Слова, расставленные строго
- 11.04.2016
Поэту Льву Коськову исполняется в этом году семьдесят пять.
Не верится! Потому что не верит этому, прежде всего, он сам. Не верят и читатели, потому что не стареют его стихи, написанные молодо и духоподъемно. А еще и потому, что день появления на свет у Коськова особенный — самый последний в 1940 году. Редкостный случай! То ли он заспешил, дабы не пропустить новогодний праздник с Дедом Морозом, игрушками и подарками, то ли не захотел связывать свою судьбу с 41-м годом…
В соображениях о предстоящем юбилее пробежался по всему им написанному. Первое напечатанное стихотворение Коськова обнаружено в многотиражке «Воронежский университет» за 1963 год. Позднее его стихи появлялись в «Молодом коммунаре», «Коммуне», «Воронежской неделе», в столичных «Известиях». Гораздо щедрее печатали его журналы: «Юность», «Москва», «Знамя», «Сельская молодежь», «Студенческий меридиан», всесоюзный альманах «Поэзия», «Подъём» и даже «Крокодил». Первая книга — «Кассиопея» вышла в 1978 году, за ней последовали еще четыре: «Ветвь» (1986), «Стихотворения» (2000), «Благодарение» (2004) и «Лирика» (2005). После каждой было такое ощущение, что стихи написаны вчера или сегодня и во всю силу работают и словом, и ритмом, и видением мира, и общим содержанием. Для читателей, особенно причастных к стихописанию, они стали своего рода эталоном поэтичности, не поддающимся ущербному воздействию времени. Учитель литературы И. Кабыш недавно писала в «Литературной газете»: «Русская классическая литература всегда была тем камертоном, который сразу и безошибочно определял фальшивый звук. Духовно фальшивый». Воронежская читающая публика признала таким камертоном и стихи Коськова.
Странные порой происходят вещи: когда-то некоторые собратья по перу считали его поэтом книжным, отгородившимся от злобы дня. Но вот проходят годы — и его называют настоящим поэтом, высоким авторитетом в делах стихотворства, а нередко учителем и неподкупным судьей. Скольких начинающих он приветил, прочитал их опусы, поправил, перечеркнул, дал дельные советы, порекомендовал в печать (об этом рассказывают многочисленные письма к нему). Сестры Артемовы из Курской области восторженно и трогательно признавались Коськову: «А сейчас мы все заполнены к Вам благодарностью». Он, можно сказать, добровольно взял на себя обязанности нештатного литературного консультанта воронежских (и не только) поэтов. Рабочим кабинетом для встреч служил ему весь город: редакция «Коммуны», свободный столик в каком-нибудь кафе, скамейка в парке, школьный дворик, а то и собственная квартира с богатой и прекрасно подобранной библиотекой поэзии.
Собственная поэтическая тропа Коськова берет свое начало на заре 60-х, в эпоху буйных дней и вечеров поэзии, горячих споров-разговоров о потаенной литературе, о репрессированных авторах, о поэтах Серебряного века и, конечно же, о культе личности, о болевых точках нашей истории. В поэзии и критике брало верх слово острое, разоблачительное и одновременно романтически устремленное в радужное завтра.
Была пора надежд и ожиданья,
Та бесконечно щедрая пора,
Что мучила предчувствием познанья
Любви и слова, мира и добра,
— писал о том славном времени Л. Коськов.
Однако сам он пошел, как говорится, иным путем: не в русле эстрадной, публицистической лирики, а по зову «чистой поэзии», немало потерпевшей в свое время от революционных демократов и наших «неистовых ревнителей». Ему, глубоко и родственно погруженному в классическое искусство (поэзия, живопись, музыка), в литературоведение и эстетику, казалось, что эстрадная лирика и газетно-журнальная критика уводят от базовых, исторически выверенных, вечных истин и ценностей в область догадок и домыслов, скоропалительных представлений и решений. Коськова не захватил авангардный молодежный стихопоток, возбужденный оттепелью, его не занимали всяческие неровности общественно-политического ландшафта. Но ему важно было ощущать, куда движется «река времен» и какие красы и просторы распахнул перед нами Божий мир…
В стихах Коськова нет никаких претензий к миропорядку, никаких возмущений и осуждений. Он «принимает все, как есть», потому что сам «виноват» в том, что видит вокруг, он его соучастник и мыслящая частица. Как поэт, он призван полюбить этот мир, воспеть его красоту и разнообразие. Какие могут быть претензии, если чайки мерно качаются на волне, если горят на солнце влажные валуны, обрызганные этой волной, если вольный ветер приносит «могучий запах соли и сосны», если «жизнь щедра и широка»? Однако все может произойти в этом мире, как в ясном дне затаиться гроза. Или наше сознание вдруг помутится «на краю у бытия», и мы окажемся в тягостной прострации, без компаса и без звезды над головой. Но поэта, властителя слова, всегда выручает чувство родства с миром, расположенность ко всему животворящему в нем, надо только уметь видеть и слышать его бесконечное разнообразие и полнозвучие.
Новейшая поэзия выработала для этого сложноустроенный слух и зрение, она открыла цветомузыку и поющие краски, систему символов и подтекстов, ритмико-интонационных ходов. Коськов умело пользуется современным стихотворным инструментарием и знанием законов поэзии, смело сочетает далековатые слова и краски. У него «детский смех отлит из серебра», «пространство ластится» к человеку, березы «белы мучительно», крик чайки — «и хищный, и веселый». Он редко форсирует эмоции восклицательными знаками, воздействует не ударным словом, а общей картиной, которая требует внимания к звуку и цвету, к тонким намекам и ассоциациям. Строки его ложатся ровно и певуче, пейзажи не перегружены подробностями. Если появилось облако, то одно, зато «вельможное»; если парус — то «летучий»; если окно — то распахнутое в цветущий сад; если деревня — то с одиноким дымком над трубой. Удвоение признаков, сближение контрастных значений (например, хищный и веселый) способствует объемности восприятия, уплотняет, обогащает стиховое письмо. По своему строю и тону стихотворения Коськова напоминают музыкальные миниатюры, чем-то похожие на ноктюрны Шопена или на акварели. Но, при всем своем изяществе и воздушности, они не чураются земных основ и забот человеческого бытия, в них слышатся драмы истории, тревоги и беды нашего железного века.
Пока поэт поет цветы,
Блуждая в чаще аллегорий, —
Земные дыбятся пласты,
Колотится в падучей море,
По-бабьи завывает горе,
И кровью красятся бинты.
Классическое искусство для Коськова — все равно, что храм для православного прихожанина. Он в нем не просто молится, он в нем живет, знает все его устройство и всю молитвенную обрядность. Перелистайте его книги: сколько имен вы там найдете! И все первой величины, изобретатели и новаторы, не выбиравшие путь, «какой протоптанней и легче». В этих именах — вся классика от античности до XX века включительно, все ее живородящие способности, равносильные природным. У Коськова природа часто сравнивается с живописными и литературными образами, а не наоборот, как было принято ранее. И это расширяет наши горизонты, открывает дали веков. Летящие снежинки он сравнивает с балеринами Дега, пеструю толпу с полотнами Писсарро, поднятую ветром листву с точечной техникой живописания Синьяка, поющего в самозабвении скворца с Мандельштамом, а весеннюю грозу называет плагиатом из Пастернака.
Его стихотворение «Все гораздо проще стало…», известное всем воронежским любителям поэзии, стало своеобразным паролем, ключом к тайнам вымысла и красоты.
Все гораздо проще стало,
И вечерние снега
Не сравню я, как бывало,
С балеринами Дега.
«Не сравню», а все-таки сравнил! Сказал, что снег «хорош и без сравнений, потому что просто снег», а сам нарядил его всякими сравнениями, словно ребенка на морозе: снег «ведет свой плавный бег», «валит стеною плотной», он «молодой и беззаботный» и «задумчивый слегка». А все потому, что за этим снегом проступает второй, более памятный и важный план — его любимая:
Рукавичкою зеленой
Машешь мне сквозь снегопад.
Здесь завязывается довольно любопытный сюжет: борьба с самим собой, с избыточной поэтичностью, с романтическими порывами и представлениями, стремление писать лаконично, жестко, точно, безо всяких сюсюканий и подкрашиваний.
Желает быть самим собой
И камень, и цветок, и птица,
И не спешит обзаводиться
Метафорической душой.
Что ж, оставить природу в покое: она сама по себе, человек сам по себе? Но на то и поэзия, чтобы наделять природу метафорической душой. Коськов соревнуется словом с плеском волны, с шелестящим в листве дождем, с вечерними снегами. Однако не раз и не два напоминает себе и другим, что пора называть вещи своими именами, без ореолов и расцветок: зима, вода, камень. «Все гораздо проще стало» — скорее возрастная, чем поэтическая декларация, поэтому Коськов ей не следует. Ибо простота, по его же словам, «всего оригинальней», т.е. внутренне сложней.
Уходя в тень предметов, растворяя себя в красках и звуках пейзажных картин, Коськов во весь голос заявляет о себе в стихах прямого лирического действия, таких как «О нет, я не способен на измену…», «Я не могу надежную безвестность…», «Я в тамбуре стою, глотая слезы…», «Есть данность некая — Земля…», «Превозмогу я все печали…», «Чтоб не погас огонь во мгле…» и другие. Стихи нужно читать, приподнявшись на цыпочки, говорил Гейне. Эти стихи не прочитать без кома в горле и жара в груди, в них клятвенная верность романтическим порывам юности, поддержка оступившимся и укор изменившим.
Я не могу надежную безвестность
Сиюминутной славе предпочесть
И детства заповеданную честность
Сменить на кратковременную честь,
Когда за неудачами моими
Деревья и созвездия следят
И юноша, носивший мое имя
Всего пятнадцать лет тому назад.
Одно лишь предложение, но сколько в него вместилось — вся жизнь и весь мир! Такие стихи обязывают к высокому служению Родине, верности долгу и призванию, к чести и добру. В стихотворении «Раздерну до отказа занавески…» великолепно нарисована картина дорожного быта, частью которой бывал каждый из нас.
Вагон обжит — подушки, одеяла,
Заплакала гитара о былом,
Облупливают яйца, режут сало,
По чемодану хлопают тузом.
Но слово «раздерну» прозвучало не зря: жди прорыва на лирико-философскую высоту, дорога, как всегда в русской поэзии, пробуждает думы высокие и важные.
О боже правый! До чего печальна
И хороша вечерняя земля!
И, подбородок подперев рукою,
Я все гляжу в густеющую тьму,
Откуда на меня глядит такое,
Что неподвластно воле и уму.
Не слышится ли тут гоголевское «Русь, дай ответ», но поезд мчится, и тьма за окном густеет и густеет…
Стихотворения Коськова по преимуществу без названий, что позволяет свободнее их воспринимать, в них редко звучит авторское «я», а чаще всего «мы» или обобщенно-личное «ты». Он больше занят не прорисовкой автопортрета, а метаморфозами живого мира, игрой света и тени, образов и смыслов. Постигая эту игру, мы глубже понимаем жизнь, сложную азбуку человеческого поведения. Недаром древние говорили, что поэзия серьезнее философии, потому что она выражает общее через особое, индивидуальное. Сколько потребуется слов и фраз, чтобы раскрыть, растолковать вот этот неуловимый, завораживающий образ:
Жизнь пройдет, как облачко над лугом,
И тень свою с собою унесет?
За простым сложное, за малым большое — таков поэтический устав Коськова. В стихотворении «Урок географии» на самом деле два учителя и два урока. Один урок, «вертя указкой деревянной», ведет учитель, другой — невидимый поэт. Учитель весь в немыслимых далях, в мировых масштабах (заданных революцией и поэтами-космистами), его указка кружит над картой мира, а вслед за ней ребячьи пальцы скользят по далеким пространствам, выбирая обольстительные названия городов. За урок прозвучало их тринадцать, завораживающих своим звучанием: Аддис-Абеба, Генуя, Джакарта, Коломбо, Ла-Корунья, Лиссабон, Лозанна, Далянь… А урок поэта не такой размашистый, как учительский, он вложил в уста ребятишек всего три названия, зато в них все такое родное, без чего ни жить, ни умирать:
А рядом с нами жили и звучали
Елань-Колено… Анна… Лебедянь…
Многоточия тут не зря — на их место можно поставить и другие наши города. Но вряд ли нынешние уроки отличаются от приведенного…
Боготворя поэзию, слово, искусство вообще, Лев Коськов склоняется к белой ненаписанной странице, потому что она «и сном и помыслом чиста», как и березовая рощица, не тронутая человеком. Они символизируют у него первоначальную гармонию мира, нетронутый космос, позднее искаженный вмешательством человека. И бабочка цветная пусть себе летает над лугом, не надо ее ловить, чтобы засушить в коробке.
Была она пестра на диво!
И я влюбленно и ревниво
Не успевал за ней бежать…
И улыбаюсь я счастливо,
Что не сумел ее поймать.
Согласная музыка сфер отзвучала. Когда-то он слышал эту высокую музыку, и она отзывалась в его стихах. Но вот она куда-то ушла, и поэт оставил нетронутым чистый лист бумаги: «Слова бессильны. Лучше промолчать». Ведь классика сказала все, что возможно было сказать. Но иные, не зная об этом,
Все ищут словечко похлеще,
Чтоб била в глаза новизна.
Напрасно! Эта придуманная новизна напоминает «забытый чеховский сюжет». В ряду его настроений и такой вопрос: «К чему доискиваться смысла?» Либо не доищешься, либо не то найдешь. Либо все уже найдено. Поначалу жизнь была яркой приманкой, «мелькала радугой цветной», звала за дальние горизонты, а все обернулось разбитым корытом, пустотой, сальным анекдотом про куму и тещу, над которым неудержимо хохочут. Б-р-р-р…
Великолепные мечты
Проходят наподобье кори.
На устах ядовитая усмешка, в речах кривые суждения обо всем, «и некуда тебе идти»…
На подступах к «лихим девяностым» заметно переоснащается его стих, в нем затухают гармонические краски и мелодии, все слышнее тревожные вопросы, голоса улицы. Как жить? На что надеяться? Что будет дальше? Что стало с нашим советским миропорядком?
А он разорван на клочки пародий,
Позавчера обещанный нам рай…
Орет гармонь в подземном переходе,
Растет ларьков невиданный шанхай.
В лазурном далеке смуглеет Ницца.
Куда там! Не за тридевять земель,
Нам в Ялту никогда не закатиться
И не махнуть на месяц в Коктебель.
Что ж, не хуже, чем у других, но это не коськовское; бытовое сознание потеснило тут поэтическое, с чем он сам не может смириться, отсюда — «лучше промолчать».
«Наше время трудновато для пера», — сетовал когда-то Маяковский. Но с каждым поворотом оно все труднее. Каким должно быть перо сегодня? Кинжалом, штыком, пулей оно уже бывало. К концу XX века стали говорить о сверхлитературе, потрясающей, как гром, прожигающей, как молния. Коськов постоянно язвит пишущих (и себя тоже) за наивную и убогую фантазию, за слабосильное слово, за худосочную поэтичность. Мы все еще играем в поэзию, порхаем на коротеньких крылышках, а тут нужны мускулы Атланта и долготерпенье мужика.
Поэзии эмблема — лира,
Но это, братцы, для блезира.
По опыту я знаю: тут
Куда уместнее хомут.
В стихах Коськова не просто лира, а «негаснущая лира», не проходной подарок, а дар Божий с суровым наказом не дать ей погаснуть ни в себе, ни в «темной сердцевине мира», преданно служить ей и отвечать за нее кровью и судьбой. И если этот наказ принят к исполнению, тогда ничего не страшно.
Превозмогу я все печали,
И всем смогу я пренебречь, —
О, только б видеть эти дали!
О, только б слышать эту речь!
—————————————-
Виктор Михайлович Акаткин родился в 1939 году в селе Березняговка Усманского района Воронежской области. Доктор филологических наук, профессор, заслуженный деятель науки РФ, литературовед, литературный критик. 25 лет работал деканом филологического факультета Воронежского государственного университета. Публиковался в журналах «Подъём», «Вопросы литературы», «Русская литература», «Литературное обозрение», «Филологические науки» и др. Автор более 200 научных работ и многих книг о современной литературе. Член Союза писателей СССР. Живет в Воронеже.