ЦЧКИ: судьбы людей  и книг

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

Среди моих знакомых случаются и состоятельные люди. Приятель, готовясь к пенсии, купил дом в деревне и пригласил похвастаться недвижимостью. Место живописное — на берегу большой реки, рядом с озером и сосновым бором. Вечером обмывали углы. Я искренне нахваливал пятистенок, может, даже немного завидовал. Утром вышел на зады и увидел забавную сцену. Два молоденьких бычка уперлись лбами, не желая уступать дорогу. Телятки ясельного возраста, но уже упрямые и своенравные. Стоят, склонив шеи, на которых едва проглядывают недоразвитые, но напряженные мышцы. Ни один из них не хочет сдаваться, но силы равные, и головы бычков медленно склонялись к земле, а когда ноздри упрямцев защекотала трава, мирно принялись щипать ее, забыв о стычке.

 

И все-таки придется начинать с Пашки, который всегда лез из кожи, чтобы не оставаться на вторых ролях. Он появился сразу после весенних каникул. Мы заканчивали девятый класс.

— Павел Михайлович Дронов, ударение на букву «фэ», третий взрослый разряд по футболу, — представился новичок.

Шел урок литературы.

— Почему на букву «эф»? — удивилась Ганна Григорьевна. — Такого не может быть.

— У меня все может быть, Вы потом удостоверитесь, — успокоил он, даже без намека на улыбку.

— Как может быть ударение на согласную? Не понимаю, — покачала головой и неуверенно спросила: — Может, ты пошутил?

— Конечно, пошутил, извините, пожалуйста.

— Хорошо хоть извиниться догадался, — холодно сказала учительница.

Жило в Пашке какое-то звериное чутье, он почти безошибочно угадывал, с кем можно вольничать, а с кем следует попридержать язык. Не мог же он знать заранее, что Ганна Григорьевна не имеет авторитета не только в учительской, но и у школьников?

С неделю он присматривался к одноклассникам, но в гости к себе первым позвал почему-то меня. Отец Пашки работал начальником пожарной охраны, мать — продавщицей в хлебном магазине. Когда я пришел, родителей дома не было. Пашка открыл кладовку и достал охотничью двустволку.

— Полюбуйся, трофейное, настоящий «зимсон», между прочим, из коллекции самого Геринга.

— Так уж и Геринга?

— Батя говорит, что из коллекции.

Пашка сделал вид, что собирается передать ружье, но неожиданно отступил на пару шагов и направил его в мою сторону. Выстрел саданул оглушающе громко. Я даже испугаться не успел, так и застыл с протянутой рукой, которой собирался взять ружье.

— А ты молодец, — засмеялся он. — Я думал, что в штаны с перепугу наделаешь.

Не сразу понял, что произошло. Уши заложило. Я закричал:

— В морду захотел за такие шутки?!

— Ничего страшного, в патроне только капсюль, без пороха.

— А почему так громко?

— Так в комнате стоим. Звуку некуда деваться. Но ты все равно молодец, выдержал проверку!

— Еще одна такая проверка — и по роже схлопочешь.

— Не боишься, что сдача замучает?

Потом он показывал ордена и медали отца, который на фронте служил командиром разведроты. У моего отца имелось всего две медали, а у Пашкиного — целая россыпь. Пашка протянул мне медаль «За отвагу».

— За нее меня два раза выпороли. В шестом классе учился и, чтобы играть в пристенок, отпилил напильником ушко, которым она к колодке крепилась. Батя увидел, разбушевался, я ни разу его таким злым не видел. Какими только словами не обзывал меня. Щенок, мол, не понимаю, какой кровью она досталась ему, но в основном матом крыл. И главное — по трезвости. Неделю присесть не мог. Медаль спрятал от меня в нагрудный карман гимнастерки, а потом она снова попалась ему на глаза, но уже пьяному, да, видимо, забыл, что отлупил меня, и выдал повторную порцию. Теперь уже заросло, а то бы показал.

— Правильно сделал, что всыпал. «За отвагу» — самая почетная медаль.

— Теперь-то я понимаю, что это не за город Будапешт или за взятие Берлина, которые раздавали чуть ли не каждому, кто до Берлина дошел.

К концу года мы стали лучшими друзьями, а в десятом классе заняли одну парту. Первую. Друзья-то друзья, но Пашку постоянно тянуло доказать, что он первый. Наверное, потому, что учился хуже меня. Свои футбольные таланты он продемонстрировал еще весной, показал, как долго может чеканить мяч, исполнил знаменитый финт Месхи на глазах у капитана взрослой команды, и тот взял его в основной состав. Я играл намного хуже и спокойно мирился с этим. Пашка знал, что я сильнее, видел, как жонглирую двухпудовкой, но ему хотелось доказать, что в драке он не уступит. Я никогда не был драчуном, привычнее было разнимать чужие потасовки. Однако Пашке хотелось, чтобы начал именно я. Он постоянно нарывался на ссору — то шуточку обидную отпустит, то якобы нечаянно толкнет. Потом он признался, что, обозвав меня лаптем турбогенераторным, был уверен, что я обязательно вызову его к водокачке, возле которой проходили все школьные поединки «один на один». И все-таки пришлось вызывать ему. Повод нашел самый невинный. Я заметил, что он засмотрелся на голубиную пару на подоконнике, подставил палец к его щеке и окликнул. Он повернул голову и напоролся на мой палец. Такие глупые шуточки мы позволяли себе чуть ли не каждый день, но Пашка сделал вид, что сильно обиделся, ткнул меня в бок и заявил, что после уроков ждет меня за водокачкой. Не отказываться же! Неправильно поймут. Виталя Селезнев увязался с нами в качестве секунданта. Пашка не любил Виталю за то, что он учился лучше всех и был комсоргом класса, поэтому был уверен, что в критический момент Виталя встанет на мою сторону. Но само подозрение, что ему, возможно, придется драться против двоих, его возбуждало, а не пугало. По дороге Виталя пытался примирить нас, отговаривал драться из-за нелепой шутки, но Пашка его не слушал. Шел, глядя под ноги, и сопел.

Дошли до места. Встали друг против друга. Молчим. Ждем. Он вызвал, ему и начинать. Виталя продолжает уговаривать помириться. Пашка ударил меня в плечо. Не ударил даже, а толкнул. Я ответил тем же. И тогда он ударил по-настоящему. Кулак летел в лицо, но я успел отклониться. Мой ответный удар скользнул по его уху. Мы прыгали, раскачивались, изображая опытных боксеров. Большинство ударов уходило в воздух. И все-таки пару раз мне прилетело в подбородок, и довольно-таки чувствительно. Реакция у Пашки была лучше, чем у меня, но я исхитрился разбить ему нос. Удар пришелся вскользь, но кровь потекла. Виталя крикнул:

— Брейк.

По неписаному кодексу, такие поединки велись до первой крови.

Пашка стоял, запрокинув голову, и бормотал:

— Теперь ты знаешь, что я не боюсь тебя.

— Я давно это знал.

 

Нина, а для кого-то и Нина Сергеевна, потому как преподавала географию в поселковой школе, воспитывалась в нашем доме и приходилась мне двоюродной сестрой. Родителей у нее убили бандиты. Потом она рассказывала мне. Мать была беременная и потому нервная. Они поссорились из-за какой-то ерунды, и она, обиженная, ушла спать в сенцы. Бандиты постучались поздно вечером, сказали, что из милиции. Отец открыл дверь, и сразу началась драка. Услышав крики, Нина выскочила из сеней и побежала в соседний дом за помощью. Шел дождь. Она поскользнулась и оказалась в какой-то канаве, попыталась подняться, но нога нестерпимо болела. Сделала шаг и снова упала. Стала кричать, но ее никто не услышал. Кое-как доползла до крыльца соседей, а подняться смогла только на колени. Стучала, кричала, но окна, закрытые ставнями, так и не засветились. Нашли ее только утром. Сняли грязную одежду, уложили в кровать. Потом ей сказали, что родителей нашли мертвыми на полу, их зарезали. Вещи были разбросаны. Ящики комода валялись вверх дном. Отца перед смертью сильно били — видимо, допытывались, где спрятаны деньги и драгоценности. Отец работал завмагом, и бандиты были уверены, что где-то что-то обязательно припрятано. Было ли? Нина не знала. И милиция ничего не нашла.

Моего отца вызвали телеграммой. Мать недолюбливала младшую сестру. Может быть, завидовала ее красоте и умению устраиваться в жизни. Еще бы — вышла замуж за богатого вдовца и каталась как сыр в масле. Жили не очень далеко, но мать не видела сестру со времени отъезда на поселок. Отец, правда, заезжал к ним, когда бывал в командировках, и уважал свояка. С похорон отец вернулся через неделю, с двенадцатилетней девочкой на костылях. Синюю кофту, забрызганную кровью, и юбку привез для матери, а для себя — поношенные галифе. Грех, конечно, надевать после покойников, но времена стояли нещепетильные. Наряды Нининой матери и остальную одежду бандиты унесли с собой. Не знаю, как восприняла матушка чужого ребенка в семье, но не отдавать же перепуганную девочку в детдом? Главной фигурой в этой головоломке оказался я. Старший брат давно просился отпустить его в техникум. Мать работала дежурной медсестрой, крутилась из последних сил между больницей и четырехлетним ребенком. В особо сложные моменты, пусть и без особого желания, выручал брат Димка или даже отец. И тут случился подарок судьбы. Жестокий, но своевременный. В доме появилась нянька. Брат уехал учиться и освободил ей кровать, а в каникулы уходил ночевать на сеновал.

Сначала Нина была моей нянькой, потом заменяла старшую сестру и лучшего друга. Окончив школу, она стала работать пионервожатой и сразу же поступила в институт на заочный.

Она была хорошей вожатой. Даже рутинные пионерские линейки проводила вдохновенно, и на ее звонкий призыв: «За дело Ленина и Коммунистической партии будьте готовы!» — мы с искренним восторгом кричали: «Всегда готовы!» При ней в школе появился кружок «Умелые руки», где поселковые девчонки учились стряпать и делать мороженое, которое в наше захолустье никогда не привозили. До нее не было и тимуровского движения, а Нина предложила, и у нее получилось. Мальчишки помогали старикам напилить дров. Девчонки приходили помыть полы. Не знаю, требовалось ли хозяйкам перемывать после них, но забота и старательность умиляли старушек, и они открывали свои комоды и доставали припрятанные конфеты.

Наши отношения усложнились, когда ее после института перевели в преподаватели. Я вел себя не всегда правильно, особенно в старших классах. Случалось, что она приходила с работы и выговаривала:

— Мне в учительскую страшно заходить, сразу начинаются жалобы на твои выходки. Неужели нельзя вести себя как нормальные люди?

Какой-то бес постоянно подталкивал меня дерзить учителям и задавать им неудобные вопросы. Больше всех доставалось учительнице литературы. Нервная старая дева, живущая с пожилой матерью, часто срывалась на крик и безжалостно ставила в угол. Когда выгоняют из класса, все-таки проще, а стоять в углу — тяжелая и позорная пытка. На одном из ее уроков я, как любознательный, но вредный ученик, спросил:

— Ганна Григорьевна, а правда, что жена писателя Козьмы Пруткова издала мемуары намного скандальнее, чем любовница Некрасова Авдотья Панаева?

Она сказала, что не помнит, и пообещала узнать. Спросила в учительской, и ее подняли на смех, объяснили, что Прутков — псевдоним четырех писателей и жены у него быть не могло. Она в слезы. А дома мне выговаривают:

— Да откуда ей знать? Под оккупацией росла. Институт после войны заканчивала. Тогда не только студенты, но и профессора голодали. Лишь бы программу освоить, не до тонкостей было. И вообще, некрасиво хвастаться своей начитанностью.

Нина была умнее и добрее меня. Так ведь и я не был злым и жестоким. Просто она не понимала, что глупому подростку постоянно мнилось: если родственница работает в школе, значит, одноклассники думают, что он на особом положении. Все свои выходки я считал смелостью, а на самом деле это была обыкновенная трусость. Боялся, что посчитают, будто и отметки ставят мне по блату, потому и придумывал разные глупости. Особенно участились они после появления Пашки. Зачем-то поспорил с ним, что перепрыгну через техничку, пока она подкладывает в печку дрова. Выждал, когда она наклонится, разбежался и прыгнул, но тетенька неожиданно стала выпрямлять спину, я зацепился ногой за нее. Техничку не ушиб, отделалась легким испугом, а сам шмякнулся мордой об пол и разбил нос. Нина показывала на пятно моей крови и упрекала, что я разбил лицо пожилой женщине.

До родителей мои приключения не доходили. Нина стыдила меня с глазу на глаз. Стыдила, упрашивала, но не ябедничала.

 

Мне кажется, что когда меня привели в первый класс, Вера Никифоровна уже была завучем и уже тогда за глаза ее называли Буйволом. Кто придумал кличку — коллеги или ученики, никто не помнил. Внешне она не соответствовала грозной кличке — невысокого роста, сухощавая и безгрудая. Я ни разу не видел ее в платье. Она постоянно ходила в жакетах серого цвета, которые меняла к началу учебного года, а кофточки чередовала чуть ли не каждый день, но все были однотонные и глухие.

Если случались субботники или поездки с шефской помощью в колхоз, она отправлялась вместе со всеми и работала с азартом, так что волынить при ней было стыдно и нам, и учителям. Она мне напоминала комиссара времен Гражданской войны, которых показывали в кино.

Не знаю, чем заслужила Нина особое отношение к себе, но Вера Никифоровна опекала ее с первых дней. Именно она посоветовала юной пионервожатой не тратить время на мечтательные раздумья о медицине и поступать в педагогический. Даже специальность подсказала — учитель географии. Математика — наука серьезная и нужная, но не всем дается, а вдалбливать ее законы неспособным оболтусам — работа адская и неблагодарная, придется постоянно тянуть за уши отстающих и получать нагоняи на педсовете — процедура малоприятная. Русский язык и литература усваиваются проще, но там тяжеленные сумки с тетрадями, из которых вечера напролет придется выковыривать ошибки. Зато в географии никаких теорем и никакого правописания. Остается только увлечь своими рассказами. Даже самых отпетых лоботрясов можно заразить страстью путешествовать по карте и знакомиться с экзотикой дальних стран.

Все эти доводы Нина выкладывала моему отцу, выдавая вроде как за собственные соображения, но характерные словечки Буйвола постоянно мелькали в ее разговорах. Интонация, манера говорить, жесты выдавали, от кого они привиты, хотя сама будущая географичка этого не замечала.

 

Ежегодную заготовку дров для школы проводили зимой, когда застынут дороги. От нас требовалось вывезти срезанный специальной машиной березняк. На работу брали добровольцев из крепких старшеклассников, чаще всего четверых, и они под руководством завхоза ехали в лес на тракторе. Работа была несложная: обрубить ветви и хвосты сваленных деревьев и погрузить бревна в сани. Первый раз я поехал на заготовку еще в девятом классе. На следующий год сагитировал Пашку. Он, не раздумывая, согласился отдохнуть от нудных уроков и заработать прощение за прошлые и будущие грешки. У меня был какой-то опыт, понимал, что от нас требуется, работал толково и с удовольствием, но не я, а Пашка вел себя как бригадир. К концу погрузки он даже покрикивать начал. Я посмеивался про себя, но подчинялся. Трудились два дня. Потом всю бригаду вызвали в учительскую. Пашка решил, что нам выдадут почетные грамоты. Вместо грамот нам вручили справки, что мы пропустили два учебных дня по уважительной причине, потому как ездили в лес заготавливать дрова для школы. В первый раз от меня такой справки не требовалось. Решил, что в школе заводят новые порядки. Расписался и забыл. Мог бы и не вспомнить никогда, но через какое-то время директора школы перевели в другой район. Причину перевода я узнал от Нины; впрочем, об этом знали и в конторе предприятия. Отец объяснил матери нехитрый механизм махинации. Заготовка дров оплачивалась предприятием, а директор с завхозом использовали нас как бесплатную рабочую силу. Кстати, выплыли не только наши справки, кто-то подсуетился и собрал такие же у старших парней, которые после школы остались в поселке. Отыскали еще какие-то нарушения. Обратили внимание даже на то, что школьников отвлекали от учебного процесса. На вопрос, кто это организовал, моя мать без колебания назвала Буйвола.

— Больше некому, — согласился отец, — захотелось самой в его кресло.

— У тебя одно на уме: каждый мечтает стать начальником, — а зачем ей это? Она и при Иван Иваныче всей школой командовала. Тут что-то другое задумано.

— Какое другое, когда все понятно?

— Тебе понятно, а я пока не знаю, но это обязательно выплывет.

— Да как вам не стыдно обвинять порядочную женщину в интриганстве?! — вступилась Нина. — Вера Никифоровна — кристальной души человек!

Мать не знала, что «кристальная душа» — словечко из лексикона Буйвола, но все равно отмахнулась от заступницы:

— Молодая еще, чтобы в людях разбираться.

— Пусть и не метила в кресло директора, но Иван Иваныча можно понять. У него две дочери, одна в институте учится, и вторая модница. На голую зарплату не проживешь. Хотя сам уже десять лет на партсобрания ходит в одном костюме. А мужик он добрый, — примиряюще сказал отец.

— На добрых и отыгрываются.

Ивана Ивановича обвинили в использовании труда несовершеннолетних и присвоении государственных денег, которые он обязан выплатить. Кляузу написал пьяница-завхоз и за чистосердечное признание отделался выговором. Новый директор, Дмитрий Дмитриевич Пирогов, работал в городской школе. Фронтовик, выпускник московского института, коммунист — что его соблазнило на переезд в заштатный поселок?! В городе у него остались жена и двое детей. Надолго ли приехал? Никто не знал. Большинство сплетен сходилось на том, что мужик набедокурил и вынужден отсидеться в тихом местечке. Догадками мучились учителя. Нас они не волновали. Пашка пошутил:

— На место Ивана Ивановича пришел Дмитрий Дмитриевич. Значит, следующим директором мне не быть, потому что я Павел Михайлович. Отчество менять я не собираюсь, придется придумывать что-нибудь оригинальное.

 

При нашей репутации мы с Пашкой должны были восседать на «камчатке», а мы заняли первую парту, напротив учительского стола.

Новую немку привела в класс Буйвол, сказала, что зовут ее Зинаида Георгиевна, отец ее, майор танковых войск, долго служил в Германии, немецким языком она владеет не хуже, чем русским, и по привычке дала житейский совет: дескать, жизнь впереди длинная, никто не предполагает, какие знания могут пригодиться, поэтому надо отнестись к ее урокам с максимальной серьезностью. По-матерински ласково потрепала коллегу по плечу и вышла из класса. Молодая учительница не успела сесть за стол, а Пашка уже шепнул мне:

— А она ничего.

Шепнул достаточно громко, чтобы она услышала.

— Ничего особенного.

Моя реплика тоже дошла до нее. Она шагнула к нашей парте и поставила ногу на сиденье рядом с Пашкой.

— У меня в придачу к другим достоинствам и колени точеные. Полюбовались? И вон из класса. Оба.

Мы переглянулись и безропотно вышли. Чтобы не светиться в коридоре, спустились к волейбольной площадке.

— Зря ты начал, — сказал я.

— Понимаю, но как-то само собой сорвалось. Давай в подкидного сыграем? У меня карты в кармане.

Играли без азарта. Каждый гадал, чем закончится выходка. А чем должно закончиться? Жалобой Буйволу и приводом в учительскую. Но, на удивление, обошлось. Немка остановила нас в коридоре и, как будто ничего не случилось, попросила:

— Я вижу, вы ребята крепкие, помогите принести чемоданы с вокзала. Не в службу, а в дружбу, — и заговорщицки улыбнулась.

Мы даже растерялись. Готовились к разносу, а получили предложение дружить.

— А когда надо? — первым среагировал Пашка.

Все-таки чувствовал свою вину.

— Сегодня после уроков, а то они уже три дня там стоят, неудобно перед кассиром. Камеры хранения у вас нет.

— Мы и прогулять можем, — геройствовал Пашка.

— Нет, мальчики, прогуливать нельзя. Не забывайте, что я педагог.

— Не обращайте внимания, он любит к учителям подлизываться, — не совсем безобидно пошутил я.

Все наши разговоры редко обходились без колкостей.

— Я это сразу поняла, потому и обратилась к вам.

После звонка мы ждали ее на выходе из учительской. Не возле двери, а чуть в сторонке, чтобы никто из одноклассников ничего не заподозрил и не напросился в помощники.

От школы до вокзала было около километра. Она шла медленно, и нам приходилось укорачивать шаги.

На вокзале нас ждали два чемодана. Она указала Пашке на тот, что поменьше.

— Это для нашего спортсмена, там книги, источник знаний.

Я потом попробовал поднять, в нем было не меньше десяти кило. Пашка пыхтел, но отдыха не запрашивал, только руки менял все чаще и чаще. Уже в коридоре Дома приезжих пальцы у него разогнулись, и чемодан громко упал на пол. А ведь мог свой груз перевести на меня, сказав, что я занимаюсь гирями. Промолчал.

Ее поселили в угловую комнату, возле запасного выхода. Чемодан с книгами она задвинула под кровать, а из того, что с одеждой, достала бутылку красного вина.

— Будем новоселье справлять?

Мы удивленно молчали.

— Значит, не будем. Рано вам еще.

— Да я уже пробовал, — похвастался Пашка.

— Не сомневаюсь. Но не бойся, Вере Никифоровне ябедничать не стану. А пока спасибо и до свидания. Мне еще в барахле своем весь вечер разбираться.

В коридоре Дома приезжих Пашка ткнул меня в бок и сказал шепотом, чтобы никто не услышал, хотя в коридоре никого не было:

— Шикарное приключение. Такой училки я еще не встречал. Может, потому что в Германии выросла?

— Может, и так, насмотрелась на офицерских жен. Я был уверен, что к Буйволу поведут.

— И на меня наверняка злился.

— Не то чтобы злился…

— Да ладно, мы же с тобой друзья.

 

Я поздний ребенок, поэтому никогда не видел у родителей проявлений нежности. Мать вообще редко показывала свои чувства, но высказывать свое мнение никогда не стеснялась. Она и в больнице вела себя независимо, но больше всего доставалось отцу. Не знаю, откуда в ней неженская суровость — может, с рождения, а может, и с юности, проведенной в военных госпиталях. Но ведь случались и теплые дни, когда, например, к ней в палату привели молоденького синеглазого солдатика, раненного аж на Халхин-Голе. Солдатик и повоевать-то не успел, получил тяжелое осколочное ранение в левую руку. Рана гноилась, и долечиваться отправили в тыл. Вы?ходила терпеливая медсестра. Попутно выяснилось, что они земляки. От его деревни до ее деревни всего около сорока верст. И случилась на холодном сердце медсестры неожиданная проталина. А потом ее и на солененькое потянуло. Старший мой брат Дима родился перед войной. Отца призвали в сорок первом, но на передовую он не попал. Еще в военкомате у него обнаружился четкий каллиграфический почерк, и всю войну он просидел в писарях. Если начальник получал новое назначение, он требовал, чтобы писарь остался при нем. Оттого и война затянулась для отца до сорок восьмого. После демобилизации он поехал в строящийся поселок на торфоразработках, где работал главным механиком его давно комиссованный командир. Мать в это время жила у младшей сестры. Дом был богатый, и сестра предложила не устраиваться в больницу, а помогать ей по хозяйству, но моя гордая мамаша на предложение стать домработницей обиделась и, как только отец устроился, потребовала, чтобы забрал ее и Димку. Отец приехал, познакомился со свояком и очень ему понравился. Сели вечером выпивать, и тот предложил ему не тащиться на грязную новостройку, а остаться у них в городе. Заверил, что при его связях легко найдет приличную работу для фронтовика.

Отец соблазнился, но когда утром попытался передать разговор матери, она, не дослушав, ушла собирать вещи. Что накипело в душе у нее — она не распространялась: уезжаем, и все. Мне кажется, вовсе не обязательно, что приютившая ее сестра назойливо показывала себя хозяйкой дома, просто матери, с ее независимым характером, трудно смириться с положением приживалки. Могли, конечно, и обидеть, но могла и сама выдумать мнимую обиду. И таких мнимых обид, которые таила в себе, у нее накопилось больше, чем достаточно одной женщине. Уже будучи взрослым мужиком, я подумал, что еще до появления раненого отца у нее стряслась трагическая любовь с каким-нибудь самовлюбленным хирургом. Это в кино они сутками не отходят от стола, а в жизни, даже на войне, находится время на соблазнение молоденьких доверчивых медсестер.

Мать ничего не рассказывала о том времени. А отец никогда не ревновал ее к прошлому. Зато мать ревновала его ко всем. Она была старше его. Какое-то время он работал вербовщиком. Ездил по мордовским и татарским деревням и уговаривал молодых девок на сезонные работы. Не знаю, что он им сулил, только нищенские и бесправные деревни в конце пятидесятых были рады любой возможности заработать хоть какие-то деньги. Молоденькие вербованные использовались на подсобных работах и укладке временных узкоколеек. Платили им гроши, но они радовались и этому. Разъезды отца начинались осенью. К началу сезона он привозил партию вербованных, расселял их в барак на окраине поселка и уезжал за следующими. Мать была уверена, что он охмурял их еще в дороге, потому как если бы бегал к ним в барак, то обязательно появились бы сплетни. А их не было. Ревновала она и к поселковым бабенкам. Вовсе не обязательно было застукать с поличным или услышать от медсестер, что твой мужик с кем-то любезничал на улице, а он со многими любезничал, потому что характер такой. Но если завелся червячок недоверия, вытравить его невозможно.

Отца я любил, но чувства гордости за него, к сожалению, не было. Пашкин отец сильно выпивал, но Пашка гордился его боевым прошлым, забывая, что в детстве частенько получал от него ремня и порою приходилось чуть ли не на себе нести его домой. Меня отец ни разу не ударил. Он был очень мягким, но его мягкость и терпимость иногда казались мне угодливостью и трусостью. И мать они постоянно раздражали. Не знаю, может, она и не любила его никогда.

Мне было лет десять-двенадцать. Отец задержался. Рабочий день давно кончился, и мать занервничала, велела идти в контору и передать, чтобы срочно возвращался, потому что на кухне искрит розетка, а надо жарить картошку. В то время он работал начальником отдела кадров. Когда я пришел, планерка еще не кончилась. Стою, жду. Пустой коридор без единого стула, и я присел на противопожарный ящик с песком. Сидеть на нем было неудобно, в спину упирались лопата с багром. За день я успел набегаться и настудиться, а в коридоре не просто тепло, даже душно. От скуки и усталости я не заметил, как задремал и уже сонный сполз с покатой крышки на пол. Спать, выпрямив спину и вытянув ноги, намного удобнее. Когда планерка закончилась, все конторское начальство вывалило в коридор и обнаружило мальчишку, лежащего на полу.

Дома отец ругался на мать:

— Ты чего меня позоришь, дура? Зачем парня послала? Следить, чтобы я не спутался ни с кем? Да с кем там путаться? Главбухша увидела ребенка, валяющегося на полу, — чуть не окочурилась с перепугу, подумала, что мертвый.

Мать, поняв, что поставила мужа в неудобную ситуацию, неуверенно, что с ней редко случалось, пробовала оправдаться:

— Так ведь картошки к твоему приходу собралась пожарить, а розетка искрит.

— Знаю я твою розетку. Показывай, где искрит.

Отец редко кричал на мать. Ему удобнее было промолчать, а ее претензии пропустить мимо ушей. С ума сойти можно, если всерьез воспринимать все ее упреки. Но мне повезло видеть ее благодушной. Застал, как любуется она веточкой с красными кленовыми листьями. Веточка была березовая, а засушенные с осени листья были прикреплены к ней пластилином. Нина выставила ее среди зимы. Мать увидела и обомлела:

— Нинк, ну ты и мастерица, надо же так ловко придумать.

Нине бы промолчать, а она, простая душа, призналась, что это Вера Никифоровна подсказала ей. И лицо матери сразу потускнело.

 

Нога срослась не очень удачно. Перелом оказался сложным для допотопной поселковой медицины, и Нина прихрамывала. На людях она казалась веселой хохотуньей, но случалось, что смех ее внезапно обрывался, Нина замолкала и выключалась из разговора.

Зимой, на праздники, в клубе устраивали танцы, а летом на «пятачке» крутили пластинки каждую субботу. Нина стеснялась ходить на танцы. На мой взгляд, прихрамывала она не очень сильно, зато сама считала себя хромой. И не стеснялась меня, и учеников своих не стеснялась. Но отважиться пойти на танцы не могла.

В нашей амбулатории работала горбунья Татьяна Лагутина, примерно ее возраста. Чтобы горб не бросался в глаза, Наталья накидывала на плечи яркую цветастую шаль. Танцулек она не пропускала и не скучала сироткой, прячась за спинами подруг — никакой ущербности. Приглашали, любезничали и даже до дома провожали. Так Нина, по сравнению с ней, была красавицей. Однако поселковые парни не заглядывались на нее и не набивались в ухажеры. Почему? Я не мог понять. Открытая, добрая, улыбчивая, безобидная, умеющая выслушать и понять, Нина нравилась всем. Нравилась, но не более. И только потом, когда появился кое-какой опыт, я понял, что ее жалели. Серьезных чувств у поселковых женихов к хромоножке не возникало, а соблазнить и бросить не позволяла совесть. Может, у какого-нибудь придурка и вскипало хмельное желание, но поселок-то маленький, после такой донжуанской победы стыда не оберешься, да и заступники могут объявиться и поколотить за то, что обидел хорошую девушку. Благородство пока еще не успело выветриться.

А возраст девушки уже настойчиво требовал любви.

Как-то вечером сидели на диване и слушали с Ниной радио. Пела ее любимая Эдита Пьеха. Я, из постоянной своей поперечности, сморозил очередной несуразный комментарий. Сестра замахнулась, чтобы шлепнуть меня, но я перехватил руку, и мы повалились на диван. Она оказалась лежащей на мне и, смеясь, требовала, чтобы я извинился. Я упорствовал. Она продолжала настаивать. Пока мы барахтались, ее грудь несколько раз оказывалась в моей руке, но ее это не смущало, она громко смеялась, даже взвизгивала. Дыхание участилось. Я слышал, как громко бьется ее сердце. Борьба длилась долго. Она могла бы оборвать ее, вырваться из моих рук или просто столкнуть меня с дивана на пол, но не делала этого, продолжала дразнить меня, тискать и щекотать. Даже по лицу ладонью шлепнула. И смеялась каким-то незнакомым смехом. Потом резко оттолкнулась, встала, обозвала меня дураком и ушла в другую комнату приводить себя в порядок.

Вечером, когда сели ужинать, Нина, искоса поглядывая на меня, загадочно объявила:

— А ребенок-то наш взрослеет. Парнем становится.

Старики не обратили внимания на ее слова. Расшифровывать Нина не стала.

А у меня появились какие-то смутные предчувствия.

 

Иногда Вера Никифоровна заглядывала к нам в гости. Сначала редко, но, проводив дочь в институт, зачастила, скучно стало в пустой квартире. С другими учителями близкой дружбы не заводила, привыкла держать дистанцию с подчиненными, а Нина так и осталась для нее пионервожатой, над которой в юности взяла шефство. Забегала, если шла мимо. Долго не засиживалась. Но как-то пришла и достала из сумочки коробку конфет.

— Вот, из города привезли благодарные родители, первый раз такую красоту вижу, решила похвастаться. А не попить ли с ними чайку?

Мать хотела усадить гостью на кухне, но отец велел накрывать стол в передней. Меня на чаепитие не позвали, но я не обиделся, даже рад был сбежать на улицу к друзьям. Подробности посиделок я узнал из разговора матери с отцом. Обсуждали визит, когда Нина ушла провожать гостью. Мы в то время держали корову. У матери было человек пять постоянных покупателей. Когда Вера Никифоровна собралась уходить, отец протянул ей литровую банку молока. Она спросила, сколько должна за нее, но отец от денег отказался.

— А чего это она дурой прикидывается, будто не знает, сколько стоит молоко? — возмущалась мать.

— Да ладно тебе, не обеднеем. Она с шоколадными конфетами пришла. И Нинке постоянно помогает.

— А чего ей помогать? Девка умная, уроки свои знает не хуже ее.

— В школе бабий коллектив, между учителями постоянные склоки — похлеще, чем в больнице, а у Веры Никифоровны авторитет. Нинка за ней как за каменной стеной.

— Да все я понимаю. С чего это она вдруг нахваливать ее стала? И умница, и красавица, и волосы как золотой водопад, а в девках засиделась. Удивляется, видите ли, куда мужики смотрят. Намеки какие-то непонятные.

— Какие намеки?

— Такие. Будто я не замечаю, что она тебе глазки строит.

— Кто? Вера Никифоровна?

— Нинка наша.

— С ума баба сошла! Она мне как дочь.

— Дочь, да не в точь.

— Сама выдумала, или кто-то подсказал?

— А что я, слепая, по-твоему?

— Сейчас она вернется, и будем разбираться.

— Вот еще, позору мне не хватало.

Потом голоса притихли — видимо, спохватились, что я слышу их из комнаты. Спор оборвался, но наверняка продолжился в другом месте, без свидетелей.

Нина вернулась и сказала, что Вера Никифоровна попросила ее договориться о молоке, но не бесплатно. Чтобы не утруждать мать, она сама будет его относить. И носила, засиживаясь у старшей подруги. Я подозреваю, что никаких денег она не брала и отдавала матери свои. В общем-то, зарплату она всегда отдавала в семью, но какую-то часть оставляла на свои дамские потребности. С молоком Нина уходила под вечер, но в гостях засиживалась долго. Там было интереснее, а может, и почувствовала ревнивые взгляды матушки.

В скором времени она заговорила о переезде в соседний райцентр, где ей сразу дают квартиру. Похлопотала за нее, разумеется, Вера Никифоровна, у которой там работала директором школы бывшая однокурсница. Сложилась удачная ситуация. Тамошняя географичка вышла замуж за военного, которого перевели служить в Прибалтику. Замены нет, поэтому и квартиру сразу дают.

Мои стали отговаривать. Особенно старалась мать — видимо, чувствовала вину за глупую вспышку ревности. Уговаривала искренне. Да и привыкли уже, давно стали одной семьей. Отец помалкивал, боялся, чтобы не сказать ничего лишнего, но было видно, что ему жалко расставаться.

Нина отшучивалась, что надо когда-то начинать самостоятельную жизнь. Обещала навещать, благо что до райцентра всего тридцать километров — две остановки на пригородном поезде, который ходит два раза в день.

Отец был уверен, что не обошлось без настоятельных советов наставницы, но не понимал, зачем это ей.

Я, пожалуй, больше всех жалел, что Нина уезжает. Она не только заменяла мне заботливую старшую сестру, но и лучшего друга, с которым можно посоветоваться и быть уверенным, что она поймет и никогда не предаст.

 

Рябиновских привели к нам в девятом классе. Какое-то время Рябиново числилось райцентром, но началась чехарда с перекройками, и оно опустилось до уровня рядового села. Рядового, но красивого. Я был там единственный раз. Предприятие выделило бортовую машину для поездки по грибы, и отец взял меня с собой. Село стояло на высоком берегу светлой речки с песчаным дном. Может, потому, что до ближайшей железнодорожной станции было семнадцать километров, в нем сохранилась высокая белая церковь. Но меня больше заинтересовала речка. В нашей болотной Ситке вода была коричневой, берега вязкие, дно илистое. Купаться в ней не манило, а в Рябинове так и хотелось прыгнуть с берега. Я даже пожалел, что вырос не там. Сказал отцу, а тот засмеялся, обнял меня и добавил:

— Накупался бы вдоволь в чистой водичке и подался в пастухи, потому что хорошей работы здесь нет.

Они с матерью постоянно пугали меня, что если буду плохо учиться, придется пасти коров.

В Рябинове была восьмилетка. Желающих продолжить обучение набралось человек десять. Парней хватило на год, после каникул никто из деревни не вернулся. Не понравилось им жить в интернате, и с поселковыми ребятами не сложились отношения: у них свой гонор, у наших свой.

Рябиновские девчонки оказались терпеливее и упорнее. Пятеро из них добрались до выпускных экзаменов. Именно добрались. Если парни учились средненько, то девицы явились к нам пятерочницами. Вере Никифоровне такая арифметика почему-то не понравилась. Казалось бы, радоваться должна, что в школу привели крепкое пополнение, но не верила и не хотела верить она в способности деревенских девушек. Не могли сельские учительницы дать им приличных знаний. Как можно дать то, чего у самих нет? Намного проще завысить оценки, чем выкладываться на каждом уроке. Ради хорошей отчетности лишней пятерки не жалко — рассуждала она и с нездоровым азартом старалась доказать, что все эти отличницы — липовые. После урока приходила в учительскую, не в силах сдержать эмоции:

— Захарова из рябиновских! Посмотреть — племенная корова! И вымя, и задница — куда там кустодиевским купчихам. Глазки голубенькие, а лицо тупое-тупое, ни одной мысли во взгляде. Спрашиваю: кто отменил крепостное право? Стоит, думает, потом изрекает: царь. Какой царь? Александр Второй. А почему он это сделал? Декабристов испугался…

Нина пересказывала, смеялась. Не знаю, понимала ли она, что Буйвол психологически обрабатывала учителей. С ее напором и темпераментом нетрудно увлечь на свою сторону. Она не настолько глупа, чтобы открыто призывать к давлению на рябиновских. Хотя… ту же литераторшу Ганну Григорьевну ни обрабатывать, ни призывать не требовалось, она сама угадывала все настроения Буйвола и всегда была с ней солидарна. Но не все учителя легко поддавались влиянию. Физичка перед ней не лебезила и принципиально ставила рябиновским хорошие отметки, может, даже и завышала немного, и даже бравировала этим. Да и как придраться, если девчонки действительно способные? Не зубрилы какие-нибудь. Правда, муж ее работал главным инженером предприятия. Сухой математичке было еще проще. Математика — предмет неэмоциональный и конкретный. Решил задачу — получай пятерку, не решил — двойку.

В истории все зыбко. Любое событие неоднозначно. Все зависит от преподавателя, у него в запасе множество каверзных вопросов, которые могут сбить с толку любого ученика, загнать его в тупик и подавить волю, заставить сомневаться в том, что вызубрил по учебнику чуть ли не наизусть. Отстаивать свою правоту перед Буйволом никто из этих девчонок не отваживался. Самое тяжелое в том, что она исхитрилась убедить бывших пятерочниц, что они действительно не знают предмета. И не только их: почти весь класс не замечал, что она целенаправленно топит их. Я спросил у Нины, как рябиновские справляются с географией.

— Да так себе. Частенько плавают без руля и ветрил, — и при этом почему-то смутилась.

Чувствовалось, что относится к девчонкам она предвзято. И по-другому уже не могла. Обаяние Буйвола полностью подчинило ее. Да и фразу «без руля и ветрил» Нина позаимствовала у наставницы.

И все-таки рябиновские девушки страдали не зря. Две из них поступили в сельскохозяйственный. А две — в медицинский. Без всякого блата. Откуда ему взяться?

 

С выбором института я определился задолго до выпускных экзаменов. Подал заявление на химфак. Меня пугали страшным конкурсом, но я решил для себя, что если провалюсь, будет не так стыдно: погибать — так с музыкой!

Мне повезло, на экзамене по химии попался легкий билет. Получил пятерку, а после ставили уже по инерции. Однако и знания какие-то были. Везет подготовленным, а я ходил в кружок, ставил опыты, от которых сам чуть не лишился зрения.

Пашка нацелился в пед — и конкурс маленький, и на разряд надеялся. Да не срослось. Сочинение о Павке Корчагине было у него на шпаргалке. Он обрадовался везенью, расслабился и погорел. Проявили принципиальность и выгнали с экзамена. Потом ему кто-то из комиссии намекнул, что лишние ошибки могли бы и простить, но поимка на месте преступления требовала показательной порки. Сам себя перехитрил. Вроде начитанный парень, а писал с грубейшими ошибками, но, с другой стороны, при средненьких математических способностях лучше всех играл в шахматы.

Провал на экзаменах, казалось, ничуть не расстроил его. Он почти гордился, что вылетел при таких героических обстоятельствах.

— Получается, что ты самый везучий в классе. Не куда-нибудь, а на химфак поступил. Виталя, вечный отличник, рыпнулся в МГУ и завяз в конкурсе.

— А почему не самый способный? — заступился отец.

— Способных много, дорогой дядя Вася, а везет единицам.

— Ты у нас прямо философом становишься.

— Поражения заставляют задуматься, — изрек Пашка и выставил бутылку портвейна. — Хотя магарыч положен с Кости.

Может, его и не ущемлял собственный провал. Он не сомневался, что наверстает и возьмет свое. Задевало, что я вырвался вперед. Он был уверен, что я не пройду по конкурсу, и успел привыкнуть к такому раскладу. И если бы случилось именно так, ему было бы легче.

 

Когда начались занятия, моя абстрактная любовь к химии погибла под непривычным давлением интегралов, эпюр по начерталке и прочих скучных отвлеченных предметов. В первом семестре я регулярно ходил на лекции. Потом — через раз, потом — по вдохновению. Зимнюю сессию сдал играючи, а в летнюю завалил два экзамена. Случилась любовь. Честнее сказать — похоть.

Женщину звали Рая. В переполненном трамвае нас плотно прижали друг к другу. Она была вынуждена в упор смотреть на меня, а я — на нее. Мне показалось, что я должен что-то сказать, и я пошутил:

— Давайте я вам место уступлю.

Глупость брякнул, но она улыбнулась и поблагодарила. Зачем-то я проехал мимо своей остановки и навязался в провожатые. Она предупредила, что живет на окраине, в частном секторе. Мысленно обругал себя, но не отказываться же? Незнакомка, может, и не обиделась бы, но перед собой-то стыдно трусить. Она жила в доме, оставшемся от родителей. В нем родилась и выросла. Отсюда похоронила отца, а через два года и мать — рассказывала она по дороге. Я признался, что студент, но приврал, что учусь на третьем курсе. Она пригласила на чай. Извинилась, что кофе кончился, — наверное, полагала, что студенты пьют кофе. Я успокоил, что кофе не пью. Да я к тому времени и не пробовал его ни разу. Пока закипал чайник, я огляделся и понял, что она живет одна. Но о том, что здесь можно заночевать, даже мысли не возникло. Передо мной сидела худенькая женщина с миловидным, но не запоминающимся лицом, с крашеными завитыми волосами и большим родимым пятном над ключицей. Чай пили с пряниками. Я сначала стеснялся, а потом не заметил, как съел четыре штуки. Собираясь уходить, посчитал, что, находясь с женщиной в пустом доме, обязан хотя бы обнять ее. Она не отстранилась. Молодой, неуверенный, осмелился поцеловать. Ожидал в лучшем случае холодного уклонения, но встретился с жадными губами стосковавшейся женщины. Все случилось обыденно просто. Мне представлялось, что это произойдет по-другому и не с ней. Никакой романтики, никакого «пожара в груди». Праздник, что я наконец-то стал мужчиной, прошел без мучительных ожиданий и без торжеств. И только потом я понял, как повезло мне с первой женщиной. Она избавила меня от изнурительных, а порой и грубых домогательств, откровенного вранья и пустых обещаний.

И сама не врала мне. Созналась, что старше на восемь лет, а если учесть прибавленные мною два года, получалось — на все десять. Предупредила, что не терпит грубость. Мужа она прогнала три года назад. Загулы на сторону кое-как терпела, потому что и родной отец грешил всю жизнь. Свыклась и с тем, что по дому никакой помощи. Несчастные пять грядок в огороде она и без него обихаживала. Но терпеть незаслуженные побои не смогла. Вроде и мужичонка был плюгавенький, но злой. Выгнала. Первый год, как напьется, приходил мириться. Попросила соседа сменить замок. Колотил в дверь пятками и позорил на всю улицу. Потом угомонился. Другую дуру нашел.

Непонятно, чем она возбуждала мое желание. Я всегда заглядывался на девушек с пышным бюстом, а у нее висели два полупустых вялых мешочка. Рая не стеснялась их и попросила, чуть ли не потребовала, поцеловать грудь. Мне сразу вспомнился восторженный рассказ Пашки. Я подчинялся ее просьбам, даже брезгливости не возникало, потому как после этих поцелуев меня ждали жадное тело и горячие губы, которые заставляли забывать обо всех ее недостатках.

Дом ее был далеко от института. На первые лекции я никогда не успевал. После занятий приходил в общагу отсыпаться. Соседям по комнате говорил, что ночую у красивой вдовы.

Книг она не читала, но выписывала журнал «Крестьянка», в котором печатали советы по разведению и уходом за геранью. Все пять окон ее дома были уставлены геранями. Зимой зацвела только белая, а весной сразу три: ярко-красная, розовая и снова белая. Цвели пышно и долго. Рая ходила от окна к окну и звала меня полюбоваться.

Помня ее жалобы на ленивого мужа, я брал широкую фанерную лопату и выходил чистить дорожку от крыльца до калитки на улицу. Она благодарила, но попросила, чтобы я выходил, когда соседи угнездятся по домам. Не хотела лишних сплетен. Работал я с удовольствием и в дом не спешил, потому что говорить с Раей было не о чем.

Летом, уже на каникулах, я вспомнил, что ни разу не сводил ее в кино. Как-то не пришло в голову. И стало стыдно. Вдруг она подумала, что я стесняюсь появляться с ней на людях?

 

Для переезда отец выхлопотал машину. Просил «газик», но ему сказали, что в нем собирается ехать главбухша. Отец, не умеющий спорить с начальством, согласился на полуторку. Открыл фанерную дверцу и с наигранной галантностью пригласил Нину:

— Мадам, такси подано.

— Да что ты, дядя Вася, садись в кабину, а мы с Костиком и в кузове прокатимся, с ветерком веселее.

Мать с нами не поехала. Вышла за калитку с кирзовой сумкой. Насмешливо глянула на обшарпанную полуторку и не удержалась, съязвила:

— Ничего приличнее ты не заслужил.

Отец начал оправдываться, но она отмахнулась:

— Вот, в дорогу сальца положила, огурчиков и картошки.

— В какую дорогу? Мы за час доберемся.

— Так в новой квартире ничего съестного, кроме тараканов.

— Это называется медицинский юмор. Ну, мать…

— Все нормально, дядя Вася, в хозяйстве все пригодится, — поспешила успокоить Нина.

— Ты уж прости нас, если что не так, — обняла ее мать.

— Да что ты, тетя Варя! Огромное вам спасибо за все эти годы. Куда бы я без вас?

— Вы только не расплачьтесь, — деланно проворчал отец и открыл борт, чтобы загрузить чемоданы: один большой, в котором он привез вещи Нины после трагедии, а второй наш, его Нина обещала сразу же отправить обратно.

Она встала в угол кузова спиной к переднему борту, а я, вытянув руки, уперся ладонями в борт, предохраняя ее от падения. Вещи стояли огороженные нашими ногами. Ветер играл ее волосами, она смеялась, запрокинув голову, чемоданы толкались в мои ноги. На одном из ухабов ее качнуло ко мне. Она обхватила мою шею и заплакала:

— Ой, Костик, как жалко с тобой расставаться. Ты хоть приезжай ко мне.

— Обязательно приеду, только не плачь.

— Обещаешь?

— Обещаю, — сказал я и сам чуть не заплакал.

Обещание смог выполнить только в летние каникулы. Первые дни потратил на «неотложную» помощь отцу по хозяйству, обошел друзей, наслушался поселковых сплетен и, дождавшись воскресенья, поехал к Нине.

Ухоженность ее квартиры меня не удивила. А чему удивляться, если и в нашем доме уборкой занималась она? Став хозяйкой, Нина избавилась от патриархальных излишеств. Если у нас в спальне на кровати выстраивалась пирамида из подушек с обязательной «думкой» наверху, ее плоская кровать была застелена плотным покрывалом, не наброшенным, а натянутым без единой морщинки. И на кухонном столе я не увидел ни единой тарелки. Вся посуда пряталась в настенном шкафу. Я приехал без предупреждения. Да и как я мог предупредить, если у нее не было телефона? Приехал на утреннем поезде. Обратный пригородный уходил в четыре часа. Глядя на идеальный порядок, я заподозрил, что она ждет гостей.

— Может, я не вовремя?

— Глупости говорите, молодой человек. Сам знаешь, как я рада тебе. Вера Никифоровна обещала заглянуть, у нее какие-то дела с нашей директрисой.

Я хотел спросить, почему она редко заезжает к старикам, но, услышав имя Буйвола, вспомнил ее последние визиты в наш дом и ее жуткие шуточки с намеками, будто бы отец заглядывается на Нину, которые, может быть, и подтолкнули к отъезду. Собрался спросить, но раздумал, чтобы не ворошить старые обиды.

— И часто она к тебе заезжает?

— Нет, — торопливо ответила Нина, — но когда бывает в райцентре, заходит обязательно. До сих пор шефствует надо мной. Она очень ответственная. Как там Экзюпери сказал: «Мы в ответе за тех, кого приручили». Вот и она обязательно расспросит, как складываются отношения с коллективом. Всегда умный совет даст. Ты даже представить не можешь, какая она мудрая и добрая. Тебя частенько вспоминает — гордость нашей школы.

— Прямо уж гордость? Будто я единственный, кто в институт поступил.

— Не единственный, но все равно молодец. Она и друга твоего Пашку вспоминает, он хоть и непутевый, но есть в нем какое-то обаяние. Армия на пользу ему пойдет. Выдурится.

При упоминании о доброте Буйвола я вспомнил рябиновских девчонок. Нина и тогда не желала замечать очевидного. Цитата из Экзюпери давно перекочевала от Веры Никифоровны в разговоры Нины. И народное словечко «выдурится» извлечено из тех же закромов.

— Кстати, хочешь, новостью поделюсь? Вера Никифоровна по секрету сказала, что написала заявление об освобождении от должности завуча.

— Ничего себе! Она же привыкла командовать школой!

— Жалуется, что устала.

— От власти не устают, как утверждает мой отец.

— Все от человека зависит. Она устала, и я ей верю. Заявление написала, но пока не отдала. Директора боится.

— И одумается и не отдаст.

— Отдаст, она твердо решила.

— Тебя, случайно, не порекомендует на свое место?

— С ума сошел? У меня характера не хватит. Только отцу не проболтайся. Она ждет какого-то особого случая. Ты-то как? Девушку не завел?

— Да есть грех.

— Уже и грех?

— Нет, что ты, — испуганно покраснел я, — просто дружим, на лекциях рядом сидим, в кино ходим.

— Подозреваю, хитришь. Ладно, не буду тебя смущать. Смотри только рано не женись. Сначала институт закончите. Она хорошенькая?

— Очень! С толстенной русой косой до пояса.

Девушка с русой косой училась в параллельной группе. Я давно на нее заглядывался, но подойти не решался.

— С учебой-то, надеюсь, все нормально? А то ведь первый курс, полная свобода, на лекции никто не гонит, а искушений в городе много, и билеты на дневной сеанс дешевые.

— С учебой никаких проблем, — в том, что остался без стипендии, не сознался.

— Я и не сомневалась в твоих способностях, — и, как в детстве, погладила по голове.

Мне показалось, что она счастлива, и не хотелось портить ей настроение своими неудачами. Я не сдал математику и физику. Они шли первыми. Два провала подряд вогнали меня в депрессию. Я запаниковал. Все это наложилось на сомнения в выборе института и страх перед позором отчисления. Захотелось взять академический отпуск и выждать год, пока все утрясется в дурной голове. Повезло, что третьим экзаменом шла история. Профессор, который в первую сессию мне поставил «отлично», заглянул в зачетку, увидел незаполненные строчки и укоризненно проворчал:

— Что же ты так расслабился? Не ожидал, — и написал «удовл.», хотя отвечал я вполне прилично.

Экзамены я все-таки успел пересдать. На каникулы уехал без «хвостов» и успокоился.

— Если б ты знал, как я хочу в театр. Когда на сессии приезжала, всегда находила время. В зимние каникулы возьму да и нагряну в город. И выведу тебя в театр. Заявлюсь под руку с молодым симпатичным юношей, и пусть все завидуют.

— Меня уже выводили.

— Девушка с косой?

— А кто же, кроме нее? Она классику любит. Смотрели «Короля Лира», — соврал я, а пьесу назвал, чтобы не попасть впросак, потому что читал еще в школе.

Когда я собрался уходить, Нина особо не задерживала — видимо, не очень хотела, чтобы я встретился с Буйволом. А может, и с кем-то другим. А почему бы и нет? Девушка симпатичная, умная, свободная — имеет полное право на личную жизнь. Может, отъезд ее из поселка диктовало именно это желание, а не выдуманная мной ревность матери. И помогла ей сделать этот шаг не кто-нибудь, а Вера Никифоровна. Может, зря я подозревал ее?

— Ой, заболтались, даже чаем не напоила…

Через день или два Буйвол встретила меня на улице и выговорила, что не дождался ее у Нины. Зазнался, дескать.

 

Пашка написал мне единственное письмо в самом начале службы, когда было особенно тоскливо. Жаловался, что постоянно хочется есть. Но не прошло и года, как заявился в отпуск. На футболе выехал. Их ротный был большой любитель погонять мяч и договорился, чтобы сборную части допустили в турнир заводских команд города. Ну а какая команда без Пашки? Ротный сразу оценил его. Раньше они выше четвертого места не поднимались, а с Пашкой дошли до финала. В последней игре схлестнулись с речниками. На первых минутах пропустили гол с одиннадцатиметрового, который поставили не без помощи судьи. Во втором тайме отыгрались. Гол с углового забил самый прыгучий — Пашка, а победу вырвали в дополнительное время. Красиво забили. Пашка по-стрельцовски, пяточкой, откатил открывшемуся ротному, и тому ничего не оставалось, как уложить мяч в дальний угол. Вратарь даже не рыпнулся. Пашка пересказал игру не хуже Синявского; полагаю, и врал не меньше знаменитого комментатора. Ротный в благодарность за великолепный нестандартный пас похлопотал об отпуске. Он даже пообещал, что на ближайшую игру попробует привести тренера «Шинника», а там кто знает, как лягут карты, потому что в команде полно знаменитостей пенсионного возраста. Пашка оговаривался, что не слишком верит в такое везение, но надежда в голосе рвалась наружу. Никаких жалоб на тяготы армейской службы в его рассказах не прозвучало. Больше всего удивил он тем, что ни суток не отсидел на «губе». Моя студенческая жизнь его не интересовала. Я начал рассказывать про свою подружку Раю и ее увлечение геранями, но он быстро перевел разговор на любимого ротного, который никогда не ходил на свидания без цветов. Настоящий офицер. Красавец-брюнет ни одной блондинки не пропускал! И настоящий отец-командир.

— Ты удивляешься, что ни разу на «губе» не сидел. Мог бы не только на «губу», под трибунал мог загреметь. Один грузин из «дедов» плюнул мне на сапог, вроде как нечаянно. А я-то вижу, что задирается, на вшивость проверяет. Он давно ко мне прискребался. Он плюнул, и я плюнул. Грузин, вроде как нехотя, поднялся с койки, встал передо мной и с ненатуральным акцентом пообещал: «Я тебя, салага, заставлю унитаз чистить зубной щеткой», — и ткнул под дых, чтобы следов на лице не оставлять. А я ему по-славянски в морду со всего плеча. Плотно приложился. Кисть неделю болела. Когда падал, трахнулся затылком о тумбочку. Лежит и не встает. Я даже перепугался. Потом он в медчасть ходил, и там определили сотрясение мозга. Грозились дело завести, но ротный договорился. А на «губу» по мелочам не попадал, потому что ротного не хотел подводить.

Пашка заявился ко мне в субботу, а в понедельник я уезжал в институт. Он принес большую бутылку портвейна. Пока выпивали маленькими рюмочками, звезда футбола и любимец женщин, не умолкая, вещал о своих подвигах. Он и в школе не умел слушать, а расслабленный портвейном, как бы невзначай обрывал все мои попытки вставить слово. Да и хвастаться мне было нечем.

Когда допили вино, Пашка спохватился, что по субботам в Запрудье танцы. Прошлым летом мы частенько наведывались туда. Пара километров — не расстояние для бесшабашной головы.

— Давай сгоняем? В кино не успеем, а на танцы самый раз.

— Да смысла нет. Питерские дачницы уже разъехались.

— Ну, может, кто-то еще остался. Да и деревенские красавицы подросли. Молодость хочу вспомнить: «Это ничего, что мы с тобою в армии немного постарели».

— Я не служил.

— Да какая разница? Айда.

Уговорил, да и не сильно я упорствовал, ну и портвейн подзуживал. Шли быстро. Я еле успевал за Пашкой. Он не тратил дыхание на разговоры, словно выполнял марш-бросок. К началу сеанса не успели. Я остался курить на крыльце клуба, а некурящий Пашка полез в зал, с опоздавших билеты не требовали. Крыльцо просторное, высокое, свежий ветерок обдувает. Забираться в духоту и тесноту клуба никакого желания. Думал, что Пашке скоро надоест кино. Мы даже не посмотрели, как оно называется. Докурил сигарету. Подошел к девчонке из нашей школы, училась на два года старше. Местная, деревенская. Нина говорила, что она поступила в сельскохозяйственный. Близко знакомы не были, но студенты всегда найдут о чем поговорить. Она меня не узнала, но я напомнил, что я двоюродный брат учительницы географии.

— Ой, Нина Сергеевна! Она очень добрая и предмет интересно вела. Передавай привет от Волнухиной Люси, если помнит.

«Она всех помнит», — хотел сказать я, но увидел, что на крыльцо выскочил Пашка. Щеки его были страшно вымазаны кровью. Я вбежал в коридор клуба. Возле дверей в зал стояла кучка парней.

— Кто его? — крикнул я.

Мне показали на кругломордого мужика лет тридцати. Он нервно озирался, словно высматривал кого-то, и сжимал в кулаке коробок спичек или что-то тяжелое. Я, не раздумывая, сгреб его и сбросил с высокого крыльца. Мужик оказался на удивление легким. Пашка стоял, запрокинув голову, и зажимал нос рукой. С пальцев его капала кровь.

— За что он тебя?

— Да бабу какую-то приобнял в темноте, она визг подняла, а тот, что рядом сидел, двинул мне локтем и в нос угодил.

Пока я разбирался с другом, к сброшенному с крыльца мужику подлетели трое парней и стали бить его ногами. Шакалье, которое трусливо стерпит любое оскорбление в свой адрес, но никогда не упустит случая попинать сбитого с ног. Пришлось выручать невинно пострадавшего. Орал на них, пытался оттаскивать. При этом два или три раза наткнулся на их жесткие кулаки. Одного я узнал, парнишка был из нашей поселковой шантрапы. Пашка подоспел вовремя. Вдвоем отогнали их от мужика. Тот поднялся, поблагодарил за помощь. И, прихрамывая, пошел в клуб. Он не узнал нас, не успел разглядеть ни Пашку, ни меня.

 

Подойти к девушке с косой, о которой говорил Нине, я все-таки осмелился. Да и смелости особой не понадобилось. Осенью, на картошке, наши группы оказались в соседних деревнях. Кураторы проявили инициативу и организовали сводный студенческий концерт для сельских жителей. Я вызвался читать стихи, надеялся, что и она приедет в числе артистов. Им выделили бортовую машину. Привезли полный кузов, даже деревенских зрителей прихватили. Мы вышли встречать гостей. Девчонки были в платках и одеты не по-городскому. Теплилось желание помочь ей спрыгнуть из кузова, но подставил руки, как после выяснилось, ее подружке. Концерт открывался музыкальным номером. Ведущий объявил, что для уважаемой публики студентки второго курса Светлана Егорова и Татьяна Савилова исполнят русскую народную песню. На сцену вышли две девушки в черных сатиновых шароварах, у одной из них через плечо была перекинута толстая коса. Они спели «Ой, цветет калина» и «За окошком свету мало». Вела Егорова. Чувствовалось, что она не без успеха выступала в школьной самодеятельности, но и Таня своим скромным, но чистым голосом песню не портила.

Я читал стихи Есенина. Выбрал понадрывнее, посердцещипательнее. Хотелось представиться уставшим от жизни. Читал, разумеется, не для колхозников, а для нее. Артисты прятались за кулисы, но я был уверен, что она слушает. Начал с «Письма к женщине», потом собирался прочесть «Дорогая, сядем рядом», но в последний момент передумал и объявил «Черного человека». До середины дочитал уверенно:

Как прыщавой курсистке

Длинноволосый урод

Говорит о мирах,

Половой истекая истомою.

Высказал с нарочитым вызовом. И заклинило. Стоял и оглядывался за спину, словно ждал подсказки. Готов был убежать со сцены, не за кулисы, а из клуба, чтобы никого не видеть, но все-таки собрался и прочитал «Собаке Качалова». Сбой, вопреки моим ожиданиям, тронул зрителей. Хлопали, не жалея ладоней, даже певицам так не аплодировали. Выпившие мужики курили в зале, и никто не одергивал их. Слушала неизбалованная деревня и все прощала.

После концерта, поджидая, когда подойдет загулявший водитель, познакомился с певуньями, извинился, что подпортил впечатление, но девчонки успокоили, сказали, что с «запинкой» лучше запомнится. Бойкая Светлана пожаловалась, что пришлось петь деревенские страдания, а ей хотелось выдать что-нибудь из репертуара Пьехи или Кристалинской, а еще лучше — не совсем приличные частушки, народу бы наверняка понравилось, но кураторша испугалась. Когда гостей загрузили в кузов, оттуда грянуло: «Я из пивной иду, я никого не жду…»

После возвращения в город встретились через неделю по дороге в столовую. Таня поздоровалась и улыбнулась, непринужденно, как старому знакомому. Жили в одной общаге, и я легко нашел повод зайти в гости. Увидев в комнате Свету, я понял, как сложился их дуэт. Девчонки объяснили соседкам, что мы познакомились на концерте, где я читал стихи Есенина. Таня спросила, не смогу ли я прочитать «Черного человека» полностью. Оказалось, что ни она, ни соседки его ни разу не слышали. Света даже захлопала авансом. Я самонадеянно решил, что мне дают повод задержаться в гостях. Читал много и чувствовал, что им нравится. Одна из соседок спросила, не знаю ли я Эдуарда Асадова. Я знал, но обрадовало меня, что спросила не Таня, потому что не уважал его стихи. В моей памяти чего только не застревало. Прочитал им «Они студентами были, они друг друга любили…». Асадов соседке понравился больше Есенина. Таня стала заступаться, и мне показалась, что заступается она за меня, а не за Есенина.

Потом я заходил к ним чуть ли не каждый день, засиживался допоздна. Поднимался, когда Светка брала зубную пасту и засовывала за щеку щетку. Таня выходила следом за мной, и мы подолгу стояли в коридоре, продолжали разговор. Девчонки с их этажа оглядывались на нас, и я был горд, что стою рядом с такой девушкой. О чем говорили? Да обо всем. Она не скрывала, что у нее есть парень, одноклассник. Он служит на Дальнем Востоке. Они оба росли в интеллигентных семьях, отцы преподавали в школе, а мать Тани играла на фортепиано, и дети, конечно же, восторженно любили классическую музыку. Иногда, в ненастную погоду, парень включал проигрыватель, клал возле него телефонную трубку, звонил ей — и они вместе слушали Чайковского или Баха, а потом делились впечатлениями.

В общаге, возле стола вахтерши, стоял вертикальный ящик для писем, разделенный на ячейки по алфавиту. Я каждый день утром и вечером заглядывал в него, но ячейка с буквой «С» интересовала меня не только потому, что и моя фамилия начиналась на эту букву. Письма Тане приходили раз в неделю, а иногда и чаще, при этом не в солдатских конвертах без марки. Ее друг стеснялся экономить и отправлял их авиапочтой. Я брал конверты в руки, рассматривал почерк, отмечал, что он выгодно отличается от моего. Мне постоянно хотелось вскрыть письмо, и я знал, как это сделать незаметно: достаточно подержать конверт над кипящей водой, прочитать, а потом прогладить утюгом и поставить на место. Но что-то удерживало. Можно приписать себе благородные мотивы, но честнее признаться, что боялся узнать такие подробности, после которых не захочется подходить к Тане. Боялся оборвать сказку. Меня все устраивало. Я не ревновал к нему. Он был далеко, и его вроде как не существовало. Но главная причина пряталась во мне. Я не представлял Таню своей невестой и будущей женой, но мною владело непроходящее желание видеть ее каждый вечер и слышать ее голос. Я был уверен, что люблю ее, но руки мои не тянулись к ней, чтобы дотронуться, найти повод, чтобы обнять, прижать к себе, поцеловать. Странное состояние, особенно после зимы, проведенной в постели Раи. Вроде не мальчик уже и должен войти во вкус, а с нею робел, боялся разрушить эти зыбкие отношения. Не знаю, зачем Таня поддерживала их? Может, ей льстило, что соседки по комнате видят: у нее есть постоянный воздыхатель или как там они обзывали меня между собой. Не знаю, как бы она повела себя, если бы я попытался хотя бы поцеловать ее.

А рухнуло все нелепейшим образом. Я ходил в секцию тяжелой атлетики и позвал ее на первенство института, уверенный, что обязательно выиграю в своей весовой категории. Она пообещала, но не пришла. И я проиграл. Не справился с заявленным весом в рывке. Поражение, конечно, расстроило, но пережил его спокойно, тем более что место в сборной осталось за мной и меня взяли на молодежное первенство области. Но в моем поражении была виновата она. Забыла. Могла бы сразу сказать, что ей моя тяжелая атлетика неинтересна. Да она и не скрывала равнодушия к спорту. Я читал ей стихи Олега Дмитриева:

Эта женщина любит бокс

И читает стихи ночами…

И приходит к ней юный бог

С атлетическими плечами.

О Дмитриеве она не слышала, но ее поразило, как может любить бокс нормальная девушка, хотя и отметила рифму «бокс» и «бог».

После соревнований заявился к ней в комнату и спросил:

— Почему не пришла, если обещала?

— Извини, забыла, — и невинно улыбнулась.

Я психанул и намеренно громко хлопнул дверью. По дороге в магазин и обратно я повторял: «Забыла, забыла, забыла…»

Выпил, опьянел и отправился выяснять отношения. Обвинил ее, что она держала меня про запас, если вдруг дальневосточный жених найдет себе другую. Прорвалась все-таки ревность. Таня заплакала. Я полез целоваться. Она оттолкнула меня и обозвала предателем.

Утром было невыносимо стыдно, а потом до окончания института избегал встреч с ней. Пока был увлечен Таней, не то чтобы забыл о бывшей подруге, вспоминал, но был противен себе и удивлялся, как я мог спать с некрасивой женщиной, которую не любил.

После разрыва с любимой вспомнил жадное тело Раи, ее простоту и немногословность. Выпил для храбрости и поехал в гости. Она вышла на крыльцо в халате, который я хорошо помнил. Спросила, где же я пропадал чуть ли не целый год. В дом не пригласила, и я понял, что мое место занял кто-то другой. И никакой ревности.

 

Когда провалил сессию и остался без стипендии, старикам признаться постеснялся.

Устроился сторожем и, если подворачивался случай, разгружал вагоны. Отец присылал мне каждый месяц по двадцать рублей, но как-то по осени пришла бандероль от Нины. Захотелось порадовать паренька кожаными перчатками. В каждую перчатку она спрятала по червонцу. В коротенькой записке извинялась, что опоздала с подарком ко дню рождения, и успокаивала, что давно обжилась на новом месте, ученики ее любят, а коллеги уважают.

Практики после второго курса не было. Чтобы не терять место сторожа, я договорился с городским парнем-однокурсником, попросил подежурить за меня пару месяцев, уехал домой и устроился грузчиком в отдел снабжения. Когда спросил отца, давно ли приезжала Нина, он как-то замялся, словно припоминал, и ответил не совсем уверенно:

— Если не изменяет память — на зимние каникулы. Три дня гостила. Я ей в сумку шмат сала положил, она отказывалась, еле уговорил. С матерью у нее дружба разладилась. Ты же знаешь нашу мать. Понасмотрелась в своих госпиталях, как молоденькие медсестры с докторами шашни заводят, вот и напридумывала черт-те что. Да еще и подруга ее, завуч ваш, масла подлила, вроде как шутила. Да мать наша шуток не понимает. Ты же знаешь, — достал папиросу, но перед тем, как закурить, добавил: — А на весенние каникулы не навестила.

Я вроде определил для себя главную причину ее переезда, но, видимо, поспешил успокоиться. Неужели и вправду случился некрасивый разговор между Ниной и матерью? Но не расспрашивать же?

Расспрашивать не собирался, но желание съездить к Нине усилилось. Еле дождался субботы. Когда постучал в дверь, долго никто не отзывался. Я постучал громче и с большим изумлением услышал сердитый голос Буйвола:

— Нина, ты почему так рано? Мы же договаривались.

— Это я, Костя. А где Нина?

— Костя?! А ты откуда здесь?

— Из дома приехал.

— Ах да, я и забыла. Нина в кино ушла, а я прилегла и не заметила, как заснула. Извини, открыть не могу, я растрепанная вся.

— А когда она вернется?

— Не знаю, может, знакомых встретила.

Раздражение из голоса исчезло, но подождать, когда приведет себя в порядок, не предложила. Я ничего не понимал: как Нина могла уйти в кино, оставив дома скучать любимую подругу? О чем они договаривались, и почему Буйвол была недовольна, что Нина возвратилась раньше, чем обещала? Ничего не оставалось, как топать на вокзал. Скучать предстояло больше двух часов. В буфете торговали пивом. Взял с расстройства пару кружек, надеясь найти объяснение загадочной ситуации, хотя где его искать — не имел понятия. Думать без сигареты я не умею. Забрал с собой пиво и пошел в привокзальный скверик. Буфетчица крикнула в спину, чтобы обязательно вернул кружки. Крикнула лениво — видимо, не воровали.

Нина сидела на дальней лавочке. Глаза ее были полузакрыты, она дремала. Я подошел к ней со спины и тронул за плечо. Она испуганно вздрогнула.

— Ой, Костик! Напугал! А я сижу тут, задумалась.

— Буйвол сказала, что ты в кино.

— А ты что, ходил ко мне домой? — испугалась она.

— Постоял на пороге. Буйвол меня не впустила. Я чего-то не понимаю: к тебе приехала гостья, а ты в кино отправилась.

— Она без предупреждения приехала, а я билет заранее купила.

— Зачем заранее брать билет, если в зале полно свободных мест?

— Извини, соврала. Просто у нее была назначена встреча с дамой из районо, и Вера Никифоровна попросила оставить их наедине.

— И она задремала на этой секретной встрече?

— Как задремала?

— Она сама сказала, что я ее разбудил и не может впустить меня, потому что не привела себя в порядок.

— Дама не пришла на встречу, и она задремала.

— Нет, дорогая, кончай темнить. Признавайся: что случилось?

— Мы поссорились.

— Значит, поссорились, ты убежала в кино, а она завалилась спать в чужой квартире? Абсурд. Но еще абсурднее твоя ссора с Буйволом, ты никогда не посмеешь ссориться с ней.

— Перестань называть ее Буйволом. Вера Никифоровна — великолепная женщина.

— Ладно, не могу представить, что ты ссоришься с Верой Никифоровной.

Нина опустила голову, увидела возле моих ног недопитую кружку пива, сделала несколько жадных глотков и, отвернувшись от меня, призналась:

— У нее встреча с мужчиной.

— У кого? У нее? Она же старая.

— Ей нет и сорока. Она следит за собой, хорошо выглядит. Дочка взрослая, в институте учится. Она свободная женщина.

— И давно продолжаются твои походы в кино?

— Второй или третий раз. Но ты не думай… у них все серьезно, это не банальное распутство.

— Ты что, выпивать начала? — спросил, увидев, что она косится на кружку пива. Спросил строго, не замечая, что перехожу на тон не младшего, а старшего брата.

— Ну как тебе не стыдно?! Просто от волнения в горле пересохло, — оправдывалась Нина.

— Ладно, допивай, а я пойду еще возьму.

— Не надо. А ты знаешь, что твоя одноклассница Рита Власова писателем стала?

— Ритка стихи начала сочинять?

— Нет, прозу. В журнале «Сельская молодежь» напечатали.

— Интересная новость, не знаю даже, удивляться или нет. В общем-то, она всегда держалась в стороне. Этакая загадочная натура. Загадочная и надменная.

— Умная, рано повзрослевшая девочка. Гордая, ноги длинные, спина прямая. Ей бы в актрисы идти. Мне казалось, что ты влюблен в нее.

— И Пашка тоже. Но она делала вид, что не замечает нас. Для птицы ее полета мы были поселковой шпаной, а она мечтала и берегла себя для городского принца. Пашка пытался с ней задружить, так она даже танцевать на выпускном с ним не пошла. И о чем ее рассказ, который в журнале напечатали?

— Вера Никифоровна не поленилась и сходила в библиотеку, они выписывают «Сельскую молодежь». Это не совсем рассказ, а лирическое письмо о любимом парне. Рита пишет, какой он умный-добрый-благородный, как тоскует по нему. Письмо на целую журнальную страницу и заканчивается призывом ко всем девушкам дожидаться своих парней, потому что девичья верность помогает им в нелегкой службе.

— Правильный призыв, — согласился я и вспомнил Таню.

— Только Вера Никифоровна уверена, что его приписали в редакции.

— Вполне возможно. А парень у нее откуда? Она вроде ни с кем не дружила. Может, придумала? С нее станется.

— Нет, наш, поселковый, Володя Коновалов, на два класса старше тебя. Серебряный медалист, третий за всю историю нашей школы.

— Помню, комсомольский вожак, отличник.

— Вожак, честно говоря, неважный. Избрали по рекомендации Веры Никифоровны. Инициативой не отличался, но на медаль его не тащили, способный парень. Вера Никифоровна так переживала, когда он в МГУ по конкурсу не прошел. Очень надеялась, что выпускник нашей школы будет учиться в главном университете страны.

— Экзамены — лотерея. На своей шкуре испытал.

— Согласна. Другого не пойму: почему они скрывали отношения? Парень красивый, умный, с таким не стыдно по главной улице прогуляться.

— Не знаю. Ни разу их вместе не встречал. Риткин каприз. Наверняка. Ей обязательно надо было романтизировать встречи, Она же особенная, не такая, как все остальные. Коновалов на станции жил, у него там отец начальником работал. Рядом барский сад с красивыми аллеями и вековыми дубами. Может, в саду и гуляли.

— Я почему спрашиваю? Потому что Вера Никифоровна, прочитав письмо, сначала удивилась, зачем Рите понадобилось объявлять на всю страну о своей любви, а потом догадалась, что этот «крик души» девица отправила в журнал после того, как изменила жениху.

— Не вижу никакой связи.

— Ты еще слишком молод, чтобы это понимать. Вера Никифоровна — мудрая женщина и большой психолог.

Нина дождалась моего поезда и проводила до вагона. Прижалась ко мне и шепнула:

— Извини, что так получилось.

— Ничего страшного, — попытался ее ободрить.

— Только умоляю, родителям не рассказывай, это не моя тайна, Вера Никифоровна не простит мне, если слухи поползут.

— А чего рассказывать, если я ничего не видел? — успокоил я Нину, а сам подумал, что историю с письмом Риты она поведала, чтобы отвлечь от разговора о Буйволе и как-то оправдать ее.

 

Можно сказать, что я совсем не знаю старшего брата. Когда он приезжал на каникулы из техникума, я ходил в юных пионерах. Ему было интереснее со сверстниками. Мною занималась Нина, и все мои детские тайны доверялись только ей. После армии Дима сразу поступил в институт и до начала занятий помогал отцу заготавливать сено. Утром зарядка с косой, вечером разрядка на каких-нибудь деревенских танцульках или на свиданиях с поселковыми девицами. Где уж снизойти до подростка? Собственно, я не особо стремился сблизиться с ним. Отношение в семье диктовались не склонной к сентиментальности матушкой. Каждый жил вроде как сам по себе. Нет, мы по-своему любили друг друга, но стеснялись показывать свои чувства. Все, кроме Нины. Брат был похож на мать и характером, и фигурой, и лицом. Но если ее лицо с крупными чертами казалось грубоватым, лицо брата было мужественным. Высокий, плечистый брюнет с ямочкой на подбородке и четко очерченными губами. Мальчишкой мне казалось, что мать любит его больше меня. Но в мою голову не приходило, что я постоянно кручусь у нее под ногами, а брат приезжает только на каникулы желанным гостем, по которому соскучились. Я больше похож на отца, даже характером, хотя многое в его поведении не нравилось. Он слишком мягок, и эта мягкость иногда мне казалась заискиванием перед начальством. Наверное, повлияла служба штабным писарем в окружении грозных командиров и работа в отделе кадров. Когда он начинает рассказывать о ком-то, обязательно называет должность, и чем выше эта должность, тем с бо?льшим уважением отзывается он о человеке. Поэтому я, чтобы не заподозрили в подхалимстве, постоянно грубил учителям и разного рода лидерам.

Проучившись семестр на дневном, брат перевелся на вечерний и устроился техником в конструкторское бюро номерного завода. Гордому парню было стыдно сидеть на шее родителей, да и запросы появились, а на стипендию особо не разгуляешься. На работе, судя по словам отца, его должны уважать — честолюбивый, серьезный, обязательный, не склонный к пустым обещаниям. Единственное, что может ему помешать, — это женщины, но, опять же, рассуждал отец, могут загубить, а могут и возвысить. Еще до защиты диплома Диме доверяли серьезные командировки. Одна из них выпала на такой же закрытый завод в ста километрах от нашего поселка, и он выкроил три дня, чтобы навестить родителей. Мать ждала его в отпуск, надеясь познакомиться с молодой невесткой, но брат повез ее на Черное море, и этот неожиданный приезд был чем-то вроде извинения. Вряд ли брат думал, что визит совпадет с моим выпускным вечером. Мне кажется, он первый раз выбрал время поговорить со мной. Благо что вопросы напрашивались сами собой: как закончил школу? куда собираюсь поступать? какую выбрал профессию? Для себя я давно сделал выбор, но в разговоре, как вариант, добавил к химии — геологию. Все-таки романтический зуд не давал мне покоя. Услышав про геологию, Дима сморщился и начал отговаривать. Главный его довод был, что профессию, как жену, надо выбирать на всю жизнь, а есть ли уверенность, что лет через пять у меня останется желание мотаться по медвежьим углам? Напомнил и про семейную жизнь, которую долгие расставания вряд ли сделают счастливой. Говорил без тени назидательности, словно беседовал не с глупым мальчишкой, а с взрослым мужиком. Не забыл и о неизбежных вспышках ревности, которые обязательно возникнут после долгих разлук у будущей жены или у меня. Подмывало возразить, что я не ревнив и жениться не собираюсь, но сдержался, чтобы не выглядеть пацаном.

Заглянул он и на выпускной бал, посмотреть на молодежь и поздороваться с любимой учительницей Верой Никифоровной. Она очень обрадовалась, что брат подошел к ней засвидетельствовать почтение. Я видел, как он показывает на меня и что-то говорит, а она соглашается и смеется. Сама рассказывает, и по лицу видно, что хвалит. Потом возле них возникла нарядная Рита Власова и пригласила Диму танцевать. Пригласила после того, как отказала Пашке. Я не умею танцевать вальс, а Пашка умел — и не только вальс, но и твист, единственный в школе. На танцах он спускался в радиоузел и просил поставить ритмичную музыку. Танцевал в одиночку. Зрители стояли, а танцор, как доходчиво объяснял Моргунов в «Кавказкой пленнице», ногами тушил окурки, а спину вытирал полотенцем. У Пашки иногда получалось чуть ли не коснуться затылком пола, а потом подняться под аплодисменты. Он даже в соседний поселок ездил, чтобы станцевать свой твист. Пока я любовался, как мой Дима танцует с Ритой, Пашка изводил себя ревностью, потом цепко схватил меня за руку и повернул лицом к себе.

— Красиво танцуют, — с гордостью за брата сказал я.

— Ерунда! Я лучше. Ты не можешь выйти на улицу подышать свежим воздухом?

— Зачем?

— Душно здесь. Хочу твоему брату в морду заехать, а при тебе неудобно.

— Ты что, с какой стати? Если обуяло желание кулаки почесать, дерись со мной.

— С тобой не хочу. Ритка меня унизила.

— А Дима при чем? Она сама его пригласила. Я видел.

— Предлагаешь ей вмазать? С бабами не дерусь.

— Да уймись ты.

Пашка выматерился и отошел от меня. Дима проводил Риту к девушкам, возвратился к Вере Никифоровне, и они продолжили беседу. Брат что-то рассказывал, и она, подняв к нему лицо, слушала с подчеркнутым вниманием, изредка задавая короткие вопросы. При желании она всегда умела слушать. Или изображать интерес к собеседнику.

А Пашка выяснял отношения с Ритой. Догнал ее на первом этаже и встал, загораживая дорогу.

— Ты почему его пригласила?

— Красивый мужчина, почему бы и не пригласить? И вальс он прекрасно танцует.

— Я лучше.

— Тебе кажется. Твое дело твист, танец стиляг.

— Следующий вальс мой.

— Не пойду я с тобой танцевать, от тебя винищем разит.

— А он не сказал тебе, что женат?

— Так я и не собираюсь за него замуж.

— Пойдем танцевать! — прошипел он и потащил ее на второй этаж.

Рита вырвалась и попросила:

— Костя, уведи ты его куда-нибудь. Весь праздник испортил, придурок. Домой ухожу.

— Ладно, Паш, — сказал я и встряхнул его за плечи, — пойдем, успеете помириться. Там за столом у предков хитрый чайник стоит.

— Я с тобой еще поговорю, — крикнул он уходящей Рите.

Когда мы подходили к столам, я видел, как брат на прощание целует руку Вере Никифоровне, и обрадовался, что он уходит. Хорошо, что он не видел, как Пашка приставал к Рите, без драки бы не обошлось.

— Она все равно никуда от меня не денется, — бурчал Пашка, присаживаясь за стол. — Ну, где ваша настойка на рябине?

— Не кричи, а то начальство услышит, — тихо сказал отец, прижимая палец к губам, огляделся и налил нам из чайника в стаканы красной настойки, а потом запел: — Тропинка верная моя, лети от школьного порога…

Другие родители дружно подхватили:

— Пройди все земли и моря и стань счастливою дорогой…

Растроганная Вера Никифоровна пела вместе со всеми, даже слезу вытерла.

Рита, похоже, сдержала свою угрозу, ушла домой. Пашка обегал всю школу и не нашел.

— Где она? — не хотел верить Пашка.

— Напугал девчонку, вот она и сбежала. Нечего было сцену устраивать.

— Сам не знаю, что на меня нашло. Завтра наломаю сирени и пойду просить прощения.

 

Услышав рассказ Нины про письмо в редакцию и заявление Буйвола, что письмо было написано после того, как неприступная и загадочная Рита изменила жениху, мне трудно было поверить в это. Но вспомнил выпускной, и пасьянс, к моему удивлению, сложился. Оставались сомнения, что брат смог уговорить девушку за время единственного вальса. Впрочем, сбегая на свидание, она могла и не предполагать, чем оно кончится. А братец по студенческой привычке и в тот приезд ночевал на сеновале.

Был июнь, а через год осенью вернулся из армии Володя Коновалов.

 

Еще с дороги Пашка отправил телеграмму: «Послезавтра буду дома не приедешь расстреляю старший сержант Дронов». Я и без его угроз собирался на Октябрьскую в поселок. Поезд пришел в пять утра, и я лег досыпать, чтобы не клевать носом в гостях и не захмелеть с третьей рюмки. Явился, когда они готовились к обеду. Дядя Миша к приезду сына выгнал ведро самогонки и успел опохмелиться, а свежевыбритый Пашка с мокрыми волосами выглядел бодро. Дверь открыла мать, тетя Аня, провела меня в комнату и встала рядом с сыном, положив ладонь на его плечо, но не закрывая погон с сержантскими лычками, потом спохватилась, что перерыв на работе кончается и надо бежать. Пока мы обнимались, хлопали друг друга по спине, чуть не пропустили, что в дверь настойчиво стучатся. Пашка вскочил и побежал встречать.

— Боялся, что не придешь.

— Как я могла не прийти, если обещала? Столько времени не виделись, интересно же.

В комнату вошла Галка Лебедева, наша одноклассница, девушка из рябиновских, поступившая в медицинский. За два институтских года она похорошела и обрела городской шарм. Ее появление стало сюрпризом для меня.

— Случайно встретились, и он не узнал, — смеясь, пожаловалась Галка.

— Да как тебя узнаешь? Постройнела, и улыбка стала загадочнее. В кино не приглашают сниматься?

— Пока нет. А студенческая жизнь всех стройнее делает. Вон и Костя постройнел.

— Так его невесты замучили. Это мы, солдаты, на голодном пайке, — он явно подбивал клинья.

Галка поняла и предупредила, что ее поезд уходит поздно вечером.

— Мы тебя обязательно проводим, мы же рыцари.

— Очень кстати. Маманька тяжеленную сумку деревенских разносолов собрала. Соседкам праздник устрою.

— И передай им, что помогли погрузить сумку два настоящих мужика, — Пашка выпятил грудь, украшенную пестрыми дембельскими значками.

— Да у тебя полный «иконостас».

— И все красные, все первой степени!

— И комсомольский значок первой степени, — засмеялась Галка.

— Комсомольский для счета. Остальные заработаны доблестной армейской службой. И «Воин-спортсмен», и «Отличник Советской Армии»…

— А «Отличный артиллерист»? Ты разве в артиллерии служил?

— Не служил, но заработал честно. Он мне особо дорог. Мой ротный позаимствовал у кого-то из отцов-командиров и торжественно вручил мне, потому что я стал лучшим бомбардиром турнира. А бомбардир — это кто? Артиллерист!

— Да какой это «иконостас»? — хмыкнул уязвленный дядя Миша. — Погодите, я свой предъявлю.

Из кухни выглянула высокая тонкая девушка.

— Пап, ты бы воздержался. Мясо скоро дожарится, и салат почти готов, — потом посмотрела на меня и каким-то загадочным голосом сказала: — Здравствуй, Костя. Не узнал меня? Я Пашина сестра.

— Конечно, узнал, — соврал я, силясь вспомнить ее имя, но помог Пашка.

— Катька, не мешай мужскому разговору, место женщины на кухне, — прикрикнул он с кавказским акцентом.

— Да куда вы без женщин? — хмыкнула она и, нарочито покачивая бедрами, вернулась на кухню.

А я и забыл, что у Пашки есть младшая сестра. Видел несколько раз долговязую худую девчонку, которая пряталась в другую комнату, когда приходил к ним. Услышав, что Галка учится в меде, Катя вернулась к столу и подсела к ней.

— Я тоже в медицинский поступала, но одного балла недобрала. Сейчас работаю медсестрой, но на будущий год снова буду поступать.

— Удачи тебе! — пожелание прозвучало покровительственно, все-таки уже третьекурсница. — Может, стаж поможет.

— Требуется два года, а у меня будет один, но по специальности, и все равно поступлю.

Галка приобняла девчонку, потом засмеялась и вспомнила:

— Когда после школы выдавали характеристики, Пашка хвастался, что ему написали: учился ниже своих способностей.

— А ты считаешь, что у меня нет способностей?

— Да полная бельевая корзина, как у нас в деревне говорят, на троих хватит.

— Тогда я предлагаю тост за мою любимую учительницу.

Галка посмотрела на него, усмехнулась, но рюмку подняла.

— Строгая дама, я никогда не забуду ее жизненных уроков.

— Строгая, но справедливая и принципиальная. Помните, как на прополку ездили? Настоящий командир! Встала с нами в один ряд и такой темп задала, даже мне при ней сачковать стыдно стало.

Из комнаты вышел отец в парадном костюме. Оба лацкана пиджака блестели от боевых наград.

— Вот что такое настоящий «иконостас», — гордо заявил Пашка, приглашая Галку полюбоваться. — И это еще не все, три медали я испортил, чтобы в пристенок играть.

— А ну-ка, сынку, встань рядом с батькой.

Я всегда думал, что Пашка выше отца, но когда они встали рядом, оказались одного роста.

— Вот бы сфотографировать вас, — восторженно сказала Галка.

— Блестящая идея, дай расцелую, — Пашка чмокнул ее в щеку. — Остальное на вокзале. Жаль, аппарата нету.

— У мужа Маргариты Власовой… — начала Катя, но замолчала.

— Значит, дуй к Ритке и без них не возвращайся.

— Не пойду я к ним.

— Запомни, любая инициатива наказуема.

— Сказала, что не пойду.

— Ну Катюш! Ладно меня не уважаешь, отца-то уважь.

— Он деньги за фото берет.

— С меня-то, надеюсь, постесняются три шкуры драть, а коли надо, заплатим. Катюш, сходи, пожалуйста, приведи. Мне и на Ритку хочется посмотреть, и на мужика ее.

— Ладно, сейчас мясо вам принесу и сбегаю, но если откажутся, я не виновата. Только вы не напивайтесь, отца берегите. Галя, оставляю тебя за старшую.

Ходила она около часа, и все это время Пашка притормаживал отца, когда тот порывался наполнить рюмки для очередного тоста, и Галка напоминала, что мы обещали проводить ее на вокзал.

Рита за два года почти не изменилась, разве что высокомерия во взгляде поубавилось, но мы больше разглядывали ее мужа, которого я плохо помнил, а Пашка видел первый раз. Высокий симпатичный парень с интеллигентным лицом. Таким описывала его Нина, только она забыла сказать про очки, но, может быть, в школе он обходился без них. От рюмки не отказался, но держался скромно, в друзья не набивался, словно подчеркивал, что пришел к одноклассникам жены как фотограф.

— Где служил? — не церемонясь, по-солдатски спросил Пашка.

— В Германии.

— В чехословацкую заваруху не вляпался?

— Ребята нашего призыва попали, а меня, слава Богу, пронесло.

— Почему слава Богу? Я бы, например, с удовольствием. А в каком звании дембельнулся?

— Рядовой. Чистые погоны — чистая совесть.

— Слышал такую мудрость. Отговорка для тех, кто плохо служил. Я старший сержант.

— Да что ты к человеку привязался? — вступилась Рита. — Володя, выбери место для съемки, чтобы свет правильный был, и усади их, пока они относительно трезвые, — было заметно, что она нервничает.

Пока муж готовился к съемке, я подошел к Рите.

— Как поживаешь. Рассказы не начала писать?

— Какие рассказы? Молодая дура, отправила письмо в редакцию и опозорилась на всю страну, до сих пор стыдно. Вам с Галиной повезло, а мой медалист не прошел по конкурсу. Когда вы поступали, медалистам достаточно было получить пятерку на первом экзамене, и зачисляли автоматически. А ему пришлось все сдавать.

— Экзамены — лотерея, в которой частенько выигрывают случайные люди, — повторил я расхожую банальность.

— Ну, вы с Галиной не такие уж случайные. Не надо меня утешать.

— МГУ все-таки самый престижный вуз.

— Вот и потерял три года в погоне за престижем. Но он свое наверстает. Первый курс радиотехнического, в котором твой старший брат учился, уже закончил, — и она внимательно посмотрела на меня — может, хотела убедиться, известно ли мне о ее грехе. — Как он, кстати?

— Да вроде все нормально. Письма писать не любит, отделывается поздравительными открытками к праздникам. Он вообще мужик неразговорчивый, — сказал, чтобы успокоить ее, а сам очередной раз удивился ведьминской прозорливости Буйвола.

Когда усадили на стулья отца и сына, Рита кивнула в сторону бывшего разведчика и прошептала:

— Вот он, настоящий мужчина! — в голосе слышались одновременно и восторг, и укор, непонятно к кому обращенный — к мужу или к Пашке.

Потом за спинками стульев поставили нас. Володя деловито командовал, кому поднять голову, куда деть руки, кому как повернуться и на кого смотреть. Пашка попросил, чтобы их с Галкой сняли вдвоем. Стоя перед объективом, обнял ее и крепко прижал к себе, явно дразня Риту. Володя работал не спеша, и это раздражало жену. Она поторапливала. Когда съемка закончилась, Пашка обратился почему-то не к фотографу, а к Рите:

— Сколько я должен за беспокойство и за пленку?

— Обидеть хочешь? — огрызнулась Рита.

От приглашения присоединиться к застолью она категорически отказалась.

— Некогда рассиживаться. Нельзя злоупотреблять добротой бабушки, сидящей с нашим короедом, — слово «доброта» прозвучало с каким-то вызывающе неприязненным оттенком, и я подумал, что Рита успела разочароваться в муже.

Катя увязалась с нами провожать Галку на поезд. На перроне Пашка ворковал с Галкой, обещал, что обязательно приедет в гости. На обратной дороге Катя попросила разрешения взять меня под руку.

— Буду только рад, — пошутил я, — можешь даже поцеловать.

И она, тесно прижавшись, ткнулась губами в мою щеку.

 

Отец писал редко, письма умещались на страничке из школьной тетради. О том, что в сентябре Буйвол вышла замуж, он умолчал, вроде как не посчитал событие интересным для меня, но когда я приехал домой после зимней сессии, мать выложила мне все, о чем не хотел писать отец.

Про свадьбу, которая не трогала ее ни с какого бока: охмурила ушлая бабенка мужика — ну и ладно. Пирогова, нового мужа, она видела только издалека и даже имени его не помнила. Для нее в этом спектакле главной героиней была Нина.

Лучшая подруга забыла позвать ее на свадьбу. Даже разговоров о таком серьезном событии не возникало. Нина случайно узнала в учительской, что их директриса едет в наш поселок на свадьбу Веры Никифоровны. Обижаться на свою наставницу Нина не умела и собралась поздравить без приглашения. Дождалась, когда кончится большая перемена и ученики разойдутся по классам, набрала на школьной клумбе букет поздних астр. Отнесла цветы домой и пошла в промтоварный магазин. Первое, что бросилось в глаза, — картина Крамского «Неизвестная». Картина ей очень нравилась. Себе собиралась купить, но так и не собралась. Подарок был бы замечательным, но картина уже висела в квартире Веры Никифоровны. Она спросила у продавщицы, что бы она посоветовала для свадебного подарка. Та, не задумываясь, порекомендовала постельное белье. Дарить белье Нине показалось пошловатым. Простояв возле прилавка полчаса, она не увидела ничего более подходящего, нежели настольная лампа. У Веры Никифоровны стоял металлический «грибок» с облупившейся краской, а эта была большая, белая и нарядная, как невеста. Цветы аккуратно упаковала в газету, а для лампы пришлось покупать широкую хозяйственную сумку. Надела любимое платье, которое выбирала вместе с Верой Никифоровной прошлой осенью, и пошла на вокзал. Поезд прибывал в поселок за полтора часа до начала свадьбы. Она колебалась, надо ли сразу идти к Вере Никифоровне, чтобы помочь накрывать на стол, или явиться вовремя, даже с маленьким опозданием, ведь ее все-таки никто не приглашал на торжество. Пережидала на вокзале и обдумывала слова поздравления. Подошла к дому, как и задумывала, с маленьким опозданием. Поднялась на второй этаж. Постояла, набираясь смелости, перед тем как постучаться. Сняла газету с цветов и поправила астры. Не хотелось, чтобы дверь открыл Пирогов. Загадала. Сбылось. На пороге стояла Вера Никифоровна в белом жакете и черной юбке. К ней она приезжала в цветных платьях, которые нравились любовнику. Появление Нины явно удивило Веру Никифоровну, но она быстро справилась с неожиданностью.

— Ой, Ниночка, рада тебя видеть! Я не забыла о тебе. Собиралась приехать, посидеть вдвоем, поговорить о нашем, женском. Знаю, что не любишь больших компаний.

Нина забыла отрепетированные поздравительные слова, неуклюже протянула цветы и сумку с лампой.

— Понимаешь, Ниночка, я не могу пригласить тебя к столу. Там твоя директриса и две дамы из районо, тебе будет с ними не очень уютно. Мы с тобой найдем время посидеть вдвоем.

Нина хотела пожелать долгого семейного счастья, но горло перехватило, она закивала головой и выбежала из подъезда, едва не упав на лестнице. Дохромав до магазина, купила бутылку вина и выпила ее чуть ли не всю по дороге на вокзал. Возле кассы вспомнила, что вечерний поезд в райцентр ушел час назад. Время до закрытия чайной еще оставалось, и она купила вторую бутылку.

В наш дом явилась в грязном плаще, пьяная, с недопитой бутылкой портвейна. Мать пыталась уложить ее спать, но Нина требовала, чтобы ее выслушали и посочувствовали. Язык у нее заплетался. Некоторые переживания она повторяла по несколько раз. И проняла мою суровую матушку своим жалким видом.

— Все мне рассказала — и как цветы на клумбе воровала, как выбирала подарок, как не знала, куда газету после цветов запрятать, как на вокзале маялась, чтобы вовремя на свадьбу явиться. А чего к нам не зашла? Отец, может, и отговорил бы незваной гостьей в чужую компанию навязываться. Он в этих делах разбирается. Всю жизнь среди начальства крутится. Кто она для них? Колченогая пионервожатая. А этот ваш Буйвол — бабенка тертая. Далеко вперед видит. Для будущего мужа место очистила, когда против прошлого директора бумажки собирала. Забыл, как объяснительные записки про заготовку дров заставляли подписывать и Нинка стыдила меня, что я на порядочную женщину напраслину возвожу? Вот оно и всплыло. Кресло приготовила и сама вовремя в тень ушла. А на свадьбу не пригласила, чтобы Нинка ничего лишнего не увидела и не сболтнула.

Матушка всегда недолюбливала Буйвола.

Позже она рассказала, что наутро Нину рвало. Долго лежала с мокрым полотенцем на голове. Потом увидела свой грязный плащ и, замявшись, тихо попросила разрешения постирать его. Пока ждала, когда он высохнет, лежала молча. Хорошо, что плащ был болоньевый, но все равно не дождалась и надела влажный. Мать предлагала позавтракать, но она отказалась. Извинилась и ушла на вокзал, хотя до поезда оставалось два часа.

 

Пашка исхитрился в армии сдать на водительские права и, отгуляв после дембеля две недели, устроился шофером в отдел снабжения. Желание поступать в физкультурный в армии не пропало, даже укрепилось. По работе он частенько ездил в город. Нашел трех парней, с которыми успел подружиться на неудачных вступительных. Посидели, выпили, поговорили. Студенты пожалели его, потерявшего два года. Пашка не считал армейские годы потерянными, но до ссоры не дошло, служба все-таки научила сдерживаться, если требует ситуация. Уговорили поступать на дневной. Навестил и Галку, порядки в ее общаге ему не понравились, потому что застал в женской комнате двух парней, один из которых сидел с ней на кровати. Делиться подробностями своих поражений Пашка не любил.

После горького рассказа матери о свадьбе я решил для себя, что обязан навестить Нину, но что-то постоянно мешало. Да чего уж лукавить, разговор-то предстоял не очень веселый. Мать сказала, что после злосчастной свадьбы она к ним не приезжала. Встретив Буйвола на улице, я как бы между прочим спросил:

— Не знаете, как там Нина поживает?

— Ой, Костя, для людей, вросших в семью и обросших хозяйством, тридцать километров — очень серьезное расстояние, можешь у матери своей спросить. Раньше, когда свободная и одинокая жила, частенько заезжала. Но я звонила приятельнице, та успокоила, что у Нины все нормально.

Прозвучало упреком в мой адрес. И поделом. Что мешает мне, свободному и не вросшему, дойти до вокзала? Поехал, даже матери не сказал, куда собрался.

Нина стирала белье в эмалированном тазике. Она явно не ожидала меня и смутилась, словно я застал ее за чем-то неприличным.

— Ой, Костя, извини, я сейчас, мигом, — вытерла руки о халат и обняла меня. — У родителей все нормально?

— Да вроде.

— Ну и слава Богу, — потом, опустив глаза, с трудом выговорила: — Они тебе не рассказывали про меня? Конечно, рассказали. Опростоволосилась девушка. Так стыдно, до сих пор не могу набраться смелости приехать, извиниться.

— Да они уже забыли.

— Если даже так. Все равно стыдно. Я сейчас быстренько наведу порядок в комнате, и мы пойдем туда.

— А стирка?

— Да куда она денется? Подожди, я мигом.

Голос виноватый, движения суетливые. Я огляделся. В прошлый приезд квартира была в идеальном состоянии, а теперь и мусор возле переполненного ведра, и бутылки под кухонным столом

— Так это подружки приходили, девичник устраивать, — перехватив мой взгляд, объяснила Нина. — Надо бы сдать, да стесняюсь, учительница все-таки.

— Давай я схожу.

— Вот еще не хватало. Отдам знакомой старушке, она рядом живет. Кстати, сейчас посмотрю, вроде после них бутылочка должна остаться. Вы у себя в общаге позволяете со стипендии?

— И не только со стипендии, — успокоил я.

Нина принесла бутылку и два фужера.

— Вера Никифоровна подарила на новоселье.

«Чтобы пить из них с любовником», — хотелось уточнить, но пожалел Нину. И все-таки не сдержался:

— Что же она так некрасиво поступила с тобой на свадьбе?

— Ее тоже можно понять. Как ты догадался, она встречалась у меня с другим мужчиной. Подстраховалась, чтобы я лишнего не сболтнула. Я, конечно, не выдала бы, но на всякий случай. Да и не вписывалась я в тот праздник. Гости все солидные. А кто я?

— И долго она встречалась с этим мужиком у тебя?

— Долго, как только я переехала, — Нина хихикнула в ладошку. — Сначала они мою постель опробовали, а я уже после них. У нашего райцентра хорошая география. Мы принадлежим другой области. Наше районо с вашим не контактирует, и случайных встреч практически не бывает.

— Но ты вроде говорила, что у Буйвола здесь влиятельные связи?

— Однокурсница нашей директрисы. Она и Веру Никифоровну к себе звала, не на свое место, разумеется. А зачем это Вере Никифоровне, когда она у себя в школе полная хозяйка? Была и остается.

— И что за мужика она здесь нашла?

— Зачем ей здешний мужик? Наш физрук. Высокий, на пять лет моложе ее, но женатый и с детьми. Она и мне жениха нашла. Пришли втроем и с порога заявили: «Встречай Ниночка, жениха тебе привели. Его зовут Гена». Не очень высокий, но симпатичный и неженатый. Отрабатывал в нашей школе направление. Жених бутылку шампанского выставил.

— Потом обманул и бросил?

— Нет, не обманывал. Посидели в тот вечер, выпили шампанского. Кстати, на встречи с физруком Вера Никифоровна со своим вином приезжала. У физрука семья, дети, а ей отчитываться не перед кем. Выпили, мне надо было оставить влюбленных вдвоем, сказала, что хочу прогуляться и сходить в кино. Гена все понял, наверное, был предупрежден, и предложил составить мне компанию.

Нина отхлебнула вина, и на щеке ее показались крупные слезы. Пыталась что-то сказать, но спазмы перехватили горло. Она встала и говорила, уже глядя в окно:

— Он не соблазнял меня, это я его соблазнила. Он очень удивился, когда понял, что у меня это в первый раз. Думал, что если мы подруги с Верой Никифоровной, значит, и я на нее похожа.

— Так ты его не предупредила?

— Зачем? Я же знала, что он не женится на мне. Единственное, что мне хотелось от него, — ребенка. Девочку с мохнатыми ресницами, как у него, и с моими волосами. Сейчас бы нянчилась и знала, ради кого живу.

— А не страшно одной с ребенком?

— Теперь не страшно. Да мало ли одиноких матерей? Вера Никифоровна тоже одна дочку воспитывала. Хорошая девушка выросла. В институт с первого раза поступила. Ты же знал ее?

— Она постарше, но помню. Держалась всегда особняком.

— Боялась за авторитет матери.

— Заботливая дочка, — усмехнулся я.

— Зря ехидничаешь. Она искренне уважала мать и гордилась ею.

— Допустим. А как же твой Гена?

— Отработал положенные три года и уехал к родителям.

— А на вокзале пообещал устроиться и забрать тебя?

— Ничего не обещал. Я и сама не заговаривала на эту тему, и ему запрещала, не хотела, чтобы он врал. Зато физрук, сразу после замужества Веры Никифоровны, приперся и плел, будто Гена рекомендовал навестить меня и утешить.

Я думал, что она будет проклинать Гену или, хуже того, придумает историю про коварного соблазнителя. Нет, не осуждала. Даже слово «любовь» не прозвучало. Разлила остатки вина в фужеры и, как бы нечаянно, вспомнила, что я могу опоздать на поезд.

Уже на перроне чисто из любопытства я спросил:

— А с Пироговым у нее давно началось?

— Не знаю, на такие темы она никогда не откровенничала. Он ей сразу понравился. Но помнишь Зинаиду Георгиевну, она у вас немецкий преподавала? Молодая, интересная. У Веры Никифоровны феноменальная интуиция, она сразу почувствовала, что у нее романчик с Пироговым. Зину понять нетрудно: мужчина перспективный. А Вера Никифоровна, чтобы не зашло слишком далеко, быстро устроила ей свободный диплом, а в школе объяснила, что Зина выходит замуж за офицера.

— А Пашка говорил, что она в армию завербовалась.

— У твоего Пашки язык без костей и мозги набекрень. Он и не такое мог придумать.

— Получается, что твоя любимая Вера Никифоровна могла спать с физруком чуть ли не за неделю до замужества?

Нина пожала плечами:

— Что пристал? Не знаю. Я бы не смогла.

 

В давнем разговоре с братом Дима посетовал, что вечерний институт не дает ему достаточно глубоких знаний. Я собирался поступать на дневной и пропустил его жалобу мимо ушей. Вспомнил о ней, когда закончил свой политех и понял, что ни объема, ни глубины обязательных знаний приобрести не смог. Пока учился, казалось, что в меня вдалбливают много лишнего. Перед защитой диплома я успел совсем охладеть к некогда любимой химии. Два раза преодолевший острое желание бросить институт, тянул лямку только потому, что боялся загреметь в солдаты. Да и лямка была не тяжела. Выручала молодая цепкая память. Не считая одного семестра, всегда получал стипендию. Я не настолько честолюбив, как брат, далеко не заглядывал и плыл по течению. На распределении многие сокурсники выбрали НИИ. С работой одной из таких шарашкиных контор я познакомился на преддипломной практике, и развивать это знакомство желания не возникло. Я выбрал завод электроуглей, о производстве которых прослушал всего лишь короткий курс, но меня это не смущало: главное, что завод находился в Сибири, а я с детства полюбил книгу Арсеньева об уссурийской тайге и мечтал о Дальнем Востоке, не совсем понимая, что ехать от Ангары до Владивостока дольше, чем до Москвы.

Обмыть мой диплом, разумеется, пришел Пашка. У него тоже созрели перемены. Главный инженер нашего предприятия в свое время был звездой поселкового футбола. Ему ничего не стоило придумать должность электрослесаря четвертого разряда и назначить Пашку играющим тренером любимой команды. Познания в электричестве у Пашки ограничивались умением ввернуть лампочку, зато в футболе в масштабах местных он был достаточно красив — так вроде в песенке поется. Предложение обрадовало парня. Не раздумывая, он подал заявление о переводе на заочный факультет. Поселковому начальству пообещал, что выведет ребят в первую группу, напомнив, что команда из Орехово-Зуева пробилась в финал кубка страны и все игроки получили звания мастеров спорта. Говорил и верил, что может поднять команду.

— Пашк, а ты помнишь, как сестру грозился силком выдать замуж за футболиста?

— Вышла, только толку не вышло. Дурак он. Не отпустил на вступительные экзамены. А она взяла да и сбежала от него в Москву. И там поступила. Упорная девка.

— Вся в тебя.

— А в кого ей быть? Я, честно говоря, не ожидал от нее. Думал, что останется в нашей больнице медсестрой. Сколько их — подергаются, помучаются, а потом смиряются. Вон Ритка Власова так и работает воспитательницей в детском садике, а сколько гонору было.

— Замуж-то не вышла в Москве?

— Не знаю. Она писем не пишет, боится, что Башкир адрес прочитает и приедет разбираться. А он и не думает. Нашел себе какую-то дуреху. Балбес, но защитник классный. Только, боюсь, сопьется.

 

С нехорошим предчувствием уезжал от Нины в последний раз, и оно нет-нет да и напоминало о себе. При встрече, хвастаясь перед родителями новеньким дипломом, спросил о Нине. Они ничего не знали. Корову продали, Буйвол перестала приходить за молоком, а кроме нее, узнать было не у кого. Перед отъездом в Сибирь считал непременным долгом повидать Нину.

Дверь была заперта, и чтобы не скучать на крыльце, отправился в школу. Расписания не знал, но могли быть какие-нибудь кружки?; кроме того, незамужним любят поручать общественные нагрузки, а Нина отказываться не умела. Зашел в школьный коридор и сразу же увидел ее. С ведром и тряпкой.

— У вас что, уборщица забастовала? — пошутил я.

Нина подняла голову и застыла, не разгибаясь, потом выпрямилась, не выпуская тряпки из рук, и, глядя в сторону, умоляюще попросила:

— Ты только в поселке никому не рассказывай.

— Ничего не понимаю. Это что?

— Подожди меня на улице, я быстренько закруглюсь и выйду.

Я присел на лавочку в школьном дворе, пытаясь додумать, что же могло случиться. Знал, что в армии могут разжаловать в рядовые и отправить мыть гальюн. На производстве тоже могут понизить в должности. Но за какие проступки могут наказать в школе? Она же очень хорошая учительница — не раз и не два слышал об этом.

Нина задержалась недолго.

— Пойдем ко мне, я все объясню, — говорила, глядя под ноги.

Я не узнавал ее голоса, и дорогу выбрала, по которой мы никогда не ходили. Остановилась возле магазина.

— Может, возьмем бутылочку для поддержания невеселого разговора? — и стала копаться в сумке.

Я жестом остановил ее нерешительную попытку достать деньги и сам зашел в магазин. Купил бутылку болгарской «Варны».

— Мне сподручнее, чтобы тебе лишний раз не светиться.

— Да я уже засвеченная здесь, но все равно спасибо.

— Извини, мог бы с собой привезти, но я же стесняюсь тебя, дорогая старшая сестрица.

Из нее вырвался стон. Она остановилась, задыхаясь от слез, уткнулась в мое плечо, не сдерживая всхлипы.

— Не надо, Костя, меня стесняться. Я уже не стою этого.

Дома она первым делом ополоснула фужеры и громко выставила их на стол, потом сходила на кухню и долго искала штопор.

— Тоже подарок Веры Никифоровны на новоселье?

— Нет, сама покупала, но давно не пользуюсь, не до благородных напитков.

— Так что же случилось?

— А ты не понял? Выгнали из учителей.

— Давно?

— Еще весной. Последний месяц биолог меня замещал.

— Так директриса вроде подругой твоей Веры Никифоровны была?

— Они и сейчас подруги. А что Вера Никифоровна могла сделать? Я с катушек съехала: и опаздывала, и с запахом на уроки являлась, и бдительные родители начали доносить. Кто будет подобное терпеть? Хотели совсем из школы выставить. Упрашивать пришлось. Это инженеру могут простить, а учитель, особенно в провинции, он как под микроскопом.

— А в руки себя взять не пробовала? Поняла, что затягивает, значит, надо тормоза включать. Я тоже выпиваю, и с похмелья порою свет не мил, сил нет с койки подняться, но если надо — встаю, а вечером, когда с делами расквитаюсь, можно и здоровье поправить.

— Костя, не надо сравнивать себя со мной. Ты здоровый мужик, а я одинокая убогая бабенка, уродка, которая никому не нужна.

— Какая же ты уродка?! Ты красивая.

— Не надо утешать. Я все про себя понимаю и знаю, чем все закончится. Ты даже представить не можешь, каково мне с тряпкой ползать на глазах у всех. Первое время в учебные дни приходила, пока уроки не начались, чтобы с учениками своими не встречаться. А потом привыкла. Можешь не верить, но порою ловлю себя на том, что получаю удовольствие от унижения. Сама виновата. Но теперь уже ничего не изменишь.

— Может, в поселок вернуться? — сказал и сразу понял: советую глупость.

— А у вас намного хуже будет. Перед матерью твоей появиться страшно, и какими глазами на Веру Никифоровну смотреть буду? Она даже полы мыть не доверит после всего этого.

Она еще не сильно захмелела. Я боялся, что снова заплачет, но слез не было. Сидела напротив, словно не видя меня, и повторяла не раз повторенное в хмельном одиночестве.

— Даже если уеду в новое место и меня хватит на полгода, все равно сорвусь. И кому я нужна? И где это новое место?

 

Проходил мимо конторы и увидел афишу. В нашем клубе показывали «Анну Каренину». В городе посмотреть не получилось, и я обрадовался неожиданной возможности заполнить культурную брешь.

Новый клуб, или, как его называли официально, Дворец культуры, строили около десяти лет. Размахнулись широко: предусмотрели колонны у входа, библиотеку, просторное фойе для танцев, подсобные закутки. Начали резво, но не хватило денег, и неоштукатуренные кирпичные стены, как старая крепость, сиротливо стояли возле футбольного поля. Мы, пацаны, приспособили заброшенную стройку для игры в войну и назвали «Брестской крепостью»: сражались на самодельных саблях, устраивали засады в темных закутках и лазали по строительным лесам, пока кто-то не сорвался и не повредил спину. Помню, как взрослый дядька нес мальчишку на руках в больницу, а тот истошно кричал. После несчастного случая ДК быстро достроили, а старый клуб отдали под спортзал. Я к тому времени успел закончить школу и в первый раз шел туда уже студентом. И не в кино, а в библиотеку.

Единственное культурное место в поселке не пустовало, и длинная очередь возле кассы меня не удивила. Когда передо мной оставалось два человека, я оглянулся и увидел Пирогова. Кивнул ему, предлагая встать рядом. Он узнал меня, но отрицательно покачал головой. А я по наивности и не подумал, что директору школы не пристало нарушать порядок.

Буйвол поджидала мужа на крыльце и беседовала с какой-то женщиной. Как всегда аккуратно одетая, в туфлях на высоком каблуке. Говорила она, а женщина внимательно слушала. Я поздоровался, она ответила вежливо, но холодно, без обычной улыбки. Директриса из райцентра наверняка известила подругу о невеселых переменах в жизни моей родственницы. Разговаривать со мной, ругая Нину при посторонних, она посчитала неуместным; может, и побоялась, что придется оправдываться, а делать этого она не любила и не умела. Мне оставалось наблюдать со стороны, смотреть, как она что-то не очень значимое объясняет собеседнице и постоянно отвлекается, чтобы ответить на приветствия. С ней здоровались все, кто проходил мимо: родители учеников, школьники, бывшие выпускники, от недавних до отцов семейств, — со всеми ей доводилось беседовать, хвалить, распекать, ставить двойки или пятерки. Все ее знали, и она знала всех, может, даже лучше, чем они сами знали себя. По лицу ее было видно, что понимает свою роль, что ей нравится ее место в жизни поселка. И, несмотря на мое отношение к ней, подумалось: вот она, счастливая женщина. В очередной раз отвлекшись от собеседницы, она окликнула:

— Барановский, а ну-ка подойди.

Высокий тонкий юнец встал возле нее и опустил голову, заранее чувствуя себя виноватым в чем-то, о чем он пока не догадывается.

— У тебя мать ударница труда, постоянно на Доске почета, а ты приперся в общество в непотребном виде. Это же Дворец культуры, неприлично появляться во дворце в растянутом трико и грязных кедах. Мало того, что ты нас не уважаешь, но к себе-то уважение должен иметь. У тебя что, брюк нет и ботинки на ногу не лезут? Постеснялся бы мать позорить, — и, увидев на крыльце Пирогова, оборвала нотацию: — Ладно, иди, надеюсь, понял, о чем я говорила. А то, что классику пришел посмотреть, — молодец. Каренина — это вам не Фантомас.

Билеты у них были в задних рядах, но перед тем, как погас свет, к ним подошли две женщины и предложили сменяться местами. Буйвол долго отказывалась, но Пирогов уговорил ее согласиться.

Когда выходили из зала, услышал обрывок их разговора.

— Я видела Тарасову в роли Анны — не понравилась. Можно поверить, где она играла мать, но какая любовница из ожиревшей тетки? А у Самойловой, наоборот, любовница убеждает, а мать никуда не годится.

— Остается теперь американскую версию посмотреть, — сказал Пирогов.

— А зачем? Что могут знать американцы о России?

Пирогов согласился.

Собственно, и я ничего не имел против ее доводов.

 

Первый год молодого специалиста — сплошные разочарования. Нет, не в производстве, а в себе. В цеху, где половина работяг была из условно освобожденных, я впервые услышал слово «контингент». Завоевать авторитет у этого контингента, мне казалось, я не смог. Школярская бравада, опять же по выражению этого контингента, там «не канала». Не знаю, заметно ли было со стороны, но сам я чувствовал, что они не боятся своего нового мастера, а значит, и не уважают. Страх и уважение были для них одинаковыми понятиями.

Завод эвакуировали во время войны, монтировали в спешке и безалаберно. План постоянно не выполнялся. Мне казалось, что выбраться из этой рутины завод никогда не сможет. Появлялись у меня некоторые идеи, но еще до того, как предложить их начальству, начинал понимать, что это наивная маниловщина. Реального выхода для завода я не видел, а для себя самым разумным шагом, пока не завяз в болоте, считал поиски нового места. Уволиться помог случай. Пришла разнарядка на очередное сокращение. Из двух мастеров смежных участков должен был остаться один. Я об этом не знал. В субботу мне пришлось идти в цех проконтролировать выгрузку тиглей из обжиговой печи. Там и застал меня звонок Ильи Середкина. Илья приглашал на пельмени. Я отказывался, но он сказал, что надо серьезно поговорить. Друзьями мы не были. Старые работники всегда ревниво относятся к приезжим. Он закончил местный техникум и около десяти лет отработал мастером. Приезд человека с высшим образованием он встретил настороженно. Не обошлось без колких замечаний на планерках, но до скандалов и мелких пакостей не опустился. Я пообещал прийти сразу, как освобожусь. Стол к моему приходу был уже накрыт: оранжевые рыжики, белые грузди, малосольный хариус и моченая брусника. Пельмени из сохатины лежали на подносе и ждали, когда хозяйка опустит их в кипящий бульон. Мне даже неудобно стало, что ввел людей в хлопоты и явился с пустыми руками. Выпили по рюмке под рыжики. Дождались пельменей. Хозяйка извинилась и ушла в детскую комнату, чтобы не мешать мужскому разговору.

— Знаешь, зачем позвал? — спросил Илья и рассказал о разнарядке. — Тебя, как молодого специалиста, сократить не имеют права, придется подвинуться мне. Я, конечно, не пропаду. Меня знают и уважают. На заводе, кстати, все начальство — выпускники нашего местного техникума. Приезжие инженеры здесь не задерживаются.

— Может, их выживают? — спросил я.

— Зачем так категорично? Хотя, наверно, и не без этого, — усмехнулся Илья, — но в основном сами уезжают. Завод старый, план не выполняем, премию не дают. Да чего я объясняю? Сам видишь, — и он напомнил рюмки. — Ты хариуска попробуй.

— Пробую, у нас такая рыба не водится, а рыжики дома собирал, но твои — объеденье. Ни разу не сидел за таким обильным столом.

— Сибирь! — гордо сказал Илья. — И жена у меня мастерица, но разговор о другом. Начальник отдела кадров — мой добрый знакомый. Я знаю, что тебе не очень уютно на заводе. Если хочешь, могу договориться, и тебя отпустят.

— Так я еще и года не отработал.

— Все уладим, от завода не будет никаких претензий. Как зэки говорят: на свободу с чистой совестью.

Отказываться было глупо. Я знал, что начальник цеха собирается на пенсию, а Илья метит на его место, и мешать ему не было желания и смысла не было. Мы допили бутылку. Я поблагодарил хозяйку за угощение — и через две недели уехал в большой город, а через месяц работал мастером на монтаже нового химкомбината. Остался без отпуска, но получил законную свободу.

 

Два года не появлялся дома. Такой долгой разлуки еще не случалось. Думал, что старики заждались. Матери вез прикроватный коврик из оленьей шкуры, отцу — бутылку армянского коньяка: надо же как-то продемонстрировать свое успешное вживание в Сибирь. Поезд пришел рано утром. Родители еще спали и, мне показалось, были недовольны, что рано разбудил. Мать, пока расправляла красивый подарок, увидела, как из него лезет шерсть, и спросила, не церемонясь:

— А чего это он линяет?

— Наверное, потому что шерсть очень густая, — начал оправдываться я, ругая себя, что не осмотрел при покупке. Брал, что поэкзотичнее.

— Зато мягкий и теплый, а ноги надо держать в тепле, еще Суворов подсказывал, — поддержал меня отец.

— А мне потом пол подметай, — проворчала мать, но голос был добрый.

Конечно, обрадовалась блудному сыну, но характер не позволял мягкости.

В поселке, вопреки ожиданиям, ничего не изменилось, все те же тихие зеленые улочки, безлюдные даже по вечерам. Сходил к Пашке, но не застал. Мать сказала, что уехал с командой на игру.

Оставалось навестить Нину. В школе каникулы, и она должна быть дома. Дверь в квартиру была приоткрыта. Я окликнул. Никто не отозвался. На кухне громко работало радио. Передавали последние известия. На столе стояла тарелка с засохшими остатками томатного соуса. Было видно, что ее вытирали куском хлеба. Рядом с тарелкой — консервная банка с окурками. На полу валялись три винных бутылки. Я прошел в комнату и увидел на кровати Нину, совершенно голую. Почему-то сразу бросился в глаза черный треугольник на лобке. Одеяло валялось на полу. На спинке кровати висел застиранный, когда-то белый, лифчик Я поднял одеяло и прикрыл Нину. Потряс ее за плечо, но она не проснулась, даже не почувствовала, что ее будят. Тогда я попробовал усадить ее, но стоило убрать руки — и она, пробормотав: «Отстань», — снова упала на кровать. Потом перевалилась на бок и засопела. Я сильнее затряс ее плечо, она мычала и зарывалась лицом в подушку, при этом норовила высвободиться из-под одеяла. В комнате было очень душно и воняло табаком. Я открыл форточку и вышел на кухню. Зацепился взглядом за неопрятный стол и решил навести относительный порядок. Нашел веник и железный совок. Пока подметал, обнаружились не только папиросные, но и сигаретные окурки. Нетрудно было догадаться, что здесь побывали не один и не два мужика. На днищах захватанных стаканов краснел осадок вина — скорее всего, «Солнцедара», или «гнилушки». Закончив с кухней, перешел в комнату. Вроде и не брезгливый, навидавшийся общаг и дешевых гостиниц, но смотреть на бардак в квартире женщины почему-то стало неприятно. Попробовал еще раз добудиться. Даже глаза не открывала, только изредка постанывала, а голова безвольно моталась от встрясок. Ждать, когда она придет в себя, не было времени. Если не успею на поезд, придется ночевать у нее. И как вести себя с ней, когда она проснется, — боялся представить. Пока тряс пьяную за плечи, я почти ненавидел Нину. Нину, которая в детстве заменяла няньку, а в юности — лучшего друга. Бросить ее, пьяную, в незапертой квартире я не мог. Оставалось последнее средство. Сходил на кухню, набрал ковш холодной воды и плеснул ей в лицо. Она испуганно вскрикнула, опустила ноги с кровати и снова оказалась передо мной без одежды. Возле соска на еще не обвисшей груди темнел след от засоса.

— Ты кто? — взвизгнула она, мотая головой. — Кто ты?

— Не узнаешь? Это я, Костя, твой двоюродный брат.

Наконец-то осознав, что сидит передо мной голая, упала на кровать и потащила на себя одеяло.

— У нас что-то было?

— Ты что, с ума сошла?

Она молчала, отвернувшись от меня, а потом медленно выговорила, обращаясь не ко мне, а куда-то во вчерашний день:

— Нажралась, ничего не помню.

— Нельзя же так, Нина.

— А ты откуда взялся?

— В отпуск приехал.

— И чего приперся? Морали читать? Я звала?

— Навестить хотел по старой дружбе.

— Нет у меня, Костенька, старых друзей. Только старые кобели. Ехал бы ты домой, к своей праведной матушке. Оставь червонец и топай на вокзал.

У меня в портфеле была припасена для встречи бутылка коньяка, и я не знал, что делать с ней. Понимал, что пить ей в таком состоянии нельзя, и все-таки предложил:

— Может, посидим, обсудим?..

— Нечего нам обсуждать. Дверь знаешь где находится, могу показать, — не одеваясь, она подошла к двери и распахнула ее. — Ну же, а то опоздаешь.

Я положил на стол четвертную.

— Правильно понял.

Она захлопнула дверь за моей спиной и заперлась на ключ. Я вышел на крыльцо с чувством, что мы не договорили. Вернулся и постучал. Она не открыла, но крикнула через дверь:

— Пошел в п…у.

Я и представить не мог, что она способна материться, даже после всего увиденного в этот день. Довела слабенькую девушку жизнь, до самой черной черты довела. Даже мне заглянуть за нее жутко. Оказавшись на вокзале, почувствовал нечто вроде облегчения, в котором стыдно было сознаться. Оправдывал себя, что сделал все возможное, и все равно царапало ощущение вины. Взял в буфете стандартную пару кружек. Одну выпил залпом, а со второй вышел на свежий воздух в давно облюбованный скверик. Раздражала духота, раздражали чужие лица, раздражала потребность оправдывать себя непонятно за что. Если день не задался, значит, это надолго. Мою скамейку заняла хмельная парочка: мужик, чуть постарше меня, и дембель в парадной форме. Возле ног валялась пустая чекушка, а пивные кружки стояли на лавке между ними. Я встал в сторонке в тень рябины. По тону их разговора угадывалось, что мужик в линялой майке, с татуировкой на плече, поучал дембеля на правах старшего. Я не вникал в его наставления, но говорил он громко, и слух выхватывал некоторые слова: «бывшая училка, хроменькая»… Так это же о Нине, насторожился я. А дальше пошли такие подробности, которые лучше бы не слышать.

— Неужели? — засомневался дембель в его хвастовстве. — Она у нас географию вела, столько интересного рассказывала, даже про пиратов знала.

— Всем дает. Я ее во все щели драл.

— Не свисти. Я бы тоже с удовольствием как-нибудь по-пиратски ее.

— Можешь проверить. Изголодался, поди, в казарме. Она ненасытных любит. Ставь бутылку, и я тебе ее дом покажу. Только и для нее прихвати, без бутылки не даст.

Сколько нас разделяло? Три шага или пять? Мне кажется, что я ударил его, не сходя с места. Помню, как он вытаращил на меня удивленные глаза. Что-то крикнул, но я не разобрал. Ударил второй раз, третий, а когда он упал, стал бить его ногами, совершенно забыв о дембеле, у которого была возможность помочь собутыльнику и сбить меня, потерявшего всякую осторожность. Я оглянулся, но не увидел его, сбежал похотливый солдатик. Когда выходил из скверика, мужик оставался лежать у скамейки. А я ведь никогда в жизни не начинал драки. И никогда не бил лежачего ногами.

На перроне появилось сомнение: не убил ли? Время до отхода поезда позволяло возвратиться и посмотреть, но испугался.

В вагоне сделал несколько глотков коньяка, чтобы успокоиться, а допивал уже дома с отцом. О Нине ничего не рассказывал. Зачем ему знать такое?

Отпускное время позволяло съездить к ней, но не мог пересилить себя.

 

Дурной пример заразителен. Дима, старший братец, навещал родителей раз в пять лет, при этом не тратил на визит драгоценный отпуск, а выкраивал два-три дня из командировок. В отпуск он уезжал с компанией друзей на охоту. Я в этот раз не появлялся дома четыре года, но приехал, не за казенные, а за кровные. И на целый месяц.

Конечно, семейка у нас не самая дружная, но меня все-таки тянуло на родину. Тянуло, а вырваться не получалось, и причины, на мой взгляд, всегда были достаточно весомые. Я успел отработать два года, когда химкомбинат построил дом для малосемейных и мне досталась комната в секции на шестерых хозяев. Я, наивный, воспринял ордер как должное, но люди с тяжелым общежитским опытом объяснили, что мне сильно повезло. Новоселье не только уничтожило мои отпускные, но и загнало в долги.

Перед следующим отпуском подвернулась профсоюзная горящая путевка на Иссык-Куль — устоять не смог. Когда растешь в маленьком поселке среди болот, накапливается желание повидать настоящие горы. К тому же в последний приезд я заметил, что радовались гостю первые три-четыре дня, а потом вроде как и тяготиться начали — привыкли уже к тихой, размеренной жизни вдвоем. Да и хозяйство поубавилось. Корова не огулялась, а держать яловую не видели смысла. Нужды в помощнике на сенокосе не стало.

Мать слегка пожурила, что начинаю забывать родной дом, и пошла накрывать на стол. Отец, вместо ожидаемого допроса о моих карьерных достижениях, поспешил удивить поселковой новостью:

— Пока ты в своей Сибири пытаешься покорять новые вершины, в нашем болоте свои баталии. Пирогова на пенсию отправили.

— Неужели за аморалку?

— Тебе бы только шуточки шутить. С Верой Никифоровной аморалка исключается.

— С кем исключается? С ней или с Пироговым? — съехидничал я.

— Далась тебе эта аморалка. Возраст пенсионный пришел.

— Так неужели Буйвол не похлопотала за мужа? У нее вроде все схвачено в районо.

— Во-первых, она принципиальная женщина, до унижения не опустится, а во-вторых, может, он сам попросился на пенсию. Надо же кому-то воспитанием сынишки заниматься.

— Сама-то в няньки не пойдет. Ей на виду надо быть. И пенсия за выслугу не полная, — уточнила мать.

— Ты лучше спроси, кого ставят на его место, — не унимался отец, не обращая внимания на тон матери.

— Откуда мне знать? После меня столько учителей новых пришло.

— Да нет, известная личность, — отец явно затягивал ответ, чтобы сразить наповал. — Твой лучший друг Пашка!

Хотел удивить и добился своего. Я не знал, как воспринимать новость. Она была настолько невероятной, что даже радость за друга не мог осознать. А отец продолжал:

— Нельзя физкультурника назначать директором школы. Директор должен быть политически подкован, а Пашка твой мало того что беспартийный, так еще и неженатый.

— С партией ты заблуждаешься, он еще в армии вступил, любимый ротный рекомендацию давал.

Мать позвала за стол, но возбужденный отец продолжал возмущаться:

— Почему Краснова Алексея Александровича не поставить? Солидный мужчина, не то что твой баламут.

— Мужчина солидный, да Мама-Жанна у него склочница, — не удержалась мать. — На каждом углу треплет, что ее умненького сынка затирают.

— Конечно, умный, недаром же серебряную медаль получил.

— Да не было у него никакой медали, это Мама-Жанна придумала, что обещали дать, а потом зажилили.

— Кто зажилил? Уж не Вера ли Никифоровна? Когда Коновалову медаль давали, она сделала все, чтобы получил он, а не ее дочка. Не хотела, чтобы нехорошие разговоры пошли.

— Я не о Буйволе, а о мамаше Краснова говорю. Склочница. Она и наших больничных всех замучила: то у нее бессонница, то давление, то понос, то золотуха. И каждый раз бюллетень требует. А Пашка — мужик с характером, не маменькин сынок.

Мать не выпивала, но со времен работы в госпитале позволяла, по случаю праздника, принять «фронтовые сто грамм». Спорить с ней в такие моменты отец не отваживался и переключился на мою карьеру:

— А чем ты похвастаешься? Что заслужил за четыре года?

— Орденов и медалей у нас не дают. Разве что выговоры, но обхожусь без них, даже премии не лишают. Мирно работаю прорабом на монтаже.

— А Дмитрий, брат твой, — главный инженер проекта. Не в спецовке ходит, а в галстуке.

— Ты тоже в галстуке ходишь, а толку? — напомнила мать и, не дожидаясь ответа, поднялась. — Ладно, я свою норму выпила, пойду свинью кормить…

Едва вышел на центральную улицу, ко мне подбежал аккуратно одетый мальчик.

— Здравствуй, меня Никифором зовут. Сделай мне свистульку из одуванчика.

Он свернул на газон, сорвал одуванчик, но цветок чем-то не понравился ему, выбросил и сорвал два новых, с толстыми стеблями. Пришлось вспоминать детскую забаву. Мальчик, задрав голову, смотрел на меня и терпеливо ждал.

— А кто тебе раньше делал?

— Павел Михайлович.

— Если сам Павел Михайлович, тогда и я попробую,

И засомневался, получится ли у меня. Оторвал сантиметра три от стебля, смял один конец и дунул. Свистулька издала хриплый дребезжащий звук. Протянул ее мальчику. Тот сказал спасибо и попробовал повторить, но свистулька вылетела из его рта и упала на дорогу. Мальчик подобрал ее и снова взял в губы.

— Выброси, сейчас другую сделаю.

Новая свистулька почему-то молчала, и лицо ребенка сморщилось, готовое к слезам. Я оторвал трубочку от второго одуванчика, показал, как надо держать и дуть. У мальчика получилось. Он обрадовался, засмеялся, и трубочка снова выпала изо рта. Он поднял ее, и в этот момент подбежала его мамаша. Вера Никифоровна!

— Вы же взрослый человек, нельзя позволять ребенку тащить в рот всякую гадость.

— Здравствуйте, Вера Никифоровна.

— Здравствуй, Костя. Извини, не узнала, богатым будешь. В отпуск приехал? Значит, еще увидимся, расскажешь. А нам пора домой, — сказала сыну.

Я стоял и смотрел, как они уходят. Мальчик оглянулся, но мать не давала ему останавливаться, тащила за руку. Шла в привычной строгой одежде, в туфлях на высоком каблуке, и я впервые обратил внимание, что зад у нее довольно-таки выпуклый.

Пашка встретил бурно. Облапил и долго тискал, не отпуская. Потом крикнул:

— Катьк, дуй в лавку, сибиряк приехал, а мне теперь статус не позволяет.

Из комнаты вышла сестра, неуверенно поздоровалась, пряча глаза, но брату ответила не без ехидства:

— Мне плевать на твой статус, я все-таки женщина, а женщинам брать водку неприлично.

— Не беспокойтесь, Катя, у меня с собой имеется, — поспешил я спасти девушку от напора брата.

— Катюш, вспомни клятву Гиппократа. И я разве сказал, что тебя за водкой посылаю? Шампанского хочу!

— А вы все-таки поступили в свой медицинский? — спросил я, обращаясь на всякий случай на «вы».

— Не в свой, а в московский. И замуж успела выйти.

— За Башкира?

— За Башкира в первый раз, а второй раз за бурята. Между прочим, родственника знаменитого Бадмаева, который самого Распутина пользовал. Он у нас в ординатуре учится.

— Ладно, потом будешь хвастаться, а пока сбегай в лавку, — Пашка протянул ей червонец и хлопнул по заднице, выпроваживая. — Теперь доставай свою водку, а я малосольных огурцов принесу. Люблю их больше, чем всякие заморские фрукты.

— Успеется, Паша. Угадай, с кем я познакомился по дороге к тебе?

— С космонавтом Андрияном Николаевым?

— Нет, с нашим замечательным земляком Никифором. Сам ко мне подошел и представился.

— Доверчивый мальчик, — при этом из голоса его исчезла привычная напористость.

— Это сын Буйвола от Пирогова?

Пашка молча кивнул.

— Когда он сказал мне, что свистульки ему делает Павел Михайлович, я не сразу врубился и только теперь понял, кто это такой. Мама приучила по отчеству тебя называть. А сколько ему?

— В сентябре будет семь, но в школу пойдет на будущий год. Поздний ребенок. Он не только по росту отстает, но и по развитию. Вера Никифоровна решила, что пусть еще годик дома побудет, повзрослеет. С учителями можно договориться, они поймут, но одноклассникам не прикажешь. Детская жестокость наивная, но пострашнее, чем у взрослых. Жалко мать.

— Она что, обсуждала это с тобой?

— Со мной и больше ни с кем. Перед тем как предложила мне должность директора, у нас был длинный разговор, но я не хочу распространяться на эту тему. Давай водочки тяпнем, за встречу, — сказал резко посерьезневший Пашка.

— Так это правда, что Буйвол за тебя хлопотала?

— Сколько лет дома не появлялся? — спросил, не ответив на мой вопрос.

— Четыре года.

— А мне показалось, что целую семилетку. Это значит, что я скучал по тебе, — отодвинулся, пристально посмотрел и засмеялся. — Ничуть не изменился. Даже не растолстел на сибирских жирных харчах.

— Да и ты все такой же.

— Неужели? Все говорят, что солиднее стал, — и выпятил живот.

— И о чем здесь спор? — спросила Катя, выставляя на стол две бутылки шампанского. — Сдачу московские студенты не возвращают.

— Костя ругает Веру Никифоровну, а я пытаюсь ее защищать.

— Как не стыдно, Костя? Вера Никифоровна — моя любимая учительница. Я ее уроки как губка впитывала, в них, кроме предмета, столько житейской мудрости было рассыпано. Она, кстати, всегда с теплом о тебе вспоминала.

Сколько раз довелось мне слушать эти слова, сказанные разными людьми почти под копирку.

— Слушай, что говорит молодое поколение. Это мы, разгильдяи, всю ее мудрость мимо ушей пропускали. Вот за это и выпьем шампанского.

— За Веру Никифоровну, — торжественно сказала Катя и выпила до дна.

— Красиво пьешь. Это тебя твой бурят научил?

— Он у меня трезвенник и буддист, — тронула меня за руку и позвала: — Пойдем, свадебные фотографии покажу.

Мне частенько доводилось общаться с бурятами, но все они были небольшого роста, а этот вымахал на голову выше Кати. Тяжелая рука с толстыми пальцами, лежащая на хрупком плече невесты, говорила о властном характере.

— Богатырь. Если таким кулачищем ударит — убьет.

— Не бойся, он добрый, — Катя закрыла альбом и, заглядывая мне в лицо, спросила: — Ты меня презираешь?

— За что?

— За тот сумасшедший вечер. Ты же понял, что все мои отговорки ничего не значат. Я хотела, чтобы все было по-настоящему, и до сих пор гадаю, что тебя удержало — благородство или… — и она замолчала.

— Или трусость, хочешь сказать? Может быть, и трусость. Не готов я был к серьезным отношениям.

— Эй, где вы пропали? — крикнул Пашка. — У меня второй тост.

— За кого? — спросила Катя. — Неужели за меня?

— За тебя выпьем третью. А пока за мое назначение директором. Я самый молодой директор в районе.

— Так вся жизнь впереди — куда ты будешь стремиться?

— Пока не решил, но обязательно придумаю.

 

Тяжелое расставание с Ниной расстроило, но обиды на нее не было, только чувство вины перед ней не рассосалось. Скребло душу. Когда приехал домой, сразу же спросил у отца, что слышно о Нине. Он ничего не знал. Мелькнуло желание поинтересоваться у Буйвола, знал, что она ничего не прояснит, просто хотел напомнить чисто из вредности, а увидев заполошную мамашу, раздумал. Но сидеть в неизвестности не мог, неуютно было на душе. Заставлял себя верить в лучший исход: почему бы ей, опустившись до дна, не испугаться за себя и не попробовать выбраться на поверхность? Понимал, что это почти невозможно, однако должно же у нее быть чувство самосохранения. Знал я пьяниц, добровольно сдающихся врачам для кодирования. Хотя вероятнее было, что увижу ее пьяной или с перепоя. На этот случай даже лекарства прихватил.

На двери квартиры появился звонок. Торкнулась надежда, что Нина выкарабкалась из черной полосы. Осторожно нажал на кнопку. Дверь долго не открывали. Я позвонил настойчивее и начал тихо ругать себя, что выбрал для поездки воскресенье. Идти в школу не имело смысла. Уже отчаялся, но за дверью послышались шаги. На пороге появилась незнакомая девушка с полотенцем на голове.

— Вы к кому?

— А где Нина?

— А вы, собственно, кто? — спросила она не без подозрительности.

— Ее двоюродный брат Костя.

— Где же вы были, брат Костя, когда она спивалась, когда в петлю полезла, полагаю, не от хорошей жизни?

Я не сразу понял о чем она говорит и переспросил, что значит «полезла в петлю».

— Это значит, что ваша сестра повесилась, — чуть ли не с издевкой выговорила она.

А до меня все еще не доходил смысл сказанного. Мы продолжали стоять в прихожей, приглашать в квартиру она явно не хотела и взгляд был далеко недружелюбный.

— И когда это случилось? — спросил, продолжая на что-то надеяться.

— Почти два года назад. Поздновато вы спохватились. Я ее ни разу не видела. Приехала уже после ее смерти. Направление в местной школе отрабатывать после института, — голос ее немного оттаял, из него исчезла агрессивная враждебность, но настороженность осталась.

— Могилу ее найти не поможете? — спросил, все еще не осознавая трагедии.

— Я не знаю даже, где здесь кладбище. И голова у меня мокрая, — потом обрадованно вскрикнула: — Так Лидия Даниловна дома. Они ближе общались. Пойдемте, отведу к ней.

Не снимая с головы тюрбан из полотенца, не переодеваясь из халата, даже двери не заперев, повела меня к соседке. Поднялись на второй этаж. Дверь была не заперта.

— У Нины Сергеевны двоюродный брат отыскался, — объявила с порога, — а я думала, у нее совсем нет родни.

— Проходите в комнату, — пригласила хозяйка.

— Не могу, у меня дверь нараспашку. Побегу, от меня все равно толку никакого.

— Меня зовут Лидия Даниловна. Чай будете?

— Нет, спасибо. Вы мне подскажите, как могилку Нины найти.

— Объяснить сложно, боюсь, заплутаете. Надежнее, если сама провожу. Заодно и своих навещу, давно собиралась. Тут недалеко, километра полтора.

Тропинка шла через поле. Провожатая извинилась и стала собирать букет.

— Васильки и ромашки — мама их очень любила… — Разделила цветы на две равных части и протянула мне.

— А вы — Костя. Нина Сергеевна мне о вас рассказывала. И про ваших родителей, которые на торфу живут, где она раньше работала.

— Хорошо работала, как я понял. Вы с ней плотно общались?

— Первое время она частенько ко мне заглядывала. Чай пили, — она сделала ударение на слове «чай». — Алкоголь я давно не употребляю, панкреатит у меня. И я к ней забегала поболтать, чтобы сын не подслушивал разговоры девичьи. Она была очень хорошим педагогом, без лишней строгости умела увлечь детей. Начинала пионервожатой и привыкла общаться с ними как с равными. Сын приходил из школы с ее урока и начинал просвещать меня в географии, белые пятна ликвидировал. Нина Сергеевна давала им намного шире программы, — она вздохнула и замолчала.

Лидии Даниловне было лет сорок пять, уже полнеющая, но не грузная женщина, с густыми черными волосами, собранными в аккуратную прическу, и миловидным добрым лицом. Мягкий голос ее журчал ровно даже в трагических местах.

— Не знаю, как могло с ней такое произойти. Она не замыкалась в себе, всегда открытая, в общественной жизни охотно участвовала. Усиленно прятала свое одиночество. А оно прорвалось таким разрушительным образом. Последние годы даже вспоминать не хочется.

— Я приезжал к ней, когда она работала уборщицей.

— Она первое время приходила попросить денег. Стеснялась, прятала глаза, потом перестала приходить. Случайные собутыльники появились.

— Знаю, — и чтобы избежать неприятных подробностей, спросил: — А вы какой предмет ведете?

— Я в начальных классах, после училища. Заочно институт закончила, чтобы зарплату прибавили, но осталась с младшими, с ними уютнее.

— А Веру Никифоровну вы знали?

— Видела несколько раз, она однокурсница нашей директрисы. Нина Сергеевна о ней восторженно отзывалась. Знаю, что она помогла ей в нашу школу устроиться и квартиру получить.

— И как вам она?

— Да никак. Видела мельком. К Нине Сергеевне иногда заезжала, но та не познакомила нас, не представилось случая. А я навязываться не люблю.

Мы подошли к кладбищу. Оно не отличалось от нашего поселкового. Большинство могил было заброшено. Покосившиеся кресты, железные скелеты венков с остатками искусственных цветов и густой бурьян, скрывающий могильные холмики. К некоторым могилам даже добраться было трудно через заросли крапивы. Могила Нины была с краю кладбища. Я спросил:

— Это потому, что руки на себя наложила?

— Нет. На больших кладбищах, там, где церкви остались, может, и блюдут старые законы, а у нас кого привезли, того и зарыли на свободном месте. Запущено все. Стариков похоронили, молодежь разъехалась по городам, ухаживать некому. А с краю — потому что хоронят редко.

Земля на могиле просела, крест завалился набок. Рядом с ним рос высоченный лопух, словно памятник. Я тронул крест, и он легко подался вбок. Лидия Даниловна стояла рядом и кивала каким-то своим мыслям. Отсчитала от цветов четыре василька и четыре ромашки, протянула мне и сказала:

— Это ей лично от меня. Вы будете порядок наводить?

— Обязательно.

— Тогда вот вам старенькие рукавицы. У меня тут родители похоронены, схожу к ним, там возле могилок лопата припрятана. Если надумаете крест поправлять, надо его выкопать, потом набрать битого кирпича возле заброшенной церковки и забутить яму. Знаете как?

— Знаю, доводилось заборы ставить.

Крест сидел неглубоко, торопились похоронщики. Я раскачал его и выдернул. Зато лопух врос монументально. Пришлось помучиться. Мусор сваливали недалеко, метрах в пяти от крайних могил. Там же, под кустами бузины, попалось на глаза худое оцинкованное ведро. Положил на дно кусок картона и натаскал битого кирпича. Яму под крест сделал глубокую. Кирпича потребовалось несколько ведер. Сначала утоптал ногами, потом утрамбовал черенком лопаты. Попробовал пошатать — крест держался крепко. Когда подошла Лидия Даниловна, я уже выравнивал холмик над могилой.

— Не ожидала. Я боялась, что выпьете ритуальные сто грамм, погрустите, сидя под лопухом, и поторопитесь на вокзал. А вы порядок навели.

— Кстати, напомнили. Я прихватил на всякий случай.

— Я же вам говорила, что здоровье не позволяет.

— Извините, — я достал из портфеля бутылку. — Только стаканов нет, надеялся на фужеры Нины.

Сказал, и горло перехватил спазм, даже слезы подкатили. Еще раз извинился и приложился к горлышку. Лидия Даниловна понимающе кивнула. Повезло Нине с доброй соседкой, и мне вспомнилась девица, занявшая ее квартиру.

— Эта девушка, которая к вам привела, она кто?

— Преподаватель математики.

— Странная какая-то. Мне показалось, что я напугал ее.

— И не ошиблись, — Лидия Даниловна тихо засмеялась. — Квартира Нины Сергеевны досталась ей с мебелью, и она боялась, что нагрянут какие-нибудь родственники и заберут.

— Куда, в Сибирь, что ли, потащу?

— Я помню, как она обживалась, сначала шкаф купила, магнитофон. На телевизор откладывала, хотела, чтоб уютно было.

— Давайте я приду к ней, предъявлю свои права. И заберем, что вам понравится.

— Да у меня все есть.

— Может, мне фужеры взять в память о Нине?

— Как хотите, ваше право.

— Это я пошутил, — поторопился оправдаться, заподозрив сухость в ее голосе.

Хотя какие могут быть шутки в моем положении? Характер у меня глупый. Да и не осталось наверняка этих фужеров.

— О фужерах не слышала, чай мы пили из чашек, но у меня кое-что осталось в память о ней, — Лидия Даниловна посмотрела на меня и загадочно улыбнулась, — Вы не бросили писать стихи?

— Какие стихи? — вопрос был настолько неожиданным и даже неуместным, что я не сразу понял, о чем она спрашивает.

— Вы только не обижайтесь на Нину Сергеевну, она долго хранила Вашу тайну. Стихи ей очень нравились и она тайком переписывала их в толстую тетрадь

— Наивное детское баловство. Я стеснялся их и никому не показывал, даже лучшему другу, боялся — засмеет. И Нине велел никому не рассказывать.

— Она и не рассказывала, но иногда читала мне и говорила, что написал их поэт Заболотный.

— Хорошо, что Заболоцким не назвала.

— Заболоцкий тоже поэт?

— Да, но в отличии от меня, настоящий.

— Напрасно прибедняетесь, мне Ваши стихи тоже нравятся и лирические, и те, что для детей. Детские своим ученикам читаю.

— Был грех. Каюсь.

— Потом уже, когда Нина Сергеевна стала сильно пить, она отнесла тетрадь в районную газету, там ее бывший ученик работает, Сережа Ратахин. Стихи, можно сказать, покорили его, и он их напечатал под Вашим именем, а гонорар ей заплатил.

— Да какой там гонорар, копейки.

— Не знаю, но иногда по целой странице печатали. Мы, педагоги, обязаны местную «сплетницу» выписывать, и я сохранила несколько газет в память о Нине Сергеевне, сейчас зайдем ко мне и я поделюсь.

На пригородный я опоздал, а следующий проходил под утро. Неожиданно подкатил голод. Я знал, что на узловых станциях столовые работают круглосуточно. В портфеле стояла початая на кладбище бутылка вина и вторая — резервная, на случай, если Нина… Надеялся пересидеть в столовой до самого поезда, но не смог. Неуютно ждать, когда к тебе в любой момент может подойти какая-нибудь повариха и спросит, что я здесь расселся. Хотелось одиночества. Поужинав, сунул в портфель кулек любимых пирожков с луком и яйцами и вернулся на вокзал. Скамейка в скверике была свободной.

Какими думами заполнить долгое вокзальное ожидание? И можно ли выбирать направление этих дум? Я не умею. Они не слушаются меня. Иные из них не отзываются, другие отмахиваются, а те, которые вроде и не звал, настойчиво лезут в голову. Вспомнился мужик с татуировкой, упавший возле скамейки. Я мог забить его до смерти. Но ни страха, ни жалости — ничего, кроме брезгливости. Пробовал направить воспоминания на дружбу с Ниной: как заботилась обо мне, сколько откровений терпеливо выслушала, — но Нина, печально улыбаясь, ускользала из памяти, в которую бесцеремонно лез Пашка. Вспомнилось, как на новогоднем вечере он отозвал меня и сказал, что подслушал, как Лариска Лукашина призналась подруге, что ей нравятся сразу два парня — Паша и Костя. «Лариска симпатичная девка, но я тебе ее уступаю, танцуй с ней, я мешать не буду». И этот благородный жест меня не покоробил, я принял подачку, танцевал с ней и целовался в подъезде. Еще до окончания школы мы незаметно охладели, потому что я был влюблен в Риту Власову. Уступить ее Пашка бы не предложил. Да и как предлагать то, чего у тебя нет? По мере убывания вина в бутылке я убедил себя, что вообще неспособен на большую любовь и все мои так называемые победы случались с женщинами, которые были побеждены до меня. Я никогда не дрался из-за женщины, не отвоевывал ее для себя, получал то, что достается без боя. И с теми, кто не нравился, не вступал в откровенную вражду. Буйвол догадывалась о моей нелюбви и постоянно провоцировала меня к бунту, но я так и не решился на него. Я учился в десятом. Она организовала модную игру в КВН между восьмым «А» и восьмым «Б» и пригласила меня поучаствовать в составлении вопросов и в судействе. Я предложил загадать, как разделить поровну три сырых картошины на пятерых. Она долго не хотела ставить вопрос, якобы сложный для восьмых классов, но потом согласилась. Когда вопрос прозвучал в игре, мальчишка из восьмого «Б» сразу ответил: сварить пюре и разделить ложками. Я понимал, кто подсказал, потому что другую команду готовила физичка, которую Буйвол недолюбливала, но разоблачать не стал. И вообще поймал себя на том, что болею за ее команду, потому что ее страсть при подготовке к игре заражала, притягивала на свою сторону.

Поднимая очередные полстакана за упокой души Нины, в мыслях почему-то возвращался к Буйволу.

 

Дома добрался до дивана и, на удивление, сразу заснул. Проснулся к обеду и долго лежал с закрытыми глазами. Думал о Нине. Какая чепуха лезла в голову, пока сидел на лавочке и допивал вино! Пьяному только кажется, что он безжалостен к себе, на самом деле он всегда находит щадящую лазейку, где не так страшно. Именно здесь, на старом диване, на котором мы слушали по радио любимую передачу «Театр у микрофона», переживали за героев Брестской крепости и восхищались находчивостью и смелостью красного командира-интернационалиста Олеко Дундича, настигло меня осознание трагедии. И на пороге ее квартиры, когда ошарашила меня известием озадаченная учительница математики с полотенцем на голове, и на кладбище, когда выкорчевывал гигантский лопух и таскал битый кирпич, чтобы укрепить крест, я понимал, что случилось непоправимое, но не осознавал, насколько оно тяжело для меня. Да какое там для меня… Лежал и думал, каково было ей в последние годы — спившейся, презираемой, брошенной всеми. Ей, которая привыкла к доброте и бережному отношению. Каково ей было просыпаться и видеть чужого мужика в постели или, хуже того, бывшего ученика. Подобное даже в кошмарах не могло ей присниться, хотя вряд ли они посещали ее, пока не пила. Каково ей было сидеть одной на захламленной кухне в редкие прорехи между пьяным забытьем. Она росла светлым человеком. Хромота, конечно, не давала забыть о себе. Но живут же люди и с более страшными недугами. Кое-кто даже карьеру делает, извлекая пользу из болезней и увечий. Хитрость, изворотливость, уменье приспособиться, обостренное желание доказать, что ты не хуже так называемых нормальных людей, имели право развиться в ней и помочь выжить, но Нина была другой. Слишком доброй и открытой.

Мать возникла рядом (словно подкралась) именно в тот момент, когда я пытался подобрать подходящие слова, чтобы сообщить о смерти Нины, а непослушные слова капризничали и не хотели подбираться.

— Вставай, знаю, что не спишь. Где шлялся всю ночь? Этак можно и триппер в родном поселке заработать. Если через три дня закапает, так уж и быть, поставлю укол, по-родственному.

Обычно мне нравился ее циничный медицинский юморок, но момент был самый неподходящий, и я взъелся. Вскочил с дивана и крикнул:

— Нина повесилась.

Мать отдернула руку, которой собиралась дотронуться до меня, и отступила от дивана. Губы ее шевелились, перебирая слова, но слов не было. Я стоял перед ней в трусах, понимая, что они топорщатся, потому что хочется в сортир, и это совсем разозлило меня. Резко шагнул мимо нее, а когда возвратился, мать была уже на кухне. Стояла возле окна и спросила, не оборачиваясь.

— Когда это случилось?

— Почти два года назад.

— Я чувствовала, что переезд не кончится добром.

— А если чувствовала, зачем выживала ее из дома?

— Здрасьте. Я выживала?

— Своей глупой ревностью.

— Какая ревность? Это Буйвол ваш выдумал. Я за все время грубого слова девчонке не сказала… — Мать продолжала смотреть в окно и говорила вроде как сама с собой: — Кто бы мог подумать, что она такое сотворит? Я в госпитале много насмотрелась. Иные совсем без ног оставались, но жили; правда, они были мужиками, а у девчонки характер хрупкий. Отцу сам скажи. Я не могу, боюсь.

Первый раз услышал, что она боится отца, и стало очень жалко ее. Захотелось утешить. Подошел, тронул за плечо, но она словно не почувствовала этого. Потом робко предложила:

— Ты обедать будешь?

— Не хочу, как-нибудь после.

— Может, рюмочку за помин души? У меня в заначке есть.

— Не буду. Мне еще к Буйволу надо сходить.

— Ты смотри поаккуратней там. А я, пожалуй, приму.

Мать продолжала смотреть в окно и полушепотом задавала один и тот же вопрос: — Как же так? — в котором слились и растерянность, и недоумение, и чувство вины.

Не поворачивалась, не хотела, чтобы я увидел слезы.

 

Больше всего я боялся, что не застану Буйвола дома. Торопился, чтобы не расплескать все накипевшее в душе. Дверь открыл Пирогов, одетый в пижаму, в руке он держал газету, сложенную пополам. Буйвол стояла возле раковины и мыла посуду. Я первый раз увидел ее в халате. Халат был ярким, даже легкомысленным, и не по возрасту коротким.

— Дмитрий Дмитриевич, погуляй с Никишей, а мне надо с Константином поговорить.

Она провела меня в комнату и указала на стул, сама села напротив. Белой настольной лампы, подаренной Ниной на свадьбу, я не увидел — наверное, стояла в спальне, а репродукция картины Крамского висела у меня перед глазами. Я смотрел на портрет красивой загадочной женщины, и у меня мелькнула догадка, что, может быть, «Неизвестная» напоминала Буйволу ее в молодости или она мечтала быть похожей на нее, отыскивая сходство. Ко мне подбежал Никифор, поздоровался за руку и спросил:

— Константин, вы сделаете мне новую свистульку?

Чувствовалось, как нравится ему выговаривать длинное имя «Константин».

— Обязательно сделает, при первой встрече, — заверила мать, а когда они ушли, без предисловий заявила: — Знаю, зачем пришел.

— У меня что, на лице написано?

— И на лице тоже. Ты пришел поговорить о Нине, — она явно форсировала разговор и отвечала на вопросы, которые я не успел задать. — Знаю, что с ней случилось. Ты, естественно, в курсе, что она работала у моей приятельницы. И не кто-нибудь, а я выхлопотала ей квартиру. Я делала для нее больше, чем для собственной дочери. И пусть она подвела меня, но я ее простила.

— Если бы вы не рассорили Нину с моей матерью, она бы не уехала от нас.

— Во-первых, я их не ссорила и всегда уважала твою матушку. А во-вторых, ей надо было когда-нибудь начинать самостоятельную жизнь. В кого бы она превратилась, проживая в вашем доме? В обозленную старую деву?

— Нина? Обозленная?! Это вы о ком?

— Прости, я неточно выразилась. Ты прав, но она жаловалась, что ей хочется самостоятельной жизни.

— А может, вы хотели устроить себе место для свиданий?

— Свидания случились уже после того, как она решила переезжать. Пойми, я все-таки женщина, и у меня есть право на свои ошибки и слабости. Ты же взрослый человек и, надеюсь, не собираешься обсуждать мою жизнь с Дмитрием Дмитриевичем.

— Поэтому и выдворили ее со свадьбы?

— Что значит выдворила? Зачем так грубо? — деланно возмутилась она и укоризненно улыбнулась. — Нине было бы неуютно в той компании. Я потом приехала к ней, поблагодарила за красивую лампу. Мы мило посидели и расстались подругами.

Нина не рассказывала мне, что Вера Никифоровна приезжала к ней после свадьбы, но Буйвол говорила так убедительно, что уличать ее во лжи я не решился. Если бы она приехала, они бы, конечно, расстались подругами, в этом я не сомневался.

— И она от радости запила?

— Ну что ты говоришь! Причина совсем в другом. Вернее, несколько причин. У нее был неудачный роман. Парень воспользовался ее доверчивостью, а потом цинично бросил. Классическая ситуация. Подобных примеров и в жизни, и в литературе не перечесть, но кто же учится на чужих ошибках? Будь она посовременнее, она бы пережила неудачу с меньшими потерями, но все случилось в первый раз. Искреннее чувство разбилось о мужской цинизм, и это сломало Нину.

— Хотите сказать, довело до запоя?

— О ее пьянстве даже говорить не желаю, потому что ни разу не видела ее пьяной. Не хватает моего воображения соединить два ее образа в один. Она жила у вас как в инкубаторе. Может, я и виновата, что устроила этот переезд, но я хотела ей только добра на протяжении всей нашей долгой дружбы. Ты веришь мне?

И я не смог сказать, что не верю. Я многого не смог сказать из того, с чем торопился к ней. Даже обвинял ее каким-то извиняющимся голосом. Понимаю тех, кто был в нее влюблен, очарован, околдован. Но я-то околдован не был. И тем не менее.

 

В словаре иностранных слов, выпущенном издательством «Русский язык» в 1981 году, слово «харизма» отсутствует.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

Ужасные дни. Мучительно видеть хмурое лицо словно онемевшей матери и слышать из кухни истеричный стук тарелок, пока она моет посуду. И сколько ее можно перемывать? Лебезящий голос отца, которому приспичило наводить порядок возле сарайки. Делает вид, что занят, а сам прячется от матери. Помощи не попросил, а я не стал предлагать, сказал, что пойду в барский сад.

Умели жить русские помещики. Любили окружать себя красотой. По краям сада росли две лиственничные аллеи, между аллеями островки декоративных кустарников, названия которых я не знал, а в центре большая поляна с махровыми маргаритками. В хрущевские времена поляну распахали и засеяли кукурузой. В первый год кукуруза вымахала чуть ли не двухметровая. Рядом с поляной вырыли силосную яму. Мы, пацаны, бегали рвать недозрелые початки. Второй урожай оказался жиденьким, и поле забросили. Перепаханная земля заросла бурьяном. Маргаритки пропали. Могучие лиственницы устояли, а ведь могли горячие головы пустить и на строевой лес. На одной из них, тайно влюбленный в Риту Власову, я вырубил две буквы: «К» и «Р» — Костя и Рита.

Без особых сложностей нашел меченое дерево. Буквы оплыли смолой, но читались легко. Когда вырубал легким плотницким топориком, еще не знал, что КР — псевдоним великого князя Константина Романова. Он писал стихи, и весьма приличные. Постоял, погладил буквы, подумал, что надо бы навестить школьную любовь, но вспомнил последнюю встречу и засомневался: обрадуется ли? В поисках удобного пня вернулся к заброшенной силосной яме, там росли два серебристых тополя. У одного из них тяжелая крона отщепила толстенный сук, и он, опираясь на ветки, превратился в лавку.

Доставая бутылку из портфеля, увидел на дне смятые газеты в пятнах от пирожков и только тогда вспомнил о подарке Лидии Даниловны. Верхняя из них оказалась надорванной. Осторожно расправил, увидел свое имя над столбиками стихов и почему-то рассмеялся. Первая публикация. Награда нашла героя. Было удивление, смущенная неловкость, что угодно, только не радость. Пробежал глазами. Стихи мои. Я в то время знал наизусть всего себя. Положил газету рядом с собой и решил, что по этому поводу надо выпить. О штопоре я не позаботился. Пришлось искать сухую ветку, чтобы проткнуть пробку внутрь…

И все-таки слаб человек: погладили по шерстке — и размяк. Воротясь из отпуска, я в первую же субботу отправился в библиотеку и попросил полугодовую подшивку молодежной газеты. Пришлось долго листать, чтобы отыскать литературную страницу. За полгода она выходила четыре раза. Некоторые авторы повторялись. Юмористические рассказы Шумского напечатали два раза. Коротенькие, безобидные, но изящные, один о бутерброде, который не хотел падать маслом вверх, второй о жадной теще. Рассказ другого юмориста, Буренина, был длиннее и написан изобретательнее, но зависимость от Зощенко бросалась в глаза.

Место для стихов газета жалела. Два-три стихотворения на поэта, и только геологу Березуцкому выделили почти полосу. Прочитал — стихи не впечатлили. Лучше, чем у механизатора Петракова, но тоже вымученные, и безликие. Впрочем, я понимал, что на газетном поле яркие цветы не произрастают, их пропалывают, как сорняки.

Решив, что мои опусы ничуть не хуже, я переписал из тетради семь стихотворений — почерк у меня некрасивый, вроде как детский, но разборчивый, — и отправил в редакцию.

Ответ пришел на удивление быстро. Литконсультант Задорожный поблагодарил за письмо и приглашал во вторую субботу сентября на заседание литературного объединения «Причал». Если бы знал, как проходят эти заседания, наверняка не пошел бы. В зале собрались человек двадцать, большинство из них явно моложе меня, в основном студенты старших курсов, а двое, как мне показалось, школьники.

Я угодил на первое заседание после долгой летней паузы. Начали с новичка. Я должен был рассказать о себе и почитать стихи. Когда я сказал, что работаю прорабом на монтаже, парень из первого ряда, сидящий вальяжно, закинув ногу на ногу, громко шепнул соседу:

— Такие птицы к нам еще не залетали, серьезный человек.

Потом уже, обратясь ко мне, спросил:

— А сколько у вас в подчинении рабочего класса?

— По-разному бывает, иногда и до тридцати набирается.

Как воспринимать его реплику, я не понял, но услышал в ней больше насмешки, нежели похвалы.

Я в первый раз читал свои стихи перед публикой. Сестра — не публика. Случались иногда хмельные приступы тщеславия за столами привокзальных ресторанов, но собеседники не верили, что стихи написал я. А там стоял перед залом недоброжелательных и ревнивых слушателей. Чужие стихи я обычно читаю выразительно, а собственные — занудно, торопясь отделаться от них, сбиваясь и путая строки.

На холеного пижона старался не смотреть, но глаза не слушались и поворачивались к нему. Замолчал, не дочитав намеченного. На какое-то время слушатели притихли. Первым встал высокий мальчик, которого я мысленно обозвал школьником. Он заявил, что стихи давно устарели, в наше время так писать нельзя. И началось. В меня летели камни, камешки, песок и прочий строительный мусор. Кто-то замечал неточные рифмы, кто-то сбои ритма, кто-то спрашивал, что я хотел сказать тем или иным стихотворением. Второй школьник обвинил меня в излишней сентиментальности и процитировал Вознесенского: «А может, милый друг, мы впрямь сентиментальны? И души удалят, как вредные миндалины?» Я знал эти строки, но не понимал связи между миндалинами и сентиментальностью. Единственное, чем мог объяснить, так это желанием поэта щегольнуть неожиданной рифмой.

Потом члены объединения читали свои стихи, написанные за лето. Придираться они умели намного изобретательнее, чем писать. Мне понравилась единственная из них. Ее звали Наталья. Крупная, с коротко остриженными густыми волосами, она очень походила на свои стихи. Читала артистично, не актерствуя, но с вызовом, и стихи были, может быть, слишком дерзкими для молодой женщины. Когда заседание закончилось, ко мне подошел руководитель.

— Извините, не предупредил, что будет избиение, но у меня правило, заимствованное у боксеров: когда приходит новичок, ему для спарринга выделяют жесткого и умелого противника. И если он после проверки возвращается на ринг, значит, из него может что-то и получиться. А ты, Наталья, что скажешь? — обратился он к женщине, чьи стихи мне понравились.

— Не сравнивай наших любителей с опытными боксерами.

 

— Наталья, нельзя быть такой категоричной, не все же у нас графоманы.

— Я на слух плохо воспринимаю. Мне надо читать с листа. — И, обращаясь ко мне, спросила: — У вас есть отпечатанные стихи?

— У меня машинки нет, и печатать я не умею.

— Жаль, — сказал Задорожный. — Осенью проводится совещание молодых писателей, приедут московские поэты, прозаики, может, и какой-нибудь издатель возжелает полюбоваться Сибирью. Имеет смысл подготовить рукопись, но написанное от руки московские гости читать не будут.

— Ставь бутылку шампанского, и я отпечатаю, — игриво предложила Наталья. — Они где у тебя записаны?

— В тетрадке.

— Неси тетрадку, только пометь, какие хочешь перепечатать.

— Дома тетрадь, — соврал я, потому что боялся, что она прочитает не предназначенное для чужих глаз.

— Тогда привози к нам, заодно с мужем своим познакомлю. Он фантастику сочиняет. Собирался сюда, но у него сегодня дежурство.

К ним подошел парень, поджарый и слишком элегантный для этого собрания, тот, которого заинтересовала моя должность. Джинсы его были закатаны изнанкой наружу, ботинки на платформе прибавляли росту.

— Шумский Леонид Иванович. Тоже в некотором роде служитель муз. У меня к вам один вопрос. Работа прораба, как я понимаю, хлопотная, грязная, но откуда такие чистые, лирические стихи?

— По ночам пишет, после душа, — засмеялась Наталья.

— Остроумно, — одобрил Шумский без улыбки. — Но почему-то, разговаривая со мной, все пытаются острить… А стихи твои послушал с интересом. Я думал, что после издевательских придирок ты поблагодаришь критиков и выложишь перед ними членский билет Союза писателей.

 

После института я писал редко. Тетрадь в девяносто шесть страниц была дописана до обложки, начать новую никак не мог собраться и складывал новые стихи в папку. Из нее и выбрал для совещания. Долго сомневался, включать ли стихи для детей. Их надо было переписывать из тетради. Переписал перед походом к Наталье.

Оказалось, что она жила через три дома от меня, почти в такой же гостинке, только у меня был вход из длинного коридора, а они ютились в секционке на шесть хозяев. Чуть ли не треть комнаты занимал письменный стол. Даже для кровати места не оставалось, ее заменял пружинный матрас. Чувствовалось присутствие женщины. Нет, порядка я не увидел, но не было свободного места. Отправляясь в гости, я посчитал, что бутылки шампанского за перепечатку маловато, и на всякий случай прихватил бутылку водки, решив, что если муж не пьет, не доставать ее из портфеля.

Шампанское Наталья одобрила:

— Полусухое — это как раз для меня… — И поставила бутылку в холодильник. — А для мужиков медицинский спирт есть. Доставай свою колбу, — приказала мужу.

— Так я его уничтожил, — повинился он, заикаясь.

— Молодец! Когда только успеваешь?

— Там оставалось на донышке. Пришел с тяжелого дежурства…

— У меня водка есть, прихватил на всякий случай, — обрадовался я возможности отвратить семейную ссору.

— Чувствуешь? Я же тебе говорила, что он настоящий поэт.

— Так я разве спорил? Это Шумский твой вечный халявщик.

Наталья поставила перед нами две рюмки.

— Остались у него после развода. Представляешь, Костя, мужику досталась трехкомнатная квартира отца. Можно было разменять на две однокомнатных, но эта стерва капризничала до тех пор, пока он не оказался в этой конуре. Он же у нас благородный… Все, молчу. — Но не замолчала. — Представляешь, когда книги забирала, потребовала, чтобы словарь Даля остался у нее. Зачем он ей? Оставила бы себе «Приключения Буратино», и хватило бы на всю оставшуюся жизнь.

Я смотрел на семейную пару и поражался разительной несхожести. Муж — худощавый горбоносый брюнет. Жена — белолицая блондинка с пышными формами. Она говорит, почти не замолкая, а он молчун. Сначала я думал, что он стесняется заикания; когда выпили по две рюмки, он перестал заикаться, но предпочитал молчать. О местных нравах рассуждала Наталья. Сразу заявила, что писательская организация — гнилое болото. В местном издательстве сплошные перестраховщики, ловить здесь нечего.

— У новосибирцев и кемеровчан первые книги выходят до тридцати, а у нас иногда и за сорок. Правит здесь самодур, печатает в основном себя и своих холуев или влиятельных москвичей, но те забывают отблагодарить. Моего мужика напечатали в двух московских сборниках фантастики и только после этого заключили с ним договор на книгу. Должна выйти через два года. Ему вроде и несолидно ходить к нам на сходки, но он ревнивый, боится, как бы не увели. Отец у него русский, а мать таджичка. Восточный человек.

— Заметно.

— Отец очень любил его мать. Она попросила назвать мальчика в честь деда, и получился Алишер Иванович. Смешно, поэтому на работе его зовут Александр Иванович, а друзья за глаза — Басмачом. Это чтобы не впадать в лишние объяснения. А он у меня говорить не любит. Хороший писатель должен быть молчуном, а он у меня хороший писатель.

— Забыла сказать: замечательный, — съязвил муж, — и очень скромный.

— Александр Иванович в роддоме работает. Иногда делает аборты бывшим любовницам. А я медицинский заканчиваю.

— Не забудь уточнить, что успела сходить замуж.

— Ошибка молодости. Ты же знаешь, что я люблю только тебя.

Я спросил о Шумском.

— Пижон, ты же видел его. У него жена в торговле работает. Поэтому всегда он в шикарных шмотках. Покрасуется немного и на барахолке толкает. Даже нам с наценкой продает. Но артистичный и не бездарный, остро?ты из него, как из торбы, сыплются.

— Ты забыла о Буренине.

— Да ну его. Не люблю жирных мужиков и тех, у кого самомнение через край.

Когда мы допили бутылку, Александр Иванович подвел итог:

— Удачно уложились. Пока мужики занимались делом, баба успела рассказать все сплетни.

— Какие сплетни? — возмутилась Наталья.

— Скажем, что ввела в курс. Ты когда его рукопись перепечатаешь?

— Через неделю.

Я не ожидал, что так быстро.

 

После знакомства с Натальей на меня напал стихотворный зуд. Не напал, а навалился. Я писал чуть ли не каждый день по стихотворению. Раза три заходил к ним в гости. Александра Ивановича я поначалу стеснялся, но он был ровен и доброжелателен. Наталья просила почитать новые стихи. Я видел, что интерес неподдельный, и читал. Оба слушали, иногда просили повторить ту или иную строчку, делали толковые замечания. Один раз пришел, когда у них были гости — два журналиста и поэт Арсеньев, местная знаменитость. Он был крепко пьян и капризничал.

— Прошу, не путать с путешественником, он всего лишь прозаик.

— Но его читают уже сто лет, — как бы между прочим напомнил хозяин.

Поэт, не обращая внимания на укол, обратился ко мне:

— Наталья уже напела про тебя, сказала, что ты работаешь прорабом и умудряешься писать гениальные стихи. А если ты действительно прораб, где же твоя бутылка?

Я увидел, что Александр Иванович отрицательно качает головой, и сказал, что не принес, хотя бутылка лежала в портфеле.

— Ладно, готов слушать без бутылки, но будем считать, что это аванс.

Читать я отказался. Журналисты, пришедшие к Александру Ивановичу поговорить о его будущей книге, поняли, что при Арсеньеве разговора не получится, и стали прощаться. Хозяин пошел проводить их.

— И одеколона в этой комнате не водится, — уныло заключил Арсеньев. — Пойду искать случайного счастья.

Я постоянно покупал стихотворные сборники, благо стоили они копейки; оказалась у меня и книжка Арсеньева. Обычно я читаю выборочно: просматриваю два-три стихотворения, а дальше — как пойдет, — но в Арсеньеве я завяз. В книге было много о деревенском быте, но поэт ухитрялся находить свежие краски и не впадать в сусальность, в отличие от большинства плакальщиков об утерянной деревне. Мог щегольнуть парадоксальным сравнением, и это выглядело естественно. Особое внимание обратил я на отсутствие необязательных слов.

Книжка Арсеньева словно встряхнула меня. Впервые в жизни я увидел живьем настоящего поэта. Собственные стихи я переписывал на бумагу почти набело. Слова подбирались, пока ходил или лежал на диване. Записав стихотворение на случайном листке, читал его Нине, а потом переписывал в тетрадь, почти не задумываясь, как оно сделано. Арсеньев заставил посмотреть на себя чужими глазами. Осадок от его наглости остался надолго, мы так и не смогли подружиться, но уважение к его стихам не пропало.

Перед совещанием я решил отпечатать, на всякий случай, и новые стихи, которые, считал интереснее. Напрягать Наталью постеснялся и поехал к Задорожному узнать, нет ли у них в редакции машинистки, которая за отдельную плату согласится перепечатать стихи. Задорожный, уловив неуверенность в моем голосе, объявил:

— За отдельную плату не только стихи перепечатают. Ты же завидный жених, так что могу договориться, и бесплатно сделают.

— Нет уж, проще заплатить.

— Правильно, а то у нас был прецедент. Увивался один писака вокруг машинистки, она перепечатывала его любовные вирши и забеременела. Пиит потом пропал, а машинистка сделала аборт.

— Значит, плодовит был не только в сочинительстве.

— Я даже уверен, что эти функции взаимосвязаны. Пушкин, например.

— А как же Лермонтов и Блок?

— Я имел в виду другую плодовитость. Но ты вовремя зашел, к нам едет Марк Романович Глинкин, детский поэт. Поэтому советую отпечатать все детские стихи. Кто знает, как лягут карты?

— Я ничего не слышал о поэте Глинкине.

— Я тоже. А кого мы знаем, кроме Барто и Михалкова? Так что вези, не экономь на машинистке. Все когда-нибудь окупится.

Руководить совещанием прилетело шесть человек: три поэта, два прозаика и один критик. Двое из поэтов прибыли из соседних областей. Нас, молодых, собралось человек тридцать, если не больше. Я никого из них не знал и никого не читал. Да и где я мог их почитать, если их не печатали? Судей своих я тоже не знал. Ничего не говорящие фамилии. Моя рукопись обсуждалась в первой половине дня, и Наталья шепнула, что жребий нехороший, потому что первых ругают жестче, потом запал пропадает. Ее обсуждали на следующий день.

Когда меня вызвали выступать, за судейским столом сидели два поэта. Один, с редеющими кудрями, как я догадался, Глинкин. Оба одеты в вельветовые пиджаки. Глинкин листал рукопись. Лицо второго ничего не выражало, кроме усталости. Откуда, подумал я, ведь все только начинается? Видимо, не выспался или с похмелья. Им было лет под пятьдесят. А за моей спиной сидело человек тридцать таких же, как я, начинающих и не очень молодых поэтов, из них я знал только Шумского и Наталью. Мне предложили рассказать о себе и прочесть семь стихотворений, чтобы собратьям по перу был материал для обсуждения. При этом Глинкин успокоил, что стихи короткие и не успеют утомить. Когда я начал читать, в зал бочком вошел Арсеньев, подсел ко второму поэту и зашептался с ним. Потом отвлекся на меня и попросил повторить последнюю строфу, которую якобы не совсем понял. Я замешкался, но вступился Глинкин.

— Продолжайте, Константин, а ты, Володя, слушай внимательнее.

— Я слушаю и даже с удовольствием, но, извините, я должен увести своего товарища, надо срочно кое-что уточнить.

Когда я закончил чтение, Глинкин предложил залу начать обсуждение. Отваживались немногие. Все дожидались собственных выступлений. Но хвалили, чаще всего те стихи, к которым я успел охладеть, о новых отмалчивались. Последним поднялся бородатый кряжистый мужик невысокого роста и представился:

— Сергей Нерехтин, Советский Союз, прозаик.

По реакции зала я понял, что его уже знают и это совещание не первое для него.

— Я не теоретик и не умею рассуждать о стихах. Чувствуется, что автор не новичок и человек образованный, но, главное, он знает, о чем пишет, ему есть что сказать. И второе: я с удовольствием обнаружил «во глубине сибирских руд» выпускника моего института. Мы учились в разное время, но это не умаляет мою радость.

Подошел ко мне, пожал руку и сказал, что обязательно дождется, когда освобожусь.

Завершил обсуждение Глинкин. Неожиданным при его тщедушности басом сказал, что полностью согласен с Нерехтиным, но хочет добавить, что поэт хорошо чувствует язык и очень важно, что в стихах угадывается своя узнаваемая интонация, которую нельзя выработать: она или есть, или нет. Кроме того, что вы слышали, в активе у Константина большой цикл стихов для детей, разговор о которых будет завтра.

Перед обедом он отозвал меня и предупредил, чтобы при встрече с однокашником сильно не увлекался воспоминаниями, потому как наутро предстоит серьезная беседа о детской книжке.

Нерехтин дожидался меня в коридоре и предложил вечером встретиться в кафе журналистов.

— Можно бы и сейчас пойти, но я днем принципиально не пью и, кроме того, хочу заглянуть в секцию прозаиков, засвидетельствовать почтение, потому как завтра будут обсуждать мою повесть, да и тебе, наверное, интересно послушать другие обсуждения.

Глинкин сидел за столом и раскладывал рукописи. Его напарника не было. Я подошел и спросил из уязвленного любопытства:

— А зачем Арсеньев приходил? Неужели нас послушать?

— Сомневаюсь. Они с Геной Прудниковым в Литинституте учились. Наверняка пить пошли. Боюсь, что после обеда одному работать придется.

Наталья всегда читала хорошо, даже в комнате перед двумя слушателями, но зал возбуждал ее. В каждой женщине, но не в каждой поэтессе прячется актриса. Она считала себя прежде всего женщиной. Стихи прилагались и приходили к ней, когда хотела кому-то понравиться. Ими она и завоевала своего Басмача.

На ее обсуждение собрался полный зал. Поболеть за нее пришел и Шумский. Сидел в первом ряду, закинув, по обыкновению, ногу на ногу, демонстрируя начищенный до блеска модный ботинок. Пришли члены нашего «Причала». Некоторые лица я успел запомнить, но было много и незнакомых девиц — наверное, подруг по институту. После того, как закончила читать, она задержалась на сцене, наслаждаясь аплодисментами, помахала кому-то рукой и села между мужем и Шумским, розовая от волнения и не скрывающая радости победительницы. Полагаю, что Глинкин специально оставил ее напоследок, чтобы не подпирали очередники. Он встал для заключительного слова:

— Признаюсь честно, Наташа меня очаровала. Я не в первый раз на подобных семинарах. Наслушался женских стихов — и дамских, и бабьих. Когда меня пытаются соблазнить образованностью, мое сознание отчаянно сопротивляется. Потому как Пушкин давным-давно заявил, что поэзия должна быть глуповата. И вовсе не принципиально, в очках поэтесса или без, субтильна она или пышет здоровьем. Другая крайность — это женская нутряная лирика, доходящая до натурализма, она пользуется успехом в узких компаниях, но ни одно советское издательство такое хулиганство рассматривать не будет. Не хочу говорить о конъюнктурных виршах, сочиненных для печати. Этим, как правило, грешат мужчины. Сила Наташи в естественности и женственности. Они легки, от них не воняет авторским потом. Легки, но не легковесны. Она много замечает своим женским зрением, которого нам, мужчинам, не дано. Не скажу, что они совершенны. Совершенство, кстати, не самая, высокая похвала. Как писал Андрей Вознесенский, надеюсь, все его читали, «потому что стихов природа не грамматика, а нутро». Меня мало интересуют соревнования в технике стихосложения. Мне милее те стихи, которые поэт не мог не написать. Таких поэтов мало, и, как правило, они не могут похвастаться объемом написанного. У вас, Наташа, много стихотворений?

— Не считала, но меньше полусотни.

— Я так и предполагал. Не обижайся, дорогая Наташа, встречаются у вас и длинноты, и спорные образы, не хочу прилюдно их перечислять, мы поговорим о них в приватной беседе. Не буду предрекать вам большое будущее — очень много женщин ярко начинали, а потом бесславно пропадали, но скажу прямо сейчас: рукопись вашу увожу в Москву и постараюсь, чтобы она превратилась в книгу.

Он сел и потом уже с места сказал:

— Ты потом подойди ко мне — кое-что уточнить.

Первым захлопал Шумский, потом к нему присоединились сидящие в зале. Я встал, чтобы поздравить ее, но не успел, она поднялась и пошла к столу Глинкина. Говорил он недолго, Наталья стояла спиной к залу и молча кивала, соглашаясь с его словами. Потом что-то сказала и, резко повернувшись, возвратилась на место, плюхнулась на стул и, ничего не объясняя, сидела молча, покусывая губу.

Глинкин собрал бумаги со стола и, проходя мимо меня, напомнил, чтобы я утром не опаздывал.

— И что он тебе пообещал? — спросил Шумский.

— Угостить хорошим кофе, который привез из Москвы, — фыркнула Наталья.

— Разумеется, у него в номере?

— А где еще?

— И что ты ему ответила?

— Что у меня муж ревнивый.

— А он?

— Сказал, жаль, и ничуть не смутился, — потом толкнула мужа в бок: — А ты, Басмач, что молчишь?

— А чего говорить? Хорошо, что по заднице не похлопал, — хмыкнул муж.

— Но рукопись все-таки взял и от обещания не отказался.

— Он же умный мужик, — хмыкнул Александр Иванович, — надеется, что ты подумаешь и согласишься.

— Кончай издеваться. Жене в душу нагадили, а тебе хоть бы что.

— Шучу, Наташенька, шучу.

 

Нерехтин поджидал меня в баре. Перед ним стояло шесть бутылок пива, одна уже початая.

— Ты меня удивил, можно сказать, даже потряс. Я знал, что в моем заведении периодически заводятся графоманы, но встретить собрата по диагнозу за три тысячи верст от родной альма-матер не ожидал, — он кивнул на столик. — Может, водочки взять?

— Да не стоит, у меня утром беседа с руководителем, неудобно будет дышать на него.

— Правильно, мне тоже ни к чему — и у меня серьезное мероприятие. Хотя трезвый монтажник — явление редкое. Я в наладке работаю, так что с вашим братом частенько пересекаюсь.

— Или все-таки взять?

— Пока подождем, у нас еще будет время. Ты где живешь?

— Гостинка, в Зеленой Роще.

— Везунчик. Может, в партию вступил ради комнаты?

— Нет, просто дом сдавали. Кто-то нормальную квартиру получил, а мне гостинка освободилась после семейного передовика. Сначала кочевряжился, потом оценил.

— На монтаже с жильем легче, а в нашей фирме до морковкиного заговенья ждать придется или бабу с квартирой искать. Я вроде нашел, да через год в общагу сбежал. Зато в центре города живу, рядом с тюрьмой.

— Хорошее соседство. Слышал присказку: жил рядом с тюрьмой, теперь сижу рядом с домом.

— И все-таки удивительно, что мы встретились, — покачал головой Нерехтин и разлил пиво.

Учились мы на разных специальностях, но нашлись общие преподаватели. Особо вспоминались оригиналы, анекдоты о которых передавались от выпуска к выпуску. Выяснилось, что выросли в одной области, он в маленьком городишке на севере, а я на юге. Он даже название моего поселка не слышал. Его сильно удивило, что я скрывал свое сочинительство. Сам он никогда не скрывал своей графомании. Ранние наивные стишки напечатал еще школьником в районной газете, потом стыдился их. После института перешел на прозу и на первую зарплату купил машинку. Мне хотелось расспросить Нерехтина о его литературных делах, но стеснялся, ждал, когда заговорит сам, а он не торопился, нахлынула ностальгия по молодости.

К случаю, который свел нас за одним столом, перешел без подготовки — недорассказав историю из детства, спросил:

— Марк Романович — добрый мужик или притворяется добреньким?

— Не знаю, но хотелось бы верить, — сказал я в надежде на утешительный ответ.

— Наверняка он порекомендует местному издательству включить сборник в кассету. Они, москвичи, думают, что помогают нам, но местное издательство чихать хотело на их рекомендации. Чем больше они хвалят, тем сильнее раздражают наших редакторов. На позапрошлом семинаре один москвич вознес меня до небес, предлагал дать мне крылья для полета. Даже рецензию написал. Но наши подыскали другого рецензента из местных старичков, и он, зануда, раздолбал рукопись идеологически.

— И что дальше?

— Приложили к делу разносную рецензию. Завтра будут обсуждать повесть о старателях. Материал свежий, незатасканный. Давал знакомым читать, Басмачу очень понравилась. Не исключаю, что московский критик увезет с собой, но чую, что не прокатит. Заявят, что герой неоднозначный и вообще о старателях писать не принято, их вроде как и не существует в СССР.

Когда пиво допили, я пошел взять новую порцию, но пиво уже распродали, попросил два по сто.

Нерехтин посмотрел на стаканы:

— Поздно хватились. Не хотел, но придется, не выливать же.

 

Пишущих для детей набралось три человека: две женщины и я, который не считал себя детским поэтом. Да и поэтом ни разу не назвал себя, даже мысленно. Дам я видел впервые; одна, моложавая, приехала из закрытого города и, как положено его жительницам, была модно одета, но сильно волновалась и нервничала.

— Я нашла две книжки Глинкина. У нас абсолютно разный подход к детским стихам, боюсь, что мои не понравятся ему.

— Руководитель семинара обязан иметь широкий диапазон вкуса, — успокоила ее вторая дама. — Я своим ученикам всегда говорю, что поэтов должно быть много — хороших и разных. Сама я сказки сочиняю и успешно печатаюсь в районной газете, но хочется большего.

— А меня в нашу городскую не берут. Там сидит модернист и печатает всякую чепуху.

Глинкин задерживался, опоздал примерно на полчаса. Извинился и представился:

— Звать меня Марк Романович, за глаза называют Наркоманычем, но заверяю, что к этому пороку непричастен. Самый большой мой грех — играю в преферанс, но по маленькой. Человек я не злой, но справедливый, — и, кивнув на меня: — Константин не даст соврать. И заранее хочу сказать, что сибирские авторы меня очень впечатлили. Надеюсь, и обо мне останется добрая память.

Говорил он, явно оправдываясь за опоздание и отвлекая внимание от довольно-таки помятого вида. Явно, что ночь в гостинице прошла при серьезных возлияниях.

Сказки учительницы ему не понравились, но он был корректен.

— Чувствуется, к сожалению, зависимость от сказок, написанных задолго до нас. Герои у вас добрые, праведные, но в описании их подвигов вам не хватает изобретательности, не хватает ее и в злодеяниях нечистой силы, это общая беда провинциальных авторов.

— Но мои сказки регулярно печатают в районной газете, — изумилась учительница.

— Правильно! И будут печатать, но моя цель — спровоцировать вас на более интересные сказки.

Поэтесса из закрытого города волновалась напрасно. Глинкину она понравилась как женщина. Когда он начал говорить, что в стихах ее не хватает хулиганинки, абсурдизма, потому как все детские вопросы, обращенные к взрослым, чаще всего абсурдны.

— У вас есть дети?

— Два мальчика. Я для них и пишу.

— А кто занимается воспитанием? Вы или муж?

— Я, конечно. Муж на рыбалке пропадает.

— Рыбалка тоже серьезное занятие.

— Значит, не хватает хулиганинки и абсурда? Я так и думала, что мои стихи не понравятся вам. В городской газете их тоже бракуют, — расстроилась дама.

— Напрасно, у вас добрые стихи, в русле наших детских журналов. Я даже возьму подборку, чтобы предложить в Москве.

— А какие конкретно? — ожила дама.

— Это мы вечером обсудим, если у вас найдется время.

— Найдется, я завтра уезжаю.

К моим детским стихам Глинкин отнесся благосклоннее, процитировал удачные строки о заботливом петухе, который нашел корку хлеба и подзывает кур, а сам не трогает, посоветовал обратить внимание на поведение настоящего джентльмена; потом, заявив, что с мелкими недостатками мы разберемся в частной беседе, отпустил дам.

Частную беседу он начал с признания:

— Извини, старик, сил нет. Голова раскалывается. Тут поблизости нет правильного буфета?

— В соседнем подъезде.

— Ну так веди.

Я заказал по сто пятьдесят коньяка. Хотел взять по сто, но уже возле стойки решил, что будет мало. Он отпил половину. Тряхнул кудрями, закрыл глаза и откинулся на спинку кресла, предупредив:

— Через пять минут я буду в норме. Вчера с мужиками увлеклись малехо. Случается с мужиками, когда без жен и без женщин.

Сидел расслабленно, с закрытыми глазами, вроде даже спал, но через пять минут открыл глаза, тряхнул головой, продолжил бодрым голосом:

— Там, в номерах, и ваш Арсеньев был, надоел до ужаса, хотя и талантливый поэт, но хрен с ним. Давай о деле. Собственно, долго рассусоливать нет надобности. Пометки в рукописях, и в детской, и во взрослой, я сделал, кое-где даже варианты предложил. Можешь соглашаться, можешь не соглашаться, ученого учить — только портить. Надеюсь, месяца тебе хватит, чтобы разобраться и отправить их на мой адрес, особенно детскую, у меня в издательстве серьезные друзья. И со взрослой не затягивай, попробую помочь.

Я не очень верил этим обещаниям. По словам Натальи, выпустить книгу неимоверно трудно. Некоторые десятилетиями бьются в закрытые двери, а сам я до недавнего времени даже не думал об этом.

Поднимая стакан с остатками золотистого напитка, Глинкин сказал тост:

— За успех нашего гиблого дела! Надеюсь, что все будет тип-топ. У Шефнера есть замечательный стишок: «Без коньяка жизнь нелегка, а с коньяком жизнь кувырком». Константин, вы любите Шефнера?

Шефнера я не знал, но сказал, что люблю, и чтобы замять свое вранье, предложил:

— Может, еще добавим?

Глинкин задумался. Встал, обошел стол и снова сел.

— Ну, разве по пятьдесят грамм и по стакану виноградного сока.

У стойки две девицы долго не могли решить, какое вино лучше, венгерское или болгарское. Гадали, пока официантка не напомнила, что они не одни. Брать по пятьдесят граммов мне было стыдно, и я попросил две по сто. Когда возвращался от стойки, увидел, что рядом с Глинкиным сидят два мужика. Вернее, они сидели, а он стоял. Лицо у него было красным, дыхание тяжелым. Вспомнил, что мужчин видел у Натальи — местные газетчики приходили брать интервью у Басмача.

— В чем дело, Марк Романович? — спросил я, чувствуя, что надвигается ссора.

Парни повернули головы ко мне и узнали.

— Это что, твой друг, Костя?

— Хуже того — руководитель, так что идите к стойке и берите свою выпивку.

— Тогда просим извинения, обознались.

— Друзья? — спросил Глинкин настороженно.

— Шапочные знакомые. Встречались у мужа Натальи. Один из них статью про него пишет. Пьяные, не обращай внимания.

— Рад бы, да периодически напоминают. А как вы относитесь к евреям?

— Как и к бурятам.

— Почему именно к бурятам?

— У меня друг бурят, не настоящий, на двадцать пять процентов, но очень гордится этой кровью.

— Я тоже не настоящий еврей, только по отцу, а в итоге ни нашим, ни вашим, поэтому советую настоящим евреям о бурятах помалкивать. Не надо их сравнивать, обидятся, хотя какая-то сермяга в этом прячется. Забыл спросить: а что вы скажете о сегодняшней поэтессе?

— Красивая дамочка и очень ухоженная. Мне кажется, что вы на нее произвели впечатление, — утешил я Марка Романовича, о стихах говорить не стал, да он и не спрашивал.

— Сейчас посплю пару часиков и пойду гулять по городу. Красиво у вас.

 

Мне очень хотелось успеть на обсуждение повести Нерехтина, но засиделся с Глинкиным и опоздал. Сережа увидел меня и кивнул на дверь.

— Ну как? — спросил я.

— Вроде хорошо обсуждали, бурно. В повести небольшая любовная сцена, все споры возникли вокруг нее, народ возбудился, а старший редактор нашего издательства сидел и криво усмехался, подыскивая идеологические замечания. Наверняка найдет к чему придраться. А как ты?

— Глинкин отдал рукописи на доработку, оставил кое-какие замечания, но обнадежил. Ему не до стихов было, с похмелья маялся и заманил в буфет.

— Москвичи это любят, — усмехнулся Нерехтин.

— Он не наглел, просто пожаловался, и я предложил поправить здоровье.

— Правильно сделал, авось пригодится. Пойдем в зал, совещание заканчивается, и мэтры будут оглашать обещания. Наговорят комплиментов и улетят с чистой совестью.

Не знаю, сколько спал Глинкин и спал ли вообще, но на заключительное слово не опоздал и выглядел почти свежим. Говорил он слово в слово, что и на семинаре. Поблагодарил город за сибирское гостеприимство. Восхитился обилием красивых девушек на улицах и обилием талантливых поэтов. Первой помянул Наталью, нашел теплые слова и для меня.

После него взял слово московский прозаик, очень представительный мужчина с белой прядью в черных кудрях. Сказал, что родился в Сибири и частенько приезжает сюда. Вспомнил, что был одним из руководителей семинара, где обсуждались Валентин Распутин и Геннадий Машкин, при этом Машкин показался намного интереснее. Из сегодняшних открытий он с радостью выделяет Сергея Нерехтина, увозит с собой его повесть, передаст ее в «Дружбу народов» и не сомневается, что его неблагозвучную фамилию скоро будет знать вся страна.

Когда я поздравлял Сережу, он смутился:

— Не надо. Я пессимист, — но по лицу было видно, что он надеется на лучшее.

Как-то сама собой собралась компания для завершения праздника в Доме актера. По дороге Наталья взяла меня за рукав, дождалась, когда муж обгонит нас, и тихо, чуть ли не шепотом, сказала:

— Я решила, что этот старый кобель обиделся на меня и вычеркнул из списка, а он проявил благородство.

— Да брось ты, нормальный мужик. Воспылал, не получилось, и одумался. Не мстить же, тем более, сдается мне, он сегодня нашел замену более податливую.

— И кого же? — заревновала Наталья.

— Однако забеспокоились, мадам?

— Да ну тебя, с чего ты взял?

В Доме актера мы, не сговариваясь, оказались за одним столом: Наталья с мужем, Нерехтин и я. Нерехтин достал из портфеля бутылку «Плиски»:

— Извините, по наладческой привычке всегда имею в запасе. К тому же мне вроде как сулили большую славу.

Наталья прикрыла стакан ладонью с неровными ногтями.

— Мне мужик шампанского принесет, я крепкого не пью.

Муж встал и отправился к стойке, но по пути его кто-то остановил, и он долго не возвращался.

— Вы, ребята, не ждите, имеете право обмыть свои победы. Басмач — мужчина популярный два года холостяковал. Кого только у него не перебывало. Книга скоро выйдет, а мне страшно: затаскают мужика. Да выпейте вы, смотреть на вас больно.

Дождалась, пока выпьем.

— Я рада за вас, но вы как-то слишком интеллигентно празднуете успех.

Нерехтин нагнулся к портфелю, достал бутылку и, плеснув «Плиски» в стаканы, убрал бутылку в портфель.

— Наташа, успех — это когда буду держать в руках журнал с моей повестью. Обещаний я уже вдоволь наслушался и похвалам не очень верю.

— Напрасно, Басмач твою повесть хвалил и меня читать заставил, концовка мне показалась мрачноватой.

— Тебе я верю.

К нашему столику постоянно кто-то подходил. Наталью и Нерехтина поздравляли чаще, нежели меня. Я был в заведении впервые и потому не ревновал. Многие обращались к мужу Натальи по имени-отчеству. Я поймал себя на том, что язык не поворачивается назвать его просто Саша и тем более — Алишер, оставался только Александр Иванович, ну и Басмач — за глаза.

Наталья кому-то помахала рукой и велела нам притихнуть. В центр зала вышла женщина с гитарой, дождалась тишины и запела. Я сразу же узнал стихотворение Натальи. Не скажу, чтобы оно нравилось мне, но, переложенное на простенькую музыку, оно зазвучало интереснее, теплее, что ли; стихотворение казалось мне дерзким, но певица и голосом, и обликом сумела смягчить его и романтизировать. Песня закончилась под аплодисменты, довольно-таки дружные для маленького зала. Певица поклонилась и объявила, что автор слов находится в зале.

Наталья встала, обвела окружающих любящим и немного шутовским взглядом.

— Спасибо, дорогая Поля, очень интересно поняла мой стишок, увидела даже то, о чем я не думала. Сережа, у тебя осталось в твоей волшебной бутылке?

— На донышке.

— Все равно плесни.

К нашему столу подходили, предлагали Нерехтину выпить за успех. Он отмахивался, говорил, что все это вилами по воде писано, а перед закрытием кафе мне показалось, что он и сам поверил, что повесть напечатают.

Когда собирались расходиться, обменялись телефонами — естественно, служебными, потому как до личных не доросли. Уже на улице я понял, что меня пошатывает. День был перенасыщен переживаниями, немудрено было и расслабиться. По дороге на остановку выяснилось, что нам с Полиной по пути. Автобус был полупустой. Едва сев, я сразу же позорно провалился в сон. Когда она меня тронула за плечо, мы уже проехали ее остановку. Я стал извиняться, предлагал пересесть на встречный. Пока спорили, подъехали к моей.

— Как я тебя отпущу? Влипнешь в какую-нибудь историю, а мне потом переживай.

— Но у меня всего одна кровать.

— Валетом ляжем.

Была суббота, и мы проспали чуть ли не до обеда.

 

Разогретый похвалами, я, не откладывая в долгий ящик, сел за рукописи. Пометки на полях раздражения не вызывали. Большинство из них были не придирками, а дельными советами. Что-то без сожаления вычеркивал, а строфы на замену приходили сами, не сопротивляясь, и уютно ложились в текст, более того — в процессе правки появилось пять новых стихотворений. Если бы не Полина, такого бы не произошло; она приезжала ко мне каждую субботу к обеду, и я обязательно читал ей свежее стихотворение.

Все, что писалось в школе или институте, оставалось в толстой тетради, которую нечасто доставал из чемодана. В ту пору я редко правил стихи. Процесс сочинения проходил в голове. Не правил, потому что не собирался их показывать. Даже не пытался оценить, хорошо это или плохо по сравнению с тем, что знал наизусть из настоящих поэтов. Если сестра Нина слишком горячо начинала хвалить, списывал на ее доброту. Полина — другое. Мне самому хотелось, чтобы стихи ей понравились. Старался, чтобы они были позаковыристее и неожиданнее. К некоторым ставил посвящения — разумеется, ей. У нее на работе была машинка, и она предложила перепечатывать. Я сказал, что с меня коньяк, хотя мог и не говорить, потому что к ее визитам всегда брал. Она перепечатывала стихи, но посвящения себе всегда убирала, говорила, что не честолюбива.

Ровно через месяц я отправил Глинкину две папки, разделив стихи для детей и для взрослых. Ответа ждал недолго. Глинкин поблагодарил, удивился моей непоэтической дисциплинированности и обнадежил, что детские стихи могут выйти уже в следующем году. В конце письма просил передать Наталье, что ее рукопись отдал в «Молодую гвардию».

— А я о нем плохо подумала, — сказала Наталья, когда я пришел обрадовать ее.

— Не расслабляйся, — охладил Басмач, — отнести в издательство нетрудно, главное, чтобы издательство хорошо отнеслось к рукописи.

Самое интересное, что Наталья поверила обещаниям Глинкина, а я продолжал сомневаться, словно обещания относились к другому человеку; наверное, Наталья верила в себя сильнее, чем я в себя.

Нерехтин вернулся из командировки через два месяца и сразу позвонил мне. Договорились встретиться у меня. Первое, что он сказал:

— Прислали.

— Что прислали? — не понял я.

— Рукопись мою. Требуют, чтобы изменил финал и убрал натуралистическую сцену.

— Будешь дорабатывать?

— Три года она гуляет по разным журналам. Умеренно похваливают, но не берут. Я не считаю, что она совершенна, совершенной литературы не существует, разве что в стихах, но в любой прозе можно найти изъян. Может, я плохой прозаик, только я не умею править по чужой указке и чужому капризу. Почему я должен кому-то верить?

— И что с ней делать?

— Понятия не имею. Ждать до лояльных времен. Ты лучше скажи, как твои делишки.

Мне было неудобно после его невеселых слов говорить, что в будущем году обещают выпустить детскую книжку, но все же не утерпел, сознался, а для утешения его самолюбия добавил, что со взрослыми стихами пока никакой ясности.

— Поздравляю. Очень быстро. По всей вероятности, у твоего Марка Романовича мохнатая рука. За это надо выпить.

Чтобы как-то увести разговор от себя, спросил, как он относится к выходу книги Басмача.

— Фантастику я не люблю, но Басмача уважаю, думает свежо и пишет для фантаста очень чисто, может, слишком интеллигентно. Плюс ко всему правильно ведет себя, когда играет в преферанс.

— А вы что, в преферанс играете?

— Расписываем иногда, но не на деньги, балуемся, можно сказать, а когда игра не на деньги, многие ведут себя по-хамски, Шумский, например: карты нет, а он торгуется, и вистует, когда на руках нет вистов. У нас в наладке его бы за стол не пустили.

— Я не играю, для меня это темный лес. А Шумского, как я понял, ты не уважаешь?

— Халявщик. Но они с Басмачом старые приятели, еще с юности. Я в их дружбу не лезу, и Буренин с ними, они в одно литобъединение ходили, там и познакомились. Ребята не бездарные, но самомнение выше крыши. Особенно у Буренина. Любит образованность показать и унизить ею собеседника, хотя случалось, что ловил его на чужих высказываниях, которые он выдавал за собственные. Шумский — попроще, и оба завистливые. Впрочем, это качество — профессиональная болезнь сатириков. Элегантный Шумский завидует всем, кто хорошо зарабатывает, а толстый Буренин ненавидит красивых и стройных мужиков. Впрочем, хватит сплетничать, давай выпьем за твой успех. Главное, чтобы не обманули.

— Да я и сам начал сомневаться.

— Получается, что ты везунчик, а везунчикам завидовать глупо. Лично я патологически невезучий. Кстати, о везении: слышал новость?

— Какую?

— В город возвращается Ворогушин, наш знаменитый земляк.

— А он кто?

— Неужели и вправду не знаешь? Это лучший прозаик нашего времени… или один из лучших.

— Понимаешь, я мало читаю прозу в последнее время, — застыдился я. — Некогда, работа хлопотная, не до литературы, тем более местной.

— При чем тут местная? Ворогушин — всесоюзная знаменитость, лауреат Государственной премии.

— А что он написал?

— У него недавно вышел трехтомник. Но в первую очередь надо прочитать роман «Татарское мыло» и повесть «Однорукий художник». Удивляюсь, как его роман пропустила советская цензура. Там столько прямых высказываний о наших порядках, не говоря уже о том, что упрятано в подтекст. Но главное у него — язык. Даже не знаю, с кем его сравнить. Некоторые критики называют его советским Буниным, но Бунин намного холоднее. Ворогушин страстен, и его страсть заряжает меня как читателя. И образность удивительная, но без перехлестов. Ты, как поэт, должен его почитать, полезно будет. И, конечно, чувство природы, удивительное зрение и звериная наблюдательность.

— Обязательно найду.

— Найти нетрудно. Его широко издают. В любой библиотеке можно взять. Я вроде про везение заикнулся и про удачу. Так вот, эта подслеповатая девка сразу заметила его. Первый рассказ он написал в двадцать шесть лет. Работал каменщиком, упал с лесов, сломал левую руку и получил сотрясение. Пока бюллетенил, написал рассказ, отослал в журнал, и рассказ напечатали, более того — критики заметили, один расхвалил, другой обругал. В каком-то интервью он пошутил, что если бы не сотрясение мозга, ему бы и в голову не пришло засесть за рассказ.

— А он действительно возвращается?

— Почему бы не вернуться в «золотой карете»? Ему уже и квартиру готовят.

— Так если он такой знаменитый и уважаемый, передай ему свою повесть.

— Подозреваю, что возле его порога выстроится громадная очередь, а я очереди с детства не люблю. Да и совестно отвлекать занятого человека.

— Я тоже помню, как в детстве за хлебом стоял.

— И второе: я вовсе не уверен, что повесть понравится Ворогушину. Мы из разного времени. Он не знает Сибири, о которой пишу я. Меня же в нашем городе не очень уважают, я это хорошо чувствую. Здесь другие авторитеты.

Я пытался разуверить его, сказал, что Наталья очень хорошо отзывалась о нем, но Нерехтин раздраженно отмахнулся.

Выпито было много, и время близилось к полуночи, я предложил заночевать у меня. Он охотно согласился. Бросили на пол оба полушубка, вместо одеяла я предложил свое осеннее пальто. Разлили остатки водки, и он прилег опробовать постель.

— Нормальное лежбище. Наладчик — он как солдат: спит где предложат. Да, чуть не забыл: встретил вчера Наташку, и она посплетничала, что у тебя с Полиной роман закрутился.

— Есть грех.

— Красивая баба. Поздравляю. У меня, кстати, никогда не было красивых, ни в командировках, ни в городе.

Мне стало неприятно, что он обозвал Полину бабой, но смолчал, вспомнил, что он не очень следит за характеристиками знакомых.

— Боюсь, что влюбился в нее, раньше такого не случалось.

Он ничего не ответил, уже уснул.

 

Я сказал Нерехтину, что боюсь влюбиться, но опасения оказались запоздалыми. Влюбился. Уже в первое наше утро. Вроде далеко не мальчик, но подобного со мной не случалось. Мне кажется, я поглупел от любви. Доходило до того, что я начинал рассказывать в незнакомых компаниях о том, какую женщину я встретил.

Раньше я легко заговаривал с незнакомками. Не только заговаривал, но и уговаривал, а после встречи с Полиной мой язык перестал слушаться. Куда девалась моя былая изобретательность? Я разучился общаться с другими женщинами. Все былые интрижки стерлись из памяти. По утрам я долго не выпускал ее из постели: казалось, что она встанет и больше не вернется. Но она приезжала каждую субботу после обеда, привозила городские новости, рассказывала про свой драмкружок, и мне было интересно слушать о ее талантливых школьниках.

Ужинать мы садились около семи. Я примитивный кулинар, поэтому готовила она. Несмотря на скудность наших магазинов, она умудрялась изобретать хитрые салаты из рыбных консервов и морской капусты, которая залеживалась на прилавках. Что-то по случаю брал я, что-то доставала она, поскольку ее одноклассница работала в продуктовом. Из напитков она предпочитала болгарский коньяк, но выпивала не больше трех рюмок. За столом она обязательно просила почитать. Я не то чтобы готовился к ее приходам, стихи появлялись сами, чаще всего обращенные не к ней, совсем неожиданные, случалось, и о смерти, — что их порождало, я не мог объяснить. Уходила она в воскресенье. Я провожал ее до остановки, возвращался к себе и ложился на диван. Ждал, когда придут строчки, но они являлись на следующий день, просились на бумагу, когда я был занят службой. И никакой лирики.

Я ждал, когда она заговорит о замужестве, и не боялся этого разговора. В общем-то, каждая женщина желает узаконить свои отношения. Но в поведении Полины стремления женить меня на себе не проглядывалось. Она даже не предлагала постирать рубашки или помыть пол. Заговорил о женитьбе я. Все вышло само собой. Она призналась, что давно мечтает побывать в Средней Азии, посмотреть Бухару и Самарканд.

— Давай смотаемся. Путевки купить нетрудно. Вопрос в другом: как селиться в гостиницы? Официально мы чужие люди. Нас не поселят в один номер, а жить с мужиками не хотелось бы, нажился. Может, нам расписаться?

— Это что, предложение руки и сердца?

— Извини, что получилось непоэтично и слишком буднично.

— Ты что, серьезно?

— Без оговорок.

— Не боишься пожалеть? — она не любила затасканных нежных слов, считала их пошловатыми.

— Сдаюсь, абсолютно добровольно и осознанно.

— Тогда считай, что капитуляция принята.

— Я всегда был противником теории, что между мужчиной и женщиной идет подспудная война за лидерство.

— Ты прав, потому что я безоговорочно счастлива.

Свадьбу она не хотела категорически, извиняясь, говорила, что мои мастера и прорабы — совершенно чужие для нее люди, она не знает, о чем с ними говорить. Ее увлечения поэзией и театром им будут неинтересны, и я соглашался с нею, потому что ни разу в жизни не встречал мужика, интересующегося поэзией. Свой сочинительский грех я скрывал от тех, с кем работаю. Полина предложила позвать в свидетели Наталью и Басмача, а после загса отправиться в ресторан, чтобы придать событию торжественность. Так и сделали.

После свадьбы она переселилась в мою комнату. Стало тесновато, но уютно. Появились раскладной диван и полка со стеклянными зверушками: коты, собачки, козочки…

Путешествие в Среднюю Азию она считала свадебным путешествием и начала готовиться к нему заранее. Принесла из библиотеки книги о Бухаре, Самарканде, Хиве и стала изучать историю Востока. Советовала и мне заняться, но у меня не хватало времени. После ее переезда ко мне кончились одинокие длинные вечера.

Восток и удивил, и потряс. Другие люди, и отношения между ними другие. Меня поразило, что у них умение торговать — это самое главное качество мужчины. И на базарах, и в магазинах за прилавками я не видел ни одной женщины. Но самое большое потрясение случилось, когда я, насытившись помпезной красотой богатых медресе, пошел в одиночку прогуляться по Бухаре и заплутал среди глинобитных дувалов. Остановился на узкой улочке, не зная, куда идти. Долго стоял, ожидая какого-нибудь прохожего, и не мог дождаться. Город словно вымер, и мне стало жутко. Хотелось крикнуть, чтобы кто-нибудь отозвался, но не смог.

Полина надеялась, что смена декораций выльется в новые стихи, но состояние отчужденности и чуть ли не враждебности чужих, закрытых от меня улиц выросло в единственное стихотворение, ожидаемых от меня «персидских мотивов» не случилось.

Когда мы вернулись из отпуска, меня ждало письмо Глинкина. Он писал, что книга детских стихов уже вышла и я в ближайшее время получу бандероль с авторскими экземплярами. Вторая добрая новость: «Молодая гвардия» одобрила мою рукопись взрослых стихов и собирается заключить со мной договор. Написал и о Наталье. Рукопись ее пока завязла, но он не теряет надежды уговорить. Не скажу, что я воспринял новости как должное, ощущения великого праздника почему-то не было, успел наслушаться о злоключениях озлобленного Нерехтина, да и у Басмача дорога к первой книге была негладкой. Чем я лучше их? Ничем.

— Собирайся, пойдем к Наталье с Басмачом, победу надо отпраздновать, иначе удача отвернется, — приказала Полина.

— С пустыми руками неудобно.

— Зайдем в магазин. Только надо не забыть шампанское для Натальи. Я, кстати, сувениры для них привезла.

— Так уже семь часов, спиртным не торгуют. Забыла, что ли? Это тебе не Средняя Азия.

— Ты забыл о моей однокласснице. Она выручит.

В магазине Полина пошепталась с продавщицей, та ушла в подсобку, а через какое-то время вынесла черный пакет.

— Поздравляю с выходом первой книги! Но вы не похожи на поэта, — сказала она и засмущалась.

— И на кого же я похож?

— С такими ручищами — скорее на грузчика.

— Ну как тебе, подруга, не стыдно? — вступилась Полина.

— Все правильно, в студенчестве я ставил рекорды по разгрузке вагонов.

— Ты не обижайся на нее, — сказала Полина, когда мы вышли на улицу, — она девчонка добрая, но глупенькая.

— Нормальная девица, даже симпатичная.

— Ты смотри у меня, на других не заглядывайся, а то на волне успеха ударишься в распутство.

— Рано говорить об успехе.

— Не скромничай. Две книжки, одна за другой, и обе не в местном издательстве. Я горжусь мужем.

Когда мы пришли, Наталья лежала на диване с толстой книгой, а Басмач стучал на машинке.

— Может, мы не вовремя? — извинился я.

— Ничего страшного, я свою норму уже сделал.

— Вот и прекрасно. У нас праздник. У Кости вышла книжка детских стихов, а «Молодая гвардия» обещает договор на сборник, — и, брякнув бутылками, выставила пакет на стол.

— Поздравляем! — закричала Наталья и, уронив книгу на пол, кинулась обнимать меня.

Басмач, не вынимая лист из машинки, поставил ее под стол и полез в холодильник.

— Я и о сувенирах не забыла, — таинственно сказала Полина и открыла второй пакет. — Алишеру Ивановичу тюбетейку, а тебе, Наташа, халат, не персидский, но купленный в Бухаре.

Басмач сразу же примерил тюбетейку и сидел в ней, не снимая. Наталья переодеться поленилась. Я открыл бутылки и наполнил посуду. Рюмок было две, и свою дозу я налил в стакан.

— За успех! По такому случаю полагается выпивать стоя, — сказала Полина.

— Между прочим, и у Басмача скоро выходит книга. Уже корректуру вычитал, — напомнила Наталья.

Выпили и за его книгу, которая томилась в издательстве больше трех лет.

Я, можно сказать, облегченно вздохнул, потому что было неудобно перед ними. Да и книга Басмача была намного серьезнее моей.

— А этот твой Марк Романович о моей рукописи ничего не написал тебе?

— Написал, что пока ничего конкретного не обещают, но он продолжает хлопотать.

— Врет. Вот если бы я согласилась прийти к нему в номер…

— Ну и сходила бы. Я бы понял тебя, — сказал муж с безразличной интонацией.

— А по роже не хочешь?

— Да пошутил я. Впрочем, если бы и сходила, могло оказаться, что пошутил он. Знаешь, сколько подобных посетительниц у него перебывало?

— Догадываюсь. Давайте лучше выпьем, пока у меня настроение не упало.

Я побаивался, как бы Наталья не опьянела и не разбушевалась, и стал уверять ее, что она пишет замечательные стихи, а мои вирши и в подметки не годятся ее стихам. Говорил искренне, я действительно так думал.

Когда Полина, задетая моим самоуничижением, заговорила о моем договоре, я положил руку на ее колено и показал глазами, чтобы молчала, но вмешался Басмач.

— Это хорошо, что в Москве выходят две книжки подряд. Утрешь нос нашим резинщикам. Когда получишь детскую книжку, обязательно подпиши для них и соври, что договор с «Молодой гвардией» уже подписан, они сразу шевелиться начнут.

Допили коньяк, и Басмач извлек из тайника бутылку с медицинским спиртом.

Домой вернулись после двенадцати, на такси.

Все получилось, как предсказал Басмач. Мне даже врать не пришлось. К ним пришли брошюры с планами столичных издательств. Оттуда и узнали, узнали и удивились. Позвонили мне на работу и попросили зайти.

— А почему вы до сих пор не предоставили нам рукопись, рекомендованную семинаром? — сказала редакторша, пожилая женщина с одутловатым лицом и тонкими ненакрашенными губами.

— Я отдал ее сразу после семинара.

— Не может такого быть, у нас ничего не теряется.

— Посмотрите внимательно. Тонкая белая папка, — сказал я и кивнул на переполненный стеллаж.

Перебирая рукописи, она два раза чихнула. Наконец-то нашла.

— Извините, вашу папку зажали два толстых романа местных классиков. Обязуюсь в ближайшее время прочесть. Позвоните дней через десять, мне передавали, что отзывы были хорошие.

— А можно, я добавлю новые стихи, написанные после семинара? Времени-то много прошло, — спросил я неуверенно.

— Не можно, а нужно.

Я послушно позвонил, потом привез папку с новыми стихами, старался держаться как можно скромнее и говорить как можно меньше, чтобы не ляпнуть лишнего. Протянул ей недавно полученную детскую книжку.

Она осмотрела обложку, похвалила художника, потом раскрыла и прочитала вслух коротенький стишок.

— Весьма остроумно. А почему не подписали? Без автографа не приму. Надеюсь, и взрослые стихи не разочаруют, — встала и протянула руку с ухоженными ногтями и с короткими пухлыми пальчиками.

Если честно, мне уже надоело описывать собственное восхождение, поэтому, опуская подробности, скажу, что книжки со стихами для взрослых вышли с интервалом меньше года. После этого я съездил на зональное совещание, на котором был принят в Союз писателей, в организацию, где я совсем не ориентировался. Я снова оказался неуверенным в себе, то же самое чувствовал, когда пришел молодым специалистом на завод. Только на заводе вживаться было проще, потому что знал, что это мое законное место. А здесь сомневался.

 

Главной персоной моих размышлений является Ворогушин Валентин Михайлович, наш земляк, один из крупнейших современных прозаиков, дважды лауреат Государственной премии. С него бы и следовало начинать, но надо было как-то объяснить свое появление в среде, о которой прежде не думал и не мечтал.

Не знаю, как восприняли власти возвращение в родной край знаменитого писателя с крутым характером. На словах, разумеется, приветствовали, но любая власть всегда настороженно относится к появлению влиятельного независимого человека рядом с собой. У местных классиков, по мнению Нерехтина, кончились золотые времена. Сколько ни пыжься, но по сравнению с Ворогушиным все они пигмеи. С его приездом и кормушка у них резко оскудеет, а для кого-то и захлопнется. У моего приятеля были старые счеты с ними, и он не скрывал злорадства. Басмач, как восточный человек, не был столь категоричен. Он знал, что Ворогушин не читает фантастику, не был его поклонником, но уважал, знал, что слава его выросла не на пустом месте, и восхищался богатством языка и пластичностью его прозы. Я слушал и помалкивал, потому что успел прочитать два рассказа в журнале. Читающий до этого времени в основном стихотворные сборники современных поэтов, чаще средненькие, не дотягивающие до тех стихов, которыми восторгался, я все же мог оценить, где хорошо, а где — не очень. Журнальные рассказы Ворогушина не впечатлили. В прозе я оказался профаном.

Первая встреча после возвращения на родину проходила в центральной городской библиотеке. Мы с Полиной пришли на полчаса раньше, чтобы занять хорошие места, но зал был уже полон. Присели в задних рядах. Когда он вошел, раздались аплодисменты. На соседний стул опустился Григорий Засоба, фундаментальный мужчина, у которого второй подбородок плавно переходил в третий, главный редактор городского альманаха, самый известный писатель в городе, автор толстых исторических романов — если не перечислил какие-то достоинства, пусть простит меня товарищ Засоба. Слева присел Леонид Майский, моложавый улыбчивый брюнет, выпустивший полтора десятка сборников стихов и прозы. Нерехтин, когда рассказывал о местной богеме, не слишком жаловал Майского, но заметил, что предисловие к его первой книге написал Симонов. Умел человек расположить к себе, да и стихи рекомендовать было не стыдно, потому и легко издавался. У Засобы, при всей популярности его в городе, за пределами его вотчины не вышло ни одной книги. При упоминании о нем Нерехтин болезненно скривился и добавил, что писатель он примитивный, а человек злопамятный и коварный. Впрочем, Нерехтин редко находил хорошие слова о живых писателях.

Когда расселись, Ворогушин наклонился к Засобе и что-то шепнул ему, тот согласно кивнул и сказал, не вставая:

— Дорогие друзья! В наш город после долгих скитаний наконец-то вернулся наш знаменитый земляк, лучший писатель современности, совесть нашей эпохи. Валентин Михайлович испугался, что я буду петь ему дифирамбы, и предложил дать ему возможность самому рассказать о себе.

Зал дружно зааплодировал. Майский придвинул микрофон Ворогушину.

— Дорогие земляки, последние пять лет я постоянно думал о возвращении в Сибирь. Я не ожидал, что соберется полный зал. Спасибо вам. Встречу построим традиционно. Сначала я расскажу, как пришел в литературу, а потом, если появятся вопросы, обещаю честно ответить на них.

Уверенный, что пришедшие на встречу знают, о чем написано в его главной книге, он начал рассказ о позднем приходе в литературу с признания, что в школе учился плохо и, кое-как закончив семилетку, пошел работать каменщиком и не помышлял о поприще писателя. И, усмехнувшись, оговорился, что врать любил с детства. Считался сноровистым каменщиком, но в двадцать восемь лет упал с лесов, сломал ногу и получил сотрясение мозга. Пока лежал в гипсе, написал первый рассказ. Потом переписал разборчивым почерком в школьную тетрадку и отослал в журнал «Юность», который стал выходить совсем недавно. Если бы не сотрясение мозга, никогда бы не отважился. Рассказ напечатали, чему он нисколько не удивился, но удивился гонорару, который был выше зарплаты каменщика. Рассказ был о каменщике, мечтающем побить рекорд напарника.

— Послали первый рассказ, и его сразу напечатали? — спросили из зала, и я узнал голос Нерехтина.

— Рассказ был о романтическом рабочем парне, может, это помогло, но я был наивный и писал о том, что хорошо знал. К тому же в тогдашних журналах печатали зашоренную литературу, и писатели несли туда то, что от них требовали, а я этого не знал и писал как мог.

Говорил он легко и непринужденно, не следя за словами-паразитами и не стесняясь просторечья. Когда он закончил, к сцене подошла девушка, собирающая записки. Майский трусцой спустился к ней, забрал их, возвратился на свой стул и, пока Ворогушин переговаривался с Засобой, начал их просматривать.

— Леня, ты прямо как военный цензор.

— Да мало ли какой ерунды могут написать.

— Не беспокойся, за долгие годы я чего только не получал: и критики, и восторга, один раз даже в подворотне грозились подкараулить.

Майский извинился и ребром ладони придвинул к нему разнокалиберные бумажки. Ворогушин зачитывал их вслух и коротко отвечал, но два раза довольно-таки пространно. В одной из записок спрашивали, насколько биографичны сцены, где он прибился к шайке уголовников.

— Это роман, а не автобиография. Без авторской фантазии не обойтись, но нельзя давать ей волю. Нельзя приукрашивать героя, и принижать нельзя — он должен быть правдоподобен. В общем-то, энергия стыда — одна из главных помощниц автора, как это ни печально.

После ответов на вопросы возле стола образовалась очередь охотников за автографами. Полина пожалела, что не догадалась взять книгу. У меня его книг пока еще не имелось, да и были бы — постеснялся бы попросить.

— Хорошо, что говорил русскими словами, — изрек Нерехтин. — Вот если бы из него сыпались «утрировать», «меркантильность» и прочее…

— А мы с Костей поняли, кто спросил его про первую публикацию.

— Моя больная тема, не удержался, простите.

— Не забывайте, — напомнил Басмач, — что он дважды лауреат Госпремии, расшаркиваться ему не с ноги, поэтому говорит то, что хочет. Но я о другом… Когда он начал выступление, я засек время. Говорил он сорок восемь минут, это практически школьный урок.

— Ну и что? — не поняла Полина.

— Тебе как педагогу следует знать, что сорок пять минут — это оптимальное время для урока. После него концентрация внимания падает.

— Ты, Александр Иванович, самый образованный из нас, но, мне кажется, ты усложняешь. Вряд ли он рассчитывает время.

— Не рассчитывает, но он его чувствует, так же, как чувствует русский язык. Засоба растянул бы вводное слово на два часа, если не больше.

— Доктор, как всегда, убийственно прав, но когда я слышу о Засобе, у меня появляется жуткое желание выпить.

— Так время уже, нигде не достать.

— Я предусмотрел. Почему, думаешь, с портфелем хожу?

— Я думала, для солидности.

— Нет, дорогая Наташа, я и без портфеля солидный. А за углом уютный скверик с лавочками.

— Так я же крепкое не употребляю.

— Значит, будешь единственная трезвая и разведешь нас по домам.

 

Я привык жить один. Когда в моей комнате поселилась Полина, стихи стали приходить реже. Волна схлынула. Если рядом любимая и уютная женщина — не до стихов, мирная расслабленность их не провоцирует, но я не переживал.

Через полгода после московской книжки появилась рецензия. О ней сообщил Марк Романович, чтобы я не пропустил. Скорее всего, он и организовал ее. Рецензент писал, что появился молодой поэт с производственной темой, знающий предмет не понаслышке. Его стихи не результат экскурсии, не отчет о творческой командировке на производство — поэт щедро демонстрирует знание подробностей и психологии рабочих людей. Критик не побоялся высказать претензии поэтам-деревенщикам, поднаторевшим в изображении крестьянского быта, и удивился, почему в индустриальной стране для них распахнуты двери всех издательств, а стихи с производственной тематикой практически отсутствуют. Дорога, которую начал торить талантливый Николай Анциферов, практически заросла.

С упреком к деревенщикам я почти соглашался, но был категорически против зачисления меня в поэты-производственники, тем более что стихов на эту тему в сборнике было меньше половины, но, видимо, рецензенту было удобнее высветить материал с желаемой стороны. Лирических стихов он не заметил. Я порывался написать Марку Романовичу о своем несогласии, но потом понял, что рецензенту нужен был именно такой подход к теме.

Следующую рецензию напечатали в нашей молодежной газете. Она была издевательская. Меня обвиняли в конъюнктуре и мои производственные стихи назвали «паровозами», сочиненными для въезда в литературу. Рецензент вдоволь поиздевался над пафосными строками, но самыми обидными были упреки, которых я не заслужил: рецензент издевался над строками, вставленными редактором без моего ведома. В двух стихотворениях были заменены последние строфы, полностью изменяющие смысл.

Авторские сомнения превратились в плакатные призывы. Все эти правки я увидел уже в книжке. Приехал в издательство выяснять отношения, но редакторша заявила, что я сам виноват. Она якобы пыталась согласовать правку, но не смогла дозвониться по служебному телефону, а в издательстве жесткий график сдачи рукописей. Заменила, потому что не намерена получать выговоры за мои «фиги в карманах». Под рецензией стояла подпись: Виктор Николаев. Я спросил о нем Басмача и Нерехтина, но такого журналиста они не знали. Подумав, Нерехтин расхохотался.

— Старик, я не исключаю, что за псевдонимом скрывается твоя редакторша.

— С какой стати она станет высмеивать строфы, которые придумала сама?

— Ты везунчик и не представляешь, на какие иезуитские многоходовки они способны. Даже фантастам не додуматься.

— И что с этим делать?

— Положи в папку и храни, на старости будешь перечитывать.

 

Кое-как пережил позор — нагрянула беда намного тяжелее: пришла телеграмма о смерти матери. Я позвонил на работу и предупредил, что уезжаю на похороны. Полина сомневалась, лететь ли, но я отговорил ее. Если честно, почему-то не хотелось, чтобы она встретилась с отцом, боялся, что он замучит ее разговорами. К обеду был уже в порту, но билет достал только на поздний рейс. В Москву прилетел рано утром, а поезд на Рыбинск уходил поздно вечером. Я обещал матери приехать в конце августа, познакомить с женой и помочь выкопать картошку, но телеграмма спутала планы.

Времени до поезда вагон, и чем его занять, я не знал. Можно было съездить в издательство, договориться о новой книге, но я планировал эти переговоры на отпуск, рукописи при себе не было, а главное, не хотелось куда-то ехать объяснять, кто я такой, о чем-то договариваться — не то состояние. В Москве я не ориентировался, а ездить на такси боялся, как любой махровый провинциал. Попробовал дозвониться до Глинкина. Домашний телефон не отвечал, а по служебному объяснили, что его нет в городе. Поболтался по центру, постоял на Красной площади; когда после бессонной ночи почувствовал, что ноги устали, купил билет в кино. Помню, что перед фильмом показывали выпуск «Фитиля». Проспал до конца сеанса, из кинотеатра поехал на Савеловский вокзал. По дороге зашел в гастроном, купил для отца его любимую копченую селедку и московских продуктов на поминки, зная, что в поселковых магазинах выбором не балуют. Когда увидел в зале ожидания старшего брата, почему-то не удивился, и он воспринял встречу как должное. Оглядели друг друга и молча обнялись. Дима заматерел, плечи стали еще шире, в густых черных волосах появилась благородная проседь, но он оставался поджарым, как в молодости.

— Я на этом вокзале раз пять наших поселковых заставал, — засмеялся Дима.

— Так мимо него не просквозишь.

— Что с матушкой?

— Так в телеграмме всего три слова.

— Извини, глупость сморозил, — сказал он и помрачнел.

— Приедем — узнаем. До семидесяти не дожила, рановато. Еще крепкая была.

— Ты давно в поселке не был?

— Шесть лет.

— А я четыре. В августе в отпуск собирался.

У нас были разные вагоны. Я прошел договориться с кем-нибудь из его соседей поменяться местами, но соседи оказались несговорчивыми. Ресторана в поезде не было.

— Ладно, — раздраженно сказал Дима, — пойдем в тамбур, помянуть надо.

Он достал из портфеля бутылку и крендель копченой колбасы. В тамбуре отрезал на весу кружок колбасы и протянул мне бутылку:

— Полагаю, старый монтажник из горла не побрезгует?

— Царствие небесное, — сказал я и выпил.

Потом выпил брат. Я достал сигареты и протянул ему пачку. Дима отказался.

— Если бы ты пришел в мой вагон, одна из соседок обязательно бы уважила и поменялась местами. Такому представительному мужику отказать трудно.

— Да брось ты. Давай еще по глотку. Рано все-таки ушла.

Едва выпили, в тамбур заявились два курильщика, явно нетрезвых.

— Чувствую, поговорить не удастся. Пойдем по своим местам. Завтра похороны, желательно выспаться.

Поезд прибыл на рассвете, и мы увидели отца. Он стоял на отшибе от людей, суетящихся на перроне, и медленно поворачивал голову то в одну, то в другую сторону.

— Ты что, надумал встречать нас в такую рань? — строго спросил Дима.

— Кого же еще встречать мне? — обреченно сказал он.

— Спал бы, дорогу знаем.

— Да не спится, ребята. Лежу, пялюсь в потолок. Я вообще, как это случилось, спать не могу. Иногда вроде как задремлю, но сразу просыпаюсь. На улице тихо-тихо, а теперь и тишина мешает. Не могу спать ни на левом боку, ни на правом, ни на спине, ни на животе.

— А что с ней случилось? — оборвал нетерпеливый Дима.

— Врач сказал, тромб оторвался. А что ему еще говорить? — отец замолчал, вытирая слезы, и еле слышно прошептал: — Осиротели мы.

— От нас какая-то помощь для похорон требуется? — спросил Дима.

— Нет. Женщины из больницы приготовили тело, а моя контора выделила машину и людей отрядила могилку выкопать. — Он снова не сдержал слез.

— А перед этим как себя чувствовала?

— Я не виноват. Когда картошку пололи, постоянно гнал ее с огорода, велел отдыхать. Так вы же знаете упрямую. И в последний день солнце злое стояло, а ей приспичило грядку дополоть. Пошла отдыхать, я возле сарайки дровишки перебирал. Потом дырявый шланг для полива налаживал. Пришел доложиться, а она лежит на диване, словно прикорнула. Тронул ее, а она не дышит… — И снова в слезы.

За разговором подошли к дому. Снаружи он ничем не изменился.

— Значит, так, — решительно сказал старший брат, — сейчас помянем матушку и ложимся досыпать, расслабляться некогда.

Когда вынимали из портфелей привезенные из Москвы продукты, выяснилось, что оба не забыли купить копченую селедку. Дима шагнул ко мне и молча обнял за плечи.

Народу на кладбище было мало. Всматривался в полузабытые лица и не мог вспомнить имена этих людей. Разве что Риту Власову в черном платке, который очень шел ей. Рита подошла ко мне, приобняла. Потом повернулась к брату:

— Здравствуйте, Дмитрий, примите мои соболезнования. Вы меня помните?

— Конечно, помню, вы — Рита.

К нам подошел молодой парень в спецовке и, тронув Диму за рукав, кивнул на могилу.

— Подожди, — сказал Дима и, обращаясь к провожающим, спросил: — Может, кто-нибудь хочет сказать прощальные слова?

К могиле шагнула красивая дама лет сорока.

— Я приехала в поселок уже после того, как Варвара Николаевна вышла на пенсию, но по разговорам тех, кто ее хорошо знал, она была очень принципиальным человеком и опытным специалистом с довоенным стажем. Важнейшими качествами медицинского работника являются ответственность, профессионализм и душевная теплота — всеми этими достоинствами обладала Варвара Николаевна. Да будет ей пухом наша земля.

— Особенно душевная теплота, — тихо повторил брат.

— Мы же на кладбище. Здесь так принято, — сказала Рита, и я заметил, что пожала его руку, опущенную вниз.

Отец пробовал что-то сказать, но слова, задавленные всхлипами, вряд ли кто смог разобрать, пробормотал извинения, бросил в могилу горсть земли и присел на табурет, на котором прежде стоял гроб.

На поминки поехали три человека — две пожилых медсестры и терапевт. Дима позвал Риту. Она согласилась, даже в дом зашла, выпила поминальную рюмку и заторопилась к себе. Дима пошел проводить ее до калитки. Я уложил отца спать, он слушался, не возражая. Медсестры, приблизительно ровесницы матери, вздыхали и сокрушались, что рано ушла, ведь была еще крепкая и энергичная.

— Энергия и сгубила, — сказал терапевт. — Она, как на пенсию ушла, ни разу к нам не обратилась, ни разу не пожаловалась на здоровье, а пока работала, постоянно воевала с главным, за вас, дур, заступалась и санитаркам-неряхам спуску не давала, а это все нервы.

Когда гости засобирались уходить, брат протянул бутылку медсестрам и вторую — терапевту. Попросил помянуть матушку на работе. Остались вдвоем. Пить не хотелось.

— Ты как на предмет этого зелья? — спросил брат и кивнул на стол.

— Не брезгую, но не увлекаюсь; правда, иногда жизнь заставляет. Монтажник все-таки, всякие ситуации случаются.

— Прорабствуешь?

— Начальник участка. А ты как?

— И у меня все нормально.

Я уже понимал, что «все нормально» человек говорит в двух случаях: или не хочет признаваться в своих неудачах, или стесняется хвастаться большими победами, чтобы не обидеть собеседника, у которого успехи намного скромнее. Старший брат щадил мое самолюбие, полагая, что оно у меня не слабее, нежели у него.

— С удовольствием выпиваю только на охоте, а в городе — по большой необходимости. Недаром говорят: охота пуще неволи. Пристрастился как-то. Год пропустил — как вареный ходил, пока не дождался нового сезона. Каждую осень ухожу с напарниками в тайгу, а жена с детьми — на юга. Хобби называется.

— У меня тоже хобби появилось. Стихи начал писать.

— С чего это тебя разволокло?

— Да я в школе баловался, а теперь серьезно затянуло. Даже три книжки выпустил, — я сходил к портфелю и выложил на стол книжки.

— Тоненькие, — сказал брат.

— Для некоторых это предел мечтаний до старости, — уязвленно заявил я.

— Серьезно, что ли? — удивился он.

Раскрыл сборник, полистал, прочитал два стихотворения, потом взял другую книжку, заметил зачеркнутые слова и вписанные от руки.

— А это зачем?

— Редактор похулиганил, а я восстановил. В «местной» книжке подобных исправлений еще больше.

Я вспомнил, как на радостях купил пятьдесят экземпляров каждого сборника, потом вечерами вписывал свой текст, даже Полину подключил. 3лился, психовал, но радость выхода книжки не исчезала.

— Мне кажется, ерундой занимаешься. Я, конечно, не великий ценитель, но у Пушкина и Высоцкого лучше.

— Догадываюсь, — еле сдерживая себя, согласился я.

Его безразличие настолько ошеломило, что я замолчал, испугался наговорить ему грубостей. Глупо было что-то объяснять или доказывать, и я сменил тему:

— За отца боюсь. Тяжело ему остаться одному. Всю жизнь пробыл под ее руководством.

— А что делать? Я предложил ему приехать ко мне хотя бы на месяц, а дальше видно будет. Отказался. Идеальный вариант — найти заботливую вдовушку. Только не надо смотреть на меня осуждающими глазами — дело житейское.

— Может, ты и прав.

— Абсолютно прав. Впрочем, ему виднее. Если кого найдет, я не обижусь. И матушка, уверен, простит ему последнюю измену. Она всю жизнь ревновала его. И все равно держались друг за друга… У меня что-то голова разболелась, похмелье, наверное.

— Ну, так давай выпьем?

— Водки не хочу. Пойду ночевать на свой любимый сеновал. Там посвежее и сеном пахнет.

— Да какое сено! Одна труха осталась.

— Тогда, может, простыню взять. Прихвачу, пожалуй, и бутылку вина, если вдруг жажда замучит.

— Только не кури там.

— Не курю, если ты забыл, и тебе советую бросить.

— Пробовал, не получается. Рита Власова на похороны пришла, не ожидал, — сказал и посмотрел на Диму.

— Одноклассница твоя, чему ты удивляешься? — невозмутимо ответил брат.

— Такая же, как и на выпускном. Ничуть не изменилась.

— Следит за собой, или порода хорошая, — он упорно не хотел замечать моих намеков. — Загадочность во взгляде появилась, только мне кажется, что она не очень счастлива со своим недотепой.

— Почему недотепа? Школу с медалью закончил.

— Это еще ничего не значит, — засмеялся Дима.

Собрал пакет и ушел. Я не задерживал. Даже рад был остаться в одиночестве, из головы не выходила реакция на мои стихи. Я не надеялся, что у него воспылает гордость за младшего брата, но пренебрежительное равнодушие все-таки ужалило.

 

Тетя Аня сильно постарела, но очень обрадовалась мне. Достала из шкафа пряники и включила чайник.

— Павлик-то в Москву подался. 3десь вроде и должность была, и уважение, так простору захотелось. Уехал, а через год отец умер. Пил, чего уж скрывать. И Павлик, и Катя на похороны приезжали. Катерина девочку привозила. Узкоглазенькая, смешная, но ласковая. Павлик сначала у Кати жил, а потом женщину нашел.

— Это он может.

— Так веселый он, за словом в карман не лезет.

— А как Вера Никифоровна поживает?

— Хорошо. На пенсии, а в школу постоянно заглядывает. В ее-то годы. А все еще на каблуках бегает и всегда модно одета. Не отстает от молодых.

— Энергичная дама.

— Не чета некоторым. И Павлика моего сильно уважала. Когда в Москву собрался, долго отговаривала. И потом, когда на похороны приезжал, снова уговаривала, обещала, что в должности восстановит, говорила, негоже одну мать оставлять. На меня намекала. При мне разговор шел, надеялась, что я ее поддержу, но я же понимаю, что Павлику лучше знать, где ему жить, что же я буду жаловаться? Я сказала ей, что не пропаду.

Пришла соседка, и тетя Аня оборвала рассказ о Вере Никифоровне — видимо, не хотела посвящать в подробности дружбы Пашки и Буйвола.

Ни лица, ни имени соседки я не помнил, но на всякий случай поздоровался. Она узнала меня, спросила об отце, как он держится после похорон. Я успокоил ее и стал прощаться. Перед тем как уйти, протянул тете Ане книжку стихов для детей.

— Вот вам для внуков, когда чуть-чуть подрастут.

Передавал, естественно, не столько для внуков, сколько для Катерины с Пашкой, хотелось похвастаться.

— Я Агнию Барто Катьке в детстве читала.

— А эту я написал.

— Сам, что ли? — удивились женщины.

— Когда еще в школе учился, написал. А теперь в Москве издали.

— Ну, ты всегда умнее Павлика был, — тетя Аня отвела руку с книжкой от глаз и прочитала обложку. — Точно, сам, и картинки красивые. Сейчас очки найду, посмотри пока. — И протянула книжку соседке. — Сам написал, надо же. Скажу кому — не поверят.

— Может, и для моей внучки найдется? Она в третий класс перешла, — сказала соседка.

— Ты не наглей, — одернула ее тетя Аня.

— Ничего страшного, у меня еще есть, — обрадовался я.

— И сколько я должна? — спросила соседка, прижимая книжку к груди.

— Ничего не должны, они копейки стоят.

— Дело не в деньгах, а в подарке. То-то Павлик с Катей обрадуются, что с живым писателем в одной школе учились. Я тебе в пакет пяток яиц положу. Яишенку с отцом сделаете, ему теперь некому готовить, — она вздохнула. — Эх, Варвара, поспешила ты…

Я долго отказывался, но потом все-таки взял, чтобы не обижать и похвастаться дома литературным заработком. Время еще оставалось, и я зашел к Рите. Всегда отстраненная, сосредоточенная на себе, она вдруг удивила нескрываемым радушием.

— Я так рада, что ты заглянул. У меня случайно и бутылочка вина имеется.

— Времени мало. Обещал Диму на вокзал проводить.

— Уезжает?

— Дела у него, как всегда.

— Вы с братом молодцы, школу закончили — и на простор из нашего болота. Тетя Варя правильно воспитала, а мой до сих пор за мамкину юбку держится. Сейчас уехал диплом защищать. Когда свекровь собиралась умирать, он с перепугу академический брал. Она умирать раздумала, а он год потерял.

По ее тону чувствовалось, что любовь, о которой она писала школьницей, давно погасла и со свекровью далеко не мирное сосуществование.

— Но дотянул все-таки до диплома.

— Защитит, а толку? Работы по его специальности в поселке нет. Мать снова в больнице. Будет оправдываться, что не может оставить ее одну.

— Коли такие обстоятельства, придется потерпеть, — заикнулся я.

— Да при чем здесь обстоятельства?! Она всех нас переживет, — перебила Рита. — Просто он боится ехать в город. Одним словом, недотепа.

Про недотепу я уже слышал от брата и сразу понял, где Рита провела сегодняшнюю ночь и почему Дима так тщательно готовился к походу на сеновал, даже простыню прихватил и вина. Понял и в общем-то не удивился.

Муж был лучшим учеником в школе, и девчонка верила, что это навсегда. Ее, гордую и самоуверенную, тянуло к сильным характерам, и если первый сеновал с Димой можно было объяснить любопытством, то сегодняшней ночью она мстила мужу за то, что ошиблась в нем. Подозреваю, что Рита догадывалась, о чем я думаю, и, махнув рукой, словно отмахиваясь от себя и моей догадки, достала початую бутылку вина и разлила в фужеры.

— Разнылась, прости, больше не буду. Давай выпьем, и ты расскажешь о своих успехах.

И я понял, что братец проболтался на сеновале о книжках.

— Каких успехах?

— На работе, в семейной жизни и вообще.

— На работе без крутых поворотов. Тяну лямку начальника участка. Периодически воюю с заказчиками и поругиваю для профилактики своих монтажников. Женился.

— Она красивая?

— Симпатичная. Красивая у нас ты.

— А сознайся, что был влюблен в меня? Я же чувствовала.

— Не только я один.

— Друг твой Пашка был настойчивее. Ты стеснялся, а он говорил в открытую, но я, дура, пренебрегла. Глядишь бы, и в Москву увез.

— А как же муж?

— Долго ли развестись? Шучу, конечно, а то подумаешь, что я могу с кем попало.

— Да я все понимаю.

— Может, и не все. Женщину понять невозможно, особенно если она себя понять не может.

Усмехнулась и внимательно посмотрела на меня. И тут я не выдержал, достал из портфеля свои книжки и выложил перед ней.

— Вот! Издали три штуки подряд.

Рита радостно схватила их и, словно три карты, повернула веером к себе. Сидела и любовалась, изредка переводя взгляд с книжек на меня. Молчала.

— Книжки тоненькие, — словно оправдываясь, сказал я. — Включали самые невинные, которые в школе писал, а те, что о монтажниках, сильно изуродовали.

— Ты и в школе писал?! — удивилась она. — И скрывал от всех? А про меня писал?

— Не совсем конкретно, без воображаемых подробностей. Но когда писал, думал о тебе.

— Ой, покажи!

Я полистал сборник, раскрыл и протянул ей. Она читала долго, может, перечитывала дважды. Потом порывисто встала и крепко поцеловала меня в губы.

— Прости! Это не тебе, а юному десятикласснику, мечтающему о поцелуе. Тут без подробностей, но я сразу поняла, что стихи обо мне. А ты оставишь эти книжки?

Я понимал, кому предназначен этот прощальный поцелуй.

— Если хочешь, оставлю.

— Только без автографа не возьму. Покажу свекрови, пусть знает, что в меня были влюблены все одноклассники. Впрочем, она всегда это знала. Напиши что-нибудь душевное.

Я сделал шутливые надписи на книгах и собрался уходить.

— Я бы тоже пошла Диму проводить, но не хочу лишних разговоров. В нашей деревне сплетни возникают из ничего.

Отец порывался идти на вокзал, но Дима отговорил его. Впрочем, отец и не настаивал. На столе оставалась недопитая бутылка. Он устал от гостей. Когда я вернулся домой, книжки мои, подписанные брату, валялись рядом с бутылкой.

Утром поехал навестить Нину. Отца будить не стал: зачем ему лишние расстройства? Уверенный, что могила заросла, решил взять рабочие рукавицы, но долго не мог найти приличные, все были рваные, подумал, что следовало прихватить на работе целую упаковку.

Могилку нашел, не блуждая, но сразу понял, что после меня на ней кто-то побывал не позже чем год назад, выдергал бурьян и положил на холмик букет садовых цветов. По василькам и ромашкам, лежащим рядом, я понял, что приходила Лидия Даниловна.

— Здравствуй, Нина. Как тебе здесь? — И мне подумалось, что она бы ответила: «Скучаю по школе».

В сумке лежала бутылка вина, собирался помянуть и вдруг раздумал, испугался втягивать ее в пьянство. Честное слово! Вспомнил последнюю встречу, но память поспешно сместилась в школьные годы, к пионерскому костру. И Буйвола там не было.

Не заметил, как небо потемнело и стал накрапывать дождик. Пришлось возвращаться, чтобы не попасть под ливень. По дороге заглянул к Лидии Даниловне — поблагодарить, что не забывает Нину.

— Я думала, что вы приезжали и могилу в порядок привели — удивилась она. — Даже обиделась, что не зашли.

— Нет, не приезжал. Может, отец забыл сказать? Мы с братом на похороны матери приехали.

— Примите соболезнования. Молодцы, что нашли время.

— Брат уже уехал.

— Понимаю, работа. Но я вспомнила, мне в школе передавали, год назад приходила пожилая женщина и спрашивала, где Нина Сергеевна похоронена.

— Узнаю матушку. Даже отцу не сказала, собралась и поехала. Она очень переживала.

Объяснять семейные подробности я не стал. Вспомнил, что именно Лидии Даниловне обязан переменам в своей жизни, достал книжки и выложил перед ней.

— Вот, полюбуйтесь, благодаря вам. Если бы не соблазнили публикациями в районной газете, ничего подобного не случилось бы.

— Ой! Неужели? Как бы Нина Сергеевна обрадовалась. Она всегда верила в вас.

 

Через полгода отец прислал коротенькое письмо, в котором просил разрешения привести в наш дом очень аккуратную и добрую женщину. Я не возражал. Позвонил брату. Он тоже получил письмо, написанное теми же словами и тем же безукоризненным почерком.

 

Первый раз, не из зала, а сидя за одним столом, я увидел Ворогушина на писательском собрании. Басмача принимали в Союз, а я к тому времени был уже полноправным членом, правда, чувствовал себя там случайным человеком, особенно перед Басмачом. У него вышла книга почти на триста страниц и следом большая повесть в московском сборнике фантастики. Я не любитель фантастики, но всегда считал, что он пишет хорошо, потому что Нерехтин уважал его, а Нерехтину я верил. Свое внезапное членство я не успел прочувствовать, но не сомневался, что Басмач достойнее меня. Еще перед собранием я встретил на улице Шумского, и он как бы между прочим напомнил:

— А триумф-то, Константин Васильевич, зажали.

— Какой триумф? — не понял я.

— Прием в Союз писателей. Теперь вместо семидесяти копеек за строчку будут платить по рублю. По здешним традициям положено стол накрыть и шампанское выкатить.

— Если положено, я, как юный пионер, всегда готов! Грядет прием Басмача. Я с ним переговорю и предложу объединиться.

Меня приняли на совещании молодых, объявили в последний день. Все обошлось спонтанной выпивкой. Корочки обмывал с Нерехтиным. На работе о своем празднике я умолчал. Когда сказал Полине, что надо накрыть стол, она даже обрадовалась.

— Обязательно помогу. Наташка-то готовить не умеет. Ни вкуса, ни фантазии, а в магазинах пустые полки. Навещу подругу, и чего-нибудь обязательно придумаем, стыдно не будет. У меня есть рецепт оригинального рулета. Куплю свиную голову, выварю, разберу от костей, потом положу в дуршлаг, придавлю гнетом, ну, и специи, разумеется, добавлю. Ворогушина вашего за уши не оттащите. А если голова еще и с языком окажется… — Полина закрыла глаза и сладостно промычала.

На собрании я впервые увидел весь цвет местной литературы и тех, кто пришел поболеть за Басмача, любители фантастики — народ сплоченный и даже организованный. Если Нерехтин отзывался о большинстве писателей, мягко говоря, враждебно, то мне они показались довольно-таки милыми и дружелюбными — может, потому, что против Басмача не прозвучало ни одного упрека. Все говорили, что писатель сложившийся и непонятно почему прием задержался, пожурили, что самому следовало быть энергичнее.

Кто-то обратил внимание, что он занимает свою нишу и у него нет конкурентов, но когда объявили результаты тайного голосования, выяснилось, что четыре человека были против. Это никого не удивило. Именинник улыбался, благодарил. При всей его закрытости было видно, что событие далеко не рядовое для него, хотя до собрания отшучивался, утверждал, что пустился в авантюру не столько ради членства, сколько ради возможности получить квартиру.

Ворогушин сидел в первом ряду и слушал молча. Зато мои соседи Наталья и Нерехтин после иных горячих слов о таланте Басмача хмыкали: дескать, где же вы раньше были? — и обвиняли их в ханжестве. Собрание проходило в актовом зале, а ритуальное застолье — в кабинете председателя. Пока толклись в коридоре, Ворогушин прошел мимо нас. По мне он скользнул равнодушным взглядом, а Наталью заприметил.

— Поэтесса?

— И по совместительству жена сегодняшнего именинника.

— Хороший вкус.

— У него или у меня? — посмела дерзить Наталья.

— Пока не знаю. Ты стишки свои пришли мне. Почему-то верю, что они интересные.

Расселись по обе стороны сдвинутых столов. Рядом с Ворогушиным заняли места Засоба и Майский. Мы с Нерехтиным притулились в конце стола.

Полина угадала: Ворогушин, отведав ее рулета, поднялся, и за столом сразу притихли.

— Молодцы жены. При нынешней нищете накрыли богатый стол. Неужели ты постаралась? — обратился к Наталье.

— Что вы? Я неумеха. Это Поля, жена Кости, его, кстати, недавно приняли в Союз, но прямо на совещании молодых. — Она кивнула в мою сторону, и мне снова показалось, что Ворогушин не понял, кого она имела в виду — Нерехтина, Шумского или меня.

Полина привстала и улыбнулась.

— Молодец, с такой женой грех плохо писать.

За столом было тесно. Я рассматривал новых коллег. Пожилые люди, совсем не похожие на писателей. Застолья в монтажном тресте проходили почти так же: выпивали, закусывали, переговаривались с соседями, иногда кто-нибудь вставал и говорил тост, потом начинались воспоминания о сдаче очередного объекта, которые частенько заканчивались поисками виноватых. Первыми уходили по домам начальники. Ворогушин никогда не был начальником, но к положению лидера успел привыкнуть и непринужденно солировал за столом. Майский, предварительно извинившись, вставлял уточняющие реплики. Старики понемногу стали расходиться, чтобы не выпить лишнего в ущерб здоровью, мы уплотнились вокруг Ворогушина. Он был в хорошем настроении, разговор о нашем собрании легко перетек в рассуждения о литературных нравах русской провинции. Говорил легко и образно. Вспомнил председателя Союза какой-то из южных областей:

— Орел, голова за притолоку задевает. А басище! «Из-за острова на стрежень» затянет — воздух трясется. До трибуны дорвется, молотит как по-писаному, и поэтессы вокруг него все длинноногие, а спроси кого — ни одной книжки назвать не смогут. С другой стороны, Ваську Чернова взять, приятеля моего: начнет историю рассказывать, пока пыкает да мыкает, никакого терпения не хватит дослушать. А книгу откроешь — по первым абзацам видно, что Боженька в макушку поцеловал. Родился неказистым и стыдится этого, пока не женился — девок сторонился.

И тут все услышали, как громко хлопнула дверь. Ворогушин продолжал рассказ. Я не заметил, кто выбежал из комнаты, но минут через пять появилась поэтесса Ираида Кустова и с порога заявила:

— Слышишь, Валька! Я единственная женщина в вашей писательской банде и требую уважения к себе. Если еще раз позволишь свои пошлые скабрезности, я тебе в харю заеду!

Лицо бледное, истеричный голос дрожал. Еще раз хлопнула дверью и ушла, стуча каблуками по паркету.

— А с чего это она? — недоуменно спросил Ворогушин. — Я вроде не касался ее?!

Мы молчали, потому что сами пропустили его матерок, не обратили внимания, настолько он был органичен в его рассказе. Когда шли на остановку, Нерехтин объяснил мне:

— Ираида — скромно диссидентствующая поэтесса, но бравые комсомольские песни на ее слова местные композиторы положили на музыку, и в свое время она была очень популярна в городе. Она и теперь не гнушается похлопотать в горкоме о выходе книг.

— Напрасно издеваешься, — возмутилась Полина, — хорошие песни, а распущенность вашего Ворогушина возмутительна, надо же выбирать, где можно материться и где нельзя.

— Она же поэтесса, и должна воспринимать русский язык в полном объеме. Наталья, ты согласна со мной?

— В принципе, согласна.

— Да ну вас! — крикнула Полина и ускорила шаги.

 

В стране уже затихал книголюбский бум, а книг Ворогушина в свободной продаже еще не было, даже тех, что выходили в нашем городе. Пришлось просить у Нерехтина. Не скажу, что был въедливым читателем прозы. В разное время переболел Аксеновым, Бабелем, Трифоновым. Глотал, не задумываясь, как это написано, выискивая «фиги в кармане», в общем, этим болели все трезво оценивающие нашу ханжескую действительность.

Знакомство с Ворогушиным начал с повести об одноруком воспитателе детского дома. Читал не отрываясь. Брал на работу и там читал, прямо как школьник втихаря на уроках. Не терпелось побыстрее узнать, чем закончатся приключения, хотя никаких приключений в повести не было. Был терпеливый и совестливый инвалид войны и полуголодные детдомовские волчата. Поражала пронзительная доброта, в которую веришь, и при этом никаких умалчиваний и попыток обойти темные углы послевоенного быта. Подробнейшее, но не утомительное описание жесткого времени, в котором нет места ни бабелевской цветистости, ни аксеновской иронии. Слова вроде обыкновенные, но расставленные своим, только ему присущим образом, почти музыкальным. И совсем неудивительно, что за повесть дали Государственную премию. Никаких разногласий с идеологией, никаких смакований темных закоулков человеческих душ.

Второй роман назывался «Татарское мыло». Я не знал, что это такое. Посмотрел у Ожегова и не нашел. Узнал из романа, что главная героиня выросла на Урале и в детстве собирала цветы с названием «татарское мыло». Эти цветы принес на могилу любящий ее парень. Роман о шайке подростков написан намного жестче. В нем и борьба за лидерство, и психология предательства, но особенно пронзительно выписаны страницы о любви главного героя к девчонке, переходящей от одного атамана к последующему вожаку банды. Роман трагический, не уклоняющийся от изображения человека со всех сторон — от возвышенной до низменной. На это замахивались многие писатели, но у Ворогушина получилось намного тоньше и достовернее, чем у других. За этот роман дали вторую Государственную премию.

И все-таки сильнее, чем роман, поразили его рассказы. Я не мог понять, на чем они держатся и как они слеплены. Вроде в каждом из них угадывался и сюжет, и характер героя, но главное в них было в чем-то другом, в чем — я не мог понять. Пытался один из них пересказать Полине и не смог. Точно так же как не могу пересказать стихотворение. Я поделился открытием с Нерехтиным, но рассказы его не тронули. Они показались ему облегченными, написанными, чтобы продемонстрировать умение описать природу. Он был в восторге от «Татарского мыла», но недоумевал, как пропустили роман советские идеологи. Проморгали, а потом уж и премию за него вынуждены были дать, потому как он явно возвышался над средним уровнем современной прозы.

 

Вряд ли городские чиновники могли оценить масштаб таланта Ворогушина. Сам губернатор, не стесняясь, признался, что не читал его, но имя успело набрать силу. Писателей такого уровня в ближайших областях не проглядывалось, поэтому приютить его и обустроить посчитали делом чести, чтобы гордиться не только могучими предприятиями и олимпийскими чемпионами. Дали квартиру в уютном районе и привели в порядок старый домишко, в котором он родился: работайте, Валентин Батькович, не отвлекаясь на бытовую суету.

Чиновники — народ подневольный, намного сложнее вжиться в местную писательскую среду. Ворогушин не стал приспосабливаться, а всем своим поведением заявил: принимайте таким, какой есть. Неудивительно, что за его спиной гуляло множество сплетен и баек о его восхождении к славе. У одного из ранее преуспевающих прозаиков знакомый учился на ВЛК в одно время с Ворогушиным, и тот рассказывал, что у Валентина в чемодане всегда лежала бутылка коньяка, однажды сели выпивать, беседа получилась душевная, и когда не хватило, Ворогушин извлек резервную бутылку и разоткровенничался.

— Нас целая артель на курсах собралась латать прорехи в образовании, а сколько из нас настоящих писателей? Один, два? Остальные устроятся в разные издательства. Каждый из нас может перебрать и болеть с утра. Проснется хворый, потрясет чугунной головой, а чтобы подлечиться, надо куда-то идти, искать, это в том случае, когда не все пропил. Он хворает, а у меня под кроватью заначка: ну как не помочь товарищу? Такое не забывается, а потом, глядишь, когда он станет директором издательства, и книжонку по старой дружбе переиздаст.

Кто-то был знаком с писателем, начинавшим вместе с Ворогушиным, и тот якобы рассказывал, что Валя водил дружбу с секретарем обкома, пописывающим любительские стишки. Валя понимал цену его виршам, но приободрял, поддерживал морально, и секретарь усиленно продвигал его первые книжки. В общем-то, многие отмечали его умение ладить с партийным начальством, этим якобы и объяснялась острота некоторых мест в его книгах, ему позволялось то, что не пропускали у других. Умел вести себя с начальством, не впадая в подобострастие, но всегда чувствуя грань, за которую нельзя переходить.

Появление этих баек естественно, однако насколько они достоверны, каждый волен решать сам, но почему-то никто из этих рассказчиков не оговорился о высоком качестве прозы Ворогушина и о его умении завоевать внимание критиков.

Писатели — народ ревнивый, а женщины — влюбчивый и безвольно поддающийся гипнозу харизматичных личностей. У мужчины в солидном возрасте внешность почти не влияет на женское восприятие. Ворогушину хватало и роста, и мужественного лица, даже остроугольные морщины возле глаз украшали его. Крепкий энергичный мужик. Остроумный, веселый, но главное — успешный и знаменитый. Мне кажется, и в молодости он нравился женщинам, притягивала его уверенность в себе, неистребимая даже тогда, когда он проигрывал тем, кто был временно сильнее и удачливее.

Самой фанатичной поклонницей Ворогушина была директор музея, крупная молодящаяся дама с волосами, окрашенными в неестественно черный цвет. В юности приехала из Полтавы в наш город на стройку по комсомольской путевке. Поработала обмуровщицей, проявила активность, ее заметили и пригласили в райком комсомола. Заочно окончила пединститут и уже много лет возглавляла исторический музей. Я в нем ни разу не был, но, по разговорам, Боровая навела в нем относительный порядок, держала сотрудников в строгости.

К слову, на моем участке работает машинисткой ее землячка, симпатичная, общительная и немного наивная. Почерк у меня, мягко сказать, неразборчивый. Когда отдаю акты, приходится сидеть рядом с машинисткой. Подсказываю непонятные слова и посматриваю на нее, любуюсь. Печатает она быстро, почти вслепую. Короткие пальчики с неброским маникюром бегают по клавиатуре, почти не касаясь, и вся она аккуратная, ладненькая, даже вырез на блузке интригующ, но не вульгарен. И все-таки не выдержала, похвасталась:

— Меня вчера на собрании комсоргом цеха выбрали. Разве я смогла бы у себя на родине такую карьеру сделать? Года не отработала, а уже комсорг цеха.

— Поздравляю, — сказал я как можно серьезнее и подумал: вот, оказывается, откуда начинается карьера — с должности неосвобожденного секретаря комсомольской ячейки цеха.

Боровая стартовала так же и стала влиятельной, уважающей себя дамой. В разговорах о Ворогушине чувствовалось: она сожалеет, что судьба свела их так поздно, встреться они, когда она была молодой девушкой, не уберегся бы он от колдовских чар, и она бы сделала все, чтобы слава пришла намного раньше. Если приходилось вспоминать о жене Ворогушина, то жена удостаивалась единственного определения: «его Параша», — и окрашивалось оно если не в пренебрежительную, то в жалостливую интонацию.

Жена вспоминалась вынужденно. Зато о внебрачных детях она не забывала намекнуть. Сколько их было — двое или трое, она не уточняла, но одну из дочерей знала лично. Познакомилась на каком-то музейном форуме и, возвратясь в город, рассказывала всем, что девушка вылитая Валентин Михайлович. Не мог такой мужчина обойтись без внебрачных детей — не каменный же. И даже нотки осуждения не проскальзывало в ее открытии. Во всем оправдывала Ворогушина, не задумываясь, что не мешало бы посочувствовать обманутой жене, хотя бы из женской солидарности.

 

Стихи мои росли в тепличных условиях. Единственным садовником, ухаживающим за ними, была моя любящая сестра. Она осторожно входила в теплицу, продергивала сорняки, поливала и удаляла пасынки, но стоило пересадить их в грунт на открытые грядки, они узнали, что существуют ветер, град, палящее солнце плюс болезни, привнесенные извне: фитофтора, черная ножка и прочая зараза. Стихам повезло, после сестры они попали к доброжелательным людям, но везение капризно и непостоянно. Как мужик я, можно сказать, уверен в себе, а как поэт — не совсем. Моим стихам, чтобы они получались хорошими, нужна теплая встреча, но если их принимают холодно, они перестают приходить. Первым отрезвляющим ушатом холодной воды была рецензия в местной газете. Я расстроился, но пережил, списав обвинения на козни редакторов. Равнодушие брата задело намного больнее. Знаю, что не хотел обидеть, просто у него другие ценности, но мне от этого не легче. Наверное, никогда не забуду книжки, оставленные им на столе. Умиление Пашкиной матери и неподдельная радость Риты разбавили тяжелый осадок, но не смыли его.

И все-таки не стану скрывать, что первые успехи опьянили, а захмелевшего соблазнить не трудно. Я поверил в себя. Писалось легко и свободно, без оглядки на редакторов, старался писать острее, изобретательнее, иногда увлекался, и случались перехлесты. Иные стихи приносили радость не только сразу после написания, но и неделю спустя. Чаще всего такие стихи рождались легко и почти без правки. Прилив пошел на спад после встречи с братом. Заноза оказалась большой и болезненной. Стихи случались все реже и реже, и это странным образом совпало с охлаждением Полины ко мне.

Нерехтин еще в начале нашей дружбы предлагал мне уволиться из монтажного треста и перейти к ним в наладку, соблазнял, что у них веселее и, главное, больше свободного времени. В командировках сам себе хозяин, начальство далеко, подчиненных минимум, безболезненно можно выкроить день-другой, чтобы сосредоточиться на графоманстве, которое считал неизлечимою болезнью.

Я готов был согласиться, но, будучи инертным человеком, оттягивал переговоры с его начальством, понимал, что на новом месте придется начинать с нуля, переквалифицироваться, что-то доказывать, а мне было лень. Нерехтин долго напоминал о переходе, а потом перестал. Я понял, что ему надоело уговаривать. Потом он вообще перестал звонить, предлагать встретиться, выпить и потолковать о гиблой жизни. Наталья тоже стала уклоняться от встреч. Из литературных знакомых только Шумский заезжал ко мне поделиться сплетнями, не теряя надежды на халявную выпивку. Буренин, встретив меня на улице, прошел мимо и сделал вид, что не узнал.

Через день чуть ли не столкнулся с Майским. Мы были представлены друг другу еще на собрании. Обычно при встречах он останавливался поговорить, но в этот раз сухо кивнул и заспешил по своим делам. Я не понимал, что случилось, чем я провинился перед ними. Выбрал выходной день, зная, что Наталья с Басмачом не успели никуда уйти, явился к ним с утра без предупреждения. Даже повод придумал. Якобы получил письмо от Марка Романовича, в котором он шлет привет и просит разрешения передать ее рукопись в другое издательство, — соврал, взял грех на душу. На самом деле я давно не получал от него писем. Наверное, он увидел рецензию на мою книжку и почувствовал себя виноватым. Так думалось мне, но, скорее всего, московский дяденька увлекся кем-то другим. Мою выдумку с письмом Наталья приняла равнодушно.

— Да я уже и думать забыла об этой рукописи. У него таких, как я, десятки, если не сотни. Пусть делает что хочет. Мне кажется, что он темнит, старается показать, что не трепло, а папка с моими стишками давно сдана в макулатуру.

— Ты думаешь, он гоняется за талонами на Дюма? — съязвил Басмач.

Наталья шутку не оценила. Видно было, что не высказалась до конца — не о своей рукописи, а о чем-то более значительном. Сидела, нервно поглядывая то на меня, то на мужа, как бы спрашивая у него разрешения. Больше всего я боялся, что она станет костерить похотливого Марка Романыча. Не хотелось разуверять ее в том, в чем не уверен сам, подозревать человека, который сделал для меня очень много. Наталья посмотрела на мужа, и тот согласно кивнул.

— А вы знаете, Константин Васильевич, какая сплетня появилась в наших кругах?

— Не знаю, но предчувствую нечто нехорошее. Стал замечать в последнее время, что кое-кто на меня косо посматривает.

— Появился слушок, что вы стукач, — сказала Наталья и внимательно посмотрела на меня, пытаясь уловить мою реакцию.

Ошарашенный нелепым обвинением, я не сразу нашел что ответить, застыл, не зная, куда деть руки, куда смотреть и что говорить. Наталья сидела со скорбным лицом и ждала.

— Поэтому ты перешла на «вы»?

— Случайно получилось.

— И от кого ты услышала эту чушь?

— Не важно.

— И все-таки?

— Твой друг Нерехтин ввалился пьянущий и выложил. Ты только не думай, что мы с Басмачом поверили в это.

— А Нерехтин поверил?

— Похоже, что поверил, — сказал Басмач. — Ему поведал твой секрет Буренин, а тот, в свою очередь, услышал от Шумского. Нерехтин пришел пьяный, матерился при Наталье. Новость его очень расстроила. Говорил, что не хотел верить, но Буренин выстроил очень логичную версию. С каких шишей у тебя вышло подряд три книжки? Люди годами ждут, через все унижения проходят, а тебя и в Союз приняла не здесь, а сразу в Москве, чтобы избежать неожиданностей. Приняли как человека с идеальной трудовой биографией — не филолог какой-нибудь. И стишки вроде достойные, но без претензии на гениальность. Заметь, это не мое мнение, а Буренина. Не обошлось, полагаю, без характеристики твоего благодетеля Марка Романыча.

— Хорошо ты разложил. Аккуратно и по полочкам… — И снова я замолчал, оглушенный обвинением.

— Не я, а Буренин или кто-то другой, кого мы не знаем. Между прочим, на моей памяти появлялся подобный слушок и о другом поэте.

— О ком?

— Не хочу распускать сплетни. В нашей организации все ждут стукача и присматриваются друг к другу. Не только присматриваются, но и принюхиваются. У меня отец работал в органах и кое-что рассказал об их нравах. А стукач среди нас, разумеется, существует — возможно, и не один. Могу, раз на то пошло, поделиться соображениями. Ты знаешь, где работает Шумский?

— Понятия не имею.

— Я знаком с ним больше десяти лет, и за все это время он работал не больше года — массовиком-затейником на пароходе. Навигацию отплавал и полгода в районной газетке. Другого давно бы привлекли за тунеядство, а его не трогают. С другой стороны, все мы травим анекдоты о Брежневе, и никого, слава Богу, не замели. И без анекдотов крамольные мысли озвучиваем. Я вообще не очень понимаю специфику их деятельности. Догадываюсь, куда они сливают информацию, но как ее обрабатывают и сортируют — тайна сия велика есть.

Мне показалось, что Басмач вопросительно поглядывает на меня и ждет ответа.

— Ты надеешься, что я тебе объясню? — спросил я чуть ли не с вызовом.

— Я же сказал, что не верю в твое стукачество. Ты слишком открытый и никогда не задаешь провокационных вопросов. Но как объяснить, что упорно не печатают Нерехтина?

— Он считает, что виноваты трусливые редакторы и его неумение ладить с ними.

— Кто знает, кто знает…

Защищать КГБ и предполагаемых доносчиков я не решился. Раздавленный сплетней и словно отупевший, спросил, обращаясь к Наталье, надеясь на ее искренность и доброе отношение ко мне:

— И что же делать с этим клеймом?

— А ничего. Не ты первый, не ты последний. Поболтают и забудут. Только сам не ходи ничего доказывать.

— А как докажешь? Не идти же в «серый дом» за справкой, что не имею отношения к их конторе. Может, за водкой сходить? — спросил у Басмача.

— Я пас. Хочу немного поработать и вообще по утрам не употребляю.

— Я тоже не сторонник, но сегодня особый случай. Это надо же такое придумать!

Дома налил полстакана водки. Хватанул слишком торопливо. Закашлялся аж до соплей. Умылся и достал все три книжки. Попробовал читать и не осилил двух страниц. Отбросил, вспомнил «без претензий на гениальность». Какая там гениальность — серятина. Полина задерживалась на репетиции. Неделю назад она спрашивала, почему до сих пор издательство не заключает договор, рукопись лежит полтора года. Пообещал позвонить и узнать, а теперь даже радовался, что рукопись завязла. Не хотелось никакой книжки. Если отклонят, может, кто-то и засомневается, что я стукач. Выпил еще раз. Вторая прошла легко, но самому легче не стало.

Когда Полина вернулась с репетиции, в бутылке оставалось на донышке.

— Сколько можно?! — крикнула она, и окрик разозлил меня.

— Сколько нужно.

Допил остатки и лег, ничего не объясняя.

 

Когда позвонил Всеволод Мищенко, я был все еще уверен, что сплетня о моем стукачестве передается из уст в уста, и моя воспаленная подозрительность выдвинула очередную версию: а не он ли запустил злую шутку обо мне? Дружбу с нашей компанией Мищенко не водил. Он вообще держался особняком. Никто не видел его улыбки. Казалось, он постоянно на чем-то сосредоточен. Я знал, что он первый из журналистов напечатал интервью с Ворогушиным, в котором обрадовал читателей, что в город возвращается знаменитый земляк, лауреат двух Государственных премий. Интервью брал рядовой газетчик, а мне позвонил уже член Союза писателей.

— Мищенко беспокоит, — сказал он. — У меня сегодня вечером выступление в рабочем общежитии. Должен был выступать на пару с Арсеньевым, а он с утра нажрался. Подвел, гений. Выручай.

— Да я ни разу не выступал перед незнакомой аудиторией.

— Надо когда-то начинать. Ты не бойся, разговоры я беру на себя, а ты прочитаешь десяток стихотворений, минут на пятнадцать, а потом получишь в кассе пятнадцать рублей.

— Мне пока и зарплаты хватает.

— Деньги никогда лишними не бывают.

— А почему ты позвонил именно мне?

— В бюро пропаганды сказали, что ты человек ответственный, не подведешь. Встреча в общежитии по Курчатова, шесть, в семь вечера. Выручай, на гениев никакой надежды. И тебе пора привыкать становиться публичным человеком. Поэт обязан зарабатывать славу. Вон Евтушенко стадионы собирает.

— Лишь бы дурной славы не заработать, — сказал я, ожидая, как отреагирует Мищенко на мои слова, но он пропустил мою реплику.

Дошла ли до него сплетня, я не понял. В общежитие я приехал на такси. Мищенко был уже там и беседовал с полной блондинкой, ответственной за встречу. Ждали, когда наполнится зал красного уголка.

— Общежитие мужское, народу много не будет. В женском другое дело, иногда и стульев не хватает, — извинялась она.

— Время еще есть, может, подойдут, хотя вы правы, женщины намного любознательнее, — приободрил ее Мищенко.

Я впервые разглядел его вблизи: узкое, выбритое до синевы лицо, густые черные волосы высоко поднимались над покатым лбом, глубокие черные глаза и жесткий упрямый рот. Он был красив и монументален. Когда вставал, бросались в глаза его короткие ноги, но брюки были идеально отглажены. Ровно в семь он постучал по циферблату и легко поднялся из кресла.

Собралось человек двадцать. Заняли в основном задние ряды, надеясь незаметно уйти, если будет скучно. Мищенко попросил их пересесть поближе, чтобы обойтись без микрофона, потому как предпочитает живое общение, а микрофоном пользуются в основном эстрадные певички. В зале я отметил мужиков пять, которым перевалило далеко за сорок, я их называю общежитьевскими бобылями: податься им некуда, они и на литературные встречи забредают.

Мищенко, на мое удивление, оказался довольно-таки темпераментным оратором. Он начал встречу с заявления, что в городе живет не только поэт Майский, но и много других интересных авторов, и кивнул в мою сторону. Представил и похвалил; правда, я не понял, почему за счет Майского, но с Засобой он поступил еще жесточе. Объявил местного классика дутым авторитетом, время которого кончилось, потому что в город приехал дважды лауреат Государственной премии, настоящий русский писатель Валентин Михайлович Ворогушин. И чтобы понять разницу между его прозой и толстенными романами Засобы, надо просто взять их книги и почитать. Потом он долго и восторженно рассказывал, о чем пишет Ворогушин, и до того увлекся, что забыл о себе. Я обратил внимание, что анализ ворогушинской прозы был достаточно квалифицированным. На мою долю осталось десять минут. Читал я средненько, я вообще неважный декламатор, но стихи подобрал с учетом того, что их слушает Мищенко, который наверняка не имел представления о них. Читал для него, а смотрел на двух бобылей, сидящих рядом, и видел по их лицам, что стихи доходят до них. Когда встреча закончилась, нам вежливо похлопали, но вопросов не задавали. На улице Мищенко протянул мне руку.

— Не ожидал. Слушал с интересом и получил удовольствие. Меня в бюро уважают, давай съездим вдвоем в какой-нибудь район на недельку, поездим по селам, заодно и познакомимся поближе.

— На неделю не могу. Служба.

— Так я могу похлопотать, уверен, что не откажут, я свою газету подключу.

— Газету ни в коем случае! На работе не знают, что я пишу стихи.

— Ничего себе, — он даже остановился. — У тебя же книжки выходят!

— Я их там не показываю. Дарю собратьям и родственникам.

— Не ожидал такой скромности. Может, за свой счет отпуск возьмешь?

— У меня отгулы накопились. Попробую, может, уговорю.

— Постарайся, пожалуйста, мне очень хочется съездить именно с тобой.

Сумел заинтересовать, но от подозрений не избавил, слишком уж смело рассуждал и о Засобе, и о Майском. Сам я на подобные нападки не решался; впрочем, я и не знал их так близко.

 

С начальством я договорился, при этом Мищенко позванивал, уточнял сроки. В электричке он объяснил, что специально для меня выбрал район, где намечены выступления на шахте и в ремонтных мастерских, где я легко найду общий язык с рабочим классом. Долгая служба в газетах все-таки приучила его к штампам. Мы приехали в по-зимнему чистый районный городок. На вокзале нас встретила улыбчивая дамочка в длинной дубленке, этакая румяная сельская красавица.

— Петр Васильевич просил извиниться, что не мог вас встретить, ему пришлось ехать в колхоз.

— Петр Васильевич — первый секретарь райкома, — пояснил Мищенко.

— Сейчас попьем у меня чайку, и я повезу вас в школу-интернат, а потом в мастерские. На первый день две встречи, думаю, достаточно.

Разлила чай, поставила перед нами плетеную тарелку печенья и присела с краешка стола.

— Над чем вы сейчас работаете?

Вопрос прозвучал заученно. Мищенко выждал паузу, польщенный, что вопрос был обращен именно к нему, скосил взгляд на меня.

— Понимаете, я не люблю делиться планами.

— Боитесь, что замысел украдут?

— Нет. Замысел можно украсть из юмористического рассказа, а как можно украсть замысел серьезной повести? Допустим, скажет мне Ворогушин, что собирается написать повесть о раскулачивании, а я воспользуюсь информацией и быстро сделаю такую повесть. Вернее, попытаюсь опередить его, и ничего у меня не получится, потому что я, к сожалению, не Ворогушин.

— Все поняла, — сказала дама и замолчала. Видно было, что рассчитывала на обстоятельную беседу с писателями, но не знала, о чем спросить. — До интерната недалеко, погода солнечная, предлагаю пройтись, заодно и маленькую экскурсию проведу. Вы у нас еще не были?

— Я приезжал по газетным делам, а Константин впервые, он с удовольствием посмотрит, как живет сибирский райцентр, и я рядом с красивой женщиной прогуляюсь на свежем воздухе.

— В интернате вас покормят, потом поедем в мастерские, и простите, но какие темы вы собираетесь затрагивать в своих выступлениях?

— В зависимости от возраста школьников, — сказал Мищенко.

— Я почему интересуюсь? Потому что год назад к нам приезжали два писателя от вашей организации.

— А кто конкретно?

— Фамилии не помню. Так вот один, что помоложе, когда рассказывал о себе, похвастался, что начал курить в пятом классе.

— Наверное, очень хотел понравиться детишкам, — попытался защитить неизвестного коллегу Мищенко.

— Но нельзя же такое школьникам. Все-таки писатель, пусть и местный.

— А что вы имеете против местных писателей? В нашей организации состоит на учете сам Ворогушин, а это лучший писатель Советского Союза!

— Да я в курсе.

— А вы читали его?

— Разумеется, — но прозвучало не очень убедительно.

Инструктор провела нас в класс, представила и командным голосом приказала слушать и задавать вопросы.

Мищенко предложил мне выступать первым и не слишком ограничивать себя во времени. Это можно было воспринять как проявление доверия или как разведку на случай, если у меня не получится заинтересовать ребятишек. Он оставлял за собой возможность спасти ситуацию.

За последней партой сидели две учительницы — одна пожилая, другая молоденькая. Молодая заметила, что наша предводительница стоит возле двери, встала и предложила свое место. Та долго отказывалась, учительница настаивала, потом сходила за стулом и усадила ее рядом с ними.

Мне легче, нежели прозаику. Есть у меня десятка полтора стихотворений, которые хорошо воспринимаются на слух, и есть что почитать детям. Когда стихи с юмором, слушатели не устают, если, конечно, юмор доходит до них. Ребята смеялись, учительницы смеялись, и только Мищенко сохранял сосредоточенное лицо.

Свое выступление в интернате он начал с рассказа о себе. Сказал, что родился в деревне, а вырос в таком же районном городке, так что хорошо представляет, как здесь живется. После школы поступил в техникум, но не доучился и попал в армию. Там и начал писать заметки для гарнизонной печати. Армию вспоминал с особой теплотой и заявил, что каждый настоящий мужчина должен отдать этот долг. Говорил он не без пафоса, чтобы ребята почувствовали, кто стоит перед ними. После армии пошел работать в районную газету, а университет заканчивал заочно. Главной вехой в своей судьбе он считает встречу с великим русским писателем Валентином Михайловичем Ворогушиным. Встречу, которая переросла в дружбу. Я слушал его и понимал, что рассказывает он не столько для школьников, сколько для меня. Уже на крыльце интерната он похвалил мое выступление и, обращаясь к сопровождающей, сказал:

— Вот видите, можно обойтись и без сигарет в детском возрасте. Мы ответственные люди и понимаем, что наши слова школьники запомнят на всю жизнь. А Константин один из лучших поэтов.

— Согласна. Очень хорошую встречу провели. Особенно мне понравилось, что стихи с юмором. Тонкие и познавательные, как раз для их возраста.

Лицо у нее было серьезное, и хвалила она как-то поучительно, и я некстати разозлился, но промолчал. Когда пришли в мастерские, я прочитал стихи, где монтажники отмечают сдачу объекта, естественно, не на сухую. Дама скосила на меня глаза с явным осуждением, от которого мой дурной характер подтолкнул к другому стихотворению, живописующему игру в карты, не в подкидного дурачка, а в очко и на деньги. Работяги разразились аплодисментами, а сопровождающая помрачнела.

Мищенко после выступления высказался, что я гоняюсь за дешевой популярностью. Сам он перед ремонтниками говорил только о Ворогушине, о его ранимом характере, о том, как раздражает его безалаберность русского народа, о разжиревших чиновниках и распущенной молодежи. Говорил страстно. Порою было непонятно, чьи возмущения он передает — ворогушинские или собственные, и в его пафосе звучала неподдельная боль за судьбу России.

Если на встрече со школьниками учительница призывала детей задавать вопросы, а они отмалчивались, никто и не рассчитывал на любознательность интернатовцев, зато после страстной речи о гражданском неравнодушии Ворогушина поднялся мужчина из второго ряда, одетый не в спецовку, а в потертую кожаную куртку, и спросил: является ли Ворогушин членом партии?

— Нет, но ведет себя как настоящий коммунист, — ответил он с вызовом, словно приглашая к диалогу, уверенный, что в любой полемике окажется победителем.

Человек из зала усмехнулся, но уточнять не стал. Провожали нас тепло и пригласили приезжать почаще.

— Такими аплодисментами брезговать нельзя, — сказал Мищенко по дороге в гостиницу.

— Вы правы, Всеволод Петрович, полностью с вами согласна. Чувствуется, что умеете зажечь народ, — похвалила дама, потом обратилась ко мне: — А стихи о монтажниках, которые вы читали, где-нибудь печатались?

— Пока нет, но в рукописи, которая лежит в издательстве, они есть. Надеюсь, напечатают.

— А разве так можно — читать на публику неопубликованные стихи?

— В зале рабочий народ, я решил, что им будет интересно. И не ошибся. Вы же видели, как им понравилось.

— Если бы вы спели матерные частушки, им бы еще больше понравилось.

— Но я же не перешел границу дозволенного. Просто нарисовал реалистическую картинку. Блок в «Двенадцати» ничего не стеснялся.

— А стихи о любви у вас имеются?

— Конечно. Разве можно без любви прожить? Помните популярную песню?

— Вот и читали бы.

— Так в зале одни мужики сидели. Я ориентировался на слушателей. Детям — детское. Молодежи — молодежное. Женщинам — о любви.

Мищенко в наш разговор не вмешивался, но слушал внимательно. Вечером к нам пришел гость, тот самый, что задавал вопрос о партии. Принес бутылку и банку огурцов. Заметив, что Мищенко не очень обрадовался ему, пояснил:

— Мы с Севой в универе на заочном учились. Он человек целеустремленный, а я разгильдяй. Он дотянул до диплома и служит в серьезной партийной газете, а я бросил после третьего курса и застрял в районке. Ехать на сессию денег не было, и жена взревновала. Говорю ей, что я пьяница, а не бабник. Не верит, дура, говорит, где пьянка, там и бабы. А для того чтобы в районке работать, и трех курсов больше чем достаточно.

— Ты зачем свой дурацкий вопрос задал?

— Да так, из вредности, но ты не растерялся, молодец!

— А почему я должен был растеряться? Ответил то, что думаю.

— Но я слышал, что на каком-то из выступлений Ворогушин, когда его спросили про членство, ответил, что отец у него был в партии, за что и пострадал, а он беспартийный и гордится этим.

— Не слышал такого. Скорее всего, сплетня, ты знаешь, сколько о нем напридумывали. Зависть — мать всех пороков.

— А ты не подумал, что сделал довольно-таки двусмысленный комплимент, когда сказал, что он ведет себя как настоящий коммунист?

— Я так не считаю и говорю, что думаю.

— Ладно, замнем для ясности. Тару давай.

В комнате было четыре койки и четыре стакана. Гость, его звали Николай, сам взял стаканы, огляделся и, не увидев крана, хмыкнул.

— Не уважают местных писателей. У них есть двухместный номер, так называемый «люкс», и там вода имеется. А идти в коридор мыть стаканы — неохота светиться. Будем считать, что водка дезинфицирует.

Когда он потянулся, чтобы налить в третий стакан, Мищенко накрыл его ладонью:

— Не пью.

— На сессиях, если не изменяет память, ты позволял, и неслабо.

— Потому и не пью. Понял, что мне противопоказано. Тормоза не держат.

— У меня тоже с тормозами проблема, но я позволяю — и не только с гонорара, — потом вопросительно посмотрел на меня: — Надеюсь, монтажник не против?

— Монтажники трезвенниками не бывают.

— И правильно делаешь. Я, кстати, не сомневался, потому что стихи у тебя настоящие. А книжку с автографом попросить можно?

Книжки у меня были с собой. Я достал из сумки две штуки. Мищенко попросил подписать и ему. Я написал: «Всеволоду, в память о хождении в народ под бдительным взглядом райкомовской дамы». Выпили за книжку. Николай начал жаловаться на тоску. Мищенко съел огурец, похвалил засол и ушел на койку. Он вообще вроде как стеснялся сокурсника. Николай почувствовал это, разлил по стаканам остатки водки и стал прощаться.

— Пропадает парень, — сказал Мищенко, проводив его и закрыв номер на ключ, — беззастенчиво гонит халтуру. Впрочем, районная газета не для проблемных статей и не для хлестких фельетонов. Попробуй-ка здесь подыми голос — быстренько поставят на место или коленом под зад, а насиженное местечко терять боится. У него и семья здесь, и огородишко. Днем гонит строки, а вечером пьет. Ворогушин, кстати, в районке начинал, тоже заставляли плановое количество строк на-гора выдавать. Рассказывал мне и посмеивался. У него, правда, район побогаче был, в основном промышленный. Он и первый рассказ в своей газетке напечатал, но определился сразу: газетные материалы можно левой ногой царапать, чтобы заветные слова не разбазаривать, серьезные рассказы писать только правой рукой.

На следующий день наша дама заехала сразу после обеда. Мы должны были выступить в сельской школе, а вечером — в клубе перед взрослыми.

— Я звонила, чтобы они организовали посещаемость. Обещали подготовиться. Время зимнее, колхозникам делать нечего, обязательно придут, — посмотрела на меня, — и женщины будут, так что надеюсь услышать стихи о любви.

— С удовольствием почитаю, — засмеялся я.

Выбрал самые сентиментальные. Она сидела рядом, лица ее не видел, но когда дошло до аплодисментов, она хлопала очень громко. Присел довольный. Посмотрел на нее и увидел в ее руках свою книжку. Вспомнил, что нацарапал вчера, вручая сборник Мищенко, засмущался, но не вырывать же из женских рук. Оправдываться или извиняться было бы глупо. Оставалось ждать ее реакцию. Она сидела, молча перелистывая страницы, и пожимала плечами то ли восторженно, то ли осуждающе. Уже в гостинице я спросил у Мищенко, зачем он дал ей книжку. Он невозмутимо ответил:

— А что здесь такого? Она сама попросила. Значит, стихи заинтересовали. Гордись.

— Так я там не очень лестно отозвался о ней.

— Серьезно, что ли? — он достал из сумки книжку и посмотрел надпись. — Да, не совсем красиво получилось. Извини, не успел посмотреть.

В то, что он не успел прочитать, я, конечно, не поверил. Такие люди живо интересуются всем, что пишут о них или говорят.

— А ты обратил внимание, как неуклюже садится она в машину, путаясь в полах дубленки? При ее работе удобнее была бы короткая, но выбрала длинную, потому что она богаче выглядит.

— Дубленку не выбирают, а хватают, какая досталась.

— Слушай, ты только что выдал афоризм, надо записать. Ворогушин говорил, что писатель не обязан быть умным, он должен быть наблюдательным.

Одарив меня комплиментом, Мищенко решил, что недоразумение с надписью можно забыть. Дама тоже не вспоминала о моем выпаде. Может, она и не заметила его. В гостинице он достал из папки газету, сложенную вчетверо.

— Вот мое интервью с Ворогушиным. Первое в нашем городе, еще до его возвращения. Могу похвастаться, что подготовил для него почву.

Я развернул газету. Интервью занимало целую полосу. Вначале Мищенко осторожничал, сдерживал себя, но в последних вопросах сорвался-таки на откровенную лесть, назвал Ворогушина живым классиком и выразил уверенность, что его возвращение в родной город поднимет наш престиж и целительно подействует на местную литературную жизнь. Напомнил читателям, что лауреатов Государственных премий наша земля еще не рождала. Прерывая восторги, Ворогушин поправил его, что как писатель сформировался все-таки в других городах, но никогда не забывал, что родился в Сибири, и его всегда тянуло в родные места, где прошло его детство и тяжелая бездомная юность, о которой и написаны его лучшие книги.

— Я слышал об этом интервью, но прочитал впервые. Молодец, что сохранил.

— Это исторический документ. У меня и другие интервью Ворогушина хранятся. Не о себе думаю, а о нем.

Нас еще два дня возили по сельским школам и клубам. Я читал стихи, Мищенко пропагандировал творчество Ворогушина, ненавязчиво напоминая о дружбе с ним. Последняя встреча была в зоне. Проблемы с заполнением зала у тюремной администрации, разумеется, не существовало: сколько надо, столько и привели. Другое дело, что трудно заставить их верить в то, что говорят им заезжие писатели. Мужики в одинаковой одежде и с одинаковыми пасмурными лицами уныло смотрели на сцену, не выражая никаких эмоций, изредка покашливая, словно у них нездоровые легкие. Потом мне объяснили, что покашливания — знак недоверия. Даже темперамент Мищенко не смог их расшевелить. Однако после выступления поднялся высокий толстый мужчина и спросил, сидел Ворогушин или нет.

— А вы читали его книги? — ответил вопросом Мищенко.

— Читал, но кто же будет звонить на всю страну о своих судимостях!

— Нет, не сидел, хотя, сами понимаете, рос в детдоме, беспризорничал, но Господь уберег его, не дал свернуть на кривую дорожку.

В машине, обращаясь к даме, словно извиняясь, выговорил:

— Ничем их не прошибить. Когда спросили, сидел ли Ворогушин, честное слово, захотелось соврать, что сидел, чтобы поднять перед ними его авторитет.

— Ну и соврал бы, — сказал я.

— Нельзя. А вдруг до него дойдет? — изумился он и кивнул на переднее сиденье с дамой в длинной дубленке.

До Нового года оставалось три дня. Наша дама привезла на вокзал елочку, попросила поздравить Ворогушина от райкома и пожелать вдохновения и здоровья.

— Сама, что ли, проявила инициативу? — спросил я, когда сели в электричку.

— Я попросил. У них тайга рядом, им нетрудно, а старику приятно будет. Я и для себя хотел заказать, но постеснялся.

О гастрольных заработках он никогда не говорил, как будто их не существовало, но сам процесс общения с публикой его вдохновлял. Он не скрывал этого. Сильно расстраивался, если не удавалось увлечь публику, и радовался самым простеньким вопросам из зала. Впрочем, если получается, глупо отказывать себе в удовольствии, да и в желании заработать ничего постыдного нет. Недовольные поговаривали, что он прибирает к рукам самые выгодные командировки. Ходили слухи, что у него шашни с хозяйкой бюро пропаганды. Не знаю. В писательские склоки я не вмешивался, но, побывав с ним в недельной командировке, сам видел и слышал, что он выкладывается без остатка. Энергия перла из него через край.

Не знаю, через газетные связи или по личному знакомству он договорился о поездке нашей делегации на Украину. В бригаду включили пять человек, наиболее талантливых и влиятельных. Из талантливых выбрали Басмача, остальные были влиятельные и склочные. Мищенко позвонил мне и объяснил ситуацию:

— Извини, тебя не включили, ты человек занятой, но я о тебе не забыл. Попробую организовать публикацию перспективных авторов на украинском языке.

Не скажу, что я поверил в эту авантюру, но стихи принес, а через два месяца получил конверт из Харькова. Напечатали четыре пейзажных стихотворения, и я мог с чистой совестью писать, что переведен на другой язык, не совсем иностранный, но тем не менее… При встрече он показал газету с его рассказом и портретом.

— Дывысь, якый гарный парубок, — на фото он был молодой и задумчивый.

— Красавец! — согласился я, нисколько не лукавя, отмечая, как Мищенко вглядывается в свой портрет перед тем, как убрать его в папку.

Следующий десант молодых писателей формировался то ли в Москве, то ли в Новосибирске и высадился на Урале. Из нашего города выбрали Мищенко. По возвращении он пригласил всех желающих послушать отчет о поездке. Пришло, как ни странно, много народу, даже чванливые ветераны пожаловали, некоторых из них я видел впервые. Были и преподаватели, которых Мищенко пригласил лично. Говорил он с достоинством, чувствовалось, что горд оказанной честью. Особое место Мищенко уделил пребыванию в Свердловске, где первый секретарь обкома пригласил их в свою приемную. Сознался, что впервые в жизни видел вблизи такую мощную личность, не человека из президиума, а нормального русского мужика, могучего, обаятельного, доброго, знающего русскую литературу и понимающего ее значение.

Мищенко спросил, как он относится к творчеству нашего земляка Валентина Михайловича Ворогушина. Боялся, что Борис Николаевич сознается, что не читал его. Оказалось, читал и очень уважает как смелого писателя. При этом Мищенко наивно и не смущаясь глядел на Ворогушина, сидящего в первом ряду. Но царапнуло меня другое — с какой искренностью восхищался он партийным начальником. С искренностью, которую не в состоянии скрыть.

 

В организации готовились к отчетно-выборному собранию, и рассказ о посещении Свердловска некоторые восприняли как начало предвыборной кампании. По словам Мищенко, выставить свою кандидатуру ему посоветовал Ворогушин. Скорее всего, он не врал. Тогдашний секретарь Чижиков Ворогушину нравиться не мог, особенно как писатель.

— Ну кто такой Чижиков? — говорил Мищенко, и было непонятно, чьи это рассуждения, его или Ворогушина. — Даже фамилия несерьезная. Писатель Чижиков — смешно. И что он написал? Роман «Шахтеры»? Производственная проза всегда в чести у издателей, ну вышла книга в Москве, переиздали у нас. «Роман-газета» перепечатала, премию какую-то дали, и все. И забыли. Чижиков на этой волне и поднялся в секретари.

С Чижиковым я был практически незнаком. Видел его, здоровался, и не более. Он рассеянно кивал в ответ, но ни о чем не спрашивал.

Рыхлое безбровое лицо казалось сонным, голос был ленивый, слова звучали не очень внятно. Ни надменности, ни кичливости в его манере говорить я не заметил. Мне показалось, что он стесняется своего солидного кресла. Его предшественник Засоба восседал в нем много лет, перекрывая массивным телом вход в литературу. Молодежи, в том числе и Нерехтину, при его правлении издать книжку было практически невозможно. Двое из крепких прозаиков уехали в соседние области и сразу начали печататься. Писатели — народец недружный, объединиться, чтобы переизбрать Засобу, не решались, да и побаивались.

Помог случай. Начальник бюро пропаганды проворовался. Поступил сигнал в обком. Выяснилось, что он приписывал количество встреч с читателями. Провел, допустим, пять, а отчитался за десять — умел найти подход к нужным людям. На собеседовании начальник бюро признался, что делал это по приказу Засобы. Провели собрание, высказали бывшему хозяину все, что думали о нем, и выбрали Чижикова.

Романа его я не читал. Полагаю, что и мои стихи были ему неизвестны. Но наша поэтическая богема относилась к нему с уважением. У него всегда можно было стрельнуть пятерку. В критический момент он мог достать из ящика стола чекушку и налить страждущему сто грамм.

— О производственной прозе ты немного перегнул, — возразил я, — мне кажется, наоборот, сейчас деревенщикам уступили широкую улицу и подняли перед ними все шлагбаумы. Тот же Ворогушин…

— А что Ворогушин? Ворогушин великий художник, он рисует тонким пером и нежнейшими кисточками, а Чижиков — отбойным молотком. Ему платят зарплату как начальнику цеха, а он ничего не делает для пропаганды нашей литературы. Скажи, кому он помог? За тебя, к примеру, он похлопотал хоть раз?

— Да я и не просил.

— А Федоров просил. Он целый месяц мурыжил рукопись, а потом заявил, что рассказы ему категорически не понравились.

— Сережа Нерехтин читал эти рассказы. Ему они тоже не понравились.

— Да какая разница, кому что нравится? Чижиков опытный мужик и должен понимать, что для внутренней рецензии нельзя писать объективно. Издательство только этого и ждет, чтобы отфутболить.

— Я знаю Федорова, он нахрапом попер на него. Вот и получил.

Мищенко чихать хотел на Федорова и вспомнил о нем потому, что нужен был довод против Чижикова.

— А ты был на собрании, когда он стоял перед нами с расстегнутой ширинкой?

— Не помню.

— Потому что невнимательный. А Ворогушин заметил.

В представительности Мищенко, без сомнений, выигрывал у Чижикова. Поначалу я думал, что многочисленные поездки на выступления диктовались тягой к самоутверждению и желанием заработать, но когда он дошел до откровенной критики Чижикова, я понял, что парню очень хочется занять его место. Он и напарников для командировок выбирал с расчетом. Приглашал тех, кто на выборах проголосует за него, и тратил свой темперамент не только на случайных людей, но и на собратьев по перу, завоевывал авторитет у своих.

Еще до выборов у него вышла новая книга в местном издательстве; правда, новыми в ней были четыре коротких рассказа. Основной объем занимала повесть из московской книжки, переиздавалось и предисловие Ворогушина. Он уволился из газеты и заявил, что садится за большой роман, замыслом которого он поделился с Ворогушиным, и классик одобрил его.

Он был уверен в своей победе. Я, кстати, тоже не сомневался, но закрытое голосование высветило, что врагов у Мищенко больше, чем друзей. У него или у Ворогушина?

Выбрали якута Ефимова, который некогда нравился власти и пописывал милые истории о своем кочевом народе. Чижиков к переизбранию отнесся спокойно. Зарплату, конечно, потерял, но у него осталась честно заработанная шахтерская пенсия. Мищенко ушел с собрания, ни с кем не прощаясь.

Я позвонил ему, чтобы поддержать, понимая, что поражение больно ударило и по самолюбию, и по карману.

— Они не меня прокатили, а Ворогушина! Все его ненавидят, только сказать боятся.

— Скорее всего, ты прав.

Но в моем согласии Мищенко не нуждался и нервно оборвал:

— И кого выбрали?! Кочевника! На оленях русскую ниву не вспашешь. Все! Брею голову и сажусь за роман.

 

Началась перестройка. Мищенко пришел в обком и попросил денег на открытие новой газеты. Коммунисты, цепляясь за власть, решили рискнуть, и в городе появилась «Народная газета». Для поднятия престижа Мищенко пригласил в штат двух довольно-таки уважаемых и близких по возрасту писателей — поэта Арсеньева и прозаика Белякова. Пользы для газеты от них практически не было, но надо же как-то уязвить тех, кто голосовал против него. Боевую публицистику писали неизвестные мне газетчики. Не брезговал он и перепечатками проблемных статей из центральных газет, близких по духу.

Поэт Арсеньев и прозаик Беляков отметиться в ней особо не стремились, но устраивали публикации друзьям и даже гонорары приличные выписывали — естественно, по газетным меркам. В каждом номере последняя полоса отдавалась литературе. За долгие годы цензурного давления в наших столах поднакопились неопубликованные тексты, не обязательно антисоветские. Трусливые редакторы боялись любой вольности и вынюхивали всяческие намеки, которых порой и не существовало.

Выпадов против партии новый редактор не допускал, но и пропаганды от писателей не требовал. Даже эксперименты принимал: один рассказ напечатал в газете и Ворогушин. Зачем это было нужно автору, для которого распахнуты не только двери, но и окна всех толстых журналов? Я не понимал. Другое дело — мы, которым было негде печататься. У знаменитостей свои причуды и своя логика. Ворогушин не скрывал своего отношения к власти, но в разумных пределах: не станет же он кусать руку, которая издает и переиздает его массовыми тиражами. Не знаю, случались ли у него тяжелые ссоры с правоверным коммунистом Мищенко.

Разрыв назревал, но случился он на бытовой почве. У Мищенко был приятель из бывших геологов. В молодости он работал на северах. Издал в Магадане книжку рассказов, его приняли в Союз писателей. Вернувшись на материк, поселился в родительском доме и помогал отцу на пасеке. Когда наезжал в город, привозил деревенского сала и несколько банок меду. Наивный до бесцеремонности и категоричный в суждениях, он сдружился с Мищенко, а тот познакомил его с Ворогушиным. Классик имел слабость к мужикам, помотавшимся по Сибири, по Северу, который не знал, любил искренних и бесхитростных людей, и мед, разумеется, тоже любил.

Особенно любила мед его Прасковья Ивановна, она и кличку ему придумала — Пасечник. Новому знакомому предложили заезжать не церемонясь. Тот и не церемонился, привозил новые рассказы и ждал одобрительных слов. Ворогушину приходилось хвалить, ревнивый Мищенко объяснял сочинителю, что старик по доброте своей не любит обижать и перехваливает. Сближение Пасечника с Ворогушиным его не настораживало. Простоватого мужичка он всерьез не воспринимал — сам рассказывал анекдот, услышанный от Ворогушина: «Представляешь, сижу, смотрю футбол. На трибунах рев, звонок дверной не слышу. Прасковья Ивановна впустила Пасечника и вернулась в свою комнату к машинке. Пасечник подходит ко мне со спины и выключает телевизор. Я не успеваю возмутиться, а он уже костерит меня, как это я смею тратить свое драгоценное время на какую-то ерунду».

— И классик даже не разозлился на него, только расхохотался, — восхитился Мищенко его человечностью.

Прасковья Ивановна относилась к Пасечнику даже теплее, чем Ворогушин, и называла его сынком.

И случилось Мищенко приехать к Ворогушину на городскую квартиру, хотел посоветоваться по редакционным делам. К двери подошла Прасковья Ивановна и сказала, что муж всю ночь писал, уснул только под утро и будить нельзя. Даже дверь не открыла. Мищенко знал, что последние годы Ворогушин предпочитает работать по утрам, на свежую голову, потому и не поверил ей. Вернувшись в редакцию, для проверки своих подозрений позвонил на квартирный телефон и услышал бодрый голос Ворогушина. Выдавать себя не стал, бросил трубку. И тут сдали нервы.

Не отходя от стола, написал Пасечнику, не стесняясь в выражениях, выложил все, что думает о Прасковье, бабенке, возомнившей себя чуть ли не ровней великому писателю. Письмо отправил в редакционном конверте.

А Пасечник в этом же конверте переслал его Ворогушину. Ночная кукушка всегда перекукует дневную. Дружба кончилась, началась вражда. Для Мищенко середины не существовало.

Главный редактор «Народной газеты» был последователен. Он не кинулся низводить талант бывшего кумира до уровня посредственности. Но словно забыл о живописном даре Ворогушина и не упоминал о нем, понимая, что художественные достоинства его прозы не все способны оценить. Его газета делалась для народа, и он печатал то, что народу было понятнее. Будучи вхож не только в его дом, но, как он считал, и в его душу, принялся обвинять Ворогушина в неблагодарности.

Призывал к совести, и призывал не как ученик, а уже как равный или даже старший товарищ, снисходительно похлопывающий по плечу. Напоминал, что своим положением он обязан советской власти, которую теперь клянет, и все награды и премии он получил от этой «кровавой власти». Когда Союз писателей разделился на два лагеря, Ворогушин заявил, что готов выбросить членский билет на помойку. Заявил не в устной беседе, а в газетной полемике. Мищенко сразу же прокомментировал в своей авторской колонке: «Ну, конечно, зачем хранить ненужный хлам? Был у человека проездной билет, дающий право на проезд по всей стране и даже за рубеж. Человек использовал его на сто пятьдесят процентов, но истек срок, хранить проездной нет нужды, почему бы и не выбросить на помойку?..»

Создавалось впечатление, что «Народная газета» объявила войну писателю Ворогушину. Материалы против него шли чуть ли не в каждом номере. Писали местные авторы, имен которых никто не знал, но иногда обиженному редактору удавалось добыть статьи довольно-таки заметных критиков.

 

В последнее время отношения с Полиной стали ухудшаться. В первые два-три года она не обращала внимания на мои недостатки. Терпела или все-таки любила? Я верил, что любила, хотя женщина была закрытая и не рассыпалась в ласковых словах. Ее все устраивало в наших сдержанных отношениях и в моем характере. Впрочем, характер у меня покладистый. Я непривередлив в еде, не требую идеальной чистоты в комнате, сам выношу мусор в баки с отходами и не считаю это зазорным. И вообще, я не согласен с мужиками, которые уверены, что жену надо воспитывать, а семейная жизнь — постоянная борьба мужчины и женщины за первенство. Я — за мирное сосуществование, за постоянные уступки.

Я даже ни разу не попрекнул ее, что у нас нет детей. Она призналась, что больше года жила с мужчиной, которого любила, но не стала объяснять, почему они расстались, при этом не впала в стандартные обвинения бывшего мужчины в распутстве, пьянстве или скупости. Разлюбила и ушла. Я не исключал, что ушел он. О моих прошлых связях она, естественно, догадывалась, но не любопытствовала.

Тому, что она перестала интересоваться моими литературными успехами, я, наоборот, был благодарен. Две папки с готовыми рукописями пылились в издательствах — одна в Москве, другая в нашем городе. Я успел засомневаться в ее вкусе. Ей нравились тексты, из которых можно сделать песню, простые и доходчивые. Любой уход в образность оставлял ее равнодушной. Впрочем, вполне естественно для поющей женщины. Мои стихи ложиться на музыку не хотели. Думала ли она, что выходит замуж за большого поэта? Если думала, то очень короткое время. Не могла женщина верить в то, во что не верил я. Головокружение от первых похвал быстро прошло. Собственная реакция на первые книжки помогла отрезветь. Да и мое окружение не впадало в особый восторг от моих стихов. Похваливали, но не более, и Полина это видела.

Я не сразу обратил внимание на вспышки ее раздражительности. Случалось, что она приходила домой в плохом настроении после неудачной репетиции. Я к тому времени успевал поужинать и прилечь на диван покурить. Остатки ужина оставались на столе, дожидаясь ее. Курить я люблю лежа; случалось, и засыпал, набегавшись за день, — работа все-таки хлопотная. Полина возвращалась домой, видела меня спящего и начинала мыть посуду, громко включая воду и стуча тарелками. Не будила, но делала все, чтобы я проснулся. Открывала форточку или окно, если, не дай Бог, замечала пепел, сброшенный мимо пепельницы.

— Аккуратнее ты не можешь? — спрашивала раздраженно.

— Извини, не специально же.

— Накурил — хоть топор вешай.

А я не чувствовал, что в комнате накурено. Я вообще не чувствую запахов — ни дурных, ни благородных. Может, это врожденное. А может, после того как отравился парами бензола при аварии на ректификационной колонне. Я, еще в студенчестве, полез перекрывать задвижку под ливнем бензола, потом площадку мыл из брандспойта, чтобы скрыть последствия перелива при сдаче смены. Геройствовал ради общего дела, нанюхался и в лабораторию вернулся как пьяный, но потерю обоняния обнаружил много лет спустя, совершенно случайно. Ехал в электричке, напротив меня сидел мужичок бичевского вида. На остановке к нему присели две дачницы. Свободных мест в вагоне не было, но вытерпели они минут пять, не больше, — поднялись и пошли искать другие места, возмущаясь, что от бича несносно воняет. Они ушли в другой вагон, а я сидел и ничего дурного не чувствовал. После этого и понял, что не различаю запахов.

Открытие больше удивило, нежели расстроило, однако заставило задуматься: неужели всю жизнь страдаю этим недугом, или все-таки это началось после злосчастной аварии? Случайно обнаружил недостаток и… приобрел неуверенность: а вдруг и я источаю не самый приятный запах? Спросил у Полины, она успокоила, но независимо от моего признания частенько напоминала, что пора сменить старые носки. А мне почему-то слышалась в ее словах шипящая брезгливость. Я все-таки старался прислушиваться к ее замечаниям, она же своих привычек не меняла. Сколько раз говорил, что не люблю, когда она ложится в постель, накрутив бигуди, — она словно не слышала моих пожеланий; но, с другой стороны, где ей приводить волосы в порядок, не в школе же? И получалось, что при мне она может ходить некрасивой, а для посторонних ухоженной.

Вторгались дни, когда все мои поступки и движения начинали раздражать Полину: бумажки валяются возле мусорного ведра, и не той тряпкой вытер кухонный стол, и ем слишком громко. Поводы для недовольства она отыскивала там, где, на мой взгляд, придраться было не к чему; мне казалось, что она просто хочет оскорбить меня, и это вызывало ответную реакцию. У меня тоже были поводы для раздражения. Не нравилась ее привычка оставлять на столе посуду. Стол был не только кухонным, но и письменным, а для посуды имелся настенный шкаф. Я пару раз напоминал ей, но она упорно продолжала оставлять тарелки на столе, и я отстал.

Стихи сочинял, лежа на диване, потом освобождал краешек стола, чтобы записать их. Возражать на нелепые придирки было бесполезно, она не помнила своих промахов или переводила их на меня. Иногда ее агрессивность переключалась на общих знакомых. Ни с того ни с сего вздумала критиковать Наталью, ее неуменье одеваться и ухаживать за собой.

— Ну разве молодой женщине можно так запускать себя? — возмущалась Полина. — В чем она ходит?!

— Для того чтобы модно одеваться, надо бегать по барахолкам. А у нее ни времени, ни денег.

— Умная женщина из ничего кафтан скроит, как солдат суп из топора сварит. Вон Галка, моя подруга, видел, как одевается? А зарплата у нее мизерная.

— Нельзя сравнивать продавщицу и поэтессу. Разные возможности и, главное, разные цели в жизни. Галке твоей надо мужиков охмурять, а Наталья уже охмурила.

— Так загуляет Басмач. Надоест ему каждый день видеть неопрятную бабу.

Полина об одном, я о другом. В итоге на ровном месте поругались. Другая ссора была серьезней и, видимо, назревала давно. Полина простудилась. Температура взлетела до сорока, я побежал вызывать скорую. В нашем околотке с телефонами негусто. У того, к которому обычно бегал, была оборвана трубка. Неделю назад звонил по ерундовому поводу, а когда приспичило, нарвался на сюрприз. Куда бежать? Повезло, что увидел вывеску аптеки и женщина дежурила добрая. Дозвонился и сказал, что буду встречать у подъезда — не любят врачи вызовы в наши дома. Ждал долго. Потом обшарпанный подъезд и длинный замусоренный коридор… Пока врачиха шла по нему, уже сложилось мнение о больной и обитателях дома. Говорила с Полиной резко и пренебрежительно, сделала укол, выписала лекарство и скорехонько в машину. Полина лежала и плакала.

— За что она так со мной? Если бы приехала в нормальную квартиру, наверняка бы вежливее была.

Но что я мог ответить ей в свое оправдание? Напомнил, что давно стою в очереди в своем тресте и в писательской организации. Писатели обещают, но как-то все не срастается.

Не знаю, какой она была учительницей. О школьных делах никогда не рассказывала, все разговоры — о своем самодеятельном театре. Студии она отдавала все свободное время и страсть. Там она была и художественным руководителем, и драматической актрисой, и певицей. Благодаря ее энтузиазму и, наверное, таланту студии собирались присвоить звание народного театра. Свои спектакли она возила в районные клубы, и, если верить ее словам, они имели успех. А почему бы и не верить, если с гастролей она возвращалась с горящими глазами? Казалось бы, радоваться надо, что жена занимается любимым делом и у нее получается. Но однажды после двухдневных гастролей она вошла в комнату около восьми вечера. Я только что поужинал и предложил ей глазунью. Она отказалась, заверила, что их покормили перед дорогой. Быстренько сходила в душ и позвала меня на диван, заявив, что сильно соскучилась. Таких жестов она давно себе не позволяла, и я заподозрил, что она мне изменила. Чем страстнее прижималась она, тем сильнее было подозрение. Но не расспрашивать же? Я вообще никогда не устраивал сцен ревности, да и поводов не случалось. Но главное — не хотелось позорить себя.

Догадка подтвердилась через неделю. Я вернулся с работы и увидел на столе записку на странице, вырванной из школьной тетради: «Долгие проводы — лишние слезы. Специально приехала днем — так будет лучше и тебе, и мне. Прости, если сможешь, особенно за мои истерики. Ты ни в чем не виноват. Целую, Полина».

Самое удивительное, что я оставался спокойным. Ушла жена — казалось бы, выть, метаться, проклинать… Целые вечера валялся на диване. Вспоминал первые дни, когда она появилась. А появилась она случайно. Ниоткуда. Не как завоевание, а как подарок.

 

Упрямый Нерехтин все-таки дождался своего праздника. Московский толстый журнал напечатал его многострадальную повесть. Новость узнал от Шумского и, странное дело, не услышал в его интонации радости за успех собрата по перу. Сообщил, между прочим, уже после того, как порадовал новостью о беременности Натальи.

Сам Нерехтин приехал ко мне с выпивкой и с журналом. Правильнее сказать, с журналом и выпивкой, потому как первым делом достал из портфеля журнал.

— Вот! Уже в киосках появился. Верстку вычитал три месяца назад, но никому не говорил, боялся сглазить. Поверил только после того, как раскрыл номер. Двенадцать годков томилась. В Индии двенадцатилетние девушки рожают.

— Меня уже Шумский оповестил.

— И меня тоже. Сказал, что видел в киоске, полистал, но не купил. Денег не было.

Я открыл журнал. Прочитал его фамилию над повестью. Нерехтин смотрел на меня. Ждал. Захотелось обнять его, поздравить, но вспомнил о клейме, которое мне припечатали не без его помощи, и ограничился рукопожатием.

— Не верил, что это случится при жизни.

— А я почему-то не сомневался.

— Если трезво, заслуга моя невелика. Редакторы осмелели, даже платоновский «Котлован» напечатали. Спасибо Горбачеву, что ослабил вожжи.

— Кончай скромничать, отличная повесть.

— Я к ней давно остыл. Надо было прочитать, чего там напечатали, и не могу себя заставить. Первые годы перед отсылкой обязательно правил, а здесь отослал не глядя.

— Может, потому и напечатали, — засмеялся я.

— Боюсь, что ее теперь не заметят, время другое, все кинулись читать эмигрантскую и запрещенную нашей цензурой прозу.

Нерехтин плеснул водки в стакан и, глядя в пол, напомнил:

— Я приехал не только похвастаться. Извиниться хочу.

— За что? — спросил я, хотя и догадывался.

— За то, что поверил в сплетню. Очень уж логично подали. Обиженного убедить легко. Потом посидел, подумал и понял, что непригоден ты к этой роли, не тот характер. Просто кто-то позавидовал твоей удачливости.

— Когда узнал о своих тайных достоинствах, места себе не находил.

— Понимаю. Хотел приехать извиниться, да смелости не хватило.

— Я тоже собирался обсудить с тобой, откуда ноги растут, да не знал, с какой стороны подступиться.

— Надеюсь, не думаешь, что я сплетню запустил?

— Нет, конечно! — передавать слова Басмача о юмористах я не стал, потому что появился новый вариант. — А что ты думаешь о Мищенко?

— Скользкий тип. Слишком активный. Мне вообще свита Ворогушина никогда не нравилась. Ему кажется, что Майский хочет его оттеснить и лишить звания лучшего друга классика. Но теперь Мищенко воюет уже с Ворогушиным.

— Я неделю выступал в сельских клубах по его персональному приглашению, и он слишком провокационно критиковал нашу жизнь. Вот я и подумал: не он ли настоящий стукач?

— Вполне вероятно. А тебя подставил для прикрытия — меня тоже посещала это мыслишка. Если это так, то на его близость к Ворогушину можно посмотреть под особым углом. Но приехал я похвастаться не только журналом. Ворогушин уже прочитал мою повесть.

— А кто тебе передал?

— Сам позвонил. Не поленился найти мой рабочий телефон и пригласил в гости. Будет ждать в воскресенье в деревенской избе. Предупредил, чтобы приезжал к обеду, потому что с утра он работает.

— А про повесть что сказал?

— Наверное, при встрече раздраконит.

— Если бы хотел раздраконить, в гости бы не позвал.

— Надеюсь. Да кто их, классиков, поймет?

— Поздравляю! За это надо обязательно выпить.

Уезжал Нерехтин уже за полночь, пришлось вызывать такси.

Я думал, что он приедет в понедельник похвастаться, был уверен, что встреча прошла интересно. Он объявился в среду. Плюхнулся на стул и засмеялся — громко и неестественно.

— И как ты думаешь, чем закончился мой визит?

— Судя по красной морде, дружеской попойкой.

— Не угадал. Попойкой он начался, а закончился недвусмысленным взглядом на калитку.

— Неужели поскандалили?

— Сначала все было очень мило. Пока распивали первую бутылку, оказалось, что и у классика проблемы с тормозами. А я прихватил на всякий случай резервную.

— Предусмотрительный.

— Профессия приучила. Но давай по порядку. Сначала он поздравил. Похваливал. Отметил хорошо и целомудренно прописанную эротическую сцену. Сказал, что у него не хватает смелости на подобные вещи и не получаются они. Спросил, почему не принес ему повесть раньше, он бы помог и предисловие написал. А мне, если честно, и не хотелось, чтобы повесть вышла с его предисловием.

— А чего бояться? Престижно все-таки.

— Не хочу. Знаешь, сколько он их написал своим шестеркам? Боялся, что предложит и к будущей книге написать, но не предложил.

— Так предисловие тоже непросто написать.

— Он их штампует без напряжения, чаще всего даже похвалить забывает — отделывается парой фраз, а остальное — вольные рассуждения о литературе, не касающиеся автора книги. Попросил его какой-то орловский сочинитель, — сердце мягкое, обижать жалко, не отказал, похвалил, но автору досталось полтора абзаца, а длинное предисловие наполнил своими рассуждениями о его земляке Лескове. Которого искренне уважает. Умеет не обидеть и попутно своим мастерством щегольнуть. Эти предисловия он отдельной книгой издал. Я полистал и нашел всего лишь четыре приличных имени, остальные в лучшем случае середнячки, если не хуже. Работоспособность у него бешеная. Когда я заявился, он сказал, что рассказец утром написал, обещал почитать, но сели за стол, и он забыл о рассказе. У меня две рукописи в издательствах лежали — одна в «Совписе», другая в «Современнике», обе одобренные. А на днях получил письмо, обрадовали, что по закону две книги в один год выпускать запрещено. Я пожаловался Ворогушину. Он даже не знал о таком запрете. Они живут по своим законам. У него четыре книги на следующий год запланировано, уже и авансы получил, но два областных издательства извинились, что закрываются и книги не выйдут. Развел руками и сказал, что приходится смириться. Утешил, называется. У него заморозили десятое или двадцатое переиздание, а мне в сорок пять лет пришлось отодвигать на год книгу, которая ни разу не издавалась. А что будет через год? По нашим временам никаких гарантий.

— И какую ты выбрал?

— Совписовскую. Она для меня важнее. Но ты не понял меня: столько лет ждал — и, пожалуйста, получай по сусалам. Закон. А для Ворогушина законов не существует. Он даже не попытался поставить себя на мое место.

— Но одна-то все-таки выйдет.

— Ты привык довольствоваться тем, что дают, а мне этого мало. Да и Ворогушин своими похвалами растравил. Сидим, разговариваем как равные. Он, кстати, совершенно не чванлив, но собратьев не жалует. И Солженицын у него всего лишь публицист, а не писатель. И Шукшин примитивен.

— С Шукшиным они совсем разные, их нельзя ни сравнивать, ни стравливать, — попытался я найти примирение.

— Представляешь, их поругивает, а меня похваливает. Меня, которого столько лет не печатали.

— Гордиться должен.

— Вот я и возгордился, хватанул водочки и осмелился подсказать, что у него случаются фактические ошибки. В одном месте — «затурканный жизнью инвалид с парализованными ногами и тоненькими ручонками», а на самом деле у безногих очень мощные руки. В другом — «сработанное наспех дроздиное гнездо, через дно которого проглядывают голубые яйца». Но гнезда у дроздов сделаны очень добротно, и яйца не голубые, а зеленые в крапинку. Ворогушин сразу помрачнел и заявил, что пора спать. Кивнул мне на заправленную койку, а сам вытянулся на диване. Гостей он принимал в деревенской избе, чтобы они Прасковье Ивановне перепечатывать его рукописи не мешали. Сам признался. Коек в комнате было аж три штуки. У него же частенько гости останавливались. Критик Протасов неделями у него жил и кормился. А сам Ворогушин работал на кухне. Сказал, что в молодости жизнь приучила. Выпили крепко. Я лег и сразу уснул. Проснулся рано, глянул на диван — Ворогушина нет. Лежу, вспоминаю вчерашний вечер — неверно описанное гнездо, инвалида с тоненькими ручками. Кляну себя, но деваться некуда, надо вставать. Выхожу на двор, но вижу на столике полстакана водки, накрытые куском хлеба, а рядом соленый огурец на листе писчей бумаги. Ворогушин на огороде картошку окучивает. Я поздоровался. Он распрямил спину, кивнул на водку с огурцом и снова принялся тяпать. А мне что оставалось делать? Выпил водку, заел огурцом, сказал: «До свидания!» — и поплелся на остановку.

— Может, все не так страшно? — успокоил я.

— Ничего страшного, все нормально.

 

Помогать сильным всегда выгодно. Лучи славы греют не только писателя, но и город, в котором он живет, а попутно и руководителей города. Не откладывая на посмертное будущее, утвердили всесоюзные Ворогушинские чтения и премию фонда Ворогушина. Я не силен в бухгалтерии, но полагаю, что денег на мероприятие потребовалось значительно меньше, чем на содержание хоккейной команды.

Списков приглашенных я не видел, и кто их составлял, не знаю. Скорее всего, писали в отделе культуры, а потом Ворогушин добавлял тех, кого хотел видеть и с кем хотел выпить. Забавно выглядела география гостей — от сотрудника районной газеты из подмосковной Ивантеевки до библиотекаря из приморского Кавалерова. Заботились о широте охвата. Местных приглашали человек пять, надеялись, что остальные приедут сами. У Басмача было особое мнение: он полагал, что местных сочинителей и за писателей не считают, только не мог решить, от кого исходит инициатива — от Ворогушина или отдела культуры.

Кандидата на премию выбирало специальное бюро, а утверждал Ворогушин. Первым лауреатом стала Светлана Соболева. Сам ее предложил. И я догадываюсь почему. Стихи ее были академически классичны, полностью лишены быта, без лишних житейских дрязг и надрывного самокопания. Она жила в своем обособленном книжном мире. Университетский преподаватель отличается от школьного, который вынужден вариться в густом бульоне страстей сложных подростков и пестрых родителей. Соболева парила над мелкими страстями, а проза темпераментного Ворогушина жила ими. В ее холодноватых строчках он отдыхал от своих буйных красок. Противоположность притягивала.

Первый сезон прошел спокойно. Совершенство стихов Соболевой никем не оспаривалась, да и кто бы рискнул оспаривать выбор классика? Валентин Михайлович вручил диплом и конверт с премией. Счастливая Соболева улыбалась, обнажив безукоризненные зубы, сказала, что еще школьницей влюбилась в его книги. Когда подошла к нему, показалось, что она чуть ли не на голову выше классика. Нагнулась и поцеловала в щеку. Тяжелая ладонь Ворогушина плотно легла на ее обнаженную спину.

— А девушка беззастенчиво врет, что читала его в детстве, — шепнул Нерехтин.

— Ритуал обязывает.

— В детстве «Денискины рассказы», а в юности Генри Миллера и Набокова.

 

Второй премиальный сезон оказался намного сложнее. Детективнее, можно сказать. Да и жизнь менялась очень стремительно, непредсказуемо и криминально. Перестроечные перемены набрали ускоряющий ход. Еле поспевали. После исчезновения водки с прилавков пропало курево, а это намного страшнее, но и на этом лишения не остановились. Впору запаниковать, но интеллигенция, отмахиваясь от бытовых сложностей, радовалась отмене цензуры. Тиражи толстых журналов перевалили за миллион, а Басмач получил квартиру. Живот Натальи говорил сам за себя, но справку на право получения сразу трех комнат все-таки пришлось брать.

Мы с Нерехтиным помогали перевезти мебель. Удивительное дело, но барахла в двенадцатиметровой комнатушке набралось на две машины. Как умудрился Басмач распихать антикварную мелочевку, которая имела ценность только для него, по углам своей каморки, мы не понимали. На переезд он позвал и обоих сатириков, но в условленное время они не появились, и нам втроем пришлось таскать неубывающие коробки на четвертый этаж.

— Ну, Алишер Иванович, Плюшкин по сравнению с тобой ангел, — издевался Нерехтин.

Наталья порывалась нам помогать, но Басмач прогнал ее на кухню и велел заняться закуской. Когда мы пригнали вторую машину с остатками скарба, хозяйка лежала на диване. Перенервничала бедняга. В последней коробке поверх посуды лежал медный кумган. Нерехтин поднял его над головой:

— Воистину Плюшкин!

— Что бы ты понимал, неверный! Это мусульманский символ, семейная реликвия, первый тост за новоселье осушу из него.

— Тогда уж и тюбетейку надень.

— Вот еще! Буду я отыскивать ее в этой неразберихе, — возмутилась Наталья. — Давайте за стол.

И в это время постучали в дверь.

— Спорим, что это наши юмористы подоспели к столу, — сказал Нерехтин.

Наталья пошла открывать. На пороге стояли улыбающийся Шумский и сумрачный Буренин. Шумский застыл в недоумении, не понимая причины нашего хохота. А Буренин еще сильнее помрачнел.

— Вовремя, ребята. Спасибо за помощь, хотя бы моральную, — поблагодарила Наталья.

— Да мы время перепутали. И долго ваш дом искали, — оправдывался Шумский.

Уже за столом обнаружили, что в суматохе забыли в старой комнате пакет с хлебом. Буренин вызвался сходить в булочную, долго искал в незнакомом районе магазин, а когда пришел, положил пакет на стол и сказал, что его кто-то ждет. Повернулся к двери, даже рюмки за новоселье не выпил.

— Гордый, обиделся, — хмыкнул Нерехтин.

— На кого? — не понял Шумский.

Потом, когда измотанный Басмач прилег на диван, Шумский кивнул нам на недопитое. Вскоре и мы с Нерехтиным засобирались. А Шумский, как рассказала после Наталья, сидел больше часа, надеясь, что хозяин проснется. Когда она ушла на кухню, присоединился к ней и он, похвалил квартиру, порадовался, что у Басмача будет свой кабинет. Наталья пожаловалась на усталость и ушла на диван; когда прилегла под бок мужа, тот сразу же открыл глаза.

— Против Шумского даже моя восточная хитрость не помогает.

— Неужели он не чувствует, что люди устали?

— В нем удивительным образом уживаются наглость и скромность.

 

Рожала Наталья тяжело. Плод неправильно пошел. Врачи мучились возле нее больше двух часов, о ее муках и вспоминать было страшно. Она потеряла много крови, выпустили из роддома только через три недели.

Когда я приехал поздравить ее, первое, что она сказала:

— Четыре с половиной килограмма. Богатырка или богатырица — как правильнее? И знаешь, когда брюхатая ходила, стихи перли косяком.

— А когда разродилась?

— Пока ни строчки.

Она была еще очень бледной. Неразобранные картонные коробки по-прежнему стояли на полу. Но по литературным разговорам соскучилась, тем более что стартовала очередная премия Ворогушина. Первая лауреатка, университетская дама, ей никогда не нравилась. Ни для нее, ни особенно для ее стихов не находилось ни одного теплого слова — манерная, книжная, самовлюбленная пятерочница, активистка со школы после премии задрала нос и разговаривала через губу. Не знаю, приходилось ли Наталье встречаться с лауреаткой, но женская зависть и честолюбие способны распалить любую, не говоря уже про поэтессу.

И все-таки тяжелее, нежели чужой успех, угнетало безденежье. Переезд выскреб все запасы, а картонные коробки в комнатах возбуждали тоску по уюту. Хотелось красивой и удобной мебели в комнатах и на кухне. Наталья распаляла себя мечтами, а муж думал, хватит ли денег до зарплаты, которая будет неизвестно когда.

После долгих жалоб и недомолвок у меня возникла идея, простая, но обнадеживающая. В больнице Басмача имелся компьютер, и он его довольно-таки быстро освоил. Кто ему помешает во время ночных дежурств набрать стихи Натальи, сверстать их в книжку, договориться с частной типографией и отпечатать десяток экземпляров, чтобы подать их на премию? Наталья отмахнулась от моей идеи, а Басмач загорелся. Работа была незнакомая, и желание доказать себе, что справится, возбуждало его. Видимо, это в крови у писателей-фантастов или в крови таджиков. Пришлось мужику пострадать и помучиться, но за неделю до срока он выложил перед женой десять экземпляров книжки с оригинальными иллюстрациями. Получилось ничуть не хуже официальной. Самое интересное началось после того, как ее подали на соискание премии. Кроме нее, отобрали еще четырех кандидатов — Карнаухову с чистенькими грамотными стихами в стиле Соболевой, поскольку была ее студенткой, десятиклассника Бориса Макарова из закрытого города, Щеголеву, дочку ведущего артиста из музыкального театра, и прозаика Владимира Потапова, зоотехника из районного центра.

Больше всего Наталья боялась Щеголеву, потому что ее папочка на концерте по случаю вручения премии будет петь любимые романсы Ворогушина. Не забывала она и о вундеркинде Макарове, к стихам которого Майский напечатал в газете восторженное предисловие. Премия считалась молодежной, потому и решать ее судьбу доверили относительно молодым. В состав бюро выбрали пусть и пьяницу, но все-таки самого значительного поэта Арсеньева, набирающего известность Буренина, приближенного к Ворогушину Майского, пропагандиста творчества опять же Ворогушина Мищенко и первую лауреатку премии Соболеву.

Наталья нервничала. Узнав состав бюро, заявила, что у нее никаких шансов. Обвинила меня и мужа в том, что мы втянули ее в авантюру, которая опозорит ее и доведет до нервного истощения. Майский обязательно проголосует против, потому как она при всех говорила, что он конъюнктурщик, и ему обязательно донесли. Буренин тоже проголосует не за нее, потому что всегда завидовал Басмачу. Мищенко ее ненавидел и считал распутной, а о Соболевой и говорить нечего, с ней все понятно. Единственный, кто понимает толк в стихах, — Арсеньев, но он безвольный, и если тот же меломан Мищенко потребует от него проголосовать за Щеголеву, он проголосует. Она кричала, плакала и требовала забрать ее книгу из комиссии.

Басмач еле успокоил ее. Полежав, она ударилась в другую крайность и заявила, что премия нужна ей как воздух, чтобы спастись от безденежья. Утром она заявила мужу, что деньги ей не нужны, но страх перед проигрышем не дает спать. Ей мерещится надменная усмешка Соболевой.

После голосования Мищенко записал интервью для телевидения. Наталья и Потапов набрали по одному голосу, вундеркинд Макаров — три. Но выйти на экран оно не успело, поспешили с записью. Ворогушин перечеркнул протокол и крупными буквами написал: «Наталья Комарова».

Такая победа — это не просто конверт с деньгами!

— Уел их Валентин Михайлович! — злорадствовала Наталья. — Цыкнул, как на заигравшихся щенят, показал, кто настоящий хозяин. Они наверняка договорились между собой, и Майский был уверен, что Ворогушин будет доволен их выбором. И просчитался.

Наталья ликовала. О такой безоговорочной победе ей и не мечталось. И закружилась у девушки голова, аукнулись последствия тяжелых родов. Она уже утверждала, что премия Соболевой — случайность или гипноз ее красоты. А может, и не только гипноз. Я не удивлюсь, если Соболева в своем окружении отпускала похожие подозрения в адрес Натальи. Женская логика иногда парадоксальна. Но случаются и очень шаблонные выводы.

На вручение премии Наталья пришла в нарядном платье, которое смотрелось на ней как чужое. Ворогушин, протягивая диплом, похвалил:

— Настоящие стихи. Очень живые, пробирающие до дрожи. Народишко поговаривает, что слишком женские. А какие они должны быть, если пишет не мужик, а баба? Не какое-то существо среднего пола.

Соболева, услышав этот комплимент, усмехнулась, потом подошла поздравить Наталью, обняла и поцеловала.

— Вот он, исторический поцелуй Иуды в женском исполнении, — шепнул стоящий рядом со мной Нерехтин.

В завершение был концерт, Щеголев спел арию мистера Икса. Если верить сплетням, он репетировал любимый романс Ворогушина «Отвори потихоньку калитку», но дочери премию не дали, и артист в знак протеста заменил романс.

Интересно другое. Юное дарование Борис Макаров, которому жюри присудило премию, о ком восторженно отзывались Майский и Соболева, побыв короткое время на слуху, пропал, словно его и не существовало. Получается, что Наталья была права, подозревая заговор.

 

Когда не идут свои стихи, я читаю чужие в надежде распалить злость на себя или зависть к настоящим поэтическим удачам других. Злость получалась искусственной, а завистливым никогда не был, хотя и встречал тяжелых завистников, наивно спешащих откреститься от матери всех пороков. Пробовал листать папку с недописанными стихами, но желание завершить их гасло — все не нравилось. Местное издательство вернуло рукопись и объявило, что закрывается. Бумаги у них всего на единственную книгу из указанных в рекламной брошюре, и редактор не без ехидства посоветовал поблагодарить Ворогушина, потому что вся бумага уйдет на тираж его тома. Заискивая перед ним, они все-таки не упускали случая вбить клин между ним и остальными писателями.

Московский сборник чудом успел протиснуться на свободу, но снова в изуродованном виде. Страх перед цензурой по инерции все еще давил на редакторшу моей книжки, но еще страшнее было ее самомнение. Она правила строки, полагая, что сибирскому автору будет приятно читать ее шаблонные эпитеты. Попсиховал, поматерился, восстановил большинство своих слов, но столичная дама пренебрегла моими замечаниями. Покупать сборник для дарения не стал. Первые книжки хапнул по пятьдесят штук, но так и не раздал. Единственным утешением стал гонорар.

Я получил квартиру. Очередь в тресте все еще ползла, хотя и внушала надежду, зато в писательской организации освободилась «двушка». В ней проживала детская писательница с дочерью. Ее книги о правильных девочках и мальчиках регулярно выходили в московских издательствах, и в сорок лет она сумела увести из семьи зубного врача, который будучи благородным человеком, оставил квартиру прежней семье. Им дали новую трехкомнатную квартиру, а я въехал в ее «хрущобу». С Полиной мы не разводились, о ее бегстве я не распространялся, даже Наталье не сказал, поэтому претензий к лишней комнате не возникло. «Молодожены» решили сменить мебель, и мне за умеренные деньги достались их диван, стол, стулья и помойное ведро. Свое богатство я оставил сварщику с моего участка. Его недавно выгнала жена, и тот был очень рад, что ему пофартило с моей комнатой. На работе мне предложили машину и грузчиков для переезда, но я удивил их, сказав, что все имущество мое в ночной горшок вмещается. Воспользовался шуткой Нерехтина, пока он был в командировке.

Для моего барахла хватило чемодана, с которым когда-то приехал в Сибирь, рюкзака и большой дорожной сумки.

Квартира была запущенная, с выцветшими пузырящимися обоями и капающими кранами. Но преимущества были намного весомее: недалеко от центра, недалеко от треста и, главное, с телефоном. Домашний телефон у меня был только в детстве, когда жил с родителями. Каждый раз, проходя мимо аппарата, тянуло кому-нибудь позвонить. Неважно кому. Со служебного звонил только по необходимости. А здесь свой, личный.

Неделю слонялся из угла в угол, осваивал пространство нового жилища. Неухоженность сначала лезла в глаза, но потом перестал ее замечать. Первая настоящая квартира, заработанная самостоятельно, причем не инженерным трудом, а литературным, о котором долгое время и не помышлял. О том, что стихи перестали, если позаимствовать словечко у Вознесенского, «случаться», я не переживал, справедливее сказать — старался убедить себя в этом. Надеялся, что они возвратятся и, может быть, в новом качестве.

Присев за стол детской писательницы, на котором не было моих бумаг, но стояли три бутылки пива, неожиданно для себя я вспомнил старую недетскую историю. Когда я работал прорабом, один из моих мастеров попал в некрасивую передрягу. Жена его работала кассиром в нашем тресте. Бабенка с наивными голубыми глазищами, любящая поговорить через окошко, если возле кассы не толпится очередь. Ее знали все, кто получал зарплату, и она знала, кто сколько зарабатывает и сколько платит алиментов. Все звали ее Галочкой. Мастер даже гордился ее популярностью. Ревновал ли? Наверное, ревновал, как ревнуют всех смазливых и кокетливых жен, работающих на бойком месте.

И вот однажды он поехал в командировку, возвратился не вовремя и застал Галочку в постели со слесарем из его же бригады — ситуация, гуляющая из анекдота в анекдот, только бойкая бабенка моментально придумала нестандартную развязку. Едва заслышались шаги в коридоре, она разорвала свою рубашку, валяющуюся рядом с кроватью, царапнула любовника по щеке и закричала, призывая на помощь. Дальше случилась драка, позорное бегство любовника — все как в банальном сюжете. Если бы не развязка. Галочка отнесла заявление в милицию. Написала, что насильник жил рядом, иногда заходил по-соседски — стрельнуть сигарету или денег до зарплаты, с ней разговаривал редко. Она считала его приличным человеком, а он вдруг набросился, хотя повода она не давала. Муж подтвердил все ее обвинения. На суде выступила свидетельница, заявившая, что связь между Галочкой и обвиняемым продолжалась больше года и муж знал об этом. Возмущенная пострадавшая объяснила клевету незамужней подруги обыкновенной завистью. Суд сравнил симпатичную пострадавшую с неказистой свидетельницей и сделал выводы. Невезучего насильника отправили в лагерь. Галочка с мужем продолжили семейную жизнь.

Сидя за столом успешной детской писательницы и попивая пиво, я подумал, что жизнь этой парочки, особенно после суда, может стать материалом для психологической повести, наполненной муками совести. Мастер вскоре уволился, и я потерял его из виду. Не исключаю, что никакого раскаяния не было. Смирились, забыли или разбежались, но тогда и повесть затевать не стоит.

Когда Нерехтин воротился из командировки, я позвал его и Наталью с Басмачом отметить новоселье. Наталья сразу заметила отсутствие Полины. Пришлось признаваться. Она не удивилась.

— Не переживай. Ты знаешь, сколько у нее мужиков было?

— Понимаю, что был у нее не вторым, да она и не скрывала этого.

— И не третьим. При мне она крутила с опереточным режиссером.

— И не стыдно тебе сплетничать о подруге? Девушке очень хотелось на профессиональную сцену, ее понять можно, — усмехнулся Басмач.

— Теперь-то уже дело прошлое, скрывать смысла нет. Но я не сватала его. Они сами все решили. Взрослые люди. Надеялась, что все получится, но не срослось. А теперь просто хотела поддержать Костю.

— Он и так ведет себя как настоящий мужик.

— Не о том вы, ребята. Я и сам подумывал, что надо как-то разбегаться. Устал от ее постоянных капризов и придирок. Получилось, что она первая нашла выход, и я даже благодарен ей.

Поделиться планом задуманной повести я не решился. Боялся, что засмеют и отобьют желание. А мне хотелось попробовать. Проверить себя. Очень хотелось.

 

В честь шестидесятипятилетия Ворогушина давали концерт. Я не меломан и хотел отказаться от пригласительного билета, но, услышав, что программу утверждал сам Ворогушин, и увидев, как заискивающе выпрашивают билеты для знакомых, решил сходить, посмеиваясь над собой: дескать, на халяву и уксус сладкий. Концерт меня удивил и серьезностью репертуара, и мастерством исполнителей — разумеется, насколько я мог это оценить. Единственный номер вызвал желчное замечание у сидящего рядом Нерехтина. Солист местной оперы, объявляя романс «Жил-был я», решил щегольнуть образованностью, сказал, что слова написаны Семеном Кирсановым, поэтом, гонимым при жизни.

— Очень гонимым, — не удержался Нерехтин. — Аж до Сталинской премии догнали. Но что взять с лабуха? Настали времена, когда гонимые в моде.

Соседка сделала ему замечание, чтобы не мешал слушать замечательный голос. Нерехтин обиженно замолчал, но чувствовалось, что его оборвали.

После концерта раскошелились и на фуршет. Столы с шампанским и сухим вином стояли во всю ширину фойе. Мы даже выпить не успели, а Нерехтин продолжал рассуждение о Кирсанове. Рассказал, как тот во время разгула кампании травли Маяковского грозился отрубить себе руку, которая здоровалась с «горланом революции». Но досказать историю ему снова не дали, позвали к другому столику.

— Я увидела, что вы не решаетесь взять фужер, и решила помочь вам. — Ко мне подошла высокая брюнетка, одетая в черное платье, выгодно подчеркивающее фигуру. — Понимаю, что вы мучительно вспоминаете, где могли меня видеть.

— Если бы видел, вспоминать не пришлось бы, — нашелся я.

— Спасибо за комплимент, но вы действительно никогда не видели меня. Давайте выпьем за здравие нашего юбиляра. Меня зовут Майя.

— А меня Константин.

— Я знаю, что вы Константин Селифонтов.

— Интересно, откуда?

— Читала в газете ваши стихи, мне их Валентин Михайлович показывал.

— Вы знаком с Ворогушиным?

— Давно. Я медсестра и раз в неделю ездила к нему делать массаж. У него шея запущена, голову еле поворачивает.

— И вы хотите сказать, что Ворогушин читал мои стишки? — неудобно было при незнакомой женщине показывать свою радость, но удержаться не смог.

— Читал и очень хвалил. Он вообще много стихов читает, больше, чем прозу. Чаще поругивает, но ваши его тронули, особенно про мужчину на пристани. Мне тоже понравились. Коротко и жестко. Я его даже запомнила… — И она прочитала по памяти.

— Удивили, не ожидал. Меня последнее время чаще ругают, а если и хвалят два-три человека, так это из жалости, не хотят обижать, да я и сам не в восторге от своих творений.

— Неправильно. Валентин Михайлович очень любит написанное им. Сам себя любить не будешь — и другие не полюбят.

— Никак не ожидал, что Ворогушин читает меня, — не унимался я. — За это надо выпить. Вам что налить?

— Все равно. Вообще-то медицинские работники предпочитают спирт.

— Здесь его не предусмотрели. Вроде бы как не по чину. Но дома у меня найдется, и не «Рояль», а с завода медпрепаратов. У одного моего слесаря жена там работает.

Сказал без всякого умысла, просто захотелось похвастаться. Женщина посмотрела на меня и, тряхнув шикарными волосами, озорно и отчаянно чуть ли не крикнула:

— А поехали!

В такси оба молчали. Я уже догадался, что подошла она не случайно, только не мог понять, зачем я нужен этой красивой, уверенной в себе женщине. Какой от меня прок? Неужели на роду написано удовлетворять женские капризы в их непонятных для меня играх? Возле двери я предупредил, что заселился недавно, а предыдущая хозяйка не отличалась аккуратностью.

— Ничего страшного. Ты думаешь, у Ворогушина в деревенской избе порядок? На рабочем столе куча бумаг, папок и чужих книг, а черновики сочиняет на кухне, освободив уголок стола. Говорит, что с молодости привык, а менять привычку боится.

Отбросив церемонии, она легко перешла на «ты». И я расценил это как надежду на долгое знакомство.

— Ну, и где же обещанный спирт?

— В холодильнике. Сейчас разбавлю и соображу что-нибудь закусить.

— Не люблю теплый. Мне лучше неразбавленного, но на донышке.

— Тогда и я за компанию не буду разбавлять.

— Чтобы не уронить мужское достоинство, или не хочешь укорить меня, пьющую спирт?

— Я не люблю условности.

— Отлично! Можно сказать, что нашли общую черту характера. Тебе на кухне помочь?

— Сам справлюсь. У меня выбор небогатый: огурцы, колбаса и сало.

— А я пока этажерку с книжками посмотрю. Можно?

Когда я принес закуску и заиндевелую в морозилке бутылку спирта, она стояла с моей книжкой в руке.

— Те, которые в газете напечатаны, были лучше, живее.

— Редакторша исковеркала, в руки противно брать. Брось ее и садись к столу.

— Мне полрюмки и холодной воды запить.

Она выпила очень изящно — не морщась, не крякая, не хватаясь за стакан с водой, не торопясь ткнула вилкой в салат. Я спросил о Ворогушине, о единственном общем знакомом, давно ли его знает.

— Давай поговорим о нем в следующий раз. Я женщина с богатым прошлым, мне есть что рассказать о нем и о себе, а пока почитай стихи, не из книжки, а те, которые самому кажутся главными.

И я читал долго и с удовольствием. Мне кажется, что стихи впечатляют сильнее, когда автор читает стоя, поэтому поднялся со стула и отошел в глубь комнаты. Никогда еще не хотелось мне так остро, чтобы стихи понравились. Подглядывая за ее реакцией, видел живой интерес и возбуждался сам, начинал чувствовать себя крупным поэтом. Когда пересохло во рту и я закашлялся, она подошла, похлопала по спине и крепко поцеловала.

— Спасибо. И не надо скромничать, давай лучше напьемся.

Выпила она две неполных рюмки. Возбужденный успехом моих стихов и ее уверенностью в их будущем, я готов был продолжить.

— Тебя не смущает, что я сама подошла?

— Нет, но интригует.

— Дай время, и я все объясню. Надеюсь, еще не раз встретимся. И последняя шокирующая просьба: у тебя можно переночевать, а то я не успеваю на свой автобус?

 

Не ко времени вмешалась погода. После обеда начался не летний моросящий дождь, и я испугался, что это надолго. Приедет ли? Суеверно склонялся, что вряд ли захочет мокнуть, но по дороге с работы все-таки заглянул на базарчик. Хотелось накрыть красивый стол, выбрал местных мясистых помидоров и красных южных яблок. Ехать от ее больницы до города около часа, но я не знал расписания автобусов и электричек. Надеялся, что если она раздумает, должна позвонить. Хотя почему должна? Она не должна ничего. Скорее, должен я за щедрую ночь. С момента знакомства меня не оставлял вопрос: зачем я этой загадочной женщине? В любовь с первого взгляда верить глупо. Лысеющий, не очень галантный, похожий на грузчика мужик вряд ли мог заинтересовать избалованную красавицу. Неужели и вправду виноваты стихи?

Я уже перестал ждать. Она приехала около девяти. Звонок был очень короткий, и я засомневался, не послышалось ли, но на всякий случай открыл незапертую дверь. Войдя в коридор, она долго высматривала, куда бы пристроить зонтик. Не нашла и оставила раскрытым у порога. Одетая в джинсы и синюю майку, плотно облегающую тело, длинноногая, похожая на спортсменку, она разительно отличалась от женщины, подошедшей ко мне на концерте. Черное платье делало ее загадочнее и недоступнее, а эта казалась своей в доску. Или все-таки виновата предыдущая ночь? Не уверен. Она прошла в комнату, взглянула на живописное содержание тарелок и ласково прижалась ко мне.

— Вижу, что готовился. Спасибо!

— Только не уверен был, что приедешь. Как добралась?

— Без приключений. Даже прическу сберегла. Не хотелось предстать перед тобой мокрой курицей. А я до сих пор под впечатлением от твоих стихов.

В голосе не слышалось ни единой фальшивой нотки.

— Не искушай меня без нужды, а то возгоржусь и впрямь поверю, что я большой русский поэт уровня Рубцова.

— Не слабее. Ладно, давай лучше выпьем, устала сегодня.

— Тебе как всегда?

— Разумеется. Я иногда меняю мужчин, а дурных привычек не меняю.

Она не стала дожидаться моих расспросов о Ворогушине, а начала сама. Буднично и просто призналась, что три года была его любовницей. Мечтала поступить в медицинский, но туда без блата не попасть, да и денег на учебу не было. После училища работала в серьезной областной больнице, но заболела одинокая мать, и пришлось возвращаться в деревню, ухаживать за ней. От медсестер узнала, что рядом в деревне поселился известный писатель, захотелось познакомиться. Приехала по вызову сделать укол. Он пожаловался, что заклинило шею так, что голова еле поворачивается. Обрадовала его, что закончила курсы массажистов, и предложила помощь. Услуга, которую очень легко и ненавязчиво можно превратить в соблазнение.

Казалось бы, такое откровение должно оглушить меня, но я почему-то не связывал ее слова ни с ней, ни с Ворогушиным, ни с прошлой ночью, которую помнил до мельчайших подробностей. Выложила и, не дождавшись моих вопросов, продолжила рассказ о своей прошлой жизни. Замуж она вышла в двадцать два года. Муж работал на закрытом заводе. Зарабатывал хорошо, но был скуповат, не выбрасывал салфетки, в которые сморкался, чтобы потом, когда высохнут, использовать их вторично. Обсмеяла его, но продолжали жить мирно.

Она легко вписалась в компанию его друзей, любящих вылазки на природу, посидеть у костра, попеть под гитару бардовские песни. Всем, что касалось шашлыков, заведовал он, и получалось у него ловко и несуетливо. Она замечала, что он нравится женщинам, и это ей льстило. Его родителей, как нужных специалистов, пригласили на подмосковный завод, они уехали, оставив квартиру сыну. С мужем ей повезло — красивый, непьющий, самостоятельный. Перед тем как рассказать об измене, Майя предложила выпить. Потом внимательно посмотрела на меня, словно определяя — смогу ли я понять, и с какой-то отчаянной обреченностью отмахнулась от сомнений, сказала:

— Чего уж там, все равно без этого не обойтись. Его звали Владимир Леонидович Лузгин — лучший хирург в нашей больнице, да и в городе, пожалуй. Маленький, с большой головой и бабьим рыхлым лицом. У него была постоянная операционная сестра, с которой работал много лет, но перед операцией простудилась, расчихалась, Лузгин отправил ее лечиться, и поставили меня. До этого я работала с другими хирургами, рядовыми, можно сказать, а здесь — сам Лузгин! Волновалась, как первокурсница перед экзаменом. Операция шла трудно. Час бьемся, два, три, четыре. И вдруг он кивает мне на ширму и чуть ли не бегом бросается туда и указывает взглядом на ведро. Я не сразу и догадалась, что от меня требуется. Он стоит с поднятыми руками. Злится, рычит. Едва успела извлечь его мужское достоинство, как в ведро ударила мощная струя. Достоинство, кстати, любому на зависть. А у меня щеки горят от стыда. После операции он извинился и объяснил, что при нервных операциях такие казусы случаются. Постоянная сестра Нина Васильевна в таких ситуациях действует автоматически, стоит только подать знак. Прошла неделя, и он снова взял меня в свою бригаду. Сам пригласил. И снова позвал за ширму. Едва я дотронулась, и его агрегат возбудился. Только струи уже не было, одна или две капли. Я все поняла, но промолчала, а он мое молчание истолковал по-своему. Через неделю, не без его содействия, совпали наши ночные дежурства.

Я ожидал услышать красивую романтическую сказку и заранее готов был оправдать Майю. А тут — словно ушат холодной воды на голову.

— Ну что молчишь? — спросила с тревожным вызовом.

— Не знаю, что сказать. Какая-то сюрреалистическая история. И как долго продолжался ваш роман?

— Около года. Потом разнюхала жена. Раздула скандал, аж до моего мужа докатилось.

— И как муж?

— Расстроился, но он добрый человек, даже квартиру предложил разменять. Не выгонять же на улицу? И я, подлая, не возражала. В итоге получила однокомнатную в хрущевке на первом этаже. Он и размен нашел, и, скорее всего, доплату внес. Я, дура, его в скупости подозревала, а он повел себя как рыцарь, порядочный, но безвольный. Кстати, в холостяках не засиделся, быстренько охомутали. И все равно считаю себя виноватой перед ним.

— А ваш гениальный хирург?

— Возвратился в лоно семьи, к жирной жене, с которой учился на одном курсе. Оба продолжают работать в той же больнице. Меня угрызения совести не терзают. Я ничего не разрушила. Могу и пострадавшей себя считать. Соблазненной и опозоренной. Но не хочу. Внутренне я гордилась, что со мной спит великий человек, жаль только, похвастаться не перед кем. Вроде пузатенький коротышка, но было в нем что-то гипнотическое. Сколько раз зарекалась, но стоило ему позвать, и я бежала.

— Надеюсь, Ворогушину не рассказала?

— Увы, похвасталась. Долго терпела, но момент выбрала неудачный. Лежали расслабленные в постели, он пожаловался, что его обвинили в однообразии сюжетов, и я решила подсказать свой.

— И как он отнесся?

— Обозвал меня б… и велел уматывать. Я кое-как оделась — и за порог. Возле калитки догнал. Я испугалась, что ударит, а он сунул трешку на такси — жест, можно сказать, двусмысленный, могла бы и обидеться.

— А мне зачем рассказала?

— У тебя характер другой. Когда жила в городе, сосед по площадке держал собаку, догиню, а у меня была кошка. Догиня как-то зашла в мою комнату, и кошка с перепугу забилась под диван. Не вылезала, пока собаку не увели. Потом, когда догиня околела, сосед завел новую, такую же черную и здоровенную, от прежней не отличить. Но кошка ее не боялась. Наоборот, если новая догиня заходила в комнату, Мурка запрыгивала на спинку дивана и била ее лапой по морде. Вот и я, как моя Мурка, интуитивно определяю, какая собака добрая, а какая злая. Муж мой был доброй красивой собакой, но самовлюблен, он любил совершать благородные поступки и любоваться ими.

— А Ворогушин?

— Злющий пес. Я имею в виду не тривиальную злость на людей, а злость на себя. Злость, которая гонит к успеху. Ладно, устала я исповедоваться, пойдем спать. Знаешь, я даже рада, что он меня выгнал. Устала я от него. Тебе этого не понять, насколько было тяжело. Единственное, о чем жалею, — о любимой кофточке, оставила у него, когда в спешке одевалась.

 

Ее откровенность не оставляла сомнений, что она равнодушна ко мне. Наши отношения больше походили на дружеские, а общая постель — всего лишь приятное приложение к дружбе. Лично для меня Ворогушин не стоял между нами, он оставался где-то в стороне и посмеивался свысока, продолжая свое дело, не задумываясь, куда ушла Майя и с кем. А может, все-таки стоял и задумывался? Больше всего не хотелось мне, чтобы он узнал о нашей связи. И не только он. Друзья тоже не должны знать. Даже представить не могу, как бы отнеслись они к такой новости. Кто я — и кто Ворогушин.

И что мне оставалось? Принять подарок судьбы и ждать, когда закончится ее каприз, трезво понимая свою жалкую роль в этой странной игре. И все-таки, захмелев, спросил, почему она выбрала именно меня. Майя снисходительно усмехнулась: мол, зачем тебе это знать? — и, помолчав, объяснила. Она приходила на Ворогушинские чтения и в перерывах наблюдала за мной и Нерехтиным. Слышала, как тот возмущался невоздержанными поклонниками, рвущимися на сцену выразить восхищения живому классику, сидящему в первом ряду. Он и Ворогушина не щадил, считал, что мог бы и одернуть неуемных льстецов, но, видимо, привык и не мог отказаться от наркотической дозы.

Валентин Михайлович хвалил повесть Нерехтина, но сам Сережа показался ей слишком резким и категоричным. Связываться с таким не хотелось, неизвестно, как он поведет себя при первой же размолвке. Призналась, что следила за нами на юбилейном фуршете и, увидев, как Нерехтина кто-то позвал, сразу подошла ко мне и поспешила увести, пока он не вернулся. Обозвав себя расчетливой и хитрой, предложила выпить и не задавать провокационных вопросов.

Жалея меня, она старалась не заговаривать о Ворогушине, но я не удерживался, спрашивал. Не о бывшем любовнике, а о писателе. Ей приходилось отвечать, и порою она увлекалась. Я замечал, что в ее рассказах нет-нет да и прорывалась обида оставленной женщины, не впрямую, а косвенно, когда рассказывала о его отношениях с другими писателями и его оценках чужих книг. Она словно невзначай приоткрывала темные стороны его души. Он не любил входящих в моду фантастов. Его раздражало обилие премий, которыми они награждают друг друга. Сравнивал их с большевиками, пришедшими к власти. Опьянев от нее, они кинулись переименовывать русские города, села и улицы в свою честь. Вспомнил, как два фантаста сперли сюжет у неизвестного третьего и устроили грызню, обвиняя друг друга в воровстве, старательно умалчивая о третьем, которого обокрали. Над фантастами посмеивался беззлобно, потому что считал их прозу несерьезной, хотя, можно сказать, и не читал их.

Не любил Высоцкого. Рассказывал, как его приятель из Калинина хвастался по пьяни, что за месяц может написать столько же, сколько Высоцкий за жизнь. Поэт далеко не бездарный, но слишком самовлюбленный, оттого и рвалась из него зависть, разъедающая талант и душу.

Говорил о чужой зависти и не замечал, что сам грешен. Любил поэзию, но Вознесенского с Евтушенко никогда не вспоминал. Выделял только Ахмадулину, но с ней все понятно — красивая женщина. Чаще всего рассказывал о поэтах, прозябающих в безвестности далеко от столиц. Иногда и стихи их читал по памяти, действительно яркие стихи.

К прозаикам относился жестче. Чаще всего ругал. Особенно доставалось авторам так называемой исповедальной прозы, которых пригрела «Юность». Они были немного помоложе, но успели заявить о себе раньше. Раскованные московские мальчики с налету завладели журналами и, естественно, читателями. Да тут еще и Хрущев на встрече с интеллигенцией кулаком пригрозил. А у нас в России, если власти ругают, значит, писатель ослушался, какую-то правду приоткрыл, значит, надо непременно найти и прочитать, да и товарищу посоветовать. Ругань властей — самый короткий путь к славе. Парни, увидев кулак барина, перетрухали, но когда пришли в себя, увидели, что никто не пострадал, даже «за бугор» на казенный счет слетали. Власти ругают, молодежь зачитывается, тиражи растут. А если подойти с серьезной меркой — писали средненько. Выезжали на жаргоне и подлаживались под молодежные вкусы. Казались новыми, но быстро устарели. Угождали сегодняшнему дню и не заметили, как наступил завтрашний.

Читатели поостыли. Слава потускнела, надо как-то напоминать о себе. Если не получается новой прозой, ввязываются в политические скандалы. Один из них, после ввода наших войск в Прагу, заявил, что покончит с собой. Заявить проще, чем уйти из жизни. Не повесился и вены не вскрыл. Потому что плевать хотел на каких-то чехов, его беспокоило единственное — что испортятся отношения с так называемым прогрессивным миром и накроются командировки за границу. Об иных писателях она даже заговаривать с ним боялась.

— И Нерехтин их не жалует.

— Злой твой Нерехтин.

— А ты добрая?

— Женщина обязана быть доброй и терпеливой, как Прасковья Ивановна Ворогушина. Она умеет прощать. На мой взгляд, она эталон жены писателя. Он ей многим обязан, если не всем.

— И ты не ревнуешь к ней?

— Даже в мыслях. Я никогда не мечтала выйти за него замуж. Меня все устраивало. Но было стыдно перед ней. Не знаю, как бы повела себя при встрече.

— А он тебя ревновал?

— Еще как! Недаром выставил после рассказа о Лузгине.

— Может, оскорбился, что соблазнил маленький и плешивый?

— Скорее потому, что гением назвала. Гениев он не любил, считал, что это слово надо обязательно брать в кавычки. Всегда сомневался в мудрости стариков. Утверждал, что опасно доживать до глубокой старости, особенно если старость совпадает с переменой идеологии. Флюгеры и прощелыги спешат перестроиться, с ними все понятно. Смеляков хлестко припечатал Безыменского: «Волосы дыбом и зубы торчком — старый мудак с комсомольским значком». Но встречаются и среди достойных людей помутнения. Умишко с возрастом слабеет, память смазывается, и начинают приписывать себе подвиги, которые хотели совершить, но не отважились.

— Но сам режет правду-матку, не оглядываясь.

— Откуда посмотреть. Мне кажется, рассуждая о стариках, Ворогушин старался отогнать эту напасть от себя, — пояснила Майя и, усмехнувшись, добавила: — Но у него не всегда получалось. Ругая власть, он забывает, что всю жизнь кормился из ее рук. Получал награды и премии — благодарил, а не отказывался.

— Так не по блату, а заслуженно.

— В том-то и кроется главная загадка. Литературный дар глупо оспаривать, только не на нем он въехал на вершину и заставил всю страну прислушиваться к нему. Объяснить это природное явление критикам не по зубам. Когда у меня был роман с психологом, я не знала Ворогушина, иначе обязательно попросила бы составить портрет, но и он вряд ли бы справился.

— Я ни разу не разговаривал с ним тет-а-тет, и никогда не тянуло поговорить, теряюсь перед ним. Боюсь нахамить или выдать какую-нибудь глупость. Когда я думаю о Ворогушине, вспоминаю нашего школьного завуча Веру Никифоровну, я терялся перед ней так же, как перед Валентином Михайловичем. Она говорила мудрые, правильные слова, но все ее поступки, вопреки рассуждениям, оборачивались в ее пользу.

— Нельзя сравнивать великого писателя и школьного завуча.

— Вопрос не в масштабе личности, а в этой самой харизме.

— Мне кажется, харизматичный человек понимает, что имеет власть над окружающими, и очень искусно пользуется этим. Харизма — это умение выигрывать, не раздражая других. Выигрывать, чтобы все воспринимали победу как должное.

— А если на пути к победе случались неблаговидные поступки?

— Да сколько угодно! Победителей не судят. Если даже попытаешься напомнить о проступках — не захотят слушать.

Мы так и не смогли найти точное определение слова «харизма». Она думала о Ворогушине, а я — о Вере Никифоровне.

 

В очередной приезд Майя положила передо мной полторы страницы машинописного текста.

— Это план будущего романа. Ворогушин попросил перепечатать, но забрать не успел. Надеюсь, не украдешь идею?

Читать долго не пришлось, план был беглый.

— А ты обратил внимание, что дата рождения героя совпадает с ворогушинской?

— Я не знал, что он родился семнадцатого августа. Ну и что из этого следует?

— Он был уверен, что если бы пошел по партийной линии, то обязательно выбился в секретари обкома.

— Это он сам тебе говорил?

— Не могла же я такое выдумать.

— Удивила. Не ожидал такого поворота.

— Подождем — увидим. Он непредсказуем, — и неожиданно перевела разговор на меня, упорно пытаясь разбудить во мне веру в себя, такую же как у Ворогушина: — Ты зря бросил писать стихи.

— Не я их бросил, а они меня. Как отрезало. Не верится, что когда-то писал.

Со стихами я простился безболезненно. Не стал насиловать себя, а придумал отговорку — взял временную паузу и сел за повесть. Думалось хорошо и легко. В голове крутились детали, выстраивались повороты сюжета, характеры определились заранее, и менять их не собирался. Придумывать проще, но стоило сесть за стол — и слова переставали слушаться. Начинал, перечитывал и рвал написанное. Рвал с мазохистским наслаждением.

Чтобы как-то успокоиться, решил взять уроки у больших мастеров. Начал с Бабеля, горячо любимого в студенческие времена. И разочаровался. После Ворогушина язык его показался неестественным. Вычурность Платонова была органичнее, удивляла и завораживала, но Платонов не годился в учителя — слишком самобытен. Взял в библиотеке «Повесть о жизни» Паустовского, но по ходу чтения вспомнилось, что один из героев Константина Воробьева заявлял, что русская проза не имеет права на существование при отсутствии описания запахов. Если верить ему, то мне, лишенному обоняния, дорога в прозу заказана.

Но как же быть с Чеховым, у которого в лучших рассказах о запахах не упоминается? Мысленно возразил, но собственную ущербность все-таки почувствовал. У Паустовского запахов изобилие. Никакая оранжерея не сравнится с его прозой. У него не только цветы, но и ограды цветников, и даже камни имеют свой запах. Нерехтина Паустовский не интересовал, он считал, что большой мастер сумел приспособиться к советской власти, не потеряв лица, выбрав удобную позицию романтика.

С Ворогушиным сложнее. Майя говорила, что он частенько критиковал Паустовского, но делал это лишь для того, чтобы не обвинили в зависимости от него. Не знаю, как проходили их беседы, подозреваю, что она не решалась активно возражать. Сама сознавалась, что она, может, и распутная, но умная и умеющая слушать. Все ее мужчины были яркими личностями.

— Не знаю, что вы, мужики, думаете обо мне, скорее всего, считаете б…, но вы заблуждаетесь. Я не б… Я гетера, были в древнем Риме такие женщины, которые услаждали мужчин не только телом, но и беседой, поэтому я всегда выбираю мужчин, у которых есть чему научиться. Иногда таких, как я, называют музой, что, в принципе, одно и то же. Ворогушин при мне после длинного перерыва повесть написал и два рассказа, а до встречи со мной пробавлялся разной мелочевкой, сам признавался. Потому и держался возле меня, пока я глупость не сморозила.

— Какую глупость?

— Я надеялась, — Майя робко взглянула на меня и, потупившись, призналась, — что он напишет повесть обо мне. Я и про Лузгина ему рассказала ради этого. Согласись, что эпизод достаточно яркий, такого не придумаешь. Надеялась, поблагодарит, а он выгнал.

— Неужели не понимаешь, что не все можно рассказывать мужику?

— Я не мужику рассказывала, а писателю.

— Но спала-то с мужиком.

— Спала, потому что мечтала родить от него ребенка, который унаследует психологию победителя.

 

Выставку художника Владимира Слободского проводили в историческом музее на третьем этаже, потому что на втором был ремонт. Володю уважали власти и любили друзья. Не знаю, когда он выкраивал время для работы, мне казалось, что у него постоянно пасутся наши пьющие безденежные поэты в надежде на недопитую бутылку, спрятанную за одной из картин. Страждущий поэт поднимался в мастерскую, и спасительные полстакана обязательно находились.

Иногда у него останавливались северные художники. Эти обязательно привозили благородную рыбу. Приводили к нему и Ворогушина. Валентин Михайлович обожал сугудай, а выпив, спеть с Володей два-три старинных романса. Володя прилично играл на гитаре. Когда собирались друзья, он пел Высоцкого, но, зная, что Ворогушин не любит барда, при нем пел романсы. Особенно прочувствованно у них получалось «Отвори потихоньку калитку».

Нетерпеливый Ворогушин не любил позировать, но обаятельный художник уговорил-таки классика. Портрет должен был экспонироваться на выставке. Ворогушин, разумеется, видел его, но приехать на мероприятие нашел время, хотя бы из уважения к художнику. Выглядел он устало и опирался на трость. Когда подошел к портрету, вокруг него собралось человек десять. Все ждали, что он скажет. Я стоял в стороне и не слышал его слов. А что он мог сказать в присутствии автора, учитывая привязанность к нему? Конечно, похвалил.

Мне портрет показался неудачным. Ворогушин на нем выглядел слишком бодрым. Этаким романтическим жизнелюбом, уверенным в своем будущем. Не хватало надлома, который в нем прятался. Впрочем, я могу заблуждаться. Мне больше нравились Володины акварели, чистые и немного наивные. Володя подошел ко мне и предупредил, что после открытия выставки будет скромный фуршет. Я понимал, что ему хочется услышать мое мнение о портрете, но для меня всегда тяжело говорить автору о том, что не понравилось, и я стал хвалить его акварели. Потому и на фуршет не остался. Кроме того, ждал звонка Майи. На выставку она не пришла, хотя и собиралась, и вообще не выходила на связь около двух недель.

Уехал домой и не увидел главной драмы. После фуршета, на котором Ворогушина уговорили все-таки сказать два слова о портрете: «Буду переваривать».

Когда начали расходиться, в кабину лифта вместе с Ворогушиным набилось шесть человек, и лифт застрял между этажами. Долго ждали аварийную службу. Дышать стало тяжело, и с Ворогушиным случился обморок. Он даже не упал, потому что в переполненном лифте упасть некуда, просто привалился к стоящей рядом женщине и повис на ней. Она настолько испугалась, что даже слова не могла сказать. Стояла, вцепившись в него одной рукой, издавая мычащие звуки. Когда пленников освободили и дождались скорой помощи, гости выставки заторопились по домам, словно старались сбежать с места преступления, и только друг художника поэт Арсеньев, с прихваченной на фуршете бутылкой вина, одиноко стоял у выхода, недоумевая, куда все подевались.

Врачи определили инсульт. В сознание он пришел, но никого не узнавал, даже свою Прасковью Ивановну. Кричал на нее и страшно матерился. Бедная женщина не отходила от него все двадцать дней, пока он дышал. Койку ей выделили, но, по словам медсестер, она почти не спала, сидела возле него.

Жену Ворогушина я впервые увидел на похоронах. Маленькая, худенькая, как подросток. Лицо в пигментных пятнах. Но больше всего меня поразило отсутствие двух передних зубов, как-то не вязалось это со званием жены знаменитого и богатого писателя. Он женился в двадцать один год. Прасковья, скорее всего, прообраз девушки из его романа, девушки, которая увела его из бандитской шайки. Рядом с Ворогушиным прошла она нищую молодость. Пока Ворогушин ходил в начинающих писателях, она тащила на себе и домашнее хозяйство, и стирку пеленок дочери, и перепечатку его рассказов. Потом, когда пришла известность, уволилась из конторы, где работала машинисткой, но времени на себя все равно не оставалось. К неоднократной перепечатке текстов мужа добавилась его обширная переписка. Ворогушин не водил ее на представительские встречи, да она и не настаивала, не любила пустую болтовню, только следила, чтобы муж одевался поаккуратнее, а сама и не заметила, как превратилась в старуху.

Мне показали их дочь. На вид ей было около сорока. Я обратил внимание на ухоженные руки с тонкими пальцами без колец и перстней — может, сняла, отправляясь на похороны. Она стояла рядом с матерью, такая же миниатюрная, только молодая и симпатичная. Наверное, и на Прасковью Ивановну заглядывались в молодости, но жертвенная любовь к мужу рано состарила.

Вдова передала распорядителю похорон последнюю волю усопшего. Он велел ей не жалеть денег на поминки — пусть выпьют за многогрешного, а Володя Слободской обязательно споет «Отвори потихоньку калитку».

 

Поминки проходили в ресторане «Север», славящемся хорошей кухней. Майя стояла метрах в десяти от входа, словно пряталась. Я и не заметил бы ее, если бы не окликнула:

— Проведи меня. В дверях стоят два строго одетых мужика и как-то сортируют, кого допускать на поминальное событие, а кого вежливо разворачивать. Сама видела, как они объясняли двум дамам, что мероприятие закрытое. Испугалась церберов. Кто я для них? — И уже с надрывом: — И вообще, кто я здесь?

Писатели сидели отдельной группой недалеко от входа: Засоба, Майский, Буренин с Шумским, Наталья с Басмачом… Майя потащила меня в глубь ресторана, опасаясь, что увидят и позовут. Отыскав два свободных места среди незнакомых, которых было три четверти зала, она успокоилась. Почтить Ворогушина стекались со всей области. Ожидались гости из городов, где он жил до возвращения на родину, но я не знал их в лицо. Пока проверяли микрофоны, поставленные для удобства выступающих на крайних столах и в центре, Майя нетерпеливо налила в наши рюмки.

— Матушка у меня преставилась, давай помянем.

— Когда?

— За два дня до Ворогушина. Хотела соврать, что в один день, да одумалась. Зачем?

— Царствие небесное.

— Она его заслужила. Одна меня поднимала. Любила и холила, негодницу. А умирала тяжело. Ворогушин тоже. Его Бог наказал, а матушку за что? Святая женщина.

— И в небесной канцелярии хватает путаницы. Не всем воздается по заслугам и особенно по грехам, как любит говорить Нерехтин.

— А почему он сегодня не пришел?

— В командировке на Дальнем Востоке, даже при большом желании не успел бы. Так ты была на похоронах?

— Была и тебя видела. Хотела подойти, но ты разговаривал с подругой, которая Ворогушинскую премию получала. Потом ты куда-то потерялся. Народищу тьма, возле могилы столпотворение, и все хотят попасть на камеру телевизионщиков. Но свою горсть земли в могилу Ворогушина я все-таки бросила, — сказала с непонятной интонацией, то ли с благодарностью, то ли с обидой. — И вдову с дочерью видела. Жалко ее.

Наконец-то настроили микрофоны. Первое слово взял мэр города. Говорил он долго и гладко — о том, что писатель такого калибра вырос на сибирской земле, и он, будучи главой города, всячески помогал Валентину Михайловичу в решении бытовых вопросов, старался, чтобы ничто не отвлекало его от замечательного творчества, распорядился заасфальтировать участок дороги от его деревенской избы до трассы и поставил телефон. После мэра говорил секретарь по идеологии. Похвастаться конкретной помощью он не мог и выдал длинную тираду о месте Ворогушина в русской литературе, переполненную отсылками в чужие критические статьи. Потом взял микрофон однокашник по ВЛК, но ему напомнили, что его очередь еще не подошла. Когда взяла слово директорша музея, Майя шепнула:

— Это надолго, поехали к тебе.

Дома она упала на диван лицом в подушку и заплакала. Громко, с подвывом. Лежала с вытянутыми руками, царапая ногтями подушку. Смотреть на нее было тяжело, но я понимал, что пока лучше не трогать ее. Вымоталась. Двое похорон подряд, и на материнских все хлопоты пришлось тащить на себе, больница и соседи, может, и помогли, да нервам чужие не помогут при всем желании. Она встала и, пряча от меня лицо, пошла умываться. Когда плеск воды прекратился, она еще долго не возвращалась и к столу подсела уже с бодрой улыбкой.

— Теперь помянем по-настоящему. Честно украденным спиртом, а не халявной водкой с барского стола. — Она встала. — Вот и ушел от нас Ворогушин Валентин Михайлович. Другого такого не будет.

— Зато много друзей объявится.

— Ближайших друзей. Воспоминаний насочиняют, — и, кивнув своим мыслям, тихо добавила: — Только меня среди них не будет.

— Не только воспоминаний, но и диссертаций.

— Пусть зарабатывают. Все окружение Ворогушина бесплодно, особенно его прихлебатели. Они уже ничего путного не создадут. Тот же Мищенко, кроме пакостей в своей газетенке, ни на что не способен. Ворогушин оставил после себя огромное костровище, на котором долгое время ничего не вырастет.

— Власти и поклонники тоже постарались и будут еще долго стараться.

— Согласна. Им достаточно одного Ворогушина. И твоему Нерехтину, если хочет какого-нибудь успеха, надо уезжать из города поближе к Москве или к Питеру.

— Он не настолько амбициозен. Вчера ночью позвонил мне, уже поддатый. И до Приморья докатилась печальная весть. Я рассказал ему про инсульт, и знаешь, что он сказал?

— Что?

— Залюбили, засранцы.

 

Через год Ворогушину поставили памятник на площади перед музеем. Полагаю, что в конкурсе участвовало несколько работ, но выбрали почему-то именно ту, где он похож на секретаря обкома.

 


Журнальный вариант.

 


Сергей Данилович Кузнечихин родился в 1946 году в поселке Космынино Костромской области. Окончил Калининский политехнический институт. Более 20 лет работал инженером-наладчиком на предприятиях Урала, Сибири, Дальнего Востока. Автор многих сборников стихотворений и книг прозы: «Аварийная ситуация», «Омулевая бочка», «Где наша не пропадала» и др. Член Союза российских писателей. Лауреат Международной литературной премии им. Ф. Искандера и др. литературных наград. Живет в Красноярске.