Семейная хроника
- 01.10.2024
ОБ АВТОРЕ. Графиня Лидия Ростопчина родилась в селе Анна в 1838 году и жила здесь первые два года. Получила прекрасное домашнее образование. В совершенстве владела французским, могла писать на английском и итальянском языках. С тридцати лет жила во Франции, где получила известность как автор целого ряда повестей и романов, пьес, занималась благотворительностью по линии Красного Креста, одно время директорствовала в приюте для престарелых соотечественников, устроенном русским посольством. Пропагандировала творчество деда Федора Ростопчина и матери Евдокии Ростопчиной. Умерла в Париже в 1915 году. К числу произведений графини Лидии, переведенных на русский язык, принадлежат мемуары «Семейная хроника». Эта книга, обладающая несомненными литературными достоинствами, признана ценным документом, который раскрывает историю рода Ростопчиных. Фрагменты «Хроники» предлагаются вниманию читателей.
* * *
…Я так проникнута священным воспоминанием о моей матери, что чувствую невольный трепет при одном намерении говорить о ней и, может быть, не все передам как следует.
<…>
Князь Александр Васильевич Мещерский очень удачно изобразил ее портрет.
«В 1841 г. во время моего пребывания в Ревеле и Гельсингфорсе я был представлен г-же Авроре Демидовой [Урожденной баронессе Шернваль-Вален финляндского происхождения, бывшей замужем за богачом Демидовым, братом князя Анатолия Демидова С.-Донато. Она отличалась поразительной красотой, которую унаследовали ее внучки, княгиня Аврора Кара-Георгиевич (умершая) и княгиня Мария Абамелек-Лазарева (Здесь и далее примеч. Л. Ростопчиной)] у графа Армфельд. Там я встретил также графиню Евдокию Ростопчину, нашу знаменитую поэтессу. Ей было около 25 лет [Нет, тридцать лет; моя мать родилась 23 декабря 1811 года.]. Она была очень жива и остроумна. Ее разговор напоминал настоящий фейерверк. Я помню, что при нашем первом знакомстве я был ослеплен и очарован ее блестящим умом, сверкавшим как неиссякаемый источник.
Блеск ее ума мог только поспорить с блеском ее глаз, с задумчивым и глубоким взором, который оживлялся внезапно, когда она желала нравиться. Она была среднего роста, черты ее лица были тонки, как у камеи, цвет кожи матовый, глаза черные и большие, осененные длинными ресницами.
К сожалению, по близорукости она часто употребляла лорнет, скрывавший и затемнявший ее взор. Одаренная поразительной памятью, она знала иностранную литературу, как свою собственную. Если прибавить ко всем ее дарованиям и к обаянию ее внешности необычайную впечатлительность и страстную любовь ко всему прекрасному и идеальному, то получается тип героини, о которой могли мечтать только лучшие поэты и романисты. Такова была графиня Ростопчина, когда я с нею познакомился».
Поэтический талант, ум и красота моей матери были воспеты нашими современными поэтами. Ее доброта была менее известна, и я радуюсь возможности о ней поговорить.
До 1856 года, когда появилось первое издание ее сочинений (у Смирдина), она отдавала весь доход с своих сочинений князю Владимиру Одоевскому для благотворительного общества, основанного в Петербурге этим человеком, великим по сердцу и уму, известным литератором и в то же время глубоким знатоком музыки. На ее руках находилось всегда несколько бедных семей, которых она посещала сама, против желания своей тещи. Она иногда брала и нас с собой, знакомя нас таким образом с ранних лет с нуждой и страданиями. Ее кошелек был всегда открыт для ее друзей.
Сколько литераторов в крайности обращались к ней, не стесняясь, отплачивая ей затем самой черной неблагодарностью и оправдывая пословицу: «Похвали негодяя, он тебя побьет; побей его, он тебя потешит».
Г-жа Куантэ, наша добрая наставница, умершая у нас в 1864 году, женщина необыкновенно преданная нам, всегда ссорилась с моей матерью, исполняя должность казначейши. Она напоминала ей красноречиво, что человек, которому она оказывает помощь, сочинял против нее насмешливые или язвительные стихи, как это нередко бывало в лагере «славянофилов». Моя мать принадлежала к более многочисленной партии «западников», отдававших предпочтение европейской цивилизации перед национальным варварством и любивших Францию. Всем известно, до чего доходила партийная ненависть в России и до какой братоубийственной борьбы она доводит. Можно себе представить, как обстояло дело 60 лет тому назад, во время, когда на литературное поприще выступили Некрасов, Белинский, Добролюбов, Чернышевский и их последователи. Вожаки этой партии нападали на мою мать, считая ее виновной в трояком преступлении: в том, что она была богата, имела звание графини и воспевала мысли, недоступные для них. Несколько несчастных московских литераторов, увлеченных примерами и безнаказанностью — женщина не может защищаться, — дали почувствовать свое ослиное копыто и затем втихомолку приходили за подаянием.
«Да простит Бог этого несчастного, — говорила мать. — Он находится в крайности.
Слушайте, Ментэ (фамильярное прозвище наставницы), перестаньте ворчать. Если денег больше нет, ступайте скорее заложить вот эти драгоценности. Это вопиющая нужда!»
По смерти моей матери все футляры оказались пустыми. Драгоценности были заложены в ломбарде, а деньги розданы московским литераторам, которые позднее смеялись над сочинениями и над субботними собраниями той, у которой они заискивали приглашения! Я глубоко страдала от этой неблагодарности, и если с намерением забыла имена, то эти факты навсегда запечатлелись в моей памяти. Я никогда не забуду чудное свойство моей матери прощать обиды раз навсегда. Нападки писак, считавших себя серьезными критиками, и издевательства славянофилов заставляли ее смеяться к великому негодованию нашему — ее троих детей. Она спешила вручить подаяние враждебной руке, умолявшей о помощи, и сокращала свои личные расходы. Не желая платить по счетам, мой отец подарил ей 500000 ассигнациями в полное распоряжение. Она сохранила лишь пятую часть из этих денег, остальное все пошло на подаяния бедным родственникам и на уплату долгов людей близких.
Читатель теперь ознакомился с физическим и нравственным обликом той, которую я с гордостью называю своей матерью. Поговорим о ее происхождении.
Она родилась в Москве 23 декабря 1811 года в доме своего деда с материнской стороны, Ивана Александровича Пашкова, в роскошном жилище, построенном Растрелли в чисто итальянском стиле, напротив Кремлевского сада. Там в настоящее время находится Румянцевский музей. В доме Пашкова помещалась многочисленная семья, между прочими также и молодые супруги Сушковы — Петр Васильевич и Дарья Ивановна — родители моей матери.
В те времена семьи жили под одним кровом. И у Пашкова жили четыре молодых семьи, дочь, неженатые сыновья и целый пансион детей, присланных родными в Москву из провинции для образования. Тесные узы дружбы связывали впоследствии этих товарищей по воспитанию и играм. Они позднее шли рука об руку на жизненном пути! У моей бабушки Сушковой было трое детей: дочь Евдокия и два сына, Сергей и Дмитрий. Рождение последнего стоило ей жизни. Ее муж: поступил на службу в Оренбург, где находились огромные поместья его тестя, которому он поручил воспитание своих детей. Евдокия Сушкова прекрасно владела языками английским, французским и немецким; позднее она изучала итальянский. У нее с ранних лет проявилось поэтическое дарование, которое ей досталось по наследству от Сушковых, подаривших России несколько выдающихся писателей. Ее стихи давно ходили по рукам, когда об этом наконец узнала ее бабушка Евдокия Николаевна.
Возмущенная при мысли, что девушка аристократического круга могла посвящать свой досуг недостойному занятию, г-жа Пашкова велела позвать виновницу. Взяв икону, она хотела заставить свою внучку дать торжественный обет, что та никогда больше не станет писать стихов. Моя мать избавилась от клятвы, обещав ничего не печатать до своего замужества.
Этот анекдот дает довольно верное понятие о характере и взглядах того времени. Все в доме Пашковых играли с утра до вечера в карты, по московскому обыкновению; это занятие считалось благородным. Но писать стихи, подбирать рифмы, как какой-нибудь бедняк, фи! Некоторые из членов семьи смеялись над молодой «поэтессой», как ее звали в то время. Ей особенно доставалось от старой девы Александры Ивановны. Взяв на себя воспитание своей племянницы, она постоянно ее преследовала за ее красоту, за остроумие и главным образом за порывы ее пылкой, восторженной души. Первое произведение моей матери, «Журнал Зинаиды», сохранило отпечаток страданий, которые ей пришлось испытать в этой среде, богатой роскошью, но бедной мыслью. В эту критическую минуту, когда молодая девушка боролась против ревнивой тетки и завистливых двоюродных сестер, в Москву приехал гр. Андрей Ростопчин. Приезд этого наследника с громким именем, владевшего огромным состоянием, взволновал всех матерей.
<…>
Молодой граф Андрей повиновался матери и поступил в число многочисленных поклонников м-ль Додо, — прозвище данное Сушковой… Несмотря на свою преждевременную плешь, мой отец умел нравиться, когда желал. Он имел важную осанку, прекрасный рост, блестящий и игривый ум; его неуравновешенность проявилась позднее. При этом надо заметить, что смутные времена создают ненормальных людей; на том поколении, которое возникло в России после двенадцатого года, резко отразился умственный переворот той эпохи. Быть может, мой отец больше других современников испытал на себе последствия сильных ощущений, волновавших его родителей. С самого рождения он проявлял вспыльчивость и резкость, но его нрав, сдерживаемый умелой рукой, мог бы дать его нравственному характеру совершенно иное направление…
Когда мой отец познакомился с моей матерью, его недостатки, проявившиеся позднее, были еще незаметны; семья Пашковых, малознакомая с психологией, не обратила на них внимания.
<…>
Свадьба состоялась в церкви Божьей Матери, что на Лубянке, в мае месяце 1833 г. Поселившись в прекрасно заново отделанном доме, молодая чета зажила открыто и давала великолепные балы.
<…>
Мои собственные воспоминания доходят до 1847 г. В то время мы вернулись из-за границы после трехлетнего путешествия, напоминавшего странствование каравана в пустыне…
Мы возвратились в Россию в 1847 году и не останавливались в Петербурге. Моя мать подвергалась немилости государя. Ее вычеркнули из списка лиц, допущенных ко двору, между тем как она всегда получала приглашения на придворные балы в Аничковом дворце и бывала принята в дружеском кружке императрицы. Вот причины этой грозной опалы.
Курьер, который нас сопровождал, был человек грубый и жестокий; немец по происхождению, он ненавидел поляков. Он, не стесняясь, бил несчастных кучеров, если они не гнали лошадей по его приказанию. Мой отец оставался равнодушным, но мать глубоко страдала так же, как и я. Его грубость, безответность этих бедняков, несчастный вид крестьян, бедность их жилища — все пробуждало в душе моей матери жалость и негодование. Я нашла у нее воспоминания об этом путешествии, достойные быть изданными. В них есть указание на происхождение знаменитого стихотворения, навлекшего на мою мать гнев государя Николая.
<…>
«Печать глубокого уныния лежит на этом крае, на вид богатом, цветущем и хорошо обработанном. Но благоденствие не может заменить ему свободу, утраченную национальность и военные подвиги прошлого. Эта страна мне напомнила женщину в богатом наряде, живущую среди роскоши. Находясь под властью грубого мужа, она тяготится своим рабством, втайне оплакивая свое богатство».
Идея «Баллады» была создана. Написав ее позднее в Италии, мать отправила ее в Падую 30-го октября 1845 года Булгарину, который ее напечатал в № 284-м «Северной Пчелы». Это стихотворение написано рукой моей матери, как и другое, под заглавием «Молитва святого Антония Падуанского».
<…>
Номер «Северной Пчелы» разбирался нарасхват, и его нельзя было достать.
Полиция, вечно опаздывающая, произвела обыск у всех подписчиков, отбирая запрещенный номер у незнающих людей, чтоб его уничтожить.
Унижение, испытанное моей матерью во время пребывания их величеств в Москве, было мучительно. Она обращалась к генерал-губернатору, графу Арсению Закревскому, с вопросом о своевременности ее представления ко двору вместе с другими дамами из аристократии; граф ей посоветовал записаться в список. Когда список был представлен Николаю Павловичу, государь схватил перо и вычеркнул с такой яростью ее имя, что разорвал бумагу. Закревский, бывший очевидцем его гнева, имел малодушие скрыть от матери это обстоятельство, надеясь, вероятно, что заблудшая овца пройдет незамеченной или что Государь не пожелает поднимать тревоги. Моя мать отправилась спокойно на царский выход, немного смущенная, но полагаясь на доброту императрицы Александры Федоровны, которая к ней всегда относилась благосклонно, принимая ее в дружеском кружке. Я живо помню образ матери в придворном наряде. На ней было муаровое платье соломенного цвета, покрытое испанскими кружевами, с гирляндой фиалок на подоле. Черты ее лица, тонкие как у камеи, оттенялись прической с кокошником, украшенным алмазами и опалами.
Она сияла красотой, и мы восхищались ею. Весь дом ее провожал до кареты; она уселась, встречая всеобщее одобрение.
Каково же было наше удивление, когда мать вернулась довольно скоро, ввиду дальнего расстояния от Басманной до Кремля.
«Что случилось?» — воскликнули мы, заметив ее волнение.
«Меня не внесли в список. Церемониймейстер, князь Александр Долгорукий [Брат нашей тетки Надежды Пашковой.], поспешил меня предупредить, показав мне список, и проводил меня до кареты».
В тот же вечер мы узнали подробности происшествия. Как только моя мать появилась под руку с князем в громадном зале, где были собраны все московские дамы, дело объяснилось. Моя мать пользовалась в Москве всеобщей любовью и уважением, Москва ею гордилась, как поэтом. Это изгнание женщины, носящей громкое имя, заслужившее бессмертие в России, было принято как оскорбление для всего общества. Графиня Лидия Нессельроде, дочь графа Закревского, героиня знаменитого романа «Le dame aux perles» [«Дама с камелиями» (фр.). (Примеч. сост.)] Дюма-сына, впечатлительная и великодушная по природе, воскликнула, что государь, выключив из списка графиню Ростопчину, оскорбил всех московских дам, что теперь им только остается удалиться в доказательство их недовольства.
Большинство дам, одобряя ее решение, собирались покинуть зал.
Можно себе представить волнение придворных. Церемониймейстер бросился к выходу, умоляя дам успокоиться, уверяя, что это простая ошибка. Наконец, спокойствие водворилось, и царский прием начался.
<…>
Чтоб не возвращаться к вопросу о знаменитой «Балладе», я должна заметить, что при коронации Александра II моя мать обратилась письменно к княгине Салтыковой, статс-даме ее величества государыни Марии Александровны с просьбой записать нас, мою сестру и меня, в число лиц, желающих представиться их величествам. Я долго сохраняла ответ княгини, выражавший сожаление о том, что государыня не может принять дочерей особы, «заслужившей неудовольствие покойного государя».
<…>
По возвращении из-за границы, мы, Ольга, Виктор и я, знали прекрасно иностранные языки, но совершенно забыли русский.
Благодарная почва для процветания католической религии! Бабушка приложила все старания, чтоб исполнить эту священную задачу; прививка была нелегка и, к несчастью для папизма, оказалась бесплодной.
<…>
Легко понять, с какой яростью эта страшная фанатичка возненавидела женщину, на вид покорную, но с таким геройством исполнявшую свои материнские обязанности, сохраняя своих детей верными православию. Жизнь графини Евдокии превратилась в настоящий ад. Она была вынуждена как можно меньше оставаться дома, чтоб найти покой и отдохновение. Она редко обедала дома и каждый день отправлялась на вечера к своим многочисленным друзьям.
Однажды после одной из подобных сцен, которые возмущали меня по моей природной впечатлительности, сделав меня нервной раньше времени, моя мать печально сказала, обращаясь к Ментэ: «Меня упрекают в том, что я люблю выезды и стараюсь не оставаться дома. Пусть бы мои обвинители попробовали, какова моя домашняя жизнь».
Она знала, что за ней следили шпионы из многочисленной прислуги ее свекрови. Они подслушивали у дверей, подсматривали в стекла внутренней галереи, где раньше играл оркестр, когда давались балы во времена предков.
<…>
Все, что делала молодая графиня, тщательно доносилось старой графине. Последняя знала все о ее гостях: до какого часа у нее сидели, что говорилось, в то время как «святая женщина» ложилась спать в 9 часов.
Известно, что русские ложатся поздно. Старая Басманная далеко от центра, гости оставались иногда до 2-х часов ночи.
Никто не смел запретить матери принимать своих знакомых или друзей или не дозволять ей выезжать из дому; могли только ей мстить на детях, и ей мстили без сожаления.
<…>
Отец уступил справедливости доводов и решил покинуть материнский кров. Он приобрел дом Небольсина, расположенный в глубине огромного двора на Садовой, против церкви св. Ермолая, близ Спиридоновки, где мы жили впоследствии. При доме находился прекрасный сад, доставлявший нам большое удовольствие.
Дом был частью перестроен и обращен в настоящий дворец, где картинная галерея и библиотека занимали верхний этаж. Двойная мраморная лестница освещалась окнами из небольшой залы, где стояла красивая статуя в натуральную величину «Девушки, удящей рыбу» Сципиона Фадолини-младшего.
Налево находилась библиотека, громадная комната, занимавшая всю глубину дома, где тысячи томов наполняли шкафы, настолько высокие, что вдоль верхних полок шел помост. На трех гигантских столах были разложены стопками альбомы и коллекции гравюр. На камине белого мрамора — зеркало, соответствовавшее по размерам величине комнаты, было окружено рамой удивительной резной работы, чудесным произведением Брустолони в Венеции. Когда отец продал дом княгине Щербатовой, он оставил ей эту раму — княжеский подарок, над которым княгиня, говорят, только посмеялась. На стенах висели портреты фламандской школы, масляными красками во весь рост, изображавшие Анну Австрийскую и Марию Медичи; затем четыре полотна французской школы: m-lle де ла Вальер, Генриетта Английская и две дамы, фигурирующие в балете, называемом «Четыре времени года».
Направо от залы с нимфой находились две квадратные комнаты в два окна и громадная галерея с зелеными обоями и семью окнами по фасаду, выходившими в сад. Эта галерея предназначалась для пейзажей…
<…>
В 1857 г. наша бедная мать почувствовала первые страдания неумолимой болезни, уже два или три года незаметно подтачивавшей ее силы.
Мать слабела, и душа ее очищалась, понемногу возвышаясь над всем ничтожеством и мелочами человеческой жизни. Она достигла величия перед смертью. Она скоро поняла, что ее положение безнадежно, и приготовилась умереть с чувствами глубоко христианскими. Большая почитательница святого митрополита Филарета, она поручила дяде Николаю Сушкову, близкому другу митрополита, испросить у него особого благословения.
<…>
В это же время в Москве находилась другая бедная жертва той же болезни, приятельница матери, подобно ей, пользовавшаяся расположением митрополита. Это была г-жа Новосильцева. Она увидала во сне святителя, вошедшего к ней, благословившего ее и сказавшего: «Теперь я пойду навещу другую больную, страдающую подобно тебе, дочь моя, графиню Евдокию Ростопчину». В эту самую минуту Ментэ, сидевшая около матери, вдруг увидала, что та приподнялась с просветленным лицом, сложила руки, склонила голову, произнесла несколько слов, затем обратилась к Ментэ: «Поскорее, проводите же его, проводите!» — «Кого?» — спросила Ментэ. «Да митрополита! Он приходил меня благословить!»
Когда рассказали об этом Сушкову, тот поспешил справиться у Филарета, что он делал в такой-то день, в такой-то час.
— Я хорошо помню, — отвечал митрополит, — что я молился в церкви за вашу племянницу и г-жу Новосильцеву.
<…>
Утром 3-го декабря матушка сказала сиделке совершенно ясным и отчетливым голосом: «Скажите, чтобы запрягли карету и поехали на Николаевский вокзал встретить брата Дмитрия, прибывшего из Парижа…»
Узнав, что сиделка послала на станцию карету, Ментэ сделала ей выговор: «Ведь вы знаете, что бедная графиня не сознает больше, что говорит, и нам даже неизвестно, где находится Дмитрий Петрович». — «Вот я сам, — отвечал дядя, входивший в эту минуту в комнату. — Приехав в Париж, я узнал от Сергея о болезни сестры и сейчас собрался в путь». Такое проявление ясновиденья имело много свидетелей и вызвало много разговоров во всем городе.
<…>
И все-таки мы не подозревали, что конец так близок! Поэтому мы нисколько не удивились, увидав, что к вечеру стали собираться родные и знакомые; их бывало много каждый день, сегодня больше, чем обыкновенно, — вот и все! Говорили шепотом. Около девяти часов — вдруг раздались рыдания отца, которого отвели в его комнату, поддерживая, дядя Дмитрий и старый преданный друг Михаил Рябинин. «Дети мои, — сказала торжественным голосом Александра Пашкова, — молитесь, ваша мать скончалась!»
Нас увели в гостиную на то время, пока покойницу обряжали. Люди взволнованно рассказывали, что за несколько минут до кончины матери наши три бульдога, большие любимцы матушки, лежавшие в коридоре около входной двери, вдруг зловеще завыли, опрометью бросились вниз по лестнице, как будто кто-нибудь за ними гнался, выбежали в дверь, не закрытую кем-либо из посетителей, пролетели по двору, вихрем ворвались к управляющему и забились под кровать, дрожа от испуга.
«Они видели смерть, — сказала г-жа Соколова, — вероятно, графиня скончалась!»
<…>
Солнце светило, снег искрился под его лучами, кладбище казалось окутанным серебряным покровом. Все было так чисто, светло и радостно. Она любила красоту, и красота царила вокруг нее, сопровождая тело до места ее последнего успокоения.
Фрагменты мемуаров Лидии Андреевны Ростопчиной. Публикуются по изданию: Ростопчина Л.А. Семейная хроника (1812 год). Пер. с фр. А. Ф. Гретман. М., <1912>.