По улице моей…
- 09.03.2019
- ОБЫЧНЫЙ ДОМ
В нашем городе, начиная от центра и кончая окраинами, улицы носят исключительно революционные, боевые названия: Пролетарская и Кирова, Красной Печати и Парижской Коммуны… А уж Октябрю посвятили целую серию — тут и 25, и 50, и 65 лет, что вызывает определенные трудности при поиске нужного адреса не только у простого обывателя, но и у опытного таксиста. Отец мой, помнится, по этому поводу выражался коротко: «Нахватала собака блох!»
Не стал исключением и наш дом. Он стоит на пересечении улиц 22-го Января и 3-го Интернационала. Обычный дом с обычным двором. Сколько их в нашем городе? А всего по стране? Не сосчитать. Но для каждого человека дорог именно тот, где он родился и вырос.
Несмотря на солидный возраст дом Евдокимова, а именно так он официально значится в документах — по имени купца, его построившего, был и по настоящее время остается крепок. Хотя в начале 60-х годов прошлого века был подвергнут капитальному ремонту. Слово «подвергнут» наиболее точно подходит к процессу, в результате которого дом сильно изменил свой внешний вид и потерял ту привлекательность, которую мы называем исторической.
Южная его часть, где ранее помещались покои купца, а именно огромная квартира в двух уровнях с великолепной остекленной верандой и мощной дубовой лестницей, была перепланирована, в результате чего образовались две «пенальные» квартиры на первом и втором этажах. Лестницу варварски распилили и малую ее часть перенесли в восточное крыло. Исчез и поднятый над землей, идущий вдоль фасада деревянный настил, своего рода пешеходная дорожка из улицы во двор, место «паломничества» кур-несушек. Кстати, заселивший второй этаж прокурор города Родионов часто обращался к нам, мальчишкам, за помощью по сбору яйца, так как только мы и могли пролезть в тесное, забитое соломой и прочим мусором пространство под старой террасой.
Нетронутой осталась лишь одноэтажная пристройка — в прошлом пекарня хозяина. В ней среди прочих располагалась и наша маленькая однокомнатная квартира.
На первом этаже, окнами выходящем на городской сад, в угловой его части, сколько помню, всегда находился магазин, ассортимент которого менялся едва ли не чаще проворовавшихся продавцов. Менялись вывески, а вслед за этим и цвет побелки. Жильцы, в свою очередь, не имея таких широких возможностей, красили свою часть тем, что имели под рукой.
Хорош был общий двор. Огороженный с двух сторон деревянными сараями, граничившими с частным сектором, и тонким штакетником со стороны улицы, он был тих и уютен. Свободная земля давно и справедливо была поделена соседями на крохотные огородики, засаженные в основном столовой зеленью и смородиной.
Десять квартир-десять семей. Но если отбросить условности, то можно смело сказать, что это была одна большая семья, где стены лишь отгораживали, но не разъединяли. Все было общим: от последних городских новостей до горестей и радостей.
Чем дальше уходят в прошлое годы моей молодости, тем все чаще и с нарастающей любовью вспоминаю я то время.
Жили мы, не сильно выделяясь. Зато при первой возможности делились тем немногим, что имели. Так, пойманная в реке рыба, либо излишки овощей разносились по соседям за «спасибо». Без стесненья одалживались небольшие суммы денег до первой зарплаты.
До сих пор с улыбкой вспоминаю один из великого множества случай, свидетелем которого оказался сам.
Раннее утро. Стук в окошко, выходящее во двор. Отец через открытую форточку тихо спрашивает у хлопотливой хохлушки Марии Ивановны Кондратьевой:
— Чего тебе, Маша?
— Сына Виктора собираю на работу. Кинулась, а яиц в доме нема. Пантелеевич, одолжи троечку.
— Да у нас и самих что-то нет, — заглянув в стол, отвечает отец.
— А тогда сальца. Сальца дай. Прямо не знаю, с чем и отправлять.
После нескольких попыток:
— А дай, что есть!
И давали, порой делясь последним…
Считается, что человек продолжает жить среди нас до тех пор, пока его помнят. Идут годы и наслаиваются новые события, словно густыми ветвями закрывая от нас давно ушедшее, делая почти невозможным путешествие в прошлое. Но стоит только напрячься, как оживут, зазвучат картины детства и юности. И с удивлением обнаружишь, что память хранит гораздо больше, чем сам ты подозревал.
Милые, дорогие мои соседи — тяжелые, но и безотказные на подъем до всякой работы, легкие до застолий, наделенные юмором и природной хитринкой, но презирающие скупость, гордые, но такие отзывчивые, когда требовалось ваше сердечное тепло и внимание.
О вас, живых и ушедших, этот мой рассказ!
- ЛЕВКА
Однажды, рассматривая снимок в альбоме, я спросил жену:
— Слушай, кто этот мужчина, сидящий за столом вполоборота? Остальных узнаю, а его нет.
— Да что с тобой? — удивилась она. — Ведь это Лева.
Ну, конечно, теперь я узнал его. Вот только образ этого, могуче сложенного, полнокровного человека с фотографии резко контрастировал с тем, который сохранила память из последних лет жизни Льва Митрофановича Вертоградова.
С приходом весны, когда двор по-особому оживал и все приходило в движение от осенне-зимнего затишья, в окне второго этажа распахивалась форточка, и окрестные улицы оглашались песнями под треск и хрипотцу старенького динамика. Соседи Леву, а именно ему принадлежало это нехитрое устройство, тихо поругивали, но в конфликт не вступали. Разве только тетя Лера Корпачева с гримасой отчаяния на лице, бывало, скажет:
— Левк, истинно всю голову пробил, приглуши, терпенья нет.
— Оттерпишься, — весело рычит тот. — Ни-чя-го тут такого — одна классика…
А вот горожане, давно привыкшие к «бесплатным концертам», лишь саркастически улыбались. Дело в том, что Левкин репертуар был довольно оригинальным. Основу его составляли песни Леонида Утесова, Марка Бернеса, а также музыкальные произведения в исполнении Вадима Козина и Петра Лещенко: «Осень», «Чубчик кучерявый», «Моя Марусечка» и далее по списку. Современных песен Лева не признавал, разве что отдавал некоторое предпочтение Эдите Пьехе.
Часто включив любимую, но набившую нам оскомину вещь, Лева поворачивался к невольному слушателю и, растянув в улыбке толстые влажные губы, восхищенно и вопрошающе всматривался в лицо, желая убедиться в произведенном эффекте. Приходилось идти на маленькие хитрости, чтобы не обидеть простодушного хозяина.
В нашем небольшом городке Лев Митрофанович был, без сомненья, личностью заметной. Обладая природной богатырской силой, он легко выкатывал на гору, что под железнодорожным мостом, тележку, сваренную из толстого листового железа, доверху нагруженную кирпичом. В одиночку, обвязавшись веревкой, таскал бетонные столбы для обустройства погреба. Играючи орудовал огромной совковой лопатой, которую в шутку называл «один к трем».
В самые лютые морозы Левка ходил налегке, обходясь стареньким бушлатом. Правда, близко знавшие его не сомневались, что теплые вещи ему без надобности. Все тело Митрофановича покрывала густая растительность, выбиваясь из-под воротничка клочками жесткой щетины. Поэтому в бане, которую он любил и активно посещал, мыться ему приходилось не обычной мочалкой, а щеткой, наподобие той, чем обтирают лошадей, периодически выбирая из нее клубки сбившихся волос.
В самой бане он был неподражаем. Мне не раз приходилось присутствовать при сценах, когда, докрасна распаренный, в сбитой набок шапке и с полуведром воды, висящей огромными каплями на кудрявой груди, Лева уверенно управлял процессом. По его команде собравшиеся безропотно покидали парилку, которую он долго и старательно мыл. Затем закрывал дверь и давал настояться пару, никого не пуская и не обращая внимания на резонные, но довольно робкие выкрики, типа: «Лева, хватит! Это тебе не паровоз!», явно намекавшие на его последнюю профессию — Митрофанович работал на железной дороге помощником машиниста.
— Терпи, Ваня, — говорил он, не поворачивая головы. — Это баня! А баня без пара, что щи без навара!
Но главное его достоинство, как это ни странно, заключалось в том, что Лева был закоренелым холостяком. Рассказывали, что после службы во флоте он начал встречаться с сестрой своего друга Юры Чижова, но продолжалось это недолго. Придя однажды с ней на вечер танцев и увидев огромное скопление людей, он диким голосом закричал: «Полундра!», после чего бедная девушка отскочила от него, как ужаленная, и уже больше не подходила.
Его холостячество давало нам прекрасную возможность беспрепятственно собираться у него в любое время суток для игры в карты, если только он не находился в очередной поездке. И мужики, по большей части одни и те же, тянулись к нему, как пчелы на мед. Даже мой брат Альберт, будучи уже генералом, приезжая в очередной отпуск, первым делом спешил к Леве. Атмосфера истинного братства, свободы общения и азарта — вот, что привлекало и связывало здесь людей.
Изредка появлялись и новые лица, так сказать — «знакомые знакомых». Затюканные семейной жизнью, они охотно откликались на предложение зайти к Левке, но быстро терялись среди шумного и хмельного «костяка», по-хозяйски заправлявшего на чужой территории. Выпив и немного постояв, с преувеличенно заинтересованными лицами за спиной игроков, они вскоре исчезали.
Выпивку, как правило, приносили мы, а вот хозяин, когда особенно был в настроении, варил для нас незатейливый супчик — любимое блюдо своего друга и такого же вечного холостяка Юры Чижова, в основном рыбный, споласкивая при этом очищенный картофель и куски рыбы водой прямо изо рта. Бывало, что выкладывал на стол дорогую сырокопченую колбасу, которую получал по талонам в депо. Но это, так сказать, по большим праздникам. В будни же все ограничивалось мелкими сухариками и тюлькой из трехлитровой банки. Приходилось энергично работать вилкой, чтобы достать ее со дна.
У Льва Митрофановича была одна, известная только нам, привычка. Если по какой-то причине ему наскучивала игра, он начинал сознательно допускать ошибки. То при сдаче лишнюю карту положит, то не с той ударит, а заругаются, зашумят на него — он карты сложит и вон из-за стола.
По этой причине болезнь его мы сразу и не приметили, думали — чудит Левка. А он усаживался в угол дивана в черном полушубке и пыжиковой шапке — с печкой у него в последнее время выходило плохо — и с виноватым лицом, словно впервые видя, поглядывал на нас.
Говорят, что если Бог хочет наказать человека, то лишает его разума. То же можно сказать и о памяти. Не знаю, чем провинился наш друг, но именно это с ним и произошло — он потерял память. Левка с великим напряжением пытался вспомнить названия простых вещей, совершенно разучился пользоваться деньгами, и вскоре опекунство над ним взяла соседка тетя Лера.
Мы еще продолжали по вечерам собираться у Левы, но это уже не приносило былой радости. Совершенно отчетливо предстало то, чего мы раньше не замечали — болезненная опустошенность одинокого человека в тесной квартире с серым, от печной гари, потолком. Больно сжимаясь, подсказывало сердце, что уходит что-то дорогое и привычное. Уходит безвозвратно.
А еще немного погодя, главный врач пансионата «Милосердие» и одноклассник Льва Митрофановича — Носов определил его к себе в лечебницу в Николо-Варваренку, выделив отдельную комнату и перевезя туда часть вещей. Для ухода за ним закрепили женщину из числа постояльцев. Казалось, что все будет хорошо, пускай и на таком уровне, но в один из морозных дней он вышел на улицу совершенно раздетый, простудился и вскоре скончался.
Зайдя как-то во двор после двухнедельного полевого выхода, чтобы проведать маму, я услышал, как Виктор Корпачев, сидя под яблоней, говорил незнакомому мужчине:
— На «сухую» что за игра? Зашлем, бывало, гонца за бутылочкой и ждем по несколько часов. Он весь город обегает и вернется ни с чем. Что ты будешь делать — сухой закон, проклятый… Ну вот. А тут, когда Левкины вещи стали выносить, диван складывать, а там бутылок сорок! Тут тебе и «Столичная» и «Рябина на коньяке». Эх, знать бы…
— Повезло!
— Да какое там! Участковый все и выгреб, подчистую. Нагрузил полную люльку. Сосед из дома напротив — Кулак, что помогал с погрузкой, уж ходил вокруг мотоцикла, ходил, да ничего и не выходил.
— Да, — мечтательно проговорил мужик, стряхивая пепел с сигареты, — на большом богатстве сидели!
Вот ведь как. Вроде бы и о человеке вспомнили, а пожалели не о нем, а о выпивке.
- ДРУЗЬЯ-ПРИЯТЕЛИ
Суббота. Едва перевалило за полдень, а кажется, будто вечер. Край неба на востоке закрыт черными тучами, от которых к земле тянется синяя кисея дождя. Даже на приличном расстоянии чувствуется его влажное дыхание. Все чаще налетают порывы ветра, отчего в соседнем коридоре, в оконной раме жалобно позванивают плохо закрепленные стекла.
— К нам идет, — говорит мама. — Да уж и пора — с самого мая не было.
Последние дни только и разговоров, что о дожде. Ну вот, похоже, и дождались.
За столом под белыми акациями игроки, поглядывая на небо, начинают собирать домино, — слышно, как щелкают костяшки, укладываемые в коробку.
— Виктор, закругляйтесь! — сердито кричит мужу тетя Лера.
— Что за женщина! — энергично забрасывая прядь волос на затылок, горячится тот. — Ты, это… своими делами займись… и не возникай.
Он и его приятель Николай Кондратьев, отделившись от остальных, неспешно идут к подъезду, боковым зрением посматривая на обитую серым шифером веранду, в которой скрылась тетя Лера.
— Ну что, прямо тут? — тихо спрашивает Кондратьев.
— А ты ее куда поставил?
— Да вот в коридорчике, под лестницей.
— Ну и отлично. Не ко мне же… Жесткая женщина!..
Спустя некоторое время выходят повеселевшие. Закуривают и только теперь замечают меня.
— Привет! — говорит дядя Коля и подчеркнуто внимательно рассматривает. — А ты чего губы-то накрасил?
— Я не красил, — отвечаю серьезно. — Они у меня всегда такие. С рождения…
— Это ты врешь, Толян. Вон какие красные. Накрасил, а нам говоришь, дескать, нет. Посмотри ты, Виктор.
У дяди Вити на этот счет нет никаких сомнений:
— Конечно, накрасил!
— Да не красил я никаких губ, — чуть не плача говорю я и начинаю сильно их тереть. — Вот видите — нет ничего.
Я тру снова и снова, а дядя Коля с дядей Витей стоят и смеются. В моей памяти они так и остались веселой, неразлучной парочкой.
Семья Кондратьевых перебралась в Бобров, где жили их родственники из далекого Красноярска, где дядя Коля, закончив службу, вышел на пенсию. В шестнадцать лет пришел он на аэродром да так и остался на долгие годы в авиации. Летал на разных типах самолетов, оказывал интернациональную помощь Китаю, за что был награжден их орденом. Тут и сошелся с Корпачевым, к тому времени ставшим инвалидом, потеряв часть легкого. Естественно, что с деньгами у последнего было туго, и постоянным спонсором его стал дядя Коля, устроившийся в прокатный пункт. Запасные части, которые поступали исправно в эту организацию и которых невозможно было отыскать в городе практически нигде, давали ему возможность иметь постоянный приработок и массу друзей.
Стоило только появиться Кондратьеву во дворе после рабочего дня, как жизнь за карточным столом оживала. Всем была известна его широкая натура. Высыпав небрежно из кармана смятые трояки и пятерки, он отряжал своего друга за водкой:
— Виктор, неси сразу парочку, а то в шесть закроют. Можем прозевать.
Придя однажды к нему на работу, я стал свидетелем такой сцены. Проверив работу отремонтированной электробритвы, дядя Коля протянул ее владельцу, как выяснилось, одному из своих приятелей. Тот, покопавшись в кармане, достал и положил на стол пятьдесят копеек.
— Убери!
— Коль…
— Убери, говорю.
Тот же фокус с трешками и пятерками:
— Возьми, сколько нужно.
— Бог с тобой, Коля, не надо.
Кондратьев достает из-под стола початую бутылку и наливает полный стакан:
— Пей!
— Николай, ты же знаешь… мне нельзя.
Тот, не глядя, махнул рукой:
— Проваливай…
Любимым занятием приятелей было в воскресный день варить требуху, добытую на мясокомбинате дядей Колей. Вместе скоблили, вместе варили, периодически заглядывая с нетерпением под крышку и, наконец, не дождавшись конца варки, ели полусырую, закусывая выпитое. Выходили довольные под яблоню и, дурачась, терлись спинами, довольными голосами напевая: «Где-то на белом свете, там, где всегда мороз, трутся спиной медведи…»
Светило яркое солнце, с глухим стуком падали яблоки, и жизнь казалась веселой и бесконечной.
- ЧЕРНОПЕРКА
Медленно переступая, во двор входит, возвращаясь с очередной рыбалки, Григорий Ильич Лунц. По опущенным плечам, на которых покоятся подсак и связанные бечевой удилища, заметно, как сильно он устал. Но глаза и раздувающиеся ноздри тонкого, хищно изогнутого носа выдают радость и волнение.
— Одну минутку, Леночка, — предупредительно говорит он жене, стоящей у приоткрытых дверей. — Вот только товарищам улов покажу.
Подойдя к игрокам, побросавшим карты, он осторожно извлекает из мокрого рюкзачка несколько увесистых рыбин и раскладывает их на свободное место.
— Ну, что скажете? — голос Григория Ильича звенит. — Где поймал? В затоне, как всегда, с глубины. Три великолепнейших экземпляра! Но не это главное. Вы только взгляните на плавники. Вы что-нибудь подобное видели?
Приподнявшись со своих мест, мы с интересом их рассматриваем. Они и в самом деле несколько необычны. В строении тел знакомые очертания плотвы, но есть что-то и от язя. Самое же интересное в том, что плавники у рыб совершенно черные.
— Ну? — после некоторой паузы вопрошает Лунц.
— В затоне глубина местами более восьми метров, а то и глубже. Может, из-за этого? — неуверенно говорит Кондратьев. — Рыбе свойственно менять окраску.
— Нет, нет и нет! — кипятится Григорий Ильич. — И прежде ловил на этом месте. И глубина та же — ничего подобного!.. Леночка, дорогая, — кричит он, — принеси мне Сабанеева.
Отмахивая табачный дым, мужики склоняются к мелькающим страницам. Книга ясности не вносит.
— Это определенно новый вид! — взволнованно говорит Лунц. — Угостите папироской, только так, чтобы Лена не видела.
— Голавль это, — хрипло говорит незаметно подошедший плотник Тимофей Гаврилович Рыжов. — И боле никто.
Этот человек, самый загадочный из всех обитателей дома. Про него ходят упорные разговоры, что во время войны он охранял заключенных. Когда же встал вопрос об отправке на фронт, он сознательно пошел на должностное преступление и был осужден. Несмотря на это, ходит он постоянно в военной форме — в суконной полевой фуражке, необыкновенно широких галифе и гимнастерке, туго перетянутой широким офицерским ремнем, в хромовых, начищенных до блеска сапогах. В нем мало от плотника, разве что крепкие кисти рук: черные, узловатые. Темное прошлое Рыжова не дает покоя моему отцу, бывшему фронтовику. Пьяного отца плотник вообще избегает. Но сегодня отец трезв.
— Кто сказал голавль? — крутит головой Григорий Ильич. — Вы, Тимофей Гаврилович? Ну, что ж, книга вот перед вами. Можете убедиться — ничего общего.
— Похоже, вы действительно какой-то новый вид изловили, — говорит Иван Борисович Борисенко.
— Безусловно, это так, — с готовностью соглашается Лунц. По его лицу заметно, что он ждал подобных слов.
— Это дело неплохо бы и обмыть, — подключается Борис Золин.
По этому вопросу мнения делятся, собственно, все за, против только Григорий Ильич.
— Имя ей надо дать, раз новая, — изрекает Рыжов.
— А тут и думать нечего, — весело говорит Кондратьев. — Красноперка у нас в реке есть? Есть! Эта пусть будет черноперка.
Довольный Лунц уходит в дом, сопровождаемый Борисом Золиным, услужливо несущим подсак и книгу. Думается — не напрасно.
К семье Лунцов в доме всегда было особое отношение, весьма уважительное. Григорий Ильич преподавал в училище культуры, но главная его заслуга заключалась в том, что он создал и руководил театром, за многие постановки получившим высокое звание народный. Супруга его, Елена Михайловна, заведовала городской библиотекой и в качестве актрисы участвовала в большинстве спектаклей. Старшая дочь Ирина после окончания медицинского института стала работать в Воронеже, а младшая — Лора училась игре на фортепиано. Вечерами из-за стены в нашу квартиру долетали наскучившие тоскливые звуки разучиваемых гамм.
Все хозяйство и готовка в семье были на Ольге Ивановне — матери Елены Михайловны. В праздники, повязав белый платочек, она приносила мне гостинцы, как правило, собственную выпечку.
Вообще, все они очень тепло относились ко мне. В пять лет Елена Михайловна записала меня в детскую библиотеку, тем самым на всю жизнь привив любовь к книге. А когда я после неудачного падения на месяц потерял зрение, она всячески заботилась обо мне и поддерживала теплыми словами. Благодаря ей в двенадцать лет я стал заниматься в кукольном театре при Доме культуры. Видимо, не случайно — все это в дальнейшем привело меня и в училище культуры, и в театр, которым к тому времени руководил уже ученик Григория Ильича — Скурятин. Пусть это был короткий опыт в моей жизни, но, как мне кажется, очень важный и определяющий.
Любимым увлечением Григория Ильича была рыбалка. На эти нужды денег он не жалел. И если мы рыбачили на самодельные ореховые, а в лучшем случае, на бамбуковые удилища, то у него были шестигранные, клееные и покрытые лаком, из-под которого просматривались цветные нити. Полки в сарае были уставлены кружками, жмыховками и многочисленными коробочками, в которых хранились крючки, блесна и прочее, немыслимое для нас, детей, богатство. Со временем он приобрел, едва ли не первый в Боброве, лодочный подвесной мотор «Прибой», что позволило ему осваивать новые участки реки.
Другой страстью Григория Ильича были шахматы. Постоянным партнером в игре был наш сосед Александр Константинович Дроздов, учитель русского языка и литературы, преподававший в воспитательно-трудовой колонии для малолетних, а также страстный коллекционер почтовых марок. Но очень часто в гости к Григорию Ильичу приходил его приятель, адвокат, фамилию которого память не сохранила. Лунц надевал бухгалтерские нарукавники и чинно усаживался за маленький столик в палисаднике. Между партиями оба на короткое время удалялись в дом, выпить по рюмке коньяка.
Стремление ко всему новому подтолкнуло Григория Ильича приобрести мопед, что по тем временам было большой редкостью. Но эта покупка, в конечном итоге, стоила ему жизни. Возвращаясь домой, он, по нелепой случайности, не справился с управлением, ударился о дерево и получил перелом бедра. Эта травма в дальнейшем спровоцировала развитие другой, более тяжкой болезни, которая и свела его в могилу.
О его смерти я узнал от мамы, которая встречала меня в Лисках на железнодорожном вокзале. Я возвращался из Москвы, где гостил у своего брата Альберта, молодого еще старшего лейтенанта.
Помню, как подкатил к горлу тугой комок и сами собой потекли слезы. Горько было осознавать, что уже никогда не увижу я своего любимого дядю Гришу.
- ХУДОЖНИК-САМОУЧКА
На втором этаже нашего дома жил замечательный человек Павел Григорьевич Золин. Бывший кавалерист, подполковник, награжденный многими орденами и медалями. О его военном таланте можно судить хотя бы по тому, что в самый разгар войны пришел приказ о его отправке на учебу в Академию. Но именно в тот злосчастный день его часть подверглась шквальному минометному обстрелу. Конь под Золиным был убит, а сам он получил тяжелую контузию. В результате удара о землю лопнула височная кость и было повреждено основание черепа. Эта травма поставила крест на военной карьере молодого подполковника и на многие годы, вплоть до самой смерти, обрекла на мучительные головные боли. Не менее одного раза в год случались с ним приступы, и тогда весь наш дом оглашался протяжными стонами Павла Григорьевича.
В послевоенные годы в связи с инвалидностью Золин возглавил бригаду женщин, занимавшихся в нашем городском саду разведением цветов, поливкой клумб, уходом за кустарниками и деревьями, среди которых много было и фруктовых. Недалеко от памятника погибшим воинам, который, кстати говоря, был возведен руками моего отца, каменщика и штукатура-маляра, находилась небольшая теплица, а чуть поодаль — деревянная сторожка, где хранился инвентарь и огромные бухты поливочных шлангов.
После уроков, побросав портфели и наскоро перекусив, мы с друзьями бежали в парк. Там были наши заветные поляны, там над душистыми цветами с довольным гулом кружили толстые иссиня-черные шмели, там с наступлением сумерек из-под крыши сторожки вылетала шустрая стайка летучих мышей. И хозяином всего этого богатства был мой сосед, по большей части молчаливый, но лучившийся веселыми морщинками, похожий на доброго волшебника, Павел Григорьевич. Допускал он нас и в саму сторожку, где я на правах соседа чувствовал себя старшим над остальными.
Вдоль выбеленных стен здесь стояли широкие деревянные скамьи, а на сбитом из грубых досок столе сушился изумительно пахнущий табак — самосад. Принимая из рук Павла Григорьевича кружку с мутноватым чаем и слабо присоленную горбушку хлеба, мой младший товарищ Саша Борщев деликатно говорил:
— Ох, и вкусный же у вас хлеб, дядя Паша. Дома такого, уж точно, не поешь!
Сильным увлечением Золина было рисование. Не имея специального образования, он, тем не менее, был замечательным мастером. Многие его картины выставлялись и в Боброве, и на областных выставках в Воронеже. Основной темой, конечно, была война — гражданская и Великая Отечественная, через которые он прошел. Шашки, бурки, кони, раненые красноармейцы и поющие золотые горны, созывающие бойцов… Но наряду с батальными сценами, рождались очень нежные и тонкие пейзажи, выполненные акварельными и масляными красками.
Женой Павла Григорьевича была еврейка, Евгения Даниловна, весьма негостеприимная женщина, постоянным местом которой была кровать в небольшой, затемненной кухне, свет в которую попадал через узкое окошко, выходящее в общий коридор. Всякий раз, когда я спрашивал разрешение пройти к дяде Паше, из глубины комнаты, вместе со скрежетом панцирной сетки, доносился усталый вздох и звучала фраза:
— Ну, раз вам нечего делать, так что же…
Я был приучен к такому приему, поэтому, пропустив мимо ушей слова, звучащие как «чтоб тебя черти побрали», смело проходил в зал. Здесь, прямо за столом, работал Павел Григорьевич. Большей частью он рисовал для себя, но охотно брался за любую подработку, — лишних денег в семье не было. По просьбе работников милиции выпускал сатирическую газету, а также подписывал имевшие в то время хождение надгробные таблички. Иногда заказов было столько, что все свободное место в квартире, включая подоконники, было заставлено черными металлическими пластинами.
Павел Григорьевич встречал каждое мое появление довольным смешком и, задав несколько необязательных вопросов, снова принимался за работу, самозабвенно посасывая желтый мундштук с погасшей самокруткой. Я же с замиранием сердца наблюдал за движением кисти, за тем, как, смешиваясь, краски меняют цвета. Говоря современным языком, это был для меня мастер-класс. И спустя короткое время, зарядившись неудержимым желанием рисовать, я уже не мог стоять на месте и, сорвавшись, не чувствуя ступеней под ногами, бежал домой к своим карандашам и листочкам бумаги. Тогда я и подумать не мог, что привитое Золиным желание и умение рисовать сыграет в моей жизни не последнюю роль…
В семье Золиных было трое детей. Дочь я никогда не видел и сказать о ней ничего не могу. Но было у них и два сына. Александр, младший, появлялся крайне редко, приезжая на несколько дней из Николаева, что на Украине. И фигурой, и смуглым красивым лицом он походил на мать, а в небрежной походке его чувствовалось необыкновенное достоинство. Про него говорили, что после окончания института он удачно женился на дочери директора завода и благодаря протекции был назначен главным инженером на судостроительную верфь. Без сомнения, Саша был гордостью Евгении Даниловны.
Иначе обстояло дело с их вторым сыном — Борисом. Был он горьким выпивохой и, ерничая, говорил про себя следующее: «Я столько выпил, что корабль месяц будет плыть и ни разу не сядет на мель!» И это было абсолютной правдой, потому что за всю свою жизнь я ни разу не видел его трезвым. Пил он все без исключения: от водки до жидкости для очистки стекол. А напившись, брал в руки гармонь и, заставляя краснеть соседей, исполнял свои любимые песни, такие, как «Ландыши», «Черный кот» и другие, вставляя при этом в текст матерные слова. За ним так и закрепилась кличка Черный кот.
Но при всем этом для окружающих Борис был человеком абсолютно безвредным. Не было случая, чтобы он ввязался в скандал или стал его инициатором. И если в его присутствии такое случалось, то он тут же незаметно исчезал. Уходил, как говорят, по-английски.
Попав в вытрезвитель, Борис зачастую представлялся Павлом Григорьевичем, после чего на имя последнего приходила бумага для оплаты «оказанных услуг». В такие минуты в квартире Золиных разыгрывалась маленькая трагедия, где к глубокомысленному молчанию Павла Григорьевича присоединялось столь долго копившееся, местечковое красноречие Евгении Даниловны.
Наступает вечер очередного дня. Со стуком распахивается покосившаяся калитка, и во двор, покачиваясь, заходит Борис:
А на восточном полушарии,
Я вижу очи твои карие…
Эти две песенные строки — своеобразная визитная карточка Бори. Проговаривает он их быстро, скороговоркой и следом, без перехода:
— Га! Иван Борисович! Иван Егорович, мама родная, хай!
— Я тебе покажу «хай», — багровеет Лева Вертоградов. — Наши отцы…
— Да будет тебе, — успокаивают его. — Тоже нашел, с кем бодаться.
Борис смеется мелко, по-отцовски, и примащивается на край лавки. Его не гонят, хотя он болтает без умолку, лезет в карты и пытается подсказывать. Партия заканчивается, и тут же появляется бутылка водки. Юра Чижов высыпает на стол, предварительно обдув от карманных крошек, примятые ягоды крыжовника.
— Борис, спой!
Тот охотно затягивает: «Ландыши, ландыши — светлого мая привет…» И вдруг, закинув голову: «Здесь под небом чужим, я как хрен опаленный…»
Все довольно смеются. И протягивают стакан:
— Тяни, заслужил!
— А… — заметив меня, весело подмигивает Борька. — Мама родная! Ну! Не желаешь с небом в мяч сыграть?
Поднявшись, он идет к центру двора, на ходу доставая белый тугой шар. Размахнувшись, кидает, но уж очень невысоко.
— Гляди, как надо, — хрипит Рыжов, подбирая мяч. — Это ведь понимать надо.
Он некоторое время смотрит то на сжатый кулак, то на застывшие в зените розоватые облака, словно выстраивая траекторию, и, наконец, выбрасывает руку вверх. Несколько мгновений я еще отслеживаю полет мяча, но взгляд мой пересекается с лучами заходящего солнца, и то ли из-за них, то ли от детского восторга слезы заволакивают глаза.
— Ну, чего ты, мама родная, — смеется Борька…
О смерти Павла Григорьевича я узнал из письма родителей. Тогда я служил в Прибалтике, и это печальное событие прошло как-то стороной. Может быть, и хорошо, потому что в памяти моей он так и остался живым. Вот и сейчас словно наяву вижу его добрую улыбку из-под солдатской шапки с отпечатавшимся следом звездочки на меховом козырьке…
Высоко, очень высоко улетел мячик и уже никогда не упадет обратно.
- СРЕДА ОБИТАНИЯ
Центр нашего двора занимает стол, сотворенный коллективными усилиями мужчин, поэтому женщин за ним можно увидеть крайне редко. Они вообще стараются обходить его стороной, как гиблое место. В ранние часы выходного дня за ним встречаются шахматисты, преимущественно Григорий Ильич Лунц и Александр Константинович Дроздов. Играют исключительно на интерес — на пиво, хотя оба пива не употребляют. Вокруг толкутся персональные болельщики, стойко одолевая медленно текущее время, по опыту зная, что все выигранное достанется им. А достается немало, иной раз до полуведра.
Вечерами сюда собирается «сильная половина» дома, да еще с разных концов города приходят желающие перекинуться в карточного «козла» и на свободе выпить водки. Но «чужих» здесь не жалуют, и после короткого фуршета они отсеиваются. Остается постоянное ядро — человек пять-шесть. Игра идет тихо, лишь изредка от стола доносятся взрывы смеха и легкая перебранка:
— Ты почему под него с червей зашел? У меня же их три!.. За игрой-то смотришь, так твою так! — возмущается Иван Егорович. Фамилии его никто не знает, но он единственный из посторонних, кто смог укорениться, стать «своим».
— Да ведь первый ход, откуда мне знать, что там у тебя. Хоть моргнул бы, — отбрасывая прядь волос со лба, оправдывается Корпачев — дядя Витя, как все его называют. — А что взяли-то? Тринадцать очков!
— Ну и тринадцать, — миролюбиво соглашается Левка, сгребая взятку. — С миру по нитке…
— «С миру по нитке», — кипятится его партнер Юра Чижов. — Почему «копленкой» бил, а не десяткой?
Копленко — это бывший участковый, успевший за долгую службу изрядно насолить всем присутствующим. В отместку, все валеты теперь носят его имя.
Игра то кипит, то затихает. И когда на потемневшем небе загораются звезды и огарок свечи, помещенный в граненый стакан, уже не спасает положения, приходит жена Корпачева, единственная во дворе женщина, способная на подобную акцию.
— А ну-ка по домам, — говорит она негромко, — картежники. До утра бы они сидели…
Тихий голос тети Леры никого из игроков в заблуждение не вводит — все хорошо знают ее боевую натуру, поэтому покорно начинают складывать карты. И только дядя Витя, показывая характер, нервно говорит:
— Ну, что у тебя за привычка! Жесткая ты женщина! Это наша среда обитания, и не нужно в нее вторгаться.
— Вон где твоя «среда» и все остальные дни недели, — отрезает тетя Лера, кивком головы указывая в сторону светящихся окон.
Попрощавшись, игроки расходятся.
Зеленой рябью полощутся листья кленов в тусклом свете уличных фонарей. Пыльным теплом тянет от близкой дороги и еле уловимой, волнующей свежести с противоположной стороны, той, что через уклонистые сады сбегает к реке.
«Как хорошо! — думаю я. — Как необходима всем нам эта среда — среда умиротворенного единения!»
- «РАЗРЕШИТЕ ПРЕДСТАВИТЬСЯ!»
Однажды к нам во двор забежал, да так и остался очень милый щенок. Черный, с рыжими подпалинами.
— Смотри, какой красавчик, — покрутил головой Корпачев.
— Да, хорош! — согласились и остальные. — И судя по глазам, умен, мерзавец!
Долго думали, какое дать ему имя. Но все решил случай. Дело в том, что за год до этого к нашему слепому соседу Сергею из далекого Норильска приехал шурин Слава Бражкин, человек малообщительный и «осердитый», как про него выразилась Евгения Даниловна. Жена Сергея устроила брата на вино-водочный завод на Коршевской горе, где трудилась и сама.
Очень скоро специфика производства дала свои результаты. После нескольких продолжительных загулов Бражкин получил расчет и, проклятый слепым семейством, исчез. Но в памяти у всех осталась его некоторая странность. Каждый раз, возвращаясь с работы, он, прежде чем отправиться домой, несколько часов отлеживался в тени редкого штакетника, подложив для удобства под голову истрепанную сумку.
— Конечно, здесь не Норильск, — посмеивались мужики. — Понять человека можно.
— Жалко только, что опять не заслушаем начальника транспортного цеха, — ерничал Кондратьев.
Однажды, указав на лежащего в ногах щенка, Иван Егорович сказал:
— Вот вам еще один Славик!
Шутка понравилась, и все дружно рассмеялись.
Плотник Рыжов, далекий от сантиментов, но весьма практичный, взялся за изготовление будки.
— Двор у нас проходной, — отряхивая сосновую стружку с выгоревшего галифе, рассуждал он вслух. — Рядом танцы-манцы, так что сторож нам не помешает.
На заселение пришли соседи. Юра Чижов принес ветхий, битый молью ватник.
— Разрешите представить — Славик! — наклонив голову, сухо сказал Рыжов, стоя у новой будки. — А за БСП отдельное спасибо.
— Что такое БСП? — удивился Лунц.
— Блошиный сборный пункт, по-нашему…
— Ошейник нужен, да и… цепка, — вставила Мария Ивановна.
— Поищем, найдем, — откликнулся Чижов, по привычке сразу же начав рыскать глазами по сторонам.
Наблюдая за резвящимся Славиком, я с нежностью думал: «Какие они в сущности хорошие и добрые люди. Вот и для Славика у них нашелся уголок в их среде обитания».
- НЕ МОЖЕШЬ — НАУЧИМ
Славик был не единственной собакой в нашем дворе. В квартире Лунцов проживала симпатичная, но весьма скандальная, белая болонка по имени Тяпа. Жизнь этого сварливого существа, безусловно, была на порядок выше Славиной. Ее регулярно купали и вычесывали, а рацион питания включал такие продукты, увидев которые соседи только покручивали головами.
Само кормление проходило следующим образом. На открытое крылечко выходил Григорий Ильич, неся в одной руке блюдце с ломтиками мелко нарезанного мяса, а в другой — небольшую персональную подушку Тяпы, на которую она тут же и укладывалась. После долгих и безрезультатных попыток уговорить ее съесть хотя бы кусочек, приглашался я, в чьи обязанности входило всяческими воровскими жестами раздразнить Тяпу. Как правило, это срабатывало. Атаковав меня, она с рычанием бросалась назад и жадно поедала корм.
— Отсутствие аппетита, — задумчиво говорит Лунц, — результат ее малоподвижности. Нужно больше гулять. Леночка, посмотри на Славика, вот с кого нужно брать пример!
— Ты нас еще в будку посади, — уходя, обиженно роняет Елена Михайловна.
Деятельная натура Григория Ильича не хочет мириться с тунеядством Тяпы, и вскоре он берется за обучение ее прыжкам через кольцо.
— Нужно поднять ее физический тонус, — весело говорит он побледневшей от гнева супруге. — А заодно и артистические данные раскрыть.
— Прекрати немедленно! — возмущается Елена Михайловна под одобрительное тявканье Тяпы. — Гриша, ты убьешь нас обоих! Если тебе некуда расходовать свободное время, займись ну вот этим… Славиком.
Но Лунц непреклонен:
— Займемся обоими!
Выносится Лорин обруч и первое занятие начинается.
— Тяпа! Ко мне!
Та неохотно поднимается с подушки и, мелко семеня, направляется к кольцу. Оглядев его черными испуганными глазками, вздыхает и возвращается на место.
— Тяпушка! Ну же, ну, — умоляет Григорий Ильич.
— С ихним братом строже надо, — назидательно говорит наблюдающий со стороны Тимофей Рыжов. — Дескать, не можешь — научим, не хочешь — заставим. Я когда ефрейтором служил, у меня и не такие прыгали.
Тяпа, уловив в голосе Рыжова опасные нотки, снова подходит к кольцу. И тут неожиданно для всех Славик срывается с места и, подбежав к Тяпе, хватает ее, играясь, за холку и, увернувшись от зубов, боком пролетает в кольцо. Тяпа с лаем — за ним.
— Вот! Вот! — пританцовывает Лунц. — Ай, да молодцы!.. Ты видел? — спрашивает он меня. — А ты, Лора? — обращается он к дочери. — Вот что значит личный пример!
Потрепав мои волосы, он, напевая, уходит в дом.
Должен сказать, что семья Лунцов относилась ко мне с большой теплотой и я бывал частым гостем в их уютной квартире. Григорий Ильич охотно давал мне почитать книги из своей частной библиотеки. А с некоторых пор стал брать с собой на рыбалку. Забирали мы в эти походы и собак.
Высадив меня с удочкой и зверьем на берег и предоставив полную свободу, Григорий Ильич неторопливо отплывал к заветному месту и, разбросав удочки и прикормку, надолго затихал.
Был — и вдруг словно растворился человек в плавном течении реки, в успокаивающем шелесте тростника. И только фиолетовое облачко папиросного дыма, вырвавшись из-под соломенной шляпы, расстилается над желто-красными головками поплавков.
Собаки же, забегая на неглубокие, прогретые солнцем песчаные отмели, пугали юрких пескарей и с веселым лаем гнали в воду притаившихся в осоке изумрудных лягушек.
Набегавшись вволю, они укладывались в сочных береговых травах и, борясь с сонной истомой, глядели неотрывно на покачивающуюся лодку, на склоненного в ней человека.
- ПО УЛИЦЕ МОЕЙ…
Золотые, наполненные любовью и заботливой нежностью дни мои, где вы? Далеко-далеко истаяли они в каких-то совсем недостижимых далях, оставив в душе то легкую, то тревожную ностальгию, которая продолжает беспокоить мою память. Жизнь и смерть, идущие рядом, предстали передо мной во всей своей простоте и неотвратимости. В короткий срок ушли многие. Почти все.
Покосился и упал знаменитый стол. Без хозяйского пригляда растащили на дрова штакетник, и на удивление быстро заросли чертополохом брошенные огороды. Пугающим неуютом наполнился осиротевший дом, и стало отчетливо ясно, что проходным бывает не только двор, но и сама жизнь.
Иногда, прогуливаясь вечерами по городу, я захожу сюда. По старой привычке. Присаживаюсь на покосившуюся скамью возле хлопающей на ветру подъездной двери, прислушиваюсь. И почудится внезапно, что окликает меня чей-то знакомый голос.
Тогда, подняв глаза к огромному, но такому же пустому, как двор, небу, я шепчу: «Я все еще здесь, но это ничего не значит… Ведь рано или поздно я все равно снова буду с вами».
Анатолий Павлович Смышников родился в 1954 году в городе Боброве Воронежской области. Профессиональный военный, в 1980-х годах служил в Афганистане. Литературным творчеством увлекается с молодости. Публиковался в журнале «Подъём», региональных изданиях и альманахах. Автор сборника стихотворений «Я брел дорогами вселенной». Живет в городе Боброве Воронежской области.