Виктор Будаков

 

* * *

Я читаю отцовские письма.

Сорок пятого года они.

Как иссохшие блеклые листья,

Как сметенные временем дни.

 

Штампы четкой военной цензуры.

Что же пишет уставший отец

Меж боями, на перекуре? —

Скоро страшной године конец.

 

До Берлина все ближе и ближе —

И тревожнее писем язык.

«Может статься, что вас не увижу.

Знай, Мария…» —

слова будто крик.

 

Пишет: если убьют, чтобы сына

От дурного уберегла,

Чтоб не шел он путями косыми,

Чтоб поменьше увидел он зла.

 

Чтобы сын…

О себе я читаю,

Сам давно уже муж и отец…

 

Листья с веток у окон слетают,

Словно тени отживших сердец.

 

ЗЕМЛЯ ДЕТСТВА

 

Воронежские слушаю я песни,

Воронежскую открываю дверь.

И сам я, деревенский, сельскоместный,

Нечаянно воронежский теперь.

 

Воронежской окраиной брожу я,

Ночной Воронеж, как туннель, сквозит.

И в городе живу или служу я:

Воронеж — дом мой? Или же — транзит?

 

Я все концы далекие сверстаю,

Давно мне город близкий и родной.

Его не весь я знаю, только знаю:

Что было с ним — то было и со мной.

 

А в час бессонный землю детства вижу,

Где зелен луг, где Дон что лазурит,

И свод небесный — глаз любимых ближе,

Свод, где звезда с звездою говорит.

 

Владимир Гордейчев

 

СЕРЕБРЯНЫЙ КУВШИН

 

«В червленом щите золотая гора,

на которой серебряный кувшин,

изливающий такую же воду».

Герб Воронежа,

утвержденный Петром I

 

Что стороннему может сказать человеку

этот самый родник, изливающий реку?

Я дотошным пытаньем моим убежден

в том, что это не Олымь, не Россошь, не Дон.

Но «представлено символом, сколь величаво

в крае сем расплеснулись Довольство и Слава,

сколь обильно по Божьему помыслу дан

ток Равенства и Блага для местных граждан…»

Так толкует старинная библиотека

эмблематику из позапрошлого века

в оборотах, которые, я бы сказал,

и новейший могли б выражать идеал.

Только с самого, я бы заметил, порога

мы давай отведем упованья на Бога,

примем то лишь за дело, что в наши года

мы вполне богоравные граждане, да.

Край родной с суховеями, градом и стужей

обживался крестьянскою силушкой дюжей,

славу наших заводов, индустрии дань,

подвигала народа рабочего длань.

И кувшин этот самый, истекший рекою,

смастерен он такой же бывалой рукою,

чьим дареньем вошли в государственный герб

инструменты рабочие — молот и серп…

Сколь отрадно великой державе глядится

в зеркала родников, бочаги и криницы!

Ток сверкающей влаги, что всеми любим,

изливает мой край из подземных глубин.

На лугу, если жажда меня сокрушила,

я прильну к роднику, словно к жерлу кувшина.

И захлеб моего ликованья таков,

будто пью из глубин не пластов, а веков.

 

У ПАМЯТНИКА КОЛЬЦОВУ

 

Здесь шли бои. Осколки цокали.

И отголосками беды

на грань шлифованного цоколя

легли две черных борозды.

 

Но вечно живо сердце города,

и на строительство вдали

опять глядит светло и молодо

поэт воронежской земли.

 

К нему до ночи — поздно, рано ли —

течет народная река.

И жилка темная на мраморе

вот-вот забьется у виска.

 

Анатолий Жигулин

 

* * *

Помню ровное поле

И маленький наш огород —

На окраине города,

Где-то за Пешестрелецкой.

И высоко над нами

Спокойно гудит самолет.

Может, наш, но по звуку

Скорее похож на немецкий.

 

Самолет высоко.

Он не станет на нас нападать.

Возвращается, видно,

На базу из дальней разведки.

И спокойно лопатой

И тяпкой работает мать.

И спокойно, лениво

Ударили рядом зенитки…

 

На седой мешковине

Разложен нехитрый обед:

Пять вареных картошин,

Ломоть кукурузного хлеба.

Самолет улетел,

И растаял барашковый след.

От снарядных разрывов

Очистилось летнее небо.

 

И полуденным зноем

Простор черноземный дышал.

И желтели цветами

Полыни пахучие грозди.

А вдали на пригорках

Разрушенный город лежал.

И коробки развалин

Белели, как древние кости…

 

Где истоки любви

К этой горькой и милой земле?

Что меня навсегда

К этим грустным полям приковало?

Здесь родился и жил,

Здесь навеки растаю во мгле,

Здесь полынное семя

Нечаянно в сердце запало.

 

ПОЛЕ БОЯ

 

О поле боя, поле боя!..

Воронеж. Мне двенадцать лет.

И солнце светится рябое

На змейках пулеметных лент.

 

Нам повезло невероятно.

Растаял снег, ушла зима.

Винтовочных и автоматных

Патронов всюду

Просто тьма.

 

Наверно, в тех кустах полынных

По комьям плачущей земли

Меж черных проволочек минных

Нас Божьи ангелы вели.

 

Там был один окоп оплывший,

И в нем, откинувшись назад,

Стоял, как памятник,

Застывший,

Погибший осенью солдат.

 

Худой, остриженный, белесый…

И прямо в середину лба

Осколком черного железа

Его отметила судьба.

 

Песок по брустверу ссыпался.

Былинки ежились, шурша.

Сжимали скрюченные пальцы

Чуть поржавевший ППШ…

 

Немая горечь той картины

Из детской памяти ушла,

Но, словно взрывом старой мины,

Сегодня сердце обожгла.

 

…Я вижу вновь перед собою,

Уже не в детстве — наяву,

То роковое поле боя,

Сухую ржавую траву.

 

Путем извилистым и длинным —

Уже который год подряд! —

Я вновь и вновь иду по минам

Моих печалей и утрат.

 

И понимается до боли,

До горьких дум в конце пути,

Что жизнь —

Она как это поле,

И надо поле перейти.

 

Василий Жиляев

 

ПРИШЕЛЬЦЫ

 

Воздух ближнего боя.

За волною волна,

Громовою пальбою

Оглушает война.

Михаил Тимошечкин

 

Это будет. Но в кои-то веки?

А пока мы еще — пацаны.

Собирались в деревню калеки

С небывало жестокой войны.

Опрокинуто все. Все разбито.

Подымалась из пепла страна.

Над равниной, железом изрытой,

Не рыдала старушка луна.

Не валялись по взгорью снопами

Безымянные трупы солдат.

Торопливая детская память

Уносила в неистовый ад…

Дерезовка. Стрельба. Дым в полнеба.

Жар в утробах ревущих машин.

Все в крестах… Будто страшная небыль

Объявилась в придонской глуши…

Наползает, грохочет, скрежещет,

Изрыгает всеядный огонь

Дом в руинах. Разграблены вещи.

«Лай» пришельцев. Пылища и вонь.

Крик над Доном. Горит переправа —

Тем, кто в омуте, — участь одна…

Бьют прицельно и слева, и справа,

Сверху бьют. И у самого дна…

С высоты мелового утеса.

Озирая бескрайнюю ширь,

Враг, пришелец, под знаком вопроса:

Что же дальше? Урал и Сибирь?

Богатейшие, редкие земли.

Там, в глубинах — немыслимый клад.

Хорошо бы, все это объемля,

Перестроить на собственный лад.

«Узаконить железный порядок…»

В честь победы озвучивать гимн…

И — в упор выходящих из ряда…

Чтоб в науку, на пользу другим.

Глубь донская не заводи Шпрее,

Чернозем не альпийская вязь…

Мертвый лист по-осеннему преет,

Чуть прикрыв непролазную грязь.

Следом Арктика жалует в гости,

Лютым зверем скребется в блиндаж,

Индевеют на холоде кости.

Над завьюженной степью — мираж…

В черном небе, как солнце, — ракета!

Взрывы. Вопли. Лавина огня.

Сердце — в пятках… А мысленно где-то:

«Бог всесильный, помилуй меня…»

Белых призраков злое круженье…

Незнакомый и яростный мат.

Руки — к небу! Конец. Окруженье.

Брошен под ноги, в снег, автомат.

На восток. Но уже под конвоем.

Плен. Бесславие. Голод. Мороз.

Похоронным простуженным воем

Вторил вьюге бездомный барбос.

Шли, как в пропасть, навстречу метели,

Где колонной, где вроссыпь, не в такт.

В забеленные снегом шинели

Въелась гарь сумасшедших атак.

Шли понуро, не в райские кущи,

К черной точке, где сузился мир…

Обмороженных и отстающих

На ходу добивал конвоир.

А куда их? Ни хлеба, ни крова,

Ни медпункта, ни прежних больниц.

В мясорубке, как есть, безголово

Перекручен блистательный «блиц»…

Ставит в ряд поминальные свечи

Пред иконой скорбящая мать.

Злые силы, давя и калеча,

Разгулялись вовсю, не унять!

Над растерзанной зимней Россией

В круговерти неслыханных стуж

С черноземом и снегом взмесили

Миллионы погубленных душ…

 

Анатолий Ионкин

 

НОЯБРЬ, 1985

 

Ноябрь ныне выдался свойский:

Сполна подержал нас в тепле.

Идет Гавриил Троепольский

По белой осенней земле.

 

С походкой его неторопкой

Знакомы в Воронеже все:

Как будто заветною тропкой

Шагает по чистой росе.

 

С одними пошутит привычно,

Другим улыбнется, но вскользь.

Прищуром своим ироничным

Он каждого видит насквозь.

 

И глаз родниковые донца

Блестят хитрецой: «Я таков!

Не зря отмахал вокруг солнца

Уж восемь десятков витков!»

 

…Ноябрьская зорька, пылая,

Морозцем по лицам сечет.

Идет Гавриил Николаич…

Виткам продолжается счет.

 

ДОМ-МУЗЕЙ НИКИТИНА

 

Обычный дом. Крыльцо. Не виден

Там, в глубине, неброский сад.

Здесь жил поэт Иван Никитин

Сто с лишним лет тому назад.

Времен запамятных приметы —

Так ненавязчиво просты,

Здесь дышат книги, и предметы,

И рукописные листы.

И я иду и преклоняю

Седую голову пред тем,

Что есть судьба и боль земная,

Не покоренные никем.

И от земли я жду ответа —

Непостижимого уму:

«Родишь ли нового поэта,

Талантом равного ему?»

 

Михаил Каменецкий

 

* * *

Спроси, где я познал впервые

красу и щедрость летних дней,

отвечу: — В глубине России,

у речки Усманки моей.

Там, где омыт зарей пунцовой

рассветный луг за строчкой хат,

в краю, что песнями Кольцова

навек прославлен и богат.

Где, выставив стволы литые,

салютовал петровский флот,

и где Мордасова Мария

частушки звонкие поет.

Земля до малого пригорка

и до былинки на меже

высокой нотою восторга

всегда царит в моей душе.

В судьбе мне выпало везенье.

Как мать родную чту тебя,

мое родное Черноземье,

земля любимая моя.

 

* * *

Целительный ветер Придонья,

несущий дыханье степей.

Под чистые струи ладони

подставь и, блаженствуя, пей.

Свободный, он полон пристрастья

к таинственной музыке верст

и тягу рождает к пространству,

к грамматике солнца и звезд.

Освой эту азбуку, пестуй

упругую силу струи,

ее первозданную песню,

как лучшие песни свои.

 

СВЕРЧОК

 

Сверчок, поселившийся в лифте,

бессменную службу несет.

Нихитрый мотив он играет

из двух полюбившихся нот.

В трудах своих не замечая

ни времени, ни скоростей,

он музыкой этой встречает

и в путь провожает людей.

И каждый, скользящий в подвеске,

светлеет от мысли одной,

что точно такой деревенский

был в детстве сверчок избяной.

Голодною послевоенной

порой жил он в каждой судьбе

с припевкой своей неизменной

за печкой в крестьянской избе.

Теперь ему некуда деться,

разъехались мы в города,

и он из забытого детства

подался за нами сюда.

Чтоб мы, растерявшие были

покинутой отчей земли,

страданий ее не забыли

и сказок забыть не могли.

 

* * *

Крохотные сборники друзей,

серая газетная бумага.

Голоса воронежских полей,

дней нелегких правда и отвага.

Выпало мне счастье на роду

знать и видеть истинных поэтов,

веривших в счастливую звезду

Родины во времена наветов…

Жизнь на честность проверяла их,

трудные давала им уроки.

Помню всех: ушедших и живых,

в памяти своей храню их строки.

В заповедной области души

Равно солнцем все они согреты…

Нет поэтов малых и больших,

есть земли воронежской поэты.

 

* * *

Может, в Россоши, может, в Рамони

слышу ливенку издалека.

На задумчивый голос гармони

отзовется вдруг сердца строка.

Поплывет она с музыкой рядом.

И подхватит ту песню мехов

хор девичий за речкой и садом,

чтоб до первых нести петухов.

Что за грусть в ней и что за отрада

в этой теме просторов и нив.

Ах, гармошка — семь пуговок лада!

Но высок и раздолен мотив.

В нем донского разлива приволье,

соловьиных рулад виражи,

и колосьев шуршание в поле,

и загадочность русской души.

 

Лев Коськов

 

* * *

В детстве нимфы нам не пели

У затейливых оград,

Не стоял у колыбели

Славный город Петроград.

К сожаленью, изначала

Замечала нас едва

И ничуть не баловала

Семихолмная Москва.

Ярче всех великолепий

О прошедшем говоря,

Нам глаза слепили степи,

Словно южные моря.

Ставни синие на хатах…

Ветрячок наперекос…

Желтизна полей в квадратах

Молодых лесополос.

Город вечно говорливый,

Весь зелено-золотой.

Богатырские обрывы

Над мелеющей рекой.

А по ним, лепясь в излишке,

Весело, на все лады —

Домики, дома, домишки,

Церкви, улицы, сады.

В старом парке лик дикарский

Самодержец искривлял,

Но своей рукой по-царски

Наше детство осенял.

 

* * *

Высокий правый берег. Над обрывом

В покое равнодушно-молчаливом

Скорей погост, чем кладбище — тут есть

И мраморы, и крашеная жесть,

В одном ряду кресты и обелиски…

Кто под плитой, а кто и без прописки,

Здесь, в черном слое отческой земли,

Мои деды и прадеды легли…

А нынче май теплом и светом красен,

Все зелено, и день настолько ясен,

Что на пологом левом берегу,

Не напрягаясь, видеть я могу,

Как тропкою между стволов сосновых,

Могучих, меднокованых, мачтовых

Идет мужчина, встречных веселя,

Ногами выплетая вензеля,

И вполпьяна лукавая гармошка,

Мотив перевираючи немножко,

Наяривает бойко страданца,

Где нету ни начала, ни конца.

И звук летит по вольному простору,

По-над водой и по обрывам — в гору,

В одно соединяя близь и даль,

Размах души и тайную печаль,

И все живое с вешней синевою

И с русскою великою рекою,

Что тут не так, как дале, широка,

Но катит через годы и века.

 

Геннадий Лутков

 

ПРЕДВОЕННЫЙ ЦИРК

 

В нем было привольно, уютно,

Он был на словечко остер —

Брезентовый, круглый, как юрта,

Прозрачный от солнца шатер.

 

Пристанище быстрых и ловких,

Кто громом ладоней живет.

Конечно же, цирк — это легкий

Под куполом гулким полет.

 

Раскрашенных клоунов игры,

Факиры из долгой молвы.

Конечно же, цирк — это тигры,

Конечно же, цирк — это львы!

 

Сатира всегда боевая,

Канаты высотнее рей!

Но мы-то с отцом здесь бывали

Не ради каких-то зверей.

 

Поддубного внуки и дети

Здесь славу решили искать —

Все, в мускулы ладно одеты,

Являли классически стать.

 

Покуда огнем не плеснули

На землю с небес «мессера»,

Выходят Ян Цыган, Плясуля —

Французской борьбы мастера.

 

И тонкий, как мальчик, Орленок,

И с ним Колишевич седой.

И голос шталмейстера звонок,

А жизнь уже дышит бедой.

 

Здесь нет равнодушных, нет сонных,

Здесь буйства и радости дом!

И ждем мы «двойного нельсона»,

И «мостика» стойкого ждем.

 

И было и потно, и хрустко,

И было решенье судьбы.

Потом стало не до французской,

Своей нам хватало борьбы.

 

Был мир разогрет до каленья,

К огню прикоснулись юнцы…

И вот из того поколенья

Потом получились борцы.

 

И где тот дом, безвестный ныне,

Куда в неведанном году,

Через столетья, как к святыне,

Потомки юные придут?

 

Станислав Никулин

 

В БЕРЕЗОВОЙ РОЩЕ

 

Ах, эта музыка берез —

такая светлая, певучая!

Она так сладостно

измучила

и довела до сладких слез.

 

И нет той музыке конца.

Она звучит

по всей России —

в полях,

лесах,

далекой сини

и у родимого крыльца.

 

Нам не расстаться с ней

вовек.

И с ней от самого начала

и до последнего причала

шагает русский человек.

 

ПЯТИДЕСЯТЫЕ ГОДЫ

 

Как томительно-сладко

вспоминаю порой

старый вальс, танцплощадку,

шумный сад городской!

 

В белых платьях невесты,

робки взгляды девчат.

Духовые оркестры

по России гремят.

 

Не исчезла усталость,

было не до одежд,

но уже начиналось

время новых надежд.

 

И под небом, и в зале,

и в Москве, и в глуши

нам оркестры играли

старый вальс для души.

 

И ребята пьянели

от любви и весны…

И без страха глядели

в завтра дети войны.

 

* * *

Как много лет назад,

как в том цветущем мае —

лишь Первомайский сад

почти неузнаваем.

 

Застроили его.

А где ж простор для взгляда?

Осталось-то всего —

чугунная ограда.

 

Но я спешу сюда

вечернею порою

и снова, как тогда,

волнения не скрою.

 

И ты, как бы во сне,

из-за туманной дрожи

идешь навстречу мне —

и все дойти не можешь.

 

Евгений Новичихин

 

СТАРАЯ ПЕСНЯ

 

Одинокий катер у причала.

Города знакомый силуэт.

Вспомнилась мне песня, что звучала

Над рекой, которой больше нет.

Так в ее словах душа сквозила!

Так была мелодия проста!

«Я облокотился на перила

Старого Чернавского моста…»

 

Сколько раз в бессонном полуночье

Возникали, вновь заворожив,

Эти ненавязчивые строчки,

Этот незатейливый мотив.

В юности далекой это было,

Той, что благородна и чиста.

«Я облокотился на перила

Старого Чернавского моста…»

 

Лозняки прибрежные тревожа,

Как и прежде, хмурится вода.

Жаль, что не становятся моложе

Люди и мосты. И города.

Вспоминая все, что сердцу мило,

Обойдя заветные места,

Я облокотился на перила

Старого Чернавского моста…

 

ЧЕРНЯХОВСКИЙ

 

В накрывшем нас трагическом обвале,

В кошмарном и нелепом дележе

Мы так друг друга слышать перестали —

Не только люди беженцами стали —

И памятники беженцы уже.

Да, слава тоже может быть опальной.

И он, с Россией тяготы деля,

В Воронеже, на площади вокзальной —

Как будто вновь перед дорогой дальней,

Готовый жизнь свою начать с нуля.

Ах, эти беспокойные вокзалы!

Их столько было в жизни фронтовой!

Побед, утрат — ему всего хватало.

Но много ль на счету у генерала

Коротких улиц Мира за спиной?

Не быть в забвенье имени героя,

Того, кто и за смертною чертой

Готов, как прежде, жертвовать собою,

Живя с народом общею судьбою,

С Отечеством — единою бедой.

И дай-то Бог, Россия, чтоб достало

Нам мира, хлеба и душевных слов,

А если надо — то и пьедесталов

Для всех твоих солдат и генералов,

Для всех тебя прославивших сынов!

 

Виктор Панкратов

 

Не разлюбить и не забыть…

 

Беспокойный наш город!

Его мы безудержно любим —

от ажурных фронтонов

до самой невзрачной стрехи.

Здесь мы часто ночами

бродили проспектом безлюдным,

несерьезной девчонке

запоем читали стихи.

Ночь бросалась в глаза нам

охапками рыжих созвездий.

И смешливая Нинка,

прощаясь, махала рукой.

И, оставшись вдвоем

в непривычно притихшем подъезде,

мы по-братски делились

еще не остывшей строкой.

И в такие минуты

вдвойне становился понятен

этот город, который

восторженно нам подарил

мир огромных заводов

и маленький мир голубятен,

полонил нас любовью

и строгостью нас покорил.

Проплывали рассветы

над стрелами башенных кранов,

ветер встречного утра

нам души тревожил и жег,

И казался Воронеж

распахнутым в мир океаном,

где земным ледоколом

врезался в проспект «Утюжок».

Солнце сыпало блики

на мрамор его облицовки.

И в шлифованных гранях

плясали осколки слюды.

Торопился автобус

в обыденно-синей спецовке,

на прохладном асфальте

свои оставляя следы.

Облака… Облака…

Облаков белоснежная пена.

Голубиные взлеты

к слепящим лепным облакам.

Уезжает к Заставе

рабочая первая смена,

к многотрубным заводам,

к своим многотрудным делам…

 

Сорок третий год

 

Всем досталось лиха в полной мере.

Гнезда и дома еще пусты.

Груды щебня, а в Кольцовском сквере

кладбище — немецкие кресты…

Сейфы у разрушенной сберкассы.

В центре нет уже коварных мин…

Отпрыски арийской высшей расы

расчищают город от руин.

Мальчики в солдатской форме пыльной!

Вам, тщедушным, повезло в войну,

что не безымянный холм могильный

искупил тотальную вину.

Что не ваши проржавели каски

посреди полынной тишины,

что тяжеловесные фугаски

далеко на западе слышны.

Что уже не кособочит плечи

автомата крупповская сталь…

Жизнь всему научит.

И излечит

вашу чужеземную печаль.

Вы еще, наверно, не постигли,

что добро

всегда сильней, чем зло, —

пестро размалеванные «тигры»

морды отвернули тяжело.

Ну а наши чувства — не схоронишь.

Только клином вышибают клин:

на броне два слова —

«За Воронеж!»

Рядом на стене —

«Даешь Берлин!»

Не прошла еще земная смута.

Но уже, поверив в светлый мир,

высекает искорки салюта

из кремня усатый конвоир.

 

Алексей Прасолов

 

* * *

Так — отведешь туман рукою

И до конца увидишь вдруг

В избытке света и покоя

Огромной дали полукруг.

Как мастер на свою картину,

Чуть отойдя, глядишь без слов

На подвесную паутину

Стальных креплений и тросов.

За ней — певучею и длинной,

За гранями сквозных домов

Могуче веет дух былинный

С речных обрывов и холмов.

Скелет моста ползучий поезд

Пронзает, загнанно дыша.

И, в беспредельности освоясь,

Живая ширится душа.

И сквозь нее проходит время,

Сведя эпохи в миг один,

Как дым рабочий — с дымкой древней

Средь скромно убранных равнин.

И что бы сердце ни томило,

Она в тебя опять влилась —

Очеловеченного мира

Очеловеченная власть.

 

* * *

По щербинам врубленных ступеней

Я взошел с тобой на высоту.

Вижу город — белый и весенний,

Слышу гром короткий на мосту.

Шум травы, металла звук рабочий,

И покой, и вихревой порыв —

Даль живет, дымится и грохочет,

Свой бессонный двигатель укрыв.

Самолетик в небо запускают.

Крохотные гонят поезда.

Неуемность острая, людская,

Четкий бег — откуда и куда?

Объясняют пресными словами,

Отвечают гордо и светло.

Люди, люди, с грузными годами

Сколько их по памяти прошло…

Тех я вспомню, этих позабуду.

Ими путь означен навсегда:

По одним я узнаю — откуда,

По другим сверяюсь я — куда.

Родина? Судьба? Моя ли юность?

Листьями ль забрызганная — ты?

Все во мне мелькнуло и вернулось

Напряженным ветром высоты.

 

* * *

                                                          А.С.

 

В эту ночь с холмов, с булыжных улиц

Собирались силы темных вод.

И когда наутро мы проснулись,

Шел рекой широкий ледоход.

 

Размыкая губы ледяные,

Говорила вольная вода.

Это было в мире не впервые,

Так зачем спешили мы сюда.

 

А река — огромная, чужая,

Спертая — в беспамятстве идет,

Ничего уже не отражая

В мутной перекошенности вод.

 

От волны — прощальный холод снега,

Сочный плеск — предвестье первых слов,

И кругом такой простор для эха,

Для далеких чьих-то голосов.

 

Нет мгновений кратких и напрасных —

Доверяйся сердцу и глазам:

В этот час там тихо светит праздник,

Неподвластный нам.

 

* * *

Аэропорт перенесли,

И словно изменился климат:

Опять здесь морось, а вдали

Восходят с солнцем корабли.

Я жил как на краю земли

И вдруг так грубо отодвинут.

 

Где стройность гула? Где огни?

Руками раздвигаю вечер.

Лишь звуки острые одни

Всей человеческой возни,

Шипам терновника сродни,

Пронзают — ссоры, вздохи, речи.

 

Рванешься — и не улетишь, —

Таких чудес мы не свершили.

Но вот конец. Безмолвье крыш,

И точат полночь червь и мышь,

И яблоком раздора в тишь

Летит антоновка с вершины.

Стою, как на краю земли.

Удар — по темени, по крыше!

Сопи, недоброе, дремли!

К луне выходят корабли.

Как хорошо, что там, вдали,

А то бы ничего не слышал.

 

Галина Умывакина

 

Кольцовский эпиграф

 

Как на свете жить одинокому?

А. Кольцов

 

Молчит вода в куге,

кружится лист на воле…

На Курской мы дуге

иль Куликовом поле?

Какая память в нас

болит не умолкая,

что жизни нашей час

столетья окликает?!

Течет сквозь сердце Дон,

и сердцу дар отпущен

любить, как отчий дом,

Михайловского кущи.

И нынешних юнцов

пусть тот же путь не минет,

и к ним придет Кольцов,

как за два века — Минин.

Пусть та же кровь гудит,

им наполняя жилы,

и та земля глядит,

где русским духом живы.

Все врут, что не навек

пришел ты, человече,

испить из этих рек,

пригубить этой речи.

 

* * *

За снегом еле виден

и временем сокрыт,

поэт Иван Никитин,

задумавшись, сидит.

 

Как грозные вериги,

знак быта и души, —

у ног своих две книги

бок о бок положил.

 

Потомок благодарный,

гляди из тьмы веков:

здесь толстый том амбарный

над книгою стихов.

 

Затем, что голи русской

постылого двора

неласковая муза

товаркою была,

 

затем, чтоб сквозь преграды

событий, судеб, лет

мы знали — это рядом:

работник и поэт.