Народный поэт, Герой Социалистического Труда, лауреат Государственной и Ленинской премий, Егор Александрович Исаев — уроженец села Коршево Бобровского района. Однако и по биографии своей жизненной, и личному его признанию, Лиски для него — очень близкий и памятный земной уголок. Со здешнего вокзала, остриженным «под ноль» молодым солдатом, уезжал в «теплушке» на фронт, сюда потом не единожды приезжал к друзьям-товарищам, здесь провел немало интересных литературных встреч… И даже одно из своих стихотворений посвятил Лискам, в котором с присущей поэту откровенностью признался:

…Добрый ты и ты суровый

У священного огня…

Хорошо, что вы с Бобровом,

Как два брата у меня.

Лискинцы чтут и хранят память о Егоре Исаеве, считают его своим земляком, тем паче, что Лискинский и Бобровский районы когда-то были единым уездом.

О поэте Егоре Исаеве сказано и написано уже немало. Мне же, кому судьба подарила дружбу с этим неординарным буквально во всем человеком, ставшим для меня и старшим товарищем, и Учителем по литературному творчеству, часто встречавшимся с ним, хочется рассказать о некоторых, мало кому известных страницах его чисто житейской биографии. Одна из них — о земной Любви Егора Исаева — далеко не будничной, возвышенной до пафосной строки, и в то же время такой простой и понятной, как и весь он был сам…

 

О своей личной жизни Исаев почти никогда ничего не рассказывал. Даже в биографических своих откровениях как-то скромно обходил эту тему. Может, потому, что умея ненавязчиво и в то же время красиво вместить свои чувства всего в несколько строк, отражал все это в своих поэмах и стихах?

Наверное, и я бы разгадывал, как и все, по этим строкам неведомую сторону жизни моего друга, если бы не случай…

Как-то Егор Александрович в присущем ему эмоциональном духе рассказал мне о своей недавней встрече с тогдашним мэром Москвы Лужковым.

— Представляешь, подходит ко мне Юрий Михайлович, в улыбке весь, руку протягивает, а сам декламирует:

 

Ах, Тонька-Тонька!

Вся она, как речка —

Попить попей,

А переплыть — ни-ни…

Я аж растерялся, это же из поэмы моей «Даль Памяти»! Надо же, такая шишка и мои стихи наизусть знает…

…Слушаю откровения Егора Александровича, а сам думаю: «Может, самый раз давно интересующий вопрос задать? Тонька эта, речка, — образ вымышленный, поэтический или и впрямь была такая?»

Дожидаюсь удобного момента, спрашиваю. И, получив солидную порцию исаевского «разъяснения», что все его литературные герои — реальные люди, взятые из жизни, получаю, наконец, долгожданный ответ:

— Тонька! Это ж наша, коршевская дивчина. На одной улице жили, хороводились… — И, чуть улыбнувшись, добавил: — Моя первая любовь! Ох, и красива была! А частушечница, другую такую не сыщешь! Бой-девка была!

На том разговор и закончился. Хотя мне и хотелось спросить о дальнейшей судьбе этой загадочной Тоньки, но что-то сдержало. Зачем бередить зарубцевавшиеся раны старого человека? Мало ли что могло случиться…

Однако спустя какое-то время жизнь сама нежданно-негаданно помогла найти ответ на незаданный вопрос.

Как-то в разговоре со своим другом Валентином Чичасовым, зная о его коршевских корнях, спросил, не помнит ли он некую Тоньку, в которую Егор Исаев в юности влюблен был? И тут же получил короткий, но чуть не сразивший меня наповал ответ:

— Привет! Это же моя старшая сестра, Антонина! В Нововоронеже с дочкой да внуками живет…

Вот те раз! Ответ-то, оказывается, сколько лет со мной рядом ходил, а я…

И тут, неожиданно для самого себя, с ходу рождаю то ли смелое, то ли озорное по-детски предложение: — А давайте устроим встречу Егора и Тоньки! Представляете, какой подарок им преподнесем! Ведь они наверняка с той юношеской поры не виделись…

— А как же мы это сделаем?

— Очень просто! Через пару недель поэт приедет отдыхать в санаторий Цюрупы, вот мы его к вам и доставим. А вы Тоньку-Антонину в гости позовете…

— А что, затея и, правда, интересная, — согласились супруги Чичасовы.

И вот настал он, этот необычный для всех нас день. Для хозяев дома — хлопотный, для нас с женой, как инициаторов встречи, — волнительный, ведь неизвестно, как воспримут ее главные герои события. А уж для них самих — и говорить нечего.

Побывать у своего земляка из «залогинской» породы Исаев согласился охотно. Давно не виделись. Так что в назначенный день и час мы уже были у дома Чичасовых, что на одной из Парковых. Глянув на трехэтажный особняк, Егор Александрович поначалу неодобрительно нахмурился, но, уже спустя мгновение, всколыхнулся, засветился стариковской улыбкой.

 

— А, помнишь, Вальк, дома наши коршевские — что ваш, что наш? Господи, сколько там в них метров этих было — с гулькин нос, а вот уюта, простора на тыщу человек хватало. Там ведь вместо стен — горизонт распростертый, а крыша в самом поднебесье шапкой висела! Эх, какие дали, какая светлость разливались в тех хатенках! Есть ли они нынче в этих вот дворцах? Да, ладно, я не о тебе, — построил, ну и молодец! Я о жизни нашей… Ну, давай, показывай хоромы-то!

И тут абсолютно неожиданно для гостя прямо в прихожей встречает его… та самая Тонька, которую когда-то было «не переплыть». Вернее, Антонина Семеновна, — постаревшая возрастом, но только не душой. По-прежнему, как и, наверное, тогда, в далекой молодости — озорная, веселая, раскрытая для шутки-прибаутки, а то и подначки безобидной. Сохранившая былую красоту свою даже в эти годы, с накинутым на плечи цветастым платком и широкой улыбкой на лице, держа в руках серебряный поднос с полной рюмкой да куском хлеба, она враспев протянула:

— Хлеб-соль тебе, гостюшка дорогой! Ну-к, отведай маво самделишного, специально тебе привезла! — и прямо в руки оторопевшему от приятной неожиданности земляку полную рюмку самогона.

На миг только растерялась душа исаевская, на один только миг, когда увидел Тоньку свою незабываемую, услышал голос ее напевный… А потом залихватски, по-молодецки прямо-таки, хватнул первачок, крякнул по-мужицки и заулыбался:

— Ну, дай хоть обниму-то тебя!

Нет, не объятье это было и даже не поцелуй двух повидавших жизнь людей, стежки-дорожки которых разбежались по разные стороны… Две души человеческие, не зачерствевшие памятью своей, любовью юношескою дышащие так же, как и тогда, шесть десятков лет назад, слились в едином порыве в какое-то одно большое и неразрывное, имя которому — Чувство неостывшее, Радость неподдельная. И то ли мгновенье, то ли вечность длилось это неожиданное, но наверняка долгожданное прикосновение вмиг помолодевших сердец, чувствовали только они сами. А мы — и хозяева, и гости — стояли в сторонке и, сдерживая слезы радости за этих счастливых людей, притихли, боясь даже нечаянным шорохом помешать им. А еще почему-то подумалось, что такое можно видеть в жизни, пожалуй, один только раз! И то не каждому! Так что мы тоже могли отнести себя в этот вечер к счастливым людям!

Всегда приветливый дом наших друзей в этот раз был наполнен какой-то особой торжественностью, причем не возвышенно-помпезной, а наоборот — приземленно простой. Будто собрались мы на весеннем прибитюжском лугу с цветущими ромашками, колокольчиками, да и уселись за его бархатную скатерть. А вокруг — простор душевный, замешанный на русском хлебосольстве да радости от встречи необыкновенной. Как-никак, а ведь земляки встретились, да не просто воронежской земли нашей плодородной, а именно того самого уголка ее, коршевского, что живет в памяти поседевшей у каждого ее уроженца. Вон они, все как на подбор, — что Егор рядом с Тонькой-речкой, что Валентин с Лидушкой…

А потому и тост первый был вполне естественным:

— За коршевцев! За память, годами не вытертую, за ту даль, из которой они когда-то вышли!!!

Выпили все, даже женщины. А Тонька, внутри которой вновь вспыхнул притушенный годами озорной огонек, та даже крякнула по-мужицки и, глядя счастливыми глазами на Егора, протянула: — Крепкий вышел, а, Ерк? Продернуло, али как?

Егор, уже познавший крепость первака, дернул рюмку и, не закусывая, заулыбался своей необъятной исаевской улыбкой:

— Молодец! Ей-бо, молодец! Оч хор!

— Чаво? Какой такой хор? — тут же повернулась к нему соседка.

— Очень хорошо, говорю!

— Ты, Ягор, давай по-нашему гутарь, по-свойски, а то, что ты с детства в разумные пошел, и так известно! — хлестанула поэта землячка.

Егор, ничуть не смутившись, расхохотался:

— Узнаю, узнаю Тоньку-речку! Да ладно тебе! Вы вот что! Ребята, вот что, милые мои, девчата, и седые, и молодые, — видишь вон, красавицы какие молодые сидят! Это я вам комплименты, а то ведь женщины, они комплименты любят…

— Ты поешь давай, а то не ешь ничаво, — оборвала философскую мысль Тонька.

— Ладно, все, уговорила! Но, друзья мои, хорошие мои, все-таки по-чуточку поднять надо за нас за всех! Я вам вот что скажу. В моей поэме «Даль памяти» есть такие строчки:

Рабочий класс — он ствольный класс,

Вершинный,

А раз вершинный — значит, корневой!

И пришла мне, надо же, в голову вот такая аналогия:

Исаев — он воронежский,

бобровский,

А раз бобровский — значит, коршевской!

— Охо-хо-хо! — расхохоталась Тонька, заразившая своим рассыпчатым смехом сидящих за столом. И опять, обращаясь к Исаеву: — Ты выпивай да ешь, гляди, а то ж я тебе опять самогоночку лью!

— Обязательно! И выпью, и закушу, и шуткой-прибауткой в том числе…

И вдруг, неожиданно для всех запел:

На гармошке, на гитаре

припоют глазенки кари!

— Эх, какие частушки были! Короткие, а смысла в них, силищи народной да мудрости — не объять! — И снова, чуть схмурив брови:

Сыграй, Ера, — в разлив, в разлив!

Мое сердце — в разрыв, в разрыв!

— Какой ты, Ягор, был, такой ты и остался! — Тонька повернулась к нему всей своей крупной фигурой и то ли спросила, то ли просто заговорила:

— Гуляли мы на свадьбе, отдавали дочку Петьки Зюмова. Ну, а мы, девки молодые, ходили по селу, собирали на свадьбу, и я ходила. Как щас помню, набрали много всякого. Были у Карташова, у председателя, он нам дал денег…

— Он неплохой мужик был, матерщинник правда, но, грамотный, хозяйственный был, — вспомнил и Егор, перебив на мгновение рассказчицу.

— Ну дык вот, набрали значит, принесли, сдали все и гулять. А отец-то мой с матерью тоже гуляли. Отец с гармонью пришел, играет, все плясать-то пошли. И мы тоже. Все частушки поют матерщинные, и мы не отстаем. Отец и кричит мне: — Тонька! — А я не слышу ничаво — пою да пою, пока гармонь не стихла…

Антонина Семеновна поправила лежавший на плечах цветастый платок, будто после пляски той сбившийся чуть набок, и весело продолжала:

— Вот тады свадьбу как играли! А плясали как — до упаду, до седьмого поту! Чуешь, что все, хватит, падаешь от усталости, ан нет, ногам тормозов нету — бьють да бьють!

— Там не напьешься, потому что плясать надо и петь надо, срам на фамилию не навести, — опять подключился к рассказу Егор Александрович. — Потому и пьяных не было. Веселые были, а пьяных да дурных — нет! Вот тогда и была та самая народная культура, пусть и с матерной разухабистостью русской, душой нараспашку, но без хамства, без обид, без унижений! А щас только бутылку в руки взял, и поперла дурь!

— Череза всю Коршеву шли плясали, во как гуляли! — продолжала свое Тонька. — А играли как, помнишь?

— А как же! — спохватился Егор. — «Третий лишний», «Кувшинчики», «Горелки»… Щас ведь никто ни черта не играет, щас только компьютеры, «мобилы», а отсюда и дебилы, господи прости. Потому что нет развития, ни тела, ни души, ни ума… Озорства нет! А коли озорства нет, то и детства нет!

И, вскочив со стула, выкинув руки вперед, словно пытаясь поймать убежавшее далеко уже детство свое, он с мальчишеским азартом продолжал:

— За ней гонишься, за ней бежишь-бежишь, ну вот уже, вот, а она нырь в сторону, косами как тряхнет, и ты мимо…

— А ты в кулаки-т помнишь, как играли? — тронула его руку Тонька. Она тоже, как и ее друг детства, была уже мыслями там, в родном Коршево, на «тырле», как называли одну из улиц, где проходили все эти игрища. Разрумянившееся лицо ее с горящими озорными огоньками в глазах, будто выплыло из той самой речки, которую невозможно было переплыть, из поры той незабвенной, что детством зовется…

— О, в кулаки — это сильная игра! Бывало, всю руку отобьют, больно, а терпишь — игра! — поддержал ее Егор, направляясь к столу.

И все! Не было уже среди нас этих двух, проживших большую и не простую жизнь людей, — ни Героя Труда, ни уважаемого и заслуженного ветерана войны Егора Исаева, ни пережившей тягости жизни матери двоих детей, поднявшей их на ноги нелегкими вдовьими заботами Антонины Лукашовой!

Перед нами, сцепив морщинистые кулачки, стояли шустрый и красноречивый говорун Ерка «Кондрашин», да коршевская красавица, посводившая ни одного сельского хлопца с ума, — Тонька «Залогина». Со своей нестареющей памятью, далью той незабытой, сердцами, полными непроходящей любви, и с прозвищами этими подворными, доставшимися по наследству от пра… пра… пра…

— А частушки, частушки какие рассыпали, а? Под гармошку али балалайку? Как на балалайках-то играли! А ну, пошли, хватя, засиделися! — Тонька, не бросая Егоровой руки, потянула того из-за стола на середину комнаты.

И распахнув, будто крылья, широкие треуголки цветастого своего платка, она поплыла лебедушкой по этой огромной комнате, по хлынувшей из глубины души реке воспоминаний и чувств, по радости своей бабьей от встречи долгожданной. А рядом… Рядом неспешно, будто в замедленной съемке, плыл ее лебедь — с седым, но таким же вихрастым чубом, в белоснежном (надо же так подгадать!) вязаном свитере, одновременно гордый и открыто счастливый за свою незабываемую землячку, за свидание с ней.

Эх, полюбила я та-ко-во,

Он молчит, и я ни сло-ва!

Заплескались по комнате Тонькины страдания. Даже без привычных в этих случаях разливов гармони частушка сразу же распахнула окна и двери, до краев заполнила комнату деревенской улицей, не замолкающим ее перезвоном, да раскатистым аж до самого горизонта людским смехом.

И все-таки… Все-таки чего-то не хватало в этой разбуженной временем песне. Вон и Егор, отвечая озорной частушкой своей сударушке, закрутил вдруг головой, пытаясь найти это что-то недостающее, остановился на миг и крякнул с сожалением:

— Эх, щас бы двухрядку сюда!

Будто огнем полыхнул в меня этот исаевский кряк.

Что ж это я, растяпа, залюбовался-заслушался, и совсем забыл про «сюрприз свой»! Вон ведь за шторой прячется до поры до времени. А чего же ждать-то, коли вот она пора, что ни на есть та самая и пришла!

Признаюсь, читатель, серьезных музыкальных способностей у меня нет, хотя могу иногда и мотивчик кое-какой напеть, и песенку собственную сотворить. Но на гармошке играть умею. В детстве как-то сосед научил, как тогда называлось «на слух» подбирать мелодии, вот иногда и поддерживаю эти навыки. Хотя жизнь со своими углами острыми редко и мало на это время отводит, но, бывает, приходит порою желание. Так что не зря, выходит, прихватил я свою тульскую певунью.

Первые же аккорды «страдавухи» развернули удивленные глаза присутствующих в мою сторону: это, мол, что за чудеса, откуда вдруг? И только Исаев, хитровато прищуривая глаза и продолжая приплясывать, воскликнул:

— Ну вот, теперь другое дело! А ну-ка, айда все сюда!

А Тонька, озорница эта седовласая, уже ходила по кругу, веселая да задиристая:

Если я тебе неми-ла,

Не держу, неза-ще-мило!

И безо всякой остановки, будто поддразнивая ухажера, Тонька продолжала:

Я иду, они лежат,

два майора на лугу!

Тут уж я уж растерялась,

тут уж я уж не могу!

Егор же, играя перехмуром нависших на глаза густых бровей, ловил момент, чтобы ответить сопернице. И вот поймал секундную паузу:

Дорогая, дорогая,

ты какая-т никакая!

И заулыбался, довольный… А Тонька, распахнув шаль и наступая грудью на «обидчика», тут же отрезала:

Не прикурьвай от огня,

а то обожжешься,

Ты не трогай, Ерк, меня,

а то ведь нарвешься!

И пошла по кругу, а оторопевший от такой исповеди «ухажер» то ли и вправду нарвавшись, то ли подыгрывая, попятился назад. Да только на мгновение, потому что через считанные секунды, тряхнув седым, по-мальчишески вихрастым чубом, пошел в очередную атаку:

Антонина, глянь на звезды,

а то завтра будет поздно!

И, вытянув голову к сверкающей люстре, пошел в припляс вокруг Тоньки…

А мы… Мы стояли вокруг плясунов, стараясь не мешать им, и чуточку, наверное, завидовали. Нет, вслух об этом никто не говорил, все было написано на лицах, в глазах. Прожить большую и далеко не легкую жизнь, заполнившую память каждого не тысячами, а миллионами мелких и крупных событий, радостями и печалями, и вот сейчас, встретившись на ковыльном поле подпирающей старости, вернуться, как ни в чем не бывало, туда — в свою весну, на молодой зеленый луг… Вернуться, не забыв ни строчки тех озорных страданий, ни жеста, ни кивка, ни улыбки этой хитровато-простой, которая живет только на лице русского человека! Молодцы! Право слово, молодцы!

«Сумеем ли мы вот так? — подумалось почему-то. — А дети наши, внуки? Мы-то хоть чуть, да захватили еще частушечную пору, а они? Знают ли частушки русские, первооснову культуры нашей российской? Сомневаюсь! А ведь трудно даже представить русского мужика и бабу русскую без озоринки этой, без перепляса, без «Барыни» нашей несравненной да страдания разнеможного! От них ведь и танец пошел потом разный, и песня, и стих».

И будто угадав мои мысли, Егор Александрович, чуть запыхавшийся, розовощекий, погасив улыбку, обвел всех своим исаевским взглядом:

— А что, друзья мои! Тонюшка моя дорогая! Есть, есть еще порох-то у коршевских что на пляску, что на частушку! Попоем еще, потопаем! Одно жаль — уходит, забывается красота эта! Ведь куда ни глянь — везде эти девки полуголые, «витасы» пискливые, срам, да и только. Одна была передача — «Играй, гармонь», и ту приглушать стали. На свадьбах, на свадьбах-то, и тех частушек, гармошки или баяна не слыхать — гудят ватты-киловатты дикими голосами, чем громче, тем лучше! А? А ведь раньше — как пели! Не орали, пели. Идут из поля и поют — дают право первого голоса, подголосками подтягивают. Не исполняют — а поют! Нынче-то песни нет, осталось одно исполнение! А тогда народ пел! Горько, трудно, холодно, голодно — а он поет. Потому-то и побеждал все эти тяготы… куда подевалось все? Ну, объясните мне, хлоп вашу поперек! То-то и оно, что нет объяснений. Ну да ладно, давайте-ка мы лучше перепляс наш покропим маленько, чарочку опрокинем.

— Давно пора, — поддержала его Тонька. — А то развел опять антимонию. Вы-т там в Москве чаго думаете? Об народе нашем, али об сабе токо? Пели-то, потому как сила была! А теперча Союз вон развалили, разошлися все по своим углам, как волки, кто ж тут запоет?

Семеновна до краев наполнила самогоном сначала исаевскую рюмку, потом свою и широко улыбнулась:

— Ну, хватя! Давайте выпьем, а то языками чешем, аж горлы ссохлись!

Выпили. Крякнули, кто захотел. В тишине потянулись за закуской. Даже Егор аппетитно захрумтел пилюской.

— Ты закусай, закусай, а то опьянеешь! Первак-то мой градусов под шестьдесят, а то и боле будя, — подкладывая что-то в тарелку соседа, засуетилась Тонька. Как лучше хотела, да только забыла, наверное, своенравье земляка своего!

— Я? Не-е, Тоньк, Егор он меру знает! Да и силушка еще есть. Так что не волнуйся. А насчет народа вот что скажу… На земле есть четыре самых главных человека. Первая — мать! В красоте своей, в страданиях своих рождает человека. И потом становится наставником его на всю жизнь. Второй — отец! Оборона, дом, хлеб. Ну, и конечно, батя — со словом своим твердым, примером полезным, а коли надо, и ремнем жгучим. Вот коли они, мать с отцом, не заложили с детства в чадо свое ум-разум, то воспитывайте его потом, не воспитывайте — ничего не получится! А кому ж нынче этот ум-разум закладывать, если матери в вине да проституции, господи прости, затонули, отцы и вовсе поспились! Сирот, сирот-то, гляньте, скоко развелось, больше, чем после войны. Срамота! Третий главный человек — учитель! Без него, братцы мои, без знаний, что он тебе дает, в жизни не обойдешься. Ну, и — врач! Тут уже, какой бы ты умный да воспитанный не был, а болячку без него не одолеешь! Только ведь и учитель, и врач настоящий сегодня, страшно подумать, — редкость! Да нет, их много, хоть пруд пруди, да только какие? За деньги учатся, за деньги дипломы прикупают, за деньги на работу устраиваются, за деньги учат и лечат! Не за зарплату, это понятно, а за взятки, за прикуп!!! Это же страшно! Есть все эти главные люди в жизни и нет их!

— Вот я табе и толкую, — вмешалась в рассуждение Егора Тонька, — пожестча, покрепша надо управлять нами. Ты, Ерк, вспомни, бывалча председатель как гаркнет, топнет ногой, аж земля загудить, и все — баста! И пьяные трезвели, и драчуны по норам прятались, и лентяи за вилы брались, порядок сразу наводил. А нынче — всяк себе голова! Де-мокра-тия, — растянула враспев Тонька. — Тьфу! Ни города, ни села с той демократией не осталось. Давно-т в Коршеве был, видал, что осталось?

— Эт ты в точку, в десятку саданула. Что правда, то правда! Пропадает деревня. А ведь деревня — мать городов! В городе — там люди, а в деревне — народ! Из него все маршалы вышли, все большие писатели — из деревни… А сейчас село, основа России-матушки, гибнет! Это же чудовищно!

Да извинит меня читатель за это небольшое отвлечение, но… Пишу эти строки, перечитываю уже написанные страницы и удивляюсь сам себе — диалог получается! Все Тонька да Егор, Егор да Тонька! Остальные-то где? Ведь за столом больше десятка живых людей сидело. Молчали, что ли? Вспоминаю снова ту встречу, с первой до последней минуты, и снова удивляюсь. И вправду ведь молчали. Нет, реплики какие-то, восклицания там были, конечно, а вот разговор… Говорили меж собой две души — тогдашние, молодые да разухабистые памятью своей, и нынешние, поседевшие от старости, но не сдавшиеся ей. И как тут было помешать этому счастливому диалогу стосковавшихся друг по другу и молодости своей людей! Пусть наговорятся — натешатся старики…

И все же, спустя часа два, пауза наступила. Тонька глубоко вздохнула, в очередной раз подтвердив свое согласие с размышлениями Егора расплывчатым и мягким: «Да-а-а!», а тот, наконец-то, вняв просьбам хозяйки, стал энергично закусывать.

Тут-то и взяла слово Лидия Максимовна, которая с откровенным волнением ждала этой минуты:

— Поверьте, я очень волнуюсь, может быть, так, как долго уже не волновалась. Потому что в доме такие необыкновенные люди, такая теплая встреча. Мы с папой вашим, Егор Александрович, были очень дружны… А вы помните наш танец в сель­ском клубе, когда мы с вами вальс танцевали?

— Помню! — отозвался Исаев.

— А с нами ты хрен танцевал! — успела вставить Тонька, и сразу же сменила возникшее вдруг напряжение на дружный громкий смех.

— Я до сих пор вспоминаю Ваши строки, — продолжала тостующая: «И мужики, шалея от восторга, задрав штаны, бежали вслед за мной!»

— Ты смотри, помнит! — с откровенным удивлением и одобрением воскликнул поэт.

— Вы русский, вы воронежский, вы стоите в одном ряду с Кольцовым, Никитиным… Спасибо за то, что вы есть, за то, что вы с нами!

— Спасибо, душа моя, за добрые слова, спасибо!

Но тут опять верх взяла Тонька. Да-да, не Антонина Семеновна, а Тонька, несмотря на свои почти восемь десятков лет. Ну, никак она не вписывалась в понятие старушки — розовощекая, озорная, в шали своей цветной, ну девка на выданье да и только!

— Она-а моя-я, хорошая-я, забыла про меня-я, — мягким грудным голосом затянула она тоже уже почти забытую песню. И сразу же, будто прыгая на ступеньки уходящего поезда и стараясь не отстать, вплелись в эти чарующие звуки голоса остальных.

Забы-ы-ла и забросила-а, в хоромы жить пошла-а-а!

Живет у черта стар-ы-ва, во в клетке за-а-ла-той,

Как клюковка, как куколка, с распущенной косой!

— Ну и как старинные песни? — вздохнув в полную грудь, спросила Тонька. А Егор тут же, не ожидая ответа, потому что наши лица излучали истинное удовольствие, неожиданно молодым и звонким голосом запел, прихлопывая ладонями по столу:

На печи сижу, заплатки плачу…

заплатки плачу, приплачиваю,

сама мужа журю, разжуриваю,

продай, муж, корову с кобылушкой…

— подтянулась к его голосу Тонька.

И стало тесно песне, даже за этим широким столом. Выплеснулась она вместе со своим седовласым дуэтом на средину комнаты и пошла по кругу гулять. Уточкой луговой плыла Антонина-краса, смоляная коса, да притоптывал-прихлопывал за ней удалой Егор-молодец.

Продай, муж, корову с кобылушкою,

купи душегрейку шалковенькую…

Душегрейку одену и в церковь пойду,

И в церковь пойду, у всех на виду…

Егор:

Впрягайся, жена, ты в хомут сама,

ты в хомут сама, и — в лес по дрова…

Тонька:

Не то мене тошно, что воз я везу,

А то мене тошно, что муж на возу…

— Да ты глянь-ка, глянь-ка, чи все помнишь? — повисла уставшая Тонька на локте у Егора.

— Всю не всю, а помню много. Вся-т она — ого-го какая, в час не вместишь!

— Потрясающе! — подвел свой короткий, но точный итог Валентин Семенович, кстати, знавший эту песню, но как он потом признался, побоявшийся нарушить эту великолепную идиллию.

А вошедшие во вкус, и, конечно же, заскучавшие по забытым песням «солисты» уже трепетно выводили строчки о гулявшей до утра возлюбленной паре, о разбитом девичьем сердце, о молоденькой обманутой Гале…

И было что-то в этих песнях, голосах этих необычное, полузабытое и теплое, возвращающее каждого из нас в свое прошлое, ушедшее безвозвратно, но до сих пор бесценно дорогое. Ох, как пели наши старики, как пели! До сих пор в ушах стоят ни с чем не сравнимые их голоса…

 

Осенний вечер уже закрашивал огромные окна дома своей спелой серостью, накладывая первый слой приходящей черной ночи. Вскудривал ветерком яблоневые ветви чичасовского сада, изредка постукивая ими по стеклу, как бы напоминая засидевшейся компании о позднем часе.

Но радушные хозяева все выставляли и выставляли на стол приготовленные закуски, упрашивая их откушать под стопку-другую. И до окна ли тут было, до того ли стука яблоневого?

А тут еще и тема разговора, подогретого спиртным градусом да сердцами растаявшими, подкралась к самому что ни на есть пикантному закоулочку.

— Тоньк! А помнишь, — хитро улыбаясь и положив руку на ее плечо, спросил вдруг Исаев, — как я тебя целовал-миловал? А взять не взял…

— Ха-ха-ха! — раскатилась та громким смехом. — А ведь почему не взял? Пошел в высокую гору, а я была нихто!

— Дык эт я уж потом, а тогда… — засопротивлялся Егор Александрович.

— Ну, а вот, скажите, — вмешалась Лидия Максимовна, — не жалеете, что разошлись пути-дороги ваши?

— Да-а, — протянула Тонька. И тут же, вполне серьезно добавила: — Я, наверное, пошла ба!

— Вы знаете, вот, ох, как бы мог… — начал было Егор.

Да только Тонька, прервав соседа, опять резанула:

— А я пошла ба!

— Да конечно, я ж тебе, елочки зеленые… — захохотал Исаев. — Я ж был просто Егорка…

— Девок сроду никогда не обижал, эт правда, — опять вмешалась Тонька. — Энти ребята-т то драться, то безобразничать, а этот никогда! Собирал нас всех на канаве…

— Вот, видишь, она все помнит, на канаве, ага… — теперь не выдержал Егор.

— Я все помню! Ага, простой был! Нынче-т годов табе сколько? Под восемьдесят?

— Дык эт, милая моя, тебе-т сколько?

— Семьдесят пойде девятый!

— Эх, как раз в невесты… Мне-то через два года будет восемьдесят, душа моя! Так что ровесники мы с тобой, Тонюшка! Ну, а… что не взял тебя… Оно ведь как… Так уж вот вышло, сложилось так, и у тебя, и у меня… Чего теперь жалеть? Жизнь прожили. Половинку я свою, с которой делили радости да печали, детей растили, — похоронил…

— Дык и я тоже одна, проводила свово лет двадцать, уж почитай, назад, царство ему небесное…

— Да… Любили мы их с тобой? Конечно, любили и помнить будем, пока живем… И верить…

Исаев на минуту задумался, слился с затаившейся в комнате тишиной и начал читать:

Тебя уж нет давно, а я все верю в чудо,

Что ты хоть раз один отпросишься оттуда,

Придешь, как свет из тьмы, с лица откинешь полночь

И вся себя сама живой волной наполнишь.

Предстанешь предо мной, и на краю разлуки

Я в радостных своих твои согрею руки…

И лишь потом, когда ты снова станешь тенью,

Земле тебя отдам, но не отдам забвенью.

Все молчали. И лишь спустя две-три минуты, отойдя от нахлынувших чувств, начали что-то говорить. И уже без прежней веселости, без того взрослого озорства, которое только что наполняло чичасовский дом. Что ж, грусть, она ведь, как и радость, неотделима от человека. Куда ж без нее?

Выпили, вспомянув добрым словом тех, кого забрала земля. И, поговорив о том о сем, начали собираться. Антонине Семеновне предстояло еще ехать в Нововоронеж, Егору Александровичу — в санаторий, где он отдыхал. Да и нам пора честь знать.

Уже на улице, поблагодарив хозяев за теплую встречу, фотографируемся на память.

— Чи увидимся еще, чи — нет? — спрашивает незнамо у кого Тонька.

— Бог даст, сойдемся! — отвечает за всех Исаев…

И поехали. В разные стороны, кто куда, увозя с собой картинки прошедшего дня, впечатления, мысли, образы…

…Так уж получилось, что не свиделись, не сошлись больше Егор со своей подругой молодости. Через какое-то время Антонины Семеновны не стало — одолели старость да болячки. О ее смерти я так и не сказал тогда Егору Александровичу — зачем было гасить светлые мечты человека о возможном свидании со своей молодостью?

Теперь, когда и сам он ушел в мир иной, может, ТАМ встретятся и наговорятся они всласть, теперь никуда уже не спеша?