Он долго целовал ее. Потом вдруг осипшим голосом предложил:

— Айда жарить яичню.

Когда яичница зашипела, Кристя подошла к темному окну. В ночи шевелились розоватые пятна — вроде крыльев гигантских бабочек.

— Зарево, — зевнула Кристя.

Платон выключил газ. Пока он расставлял тарелки и прочую утварь, Кристя достала из холодильника початую бутылку вина, плеснула в узорчатый, в стеклянной пене бокал. Подняла его.

— Знаешь, я от тебя ухожу!

Платон давно ждал этого. Тыльной стороной ладони вытер вспотевший лоб:

— Чегой-то вдруг?

Она ответила весело, бравируя, щелкнув серебряными пальцами:

— Всю жизнь меня бросали. Теперь я это сделаю. Для равновесия.

Розовым языком Кристя лизнула гу­бу. Полчаса назад эти губы источали слабо различимую чепуху, от которой счастливо екало сердце.

Кристя глядела на него, будто ждала слов, мольбы.

Платон подошел к кухонной занавеске, осторожно, как что-то хрупкое, поднял ее:

— Я тебе рассказывал, как бросал курить. Первое условие — не тянуть. И не поддаваться соблазну.

— А он есть?

— Что? Соблазн? А как же…

Кристя хмыкнула.

— Давай потанцуем? На… это… На прощанье.

Он криво изобразил улыбку:

— Прощанье славянки? «Как провожают пароходы, совсем не так, как поезда». А яичница?

Кристя пожала глянцевыми, скользкими плечами.

Платон потискал телефон, впустив что-то вроде музыки. Кристя шагнула к нему и крепко прижала к себе.

— Не отпущу! — губы ее дрожали. — Я в бабку, с придурью.

Платон ощутил недавний аромат ее тела, какой бывает после любовной близости: что-то травяное, с привкусом банного дымка. Так пахнет детство. Он поморщился от своих дешевых мыслей: «Аромат тела».

— Я люблю тебя! — всхлипнула Кристя, стала мять его плечо.

— Да-а-а! Что ж мешает… А чего же тогда?

— Так надо. Секрет!

Музыкальный сироп становился все невыносимее, но Платон терпел. Он ждал. Казалось, музыка прилипала к телу. И Кристя заговорила:

— Платош, понимаешь, я сама по себе, по сути, разрушительница. Раз-ру-ши-тель-ни-ца! Но медленная. Медленное разрушение есть пытка. Это все равно, что зуб дергать три дня. Нужно ухватиться и сразу — ж-аах!

— Для чего?

Она ткнулась лбом в его грудь:

— Ты — не Платон, ты — планктон. Водоросль. Куда волна идет, туда и ты. Пройдет день, два, месяц, год, столетие. И мне ты станешь противен… Мерзок. Нет, нет, не обижайся… Ты здесь ни при чем… Ты вообще — икра. Черная.

Платон что-то хотел сказать, но лишь просипел. Музыка не кончалась.

— Помнишь старую фильму «Белое солнце»?

— Ну?..

— Не нукай… Там таможенник черную икру половником лопал, и она ему обрыдла до чертиков. И ты об…рыднешь, — Кристя странно, испуганно взглянула на Платона.

Тот бормотнул:

— Не обры…

— Я в бабку, Феодору… Хэх, Феодорино горе.

Музыка валила с ног. Он все же удержался, шагнул к столу, налил вина и залпом осушил бокал. Разве это алкоголь? Как же это он скатерть обрызгал?

Платон вздохнул:

— Что ж, надо разбегаться!

Он сам не понял этих своих слов. Сказал их. И легко. Как пить попросил.

Кристя то ли жалко, то ли жалостливо обрадовалась:

— Да, да, да! Будем друзьями! На чай друг к другу ходить.

— Рыбок заведем, герань, настурцию.

— Херань. Нас в Турцию, — усмехнулась Кристя.

Она, видно, тоже понимала, что никогда они друзьями не станут, что это все — игра. И зачем она затеяла эту игру? В ее теле что-то падало и оставляло это что-то зияющую пустоту. Злую, едкую. Лабиринт.

 

Рассвет наступил внезапно. И все жестко оголил и обесцветил.

— Давай поцелуемся на прощанье! — чужим, деревянным голосом предложила она. И тут же обхватила голову Платона, боясь, что он не согласится.

Ее губы оказались абсолютно пустыми. Черно-белыми. Пустой консервной банкой. Не губами вовсе.

Телефон, кинутый на закапанную вином скатерть, назойливо повторял чупа-чупсовые звуки.

И Кристя исчезла из кухни, будто и не жарили они яичницу. Яичница осталась на плите нетронутой. А ведь еще час назад они с нежным ожесточением любили друг друга. Еще и еще… любили.

— Еще! — расплескивала волосы Кристя.

Остались лишь следы. Четыре солнышка глазуньи в детском белом облаке. Открытая банка кетчупа.

Тяжело пошатываясь, как пьяный, Платон закрыл дверь своей комнаты и сковырнулся, сполз с третьего своего этажа. Выцепив из кармана куртки телефон, стал набирать номер, который ему дал Вадим Колесов — якобы для лечения.

— Пригодится! — иронично скривил тогда губы Вадим. — Для профилактики… И для лечения… Гомеопатия, подобное — подобным.

Посылая номер, Вадим щелкнул челюстью. И был он похож на гигантского зеленого кузнечика.

Платон прижал к щеке теплый кирпичик телефона:

— Клин-клином!

Оттуда, из глубин эфира, поднялся, как из воды, сонный женский голос:

— Кто это? Какой клин… Да кто это?

Платон забормотал, понес околесицу. И остановился. Голос оттуда остановил.

— А-а-а! — приветливо. — Это Вадимов друг? Встретиться? На чашку кофе? Ну… Ну… День по нотам распи… Пожалуй. Ненадолго. На часок…

 

Все закрутилось, как в голливудской ленте, только без гангстеров. Полина — она так велела именовать себя, да, Полина, не Поля — оказалась броской, лакированной, как все, девушкой. «Это не я, не я, не я, не я! — твердил про себя Платон. — Скорей бы!»

Поднимались. Мелькали перед глазами джинсы, кроссовки. Выше! Еще этаж! Она, вполне освобожденная — пуговица на кофточке расстегнута, оборачиваясь, играла глазами. «Не я», — взревело в нем. И ушло, как враз пропадает эхо. И вдруг резануло: «Лабиринт».

 

Коньяк «Метакса». Разноцветные ноготки. И смеялись потом. И ласкались. И пел он. Сипел фальшиво, дурачась, забыв про наказ, про Полю. «Полюшко-поле…» Когда-то отец его учил.

Пошлость, пошлость!

И вот, когда нежная подруга Вадима ушла, звонко исчмокав все лицо, Платону вдруг стало тоскливо, потом скучно. А потом скучно и тоскливо. Два этих чувства слились в одно тяжелое. Будто тело надулось спертым, тупым воздухом. И… грязью.

Через день позвонила Кристя.

— Яичница цела?

— Выкинул!

Желтые сморщенные пятна еще стояли на газовой плите.

Ему нравилось врать.

Кто-то, не он даже, может, циник Вадим, ухмыльнулся: «И он смахнул со своей щеки скупую мужскую слезу». Голенастого Вадима на кухне не было. Слезы и в самом деле выступили. Палец мокрый, блестит при ярком свете какой-то суперлампочки. Кристина или просто ее оторванный, оборванный голос, падая, перебиваясь, шелестел, как сухая полынь:

— Жаль… А у меня это… у меня кроссовки новые, на зам-ше… Так яичницы нет уже? Жа-а-аль!

Он подошел к окну. Темно. Никаких крыльев.

 


Николай Алексеевич Ивеншев родился в селе Верхняя Маза Ульяновской области. Поэт, прозаик, публицист. Печатался в журналах «Москва», «Наш современник», «Дон», «Родная Кубань». Собкор газеты «Литературная Россия». Лауреат различных российских и международных конкурсов и премий. Заслуженный работник культуры Кубани, режиссер поэтического театра «Мельпомена», член Союза писателей России.