ДИВАН МАНДЕЛЬШТАМА

 

У воронежцев в обычае отмечать даты пребывания в городе ссыльного Мандельштама. На этот раз гостей литературного праздника увлекли поездкой в Задонск, где поэт с женой, бывало, снимали дачу на лето. Большой автобус едва вместил всех желающих.

Невидный сель­ский домик в Задонске аж присел от удивления, когда люди в шляпах и беретах, с трубками и кинокамерами заполнили дворик, крыльцо, веранду. Нынешняя хозяйка, знать не знавшая о знаменитом постояльце, оробела от такого внимания к своей скромной усадьбе. Показывать ей особенно нечего, рассказывать тоже. А гости все не уходят, мнутся и ждут чего-то, словно из-за яблонь в саду вот-вот должен показаться сам Осип Эмильевич. Или нечаянным образом обнаружится на чердаке неведомая до сих пор тетрадка с его стихами.

Ожидание чудесного затягивается, и экзальтированная публика начинает мало-помалу просачиваться со двора в сад. И там видит под деревьями реликтовый диван, обитый цветастой клеенкой. Произведение послевоенных лет, пыльное и крепко потертое, выглядит почти музейно. Все смотрят на него с почтительным интересом.

— А вот на этом диване — он стоял тогда вон под той яблоней! — Мандельштам любил полеживать в жаркую погоду, — небрежно кидает один из журналистов, местный болтун и пройдоха.

Почитатели поэта шумно окружают диван, любовно поглаживают рваные клеенчатые бока, по очереди фотографируются на его фоне. Все уходят к автобусу чрезвычайно довольные.

Неведомо еще, в какие монографии и альбомы попадет потом этот «диван Мандельштама»!

 

ШУТКА ПОКОЙНИКА

 

На похороны бывшего редактора республикан­ской газеты, почетного пенсионера, заслуженного ветерана и прочее, ждали первых лиц.

Оставались минуты, когда в фойе дворца культуры, ставшего в тот день домом печали, влетел нынешний редактор, хмуро оглядел дежуривших сотрудников. Мы подтянулись, поправили галстуки и повязки. Придраться вроде бы не к чему, еще и не выпивали. И тут раздался пронзительный вопль шефа:

— А это! Что это?!

Мы крутнулись в сторону указующего пальца. О боже! У стены стоял щит с афишей проходившего в городе кинофильма «В смерти моей прошу винить Клаву К.» Аршинными красными буквами! Прямо напротив входа. Вот что значит редактор­ский глаз. А мы-то толкались полдня, и не видели.

Едва успели закинуть щит в угол — под хриплые звуки оркестра в фойе показалась партийно-государственная делегация.

Между прочим, вдову бывшего редактора звали Клавдией Карповной. «Клава К.»!

Усопший и при жизни, говорят, любил похохмить.

 

ОДИНОКИЙ ГОЛОС ЧЕЛОВЕКА

 

Стояли за конфетами. Очередь тихая, сонная, безучастная ко всему, словно нелепый прибор для измерения времени. Можно стоя вздремнуть, подойдешь к прилавку — разбудят. И вот в такой-то дреме — трам-тарарам, два голоса, как на шпагах. Один, звонкий, продавщицы:

— Нет, не могу. Не положено! Вы без визитки.

В ответ густой баритон:

— Я деньги плачу!

Все ясно: выяснение межгосударственных отношений. Только иностранный визитер мог быть без визитки в вильнюс­ских магазинах 1993 года. Видно, из молодых, несмышленых государств, раз выехал за границу без своего сладкого. Так и есть — высокого, импозантно одетого брюнета выдает кавказ­ский акцент.

— Слушайте, — продолжал уговаривать он, — вы же говорите, что у вас демократия, рынок. Зачем же визитки?

Продавщица со скучным видом глядела в сторону. А надо было видеть красивого, уже немолодого мужчину, слышать срывающийся от обиды голос, чтобы представить всю его уязвленную кавказ­скую гордость. Только нежность к кому-то милому, маленькому, оставшемуся дома, желание обрадовать его гостинцем могли принудить человека терпеть унижение. Только любовь способна на такую жертву.

— Разве я из другой страны приехал? Или у меня не такие же деньги, как у вас? — сказал кавказец запальчиво и, махнув рукой, пошел к выходу. Он просто забыл от обиды, что общей страны у нас больше не было.

И тут из заснувшей очереди высунулась пожилая женщина. Она догнала мужчину и решительно взяла его за рукав.

— У вас не найдется еще несколько минут? Я бы помогла, когда подойдет моя очередь, если, конечно, вы не спешите…

Кавказец остановился.

— У нас же почти война, ничего нет, — смущенно пробормотал он.

— Я знаю, — твердо сказала женщина. — Мы с вами действительно из одной страны, страны бедных. Всем трудно. А бедные должны помогать друг другу. Если я к вам приеду, разве вы не достанете мне каких-нибудь фиников?

Очередь пробудилась, в разных ее концах послышались голоса:

— Разве жалко продать человеку конфет! Может, у него дети? Бывают же такие бессердечные люди!

Этот ропот дошел до продавщицы. И она прямо вся вспыхнула:

— Я-то как раз хотела ему взвесить, да вас же боялась, что начнете кричать, — сказала она. — Если очередь не против, пусть подходит и берет сколько нужно. Разве мне жалко? У него такие же деньги.

Милые вильнюсцы, как я любил вас в эти минуты!

 

КТО КОГО ПЕРЕСТРАШИТ

 

В неспокойные дни люди почему-то любят пугать самих себя и друг друга. И чем страшнее и нелепее слухи, тем охотнее им верят, тем чаще их повторяют. Это вообще свойственно человеку, но в тревожные времена обостряется.

Вот такую сценку я зарисовал летом 1991 года на вильнюс­ском рынке.

…У стойки с пивом трое мужчин, по говору узнаю литовца, рус­ского и кавказца. Все трое, похоже, приезжие.

— У вас, я смотрю, жить еще можно, — говорит рус­ский литовцу. — В магазинах не совсем пусто.

— А, последнее доедаем, скоро и это кончится, — вздыхает литовец.

— Но нигде нет такой паршивой жизни, как у нас! — восклицает кавказец. — Торговать нельзя, работать нельзя, только стрелять можно.

— А мы вот без бензина остались, — жалуется литовец.

— Хозяйничать не умеют, — поясняет рус­ский. — Придет дурак — и командует.

— Дураков всюду хватает, — соглашается литовец.

— Нет, наши какие-то особенные, — не сдается рус­ский.

— Э-э! — машет рукой кавказец. — Самый страшный дурак, когда он с ружьем. А у нас кто с ружьем, тот и главный.

— Это что! — перебивает рус­ский. — У нас-то, если бы вы видели, полный развал. Вообще нет ничего. Пусто.

— Как так — совсем ничего? — недоверчиво смотрят на него собеседники.

— А вот так! — не без бахвальства повторяет рус­ский. — И скоро, говорят, и того не будет.

Все трое, сокрушенно покрутив головами, поднимают кружки. Но последнее слово все-таки остается за кавказцем.

— А у нас… у нас землетрясение обещали! — кричит он. — Что твой завал-развал? Горы на горы пойдут, передали, земля треснет.

Его собеседникам и крыть нечем. Кавказец победно оглядывает их, допивает пиво и уходит к своим мандаринам.

 

ЛОШАДИНЫЙ ВЕК

 

На аукционе по приватизации в одном из литов­ских колхозов продавали лошадь. Цену по тем временам назначили просто несерьезную — восемьсот рублей.

— А что так дешево? — спрашивали покупатели.

— Да немолодая она, — пояснял кто-то из бывших колхозников. — Сам помню, как хозяин привел ее сюда во время коллективизации. А так она ничего, крепкая, еще послужит.

И ведь купили, ушла лошадка к новому хозяину-фермеру. Хоть и не так долог лошадиный век, а хватило его, чтобы пережить целую эпоху социализма и вернуться к частнику. В России такой лошади, чтоб коллективизацию помнила, уж не сыщешь. Разве что слона — они живут дольше.

 

ОМОН ОТ СЕРДИТЫХ ЖЕН

 

В полицей­ский комиссариат районного литов­ского городка Аникщяй поступило заявление о новой выходке нашумевшего в свое время вильнюс­ского ОМОНа. На этот раз защитники Совет­ской власти проявили нездоровый интерес к ничем не примечательному ранее провинциальному жителю Стяпонасу В. Говорит, мирно ехал он вечером к себе домой на машине, когда на лесной проселок вышло пятеро мужчин с автоматами. Пришлось тормозить.

Проверив документы, неизвестные приказали следовать вместе с ними. Двое сели к нему в автомобиль, остальные — в свой, и заставили переменить курс. На какой-то лесной базе похищенного допрашивал военный с погонами майора, причем особенно въедливо интересовался службой Стяпонаса в армии. Лишь на другой день около часа дня задержанного отпустили и даже принесли извинения: ошибка, мол, вышла, обознались.

Комиссариат заявлением заинтересовался. Как же так, ведь отряды ОМОН — и вильнюс­ский, и риж­ский — распущены много лет назад и давно покинули территорию Прибалтики. Или кто другой незаконно бродит по литов­ским лесам, пугая людей? Прежде чем доложить министру, полицей­ские решили провести собственное расследование. И тут выяснилось, что Стяпонас попросту сочинил эту историю от начала и до конца. Но с какой же целью? О, в этом-то весь секрет! Прогулял мужик всю ночь в соседней деревне с дружками, а потом и придумал, как оправдаться перед женой. А та проявила граждан­скую бдительность и побежала в полицию.

P.S. Стяпонас, мой тебе совет: выпутываясь из трудных обстоятельств, все же учитывай изменившуюся политиче­скую обстановку. Нет больше в Литве ни омоновцев, ни «оккупационных войск». Так что теперь в случае чего сваливай все на НАТО или хотя бы на ЦРУ. Они теперь толкутся в литов­ских лесах. Правдоподобнее будет!

 

ВОРОНЕЖСКАЯ ДЕЗДЕМОНА

 

На оживленном перекрестке приметная пара — невысокий, плотного сложения африканец, далеко не студенче­ского возраста, с ним белолицая воронеж­ская толстуха. Она что-то втолковывает, размахивая пухлыми руками. Отводя глаза от напирающего бюста, африканец только переминается с ноги на ногу.

— И сколько ты будешь кормить обещаньями! — доносится вредный голос. — Какие переводы, кто тебе их пришлет! Навязался дармоед на мою голову! Когда сам-то начнешь работу искать?

На добродушном черном лице ноль эмоций, непроницаемое безмолвие. Тусклая виноватая улыбка возникла — и тут же исчезла. Замкнулся в себе, терпит, скучает. Дело, судя по всему, простое, житей­ское: пилит бабенка «своего» за лень, нехотение идти на добычу, тащить в дом. И дела ей нет до того, что он другой природы, что у них в Мали или в Лесото, может быть, наоборот женщины заняты собирательством и кормят мужчин. И при этом не смеют поднять на них голос.

Она-то не знает о том. А он помнит. И потому брань и понукания воспринимает со скорбным бесчувствием, как дождь или ветер в деревьях. И ждет добрых вестей и помощи из далекой родной Африки.

 

ЗМЕЕВИДЦЫ

 

— Анаконда! Анаконда ползет! Вот она! Анаконда!

Надрывный крик разбудил поздней ночью. И не в джунглях Амазонки, как могли вы подумать, а в скромной палате подмосковного санатория. Кричали за стеной, в два голоса, звали на помощь.

Но как помочь? Я никогда не имел дела с рептилиями, технике заклинаний не обучен. Для схватки не имею достаточных сил и ловкости. Потому сразу же и представил себя в образе скрученного змеем Лаокоона. Нет, не пойду! К тому же быстро, несмотря на прерванный сон, сообразил, что никакой анаконды вблизи, конечно же, нет и не предвидится. А есть в соседней палате двое отдыхающих. Отдыхали они самым серьезным образом — до обеда отсыпались, потом хмуро выползали наружу, возвращались с набитой сумкой. И до поздней ночи гудели. Иногда выходили покачаться по коридору. Признаки надвигавшегося отчаяния с каждым днем все нагляднее выражались в их лицах. И вот, наконец, в палату к ним приползла анаконда…

Но почему именно она, обитательница далекой Бразилии?

Вот в прежние времена, бывало, допивались до чертиков. А то и до зеленого змия. Таких людей и называли «змеевидцами». Но тропиче­ские рептилии в видениях не показывались. Об их существовании в народе просто не знали. Теперь же в отравленный мозг заползает всякая нечисть из телеящика.

Выходит, и впрямь бытие определяет сознание? Если б наоборот — могла бы ведь и задушить приятелей возникшая из угара гадина. А так на другой день они снова качались по коридору. В сумке бренчало…

 

БЕЗ ВУАЛИ

 

В мае 1968 года, когда на берегах Влтавы бурлила «праж­ская весна», у нас черемухой зацветала своя, ураль­ская.

Было мне тогда двадцать лет. И я был влюблен. Нас с ней лихорадило — бросало от огня к холоду и обратно в огонь. И все, что творилось вокруг и в целом мире, воспринималось мною сквозь «магиче­ский кристалл».

Я учился на втором курсе. Студенты-историки, как водится, своевольничали и много говорили между собой о «лице социализма». В коридорах факультета веял долетавший издалека воздух Праги.

Как-то попала мне в руки подшивка «Руде право». Я зашел с газетой в аудиторию и стал торопливо листать и рассматривать, потом пытался что-то прочесть на первой странице, на ходу осваивая чеш­ский язык. Со второй страницы пошло лучше, с третьей я понимал вполовину, остальное додумывал.

Наконец я притомился и стал просто разглядывать фотографии. На одной из них, размером в полстраницы, помещалась снятая во весь рост девушка. Она стояла спиной с рассыпанными по плечам кудрями, обернувшись с манящей улыбкой. И она была нагой от волос и до пят. Над снимком располагалась крупная надпись «Красота без вуали». Внизу — адрес заведения в Праге и, кажется, цена входного билета.

Помню, меня разбередило лицо девушки. Она хоть и улыбалась, стараясь казаться веселой, но сквозь гримаску проглядывали и робость, и смущение, и дет­ский испуг. Было видно, что позорная роль прилюдно стоять «без вуали» еще внове ей, что природная стыдливость не совсем еще оставила ее младенче­скую душу, что перед зрителями представала не жрица любви, а жертва чьей-то злой похоти и поганства.

Я быстрее сложил газету — не потому, что мне не хотелось смотреть на девушку, нет, ее глаза еще долго вспоминались потом — но, побоявшись, что подойдет кто-нибудь из друзей, увидит и уличит меня в постыдном подсматривании. Мне стало досадно и гадко, как если бы на месте той праж­ской девушки оказалась однокурсница или сама возлюбленная моя.

Почему, спрашивал я, свобода от запретов одним оборачивается правом свободно делать всякие гадости и возможностью принуждать к гадостям, а другим — подвергаться принуждению? Кто освобождает потребителей гадостей от поклонения красоте, от уважения к человеку, от сочувствия к слабому и позволяет услаждаться их покорностью и унижением? Как получилось, что реабилитируется и признается допустимым то низкое и животное, что прежде принято было скрывать и стыдиться? И к чему это может привести наконец? Вот только-только за­брезжило манящей свободой — и тут же потребовались забавы, которыми попираются невинность и стыд, прелестное полудет­ское существо выставляется к позорному столбу на потеху зверинцу, на возбуждение старче­ского бессилия.

Тогда я еще не знал современных оправданий подобных сцен эксгибиционист­скими наклонностями стриптизерш, якобы желающих, распинаясь у шеста, наслаждаться собственным бесстыдством. И легким заработком. Но как ни оправдывай это зрелище, а есть в нем нечто садист­ское, импотентное, чуждое и мерзкое для пылкой юности и подлинной муж­ской силы, жаждущих любви, страсти, а не порока.

По-иному показалось мне тогда же все происходившее в Праге. Холодок отторжения и брезгливости от буржуазных «свобод без вуали», будивших в человеке блудливую обезьяну, темного зверя, безразличного к чувствам другого, остудил наивно-восторженные мечтания. И позволил на многое посмотреть другими глазами. Не изменился взгляд и теперь, когда понатыканы шесты по всей России и заказать девушку в постель так же просто, как ужин или шампан­ское…

Спустя сорок лет довелось и мне оказаться в Праге. Несмотря на позднюю осень, город полнился гомоном приезжих со всей земли. Из-за тесноты на Карловом мосту без предосторожности можно было полететь в реку. Всюду пили и ели. Местная пресса пишет, что в Праге и вообще в Чехии процветает секс-туризм, многие иностранцы едут «за этим». Для блудников здесь, как и в Амстердаме, средоточие мира. Они съезжаются, чтобы дуреть от травки, сношаться, как собачки, на газонах, изучать анатомию на выставленных во множестве заведений напоказ женщинах. Это крайнее самоунижение человека в сраме они именуют свободой. И готовы платить за такую свободу полным отказом от своей души. Мефистофелю тут незачем подписывать контракт с каждым поименно — достаточно иметь трастовый договор с турагентствами и хозяевами сети разврата. В конце такой свободы — рабство и ад.

Ах, мы не верим ни в рай, ни в ад? Не будьте наивными. Ад в том, что в нем невозможна любовь, без надобности подвиг, как и любое другое доброе движение души, и нельзя уже ничего исправить. Так понимал небесную кару Достоев­ский. Вы устроили из жизни именно такой ад. Думаете, что достигли вершин разумности, рационализма, что путь человечества благополучно закончился и ничто доброе и светлое вам больше не угрожает? А сами на последнем круге.

 

ГОРЧИЧНОЕ ЗЕРНО

 

Поздним осенним вечером спешил я к приятелю на ночлег. А жил он на город­ской окраине, за железной дорогой. Неосвещенные переулки, грязные подворотни, лихая шпана — туда и в светлое время суток не всякий отваживался. Но мне тогда выбирать было не из чего.

Доезжаю до вокзала, выхожу на безлюдный перрон. Можно махнуть через пути, но на той стороне колдобины с лужами. Так лучше пройти до конца освещенного перрона, а потом уж спускаться в темень и грязь. И вот, чую, следом за мною увязались. И точно ведь — двое. Как я их заметил спиною, не знаю, но разглядел все подробно: оба повыше и покрепче меня, в темных куртках, руки держат в карманах.

Я иду — и они следом, не отставая и не сближаясь. Я молчу — и они молчат. Между тем светлого пути остается немного, три фонаря, дальше — тьма. Надо что-то предпринять, на что-то решиться. Повернуть назад к вокзалу? Ну а потом? Да и пропустят ли они назад? Идут ведь не просто так — по мою душу идут, это ясно.

Вот еще фонарь, а там все, последний. В темноту ступать с этими двумя за спиной нельзя, никак нельзя — пропадешь. Вон карманы их курток оттопыриваются от тяжких кулаков, а, может, и от кастетов. Что делать? Броситься бежать? Нет, догонят. Закричать? Бесполезно — от вокзала уже далеко, рот зажмут. Вот и последний фонарь, а там — конец.

И тут на меня нашло. Лучше сказать — снизошло. Да ведь точно — не сам же я придумал, сверху упало. То самое — зерно горчичное, передвигающее горы. Встаю я под фонарем и поворачиваюсь к преследователям лицом. Останавливаются и они, шагов за пять.

— Подойдите-ка! — говорю им. Да ведь как говорю-то — спокойно, властно, сильным голосом, сам себе удивляюсь.

Мнутся малость, но подходят.

— Ближе, ближе! — распоряжаюсь я по внезапному вдохновению.

И вот, как бы в полете, вдруг, негаданно, осеняю крестом голову рядом стоящего, возглашая громко в ночи:

— Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа!

Сую пятерню ему под нос. И — чудо! Парень послушно клонит голову и прижимается к руке губами.

— И ты, сын мой! — велю второму.

Вдохновенно крещу и его, протягиваю тыльной стороной ладонь. Прикладывается и он.

— Ступайте с миром, откуда пришли! — говорю теперь строго, как власть имущий.

Парни разворачиваются и двигают обратно к вокзалу.

— Поп, что ли? — доносится до меня.

— А кто его знает, с бородой, — неохотно откликается второй.

Я спускаюсь с перрона и, никого не страшась более, спешу к ночлегу.

 

———————————

Геннадий Михайлович Литвинцев родился в 1946 го­ду в китайском городе Харбине в семье русских эмигрантов. Окончил исторический факультет Уральского государственного университета. Работал журналистом, корреспондентом ряда союзных изданий в Прибалтике, «Российской газеты» в Воронеже. Автор сборника стихотворений «Часы, которых нет на циферблате», многочисленных публикаций в журналах и альманахах. Живет в Воронеже.