«ЖИЗНЬ СЛОЖНЕЕ

ЛЮБОГО РОМАНА…»

История войны в письмах

 

В Государственном архиве Воронежской области есть специальный фонд, посвященный жизни и творчеству замечательного писателя-фронтовика, лауреата Государственной премии РСФСР, Почетного гражданина города Воронежа Юрия Даниловича Гончарова (1923–2013). Среди материалов — рукописи, фотографии, документы и, конечно же, письма. Их много. Авторами некоторых являются известные советские писатели — В. Каверин, К. Симонов, В. Быков, В. Астафьев, Г. Бакланов, К. Воробьев, Ю. Бондарев, Е. Носов, А. Битов… Еще больше корреспонденций от воронежских собратьев по перу и начинающих авторов. Но есть и особо ценные послания, которые были собраны Юрием Даниловичем в отдельную папку.

У этих писем — своя история. Фронтовая.

 

БОЙ, КОТОРЫЙ НЕ ЗАБЫВАЕТСЯ

 

Но прежде чем рассказать ее, необходимо упомянуть об одной особенности творческого стиля писателя Юрия Гончарова. Фронт многое определил в его жизни, поэтому для героев его военной прозы пространство войны никогда не было отвлеченным и умозрительным. Абсолютная конкретность сражения воспринималась ими как ошеломляющий факт жизни, подчинивший себе все, что они до того момента любили, знали, желали. Их пространство войны лежало прямо перед глазами, и это была жестокая правда их жизни. Реальное пространство страдания и боли, где они проливают кровь.

При этом, в отличие от героев большинства авторов своего поколения, писавших о войне, герои военной прозы Ю. Гончарова почти всегда возвращаются со своего поля сражения (первый рассказ писателя, опубликованный еще в 1946 году, так и назывался «Возвращение»). Они получают лишь ранение — памятку-отметину на всю последующую жизнь.

Как правило, это ранение — в ногу.

К примеру, в рассказе «Война» (1958) читаем: «На окраине деревушки — он так и не вспомнил потом названия, где-то в Галиции, уже за старой государственной границей, — он лежал с простреленными ногами в пыльных лопухах на меже огорода».

В рассказе «В ожидании телеграммы» (1992) встречаем такие строки: «Приговор госпитальной комиссии был кратким и категоричным: к дальнейшей службе в армии не гожусь.

— Зато нога при тебе, — утешил меня возглавлявший комиссию главный госпитальный хирург. — Два сквозных пулевых ранения — коленного сустава и стопы, в окопной грязи, с клочьями сапожной кожи, портяночной ткани в ранах, — это почти всегда гангрена. А гангрена, ты это в госпитале повидал, как правило — ампутация. А у тебя обошлось. Хоть и хром, а все не полпуда железа и дерева вместо своей ноги…»

А вот диалог из знаменитой повести «Целую ваши руки» (1979), отмеченной в свое время Госпремией:

«— Ты был ранен? Опасно? — спросила Александра Алексеевна, оглядывая мою шинель, кирзовые сапоги, палку в моей руке.

— Пустяки! — сказал я. Пуля из немецкого автомата раздробила у меня ступню, она почти не сгибается и не будет сгибаться, но это в самом деле можно считать пустяком в сравнении с тем, что видел я на фронте и в госпитале. Нога все-таки при мне, своя. Натрудишь — отекает, по ночам ноет, но ходить можно. Из армии, однако, комиссовали по чистой: такие и в нестроевых не нужны…»

Подобные примеры можно приводить еще и еще. Они не случайны.

В своем творчестве Юрий Гончаров никогда не обращался к чужому для себя материалу, к проблемам, о которых имел самые приблизительные представления, к публицистическим рассуждениям обезличенного свойства. Вот и ранение в ногу, которое часто настигает его героев в разгар боя, — это тоже личный опыт писателя…

В 1980 году, в канун праздника 35-летия Победы, редакция газеты «Советская Россия» обратилась к группе из­вест­ных писателей-фронтовиков с прось­­бой ответить на несколько вопросов, связанных с их военным прошлым.

На тот призыв Юрий Данилович откликнулся сразу. 1 мая 1980 года редакция опубликовала его ответы. На вопрос о «самом памятном бое, который стал в его творчестве и литературным фактом» воронежский прозаик ответил так:

«Я участвовал в тяжком, кровопролитном, тянувшемся несколько недель сражении на Курской дуге с того момента, как дивизии 53-й армии генерала Манагарова1, стоявшие в резерве, в том числе и 214-я, в которой я был рядовым пехотинцем, были введены в действие и, проламывая оборону врага, стали обходить с запада немецко-фашистские части, державшие Харьков. Для меня это сражение кончилось второго сентября на скошенном поле после взятия деревни Старый Мерчик и многократных попыток перерезать шоссейную дорогу Харьков—Полтава. Я был ранен в тридцати шагах от немецкого пулемета, полузасыпанного дымящимися гильзами. Пулеметчик стрелял остервенело, безостановочно, и спасло меня только то, что, падая, я угодил в глубокий след танковой гусеницы. Бой, в котором ты ранен, пуля, которая тебя пронизала, — это не забывается никогда».

В ту пору многие фронтовики еще были живы, поэтому ответы Ю. Гончарова на анкету «Советской России» вызвали немало откликов, общий смысл которых выразил в своем письме ветеран того же полка одессит Борис Иванович Штепа: «Дорогой Юрий Данилович!!! Думаю, не ошибусь, что тот день, когда я вычитал в газете фамилию однополчанина, для меня останется в памяти навсегда».

Но особо важным для писателя оказался отклик, который пришел из Армавира.

«Дорогой друг, товарищ и даже тезка мой Юрий! — начиналось то письмо. — Сразу же по прочтению первомайского номера „Советской России” сел Вам писать, не зная даже адреса.

Что меня поразило — общность мыслей, судьбы и, самое главное, места действия. Это как чудо! Я тоже был в боях на Курской дуге, и был в том бою за Старым Мерчиком, когда мы пытались перерезать шоссе Харьков—Полтава около г. Валки, где оно отходит от железной дороги. Только я был командиром танка Т-34 во 2-м танковой батальоне 24-й гвардейской танковой бригады в 5-й танковой ротмистровскойармии. И тоже именно 2 сентября на рассвете ранением в горящем танке на том же скошенном поле за Старым Мерчиком кончилось и для меня это сражение (к счастью, только это, а не бои на фронтах войны). Возможно, в глубокий след гусеницы именно моего танка упали Вы в том бою…»

Автором этого письма был ветеран войны подполковник Юрий Максович Поляновский. Помимо всего прочего, он оказался еще и сыном писателя Макса Поляновского — соавтора Льва Кассиля по книге «Улица младшего сына», популярнейшей в 1950–1960-е годы повести о жизни и смерти юного партизана Володи Дубинина.

Так, спустя три с половиной десятилетия, неожиданно нашли друг друга два участника одного боя, имевшего для них судьбоносное значение.

 

ЕГО КОЛЕЯ

 

В 1977 году в Воронеже вышла очередная книга Ю. Гончарова, названная писателем «Поле сражения». Примечательно, что конкретного произведения с таким заглавием у Юрия Даниловича нет. Это была общая формула его творчества, ключ к характерам гончаров­ских героев.

Поле сражения в прозе писателя — физически осязаемая территория, воспринимаемая автором как одна из важнейших характеристик войны. Оно статично и неизменно — это его поле сражения, и неважно, стреляют там сейчас или мирно шелестят травы. Потому что на этом поле всегда решается судьба конкретного человека, которая может в мгновение оборваться.

Когда-то пехотинцу Юрию Гончарову и танкисту Юрию Поляновскому повезло: судьба уберегла их на поле сражения, и теперь ветераны взахлеб рассказывали друг другу, как это получилось.

 

Ю.Д. Гончаров —

Ю.М. Поляновскому:

«…Ночь на второе сентября началась с того, что, как всегда, юрко бегали и ползали связисты, проверяли и чинили провода. Привезли еду, разлили из ведер по котелкам. Раздавали патроны в бумажных пачках по 15 штук, гранаты с запалом Ковешникова3, но без ручек. Потом, в густой темноте, должно быть, уже в час ночи, нас собрали в кучку на склоне лога, и подполковник, замполит командира полка, объяснял нам задачу на следующий день: с рассветом будет артудар по позициям немцев и после него все должны подняться в атаку. Во что бы то ни стало немцев надо столкнуть, впереди в километре-двух шоссе из Харькова на Полтаву, по нему выходят немцы из Харькова, вывозят свои склады, госпитали, технику. Бояться не надо, артналет будет мощным, подавит все пулеметы, ошеломит немцев. Надо только разом, дружно встать и броситься вперед…

Оставшуюся часть ночи мы использовали для того, чтобы ближе подползти к немцам и окопаться. Чтоб утром при атаке меньше бежать под их пулями и скорее достичь их окопов. Немцы бросали бело-зеленые ракеты, постреливали наудачу из пулеметов, низко, по самой стерне, но все же мы придвинулись к ним, отползли от края лога метров на 150–200. Казалось, что их позиции совсем рядом, так отчетливо слышалось, как они переговариваются между собой, как звякают ложки о котелки, коробки с пулеметными лентами, как лязгают рукоятки винтовочных затворов и пулеметные замки, когда они заряжают свое оружие. Чувство было томительное, ждущее. Я лежал в ячейке, вытянувшись в рост, земля была теплой и слегка влажноватой, как-то мирно и сладко пахла. В глубине немецких позиций время от времени тарахтели мотоциклетные, автомобильные моторы, кажется, раз или два слышался рокот танков…»

 

Ю.М. Поляновский —

Ю.Д. Гончарову:

«Три наших танка оказались на участке фронта стрелкового полка, и наш старший группы — командир роты ст. лейтенант Протасов — был приглашен в блиндаж командира этого полка. Вскоре туда позвали и нас — командиров танков. Помнится, командир полка был с черной бородой и фамилия что-то вроде Фиалковский. Нам объяснили обстановку. Полк был нацелен на наступление. В первую очередь надо было, преодолев поле (скошенное, по-моему), овладеть каким-то хутором. Но оттуда, против наступавших еще днем, выдвигались мощные танки и вели по открытому полю ураганный огонь из пушек и пулеметов. Личный состав полка был в основном из призванных в только что освобожденных районах людей, не обученных и плохо экипированных. Танков на участке не было. Была приданная полковая артиллерия, но для ее прицельной стрельбы не было данных.

В принципе, мы не были приданы этому полку и могли уйти в бригаду, но командование полка просило нас принять участие в бою. Говорили: „Оставайтесь, мы вам спирта, водки подкинем”. Мы согласились.

Решили сделать так: утром на рассвете, когда плохо видно, наши три танка пойдут на немцев, они по нам откроют огонь, в штабе полка засекут их и накроют артиллерией. По-военному это называлось — боевой разведдозор (БРД). Фактически смертники — на убой, но это была наша законная фронтовая работа, а за спиной у нас были уже прохоровские4 танковые бои, и мы думали о том лишь, как лучше вести этот БРД.

Совместные решения были приняты на рассвете, когда начиналось раннее теплое утро. Мы попрощались друг с другом, наметили курс каждому танку и пошли в атаку…»

 

Ю.Д. Гончаров —

Ю.М. Поляновскому:

«В три начало светать. Со стороны Старого Мерчика стали бить наши пушки, а из оврага за логом — минометы. Но — жидко, вразброд, мощного, массированного огня не получилось… Минут через пять стрельба прекратилась, и, помню, у меня и у всех, кто должен был участвовать в атаке, было недоуменное чувство и разочарование: и это — все? Связной командира роты, мальчишка лет 17-ти, кричал сзади: вперед! вперед! Но никто не поднимался, всем мешало недоумение, страх попасть под свои разрывы, если артудар продолжится, хотелось что-то узнать, какой-то ясности, и все собирались с духом. В это время, упреждая атаку, немцы открыли сильнейший огонь из тяжелых минометов. Против нашего взвода стреляли шестиствольные. Их грохот оглушал, видно, они стояли очень близко, мины взвывали, уносясь ввысь, а оттуда с истошным визгом и скрежетом рушились на нас. Разрывы были такой силы, что земля подо мной вибрировала, края ячейки сжимались и выталкивали меня наружу. Взрывной волной смело бруствер, который я насыпал, шинельную скатку и несколько гранат. Винтовку при начале обстрела я догадался втянуть в ячейку, а то бы и ее унесло, и я остался бы безоружным. Мощно, плотно промолотив центр наших позиций, немцы перенесли огонь на фланги. Пулеметы их частили безостановочно, из разных точек, трассы расходились над полем веерами, скрещивались. Над землей еще не совсем рассвело, солнце еще не выглянуло, к предрассветной мгле добавлялся черный дым от разрывов, пыль, и мелькание белых фосфорических светлячков по следу пуль над самой стерней было отчетливо видно. В нашей цепи появился сам командир роты, на корточках, с двумя саперными лопатками, одна за поясным ремнем для защиты живота, другая в руке перед грудью и лицом, стал кричать то же, что до этого кричал его связной: вперед! вперед! Увидел убитых, разорванных минами. „Они же пристрелялись, вас же всех здесь перебьют, вперед!”…»

 

Ю.М. Поляновский —

Ю.Д. Гончарову:

«Мой танк уже прошел половину пути по полю, когда я увидел в прицел длинный ствол танковой пушки. Это был „Тигр” или „Фердинанд” с 88-мм пушкой. Я выстрелил сначала уже заряженным осколочным, а потом бронебойным снарядом. Но следом страшной силы удар потряс мою машину, и вместе с ударом в голову я потерял сознание.

Когда пришел в себя, то, задыхаясь от дыма, понял, что лежу на полу на бое­укладке на промасленном коврике, который уже загорелся от пламени в моторном отделении, и горят на мне брюки и рубашка, отчего я, видимо, и очнулся. Хотел опереться на левую руку, но не смог — в ней сидел осколок, из головы шла кровь и с макушки клочьями висела кожа с волосами. Глаза заливала кровь со лба, вспоротого осколочками. Рядом лежал заряжающий с размозженной головой. Механика и радиста не было.

Превозмогая боль, дополз до открытого переднего люка механика-водителя и вывалился из танка, упав на труп радиста, которого, очевидно, застрелили, как только он вылез из люка. По мне уже не стреляли, так как танк горел. Помня, что как только огонь дойдет до снарядов и они взорвутся, с танка полетит вокруг все, в том числе и башня (кстати, те, кто видел на поле боя наши танки с сорванной башней, обычно ошибочно думают, что их сорвало попадание тяжелого снаряда, в то время, как их обычно срывает взрыв своих боеприпасов), я постарался отползти от него как можно дальше и, к счастью (как и Вы), попал в не очень глубокую воронку. Вновь теряя сознание, услышал, как взорвались снаряды.

Меня нашли и эвакуировали только, когда наша пехота пошла в атаку…»

 

Ю.Д. Гончаров —

Ю.М. Поляновскому:

«…Надо было подниматься. Ребята стали бросать вперед гранаты, чтобы прикрыть себя разрывами. Кто-то поднялся справа от меня, перебежал и упал впласт. На сердце было жутко. У меня уже был достаточный опыт пехотинца, я понимал, попытка наша бессмысленна, глупа, выйдет один убой — и больше ничего. Понимал это, конечно, и командир роты, но над ним был приказ и он должен был его выполнять. Помню, я ждал, что буду сразу же убит, едва поднимусь из ячейки, и приготовился к этому, вставал, уже мысленно и всеми своими чувствами простившись с жизнью. Но приподнялся, пробежал вперед шагов двенадцать, бросился на землю — и сам удивился: не зацепило. Но после окопчика чувство было полной беззащитности, такое, будто я лежу на поверхности поля весь голый и видный всем немцам. Немец-пулеметчик заметил меня и несколько секунд пули его брили стерню совсем рядом со мной и скользили над самым затылком. В ленте его были бронебойные, зажигательные, трассирующие, разрывные и обычные пули. Разрывные рвались с треском от соприкосновения с соломинами и былками травы. Но из стерни вставали, появлялись перед пулеметчиком другие наши солдаты, немцу приходилось все время поспешно ворочать стволом своего пулемета, переносить огонь на другие цели. Я бросил еще одну гранату, по­следнюю, вслед за разрывом вскочил, кинулся вперед, и тут, с высоты роста, впервые на миг увидел немца за пулеметом, его белое лицо, шалые глаза. Ему тоже было страшно. Он косил по стерне, не успел поднять ствол выше, и поэтому пуля ударила меня в низ ноги, в левую ступню. Был только очень сильный удар, мгновенное онемение всей ноги — и никакой боли. В первый миг я даже не понял, что это пуля, — точно споткнулся обо что-то…»

 

Бой у Старого Мерчика разделил жизнь писателя на «до» и «после», став не только фактом его биографии, но и важным для его творчества символом. Тем самым полем сражения, что в повестях и рассказах Ю. Гончарова почти всегда заменяет беспощадность рока. Детали пейзажа и даже библейская обреченность людей, идущих по этому полю на смерть — не дают точности в описании внутренней напряженности этого пространства. Потому что дорога через поле сражения — это всегда дорога боли и потерь, крови и пота. А еще — путь к жизни и свободе.

Молодой двадцатилетний парень Костя из рассказа Юрия Гончарова «День рождения» (1966) воюет в пехоте. Он прошел почти всю войну, не раз был ранен и вот почти уже перед самой Победой, в день своего рождения, он получает в бою еще одно ранение. Последнее.

О том, что сам писатель пережил-прочувствовал на поле боя под Старым Мерчиком можно понять по следующим строчкам этого рассказа:

«Его левая нога глухо ныла и была как деревянная. В последней перебежке, уже падая на землю, в колкую щетку стерни, он почувствовал сильный, тупой удар по ноге и сейчас, лежа, гадал, чем его так сильно ударило — комком земли, осколком? Почему по всей ноге такая ломота, такое онемение? Чтобы выяснить это, надо было сесть или повернуться на бок, подтянуть ногу, а ни того, ни другого сделать было нельзя — можно было только лежать, не подымаясь над стерней, вжавшись, вдавившись в пашню…

Самое трудное под таким огнем — решиться и начать двигаться. К неподвижности возникает быстрая привычка, инстинкт и сознание связывают с нею то, что пули проходят мимо, она начинает казаться единственным условием спасения. Очень часто это действительно так. Но тут, на этом поле, где шел уже просто безжалостный убой, в неподвижности была только обреченность…»

Герой рассказа «День рождения» выжил, скатившись в гусеничный след, оставленный на скошенном поле одним из трех участвовавших в бою танков. По мысли автора, в день своего рождения Костя как бы родился заново для той новой жизни, что ждала его после войны…

В 2005 году журналист Артем Драбкин выпустил первое издание книги-интервью «Я дрался на Т-34», куда включил несколько бесед с ветеранами-танкистами. Одним из них был уже известный нам Юрий Максович Поляновский. Рассказывая о фронтовых буднях, ветеран не забыл упомянуть и воронежского друга:

«В Воронеже есть писатель Юрий Гончаров. В 80-м году в газете „Совет­ская Россия” накануне Дня Победы задавали вопросы. Спрашивали, с кем из друзей переписываетесь и так далее. Гончаров сказал, что ни с кем из друзей он не переписывается, потому что всех их потерял. Он был ранен 2 сентября 1943 года в селе Старый Мерчик, под Харьковом. И меня там ранило! Я написал Гончарову. Потом ехал через Воронеж, мы встретились. Он был пехотинец. Спасся только потому, что оказался в танковой колее, в грязи. А нас там только три танка было, так что может быть в моей колее он и лежал… Потом мы с ним попали в один госпиталь».

 

ТА САМАЯ ДЕВУШКА

 

Если поле сражения предполагает эпос, то госпиталь — исповедальную лирику. Потому что военный госпиталь — это всегда история о девушке, неожиданно возникающей среди мужской схватки и спасающей обреченного на гибель воина. Таких девушек-спасительниц на Руси исстари называли сестрами милосердия, но на той войне милосердие себя исчерпало, и девушек стали именовать просто — медсестрами.

Одна из них упоминается у Юрия Гончарова в том же рассказе «День рождения»:

«Ватным тампоном, смоченным в чем-то желтом, девушка-медсестра, опустившись перед Костей на корточки, промыла отверстия ран. Кровь из них текла, но уже слабо, а от жидкости остановилась совсем.

— Жжет? — спросила девушка участливо, взмахивая ресницами и как бы озаряя Костю коротким, почти мгновенным взглядом крупных, светло-серых, с зеленцою глаз.

Костя кивнул. На него нашла какая-то затрудненность, которая мешала ему сказать девушке хотя бы слово. Ему мучительно хотелось, чтобы процедуры поскорее кончились, чтобы девушка отошла, перестала им заниматься, смотреть на него. Он вдруг устыдился своей обнаженной ноги, того, что она некрасиво-тонка, покрыта волосами, а пальцы грязны, пахнут потом, портянкой. Сколько же он не мылся, не снимал ботинок, не разматывал обмоток!.. А девушка была мила, у нее были такие чистые руки с удлиненными, в едва уловимой просини тонких вен пальцами, такая прелестная матово-смуглая кожа лица, которое он с непонятным спазмом в сердце видел от себя совсем близко, такие удивительные своей воздушностью, в шелковистом лоске пряди волос из-под зеленой беретки со звездочкой… Девушку нельзя было назвать красивой — слишком крупные губы, крупный нос, но в ней была прелесть юности, женственности, которые с избытком возмещали внешние недостатки. Халатик на ней распахнулся, темно-зеленая юбка туго натянулась на бедрах, обнажив голени голых, без чулок, ног — гладкие, глянцевитые, слегка загорелые, в светлом пушке…

Руки девушки, влажный теплый блеск ее глаз, то живое, что смотрело из них на Костю, как бы соприкасаясь, невидимо для окружающих вступая в волнующее соединение с тем, что жило, вибрировало, волновалось в его душе, ее промытые, шелковистые волосы, ее колени с угадывавшимися под халатом линиями бедер, ног, узкой талии — все это было для Кости как какое-то чудо, опять как что-то такое, о существовании чего он когда-то знал, но почти полностью забыл, как одно из явлений того мира, что долго оставался для него где-то позади и вот опять был ему открыт, распахнут и встречал его, сделавшись во сто крат прекрасней, притягательней, новее и драгоценней каждой своей мелочью»…

Развития эта линия в рассказе не получила: там девушка-медсестра лишь мелькнула, став символом возвращения притягательного мира. Но вот спустя годы эта история получила неожиданное развитие. И причина этому — все то же выступление писателя в газете.

 

К.И. Липовцева —

Ю.Д. Гончарову:

«Дорогой Юрий Гончаров!

В газете „Советская Россия” за 1 мая я прочитала Вашу анкету писателя-фронтовика. Я тоже из 53-й армии Манагарова (позже он командовал нами на Забайкальском фронте и наша армия 53-я участвовала в освобождении Порт-Артура), из армейского госпиталя ГЛР5 № 2919, старшая операционная сестра и очень обрадовалась, что „встретила земляка”…

Вам повезло, Вы после войны окончили институт6. Я до войны кончила мед. техникум и 3 курса Смоленского мединститута, добровольно пошла на фронт. Вернувшись из Китая в январе 1946-го, пошла на 3-й курс 3-го Московского мединститута. Пришлось повторить материал за 3-й курс, т.к. это был февраль, а на 4-й курс пошла в сентябре 1946 г., но по состоянию здоровья не могла учиться. Так и прошла жизнь недоучем, правда, меня все утешали, что я грамотный фельдшер, а мне до сих пор снится, что я поступаю в институт уже вместе с дочками, и во сне же себя спрашивая: зачем же мне кончать институт, когда я уже на пенсии?

Наверное, надоела Вам со своим излиянием, но так обрадовалась, когда прочитала Вашу статью: я из 53-й армии, и муж мой из 214-й дивизии…

На ответ — наверное, не надеяться?..»

 

Ю.Д. Гончаров —

К.И. Липовцевой:

«Дорогая Клавдия Ивановна!

И как это Вы могли закончить свое письмо такой фразой: на ответ, наверное, надеяться не надо!

Вы представить себе не можете, в какое волнение привело меня Ваше письмо! Ведь это не просто письмо читательницы и человека, одного из тех, кто составлял когда-то 53-ю армию, это ведь еще и как бы живой голос оттуда, из далекого-предалекого уже времени, из огненного лета 43 года! Значит, Вы были операционной сестрой в госпитале № 2919? Я сразу кинулся искать свои госпитальные бумажки. У меня их две: „Свидетельство о болезни” и „Справка о ранении”. Пожелтевшие, полуистлевшие, истершиеся на сгибах, с мочальными краями, но — сохранились. Развернул я их — именно так: эвакогоспиталь № 2919…

Госпиталь, в котором я был на излечении, находился в Дергачах, севернее Харькова, в километре-полуторах от станции, в большом, кажется, четырех­этажном здании и окружающих его постройках. Вокруг здания были сосновые лески, метрах в двухстах к западу текла узкая речонка, кажется, называвшаяся Казачья Лопань. Помню разговоры, что в здании этом до войны помещался какой-то харьковский институт, вроде бы зооветеринарный. Немцы оставили внутри здания на дверях свои надписи и наклеенные картинки; при них, кажется, в здании был тоже госпиталь. Я лежал в просторной светлой комнате на 3-м этаже, кроватей не было, просто вдоль стен была настлана солома, накрыта одеялами, и на этих одеялах, положив головы на свои вещевые мешки, у кого они сохранились, не снимая верхней одежды, грязных, разрезанных при перевязках, испачканных засохшей кровью гимнастерок, лежали мы, раненые бойцы из разных частей и полков. Я был из 788-го стрелкового полка, как Вы уже знаете — 214-й дивизии. Когда надоедало лежать, кто мог и как мог — хромая, ковыляя, прыгая на одной ноге, подпираясь костылями или палками, — выбирались по лестнице вниз, во двор, в сосновые посадки или на берег речушки. Около нее были огороды местных жителей. Овощи уже поспели. Хотя нас в госпитале кормили неплохо, но от скуки и бездеятельности у всех был повышенный аппетит, раненые ломали на огородах кукурузу, пекли на кострах. Около этих костерков, пока поспевала кукуруза, всегда шли интересные солдатские разговоры: кто откуда, как жил прежде, что довелось видеть на фронте, как ранило. Какие истории, какие сюжеты! — на двадцать писательских жизней. Но тогда я ничего не записывал, и большинство слышанного безвозвратно забыто.

В соломе в палатах от скученности заводились блохи и всякое другое зверье. Помню такое веселое событие: однажды по приказу начальства всю солому со всех этажей выбросили в окна, чтобы в палатах сделать дезинфекцию и заменить солому новой. Старую собрали огромными кучами и подожгли. Поскольку в палатах большинство бойцов лежали в одежде, а в карманах у многих были и патроны, и запалы для гранат, и сами гранаты, и патроны для ракетниц, часть этого добра оказалась в соломе. Когда ее подожгли, то началась такая пальба, как будто целый немецкий батальон прорвался к стенам госпиталя, а тех, кто не знал, отчего это, охватила даже паника.

За время лечения в госпитале я был много раз на перевязках, в операционной мне чистили рану, и, конечно, я не один раз должен был Вас видеть. Возможно, что я смогу узнать Вас, если увижу Вашу фотографию тех лет. Сестры и младшие врачи в перевязочной скоро узнали, что я студент первого курса (я был в очках, на передовой тоже был в очках), и относились ко мне, как-то выделяя из других солдат, с особой теплотой. Однажды, это было под вечер, когда садилось солнце, одна из сестер, которую я раньше видел только в перевязочной, встретила меня возле здания; она была свободна от дежурства, не в халате, а в гимнастерке с погонами, пилотке, и мы с ней долго и хорошо разговаривали. Отчетливо помню, что про себя она сказала, что училась в мединституте и с третьего курса пошла в армию. Это могли быть и Вы. Девушка та была старше меня года на два, на три, среднего или чуть выше среднего роста, темноволосая, но не брюнетка, очень миловидная, доброта и сердечность так и струились из ее глаз. На погонах у нее, кажется, была одна звездочка — мл. лейтенант медслужбы. Я рассказал ей про себя, что я из Воронежа, окончил школу, поступал в Лесной институт, но — война, что очень люблю литературу, занимался в литкружке, хотел стать писателем. Девушка, ободряя меня, сказала: вы еще станете и про все про это напишете, что видели… Отчетливо помню такую детальку: в руках у девушки была пачка или две папирос, это она получила какой-то полагающийся ей паек, пачки были не большие, а узкие, по десять штук. Вы — если это были Вы — предложили мне взять папиросу, открыли и протянули пачку, и я тащил из пачки своей рукой. А рука у меня, хотя все мы в госпитале уже не один раз мылись, все еще была „окопной”, с глубоко въевшейся грязью, синевой под ногтями, и мне было неловко и стыдно за эту грязь…»

 

К.И. Липовцева —

Ю.Д. Гончарову:

«Да, дорогой брат, это я была та девушка — в госпитале была только одна студентка, и лежали Вы в Дергачах наверняка в нашем отделении, т.к. мы — 3-е отделение — лечили „от пупка и ниже”, за что нам доставалось — ноги заживали хуже, чем руки, а нам устанавливали сроки на излечение каждого раненого.

Да! Солома та придерживалась реечками, чтобы не разлеталась… Мы сутками не выходили из операционной и перевязочной, только раз удалось съездить в Харьков в театр, где я спала на „Сильве”, благо места были — бель­этаж.

Посылаю Вам фото. Узнали? Похожа на ту девушку?!!»

 

Ю.Д. Гончаров —

К.И. Липовцевой:

«Дорогая Клавдия Ивановна, да, это были Вы, я узнал Вас на фотокарточке! Помню Вашу прическу, на снимке — она такая же. Действительно, все это как из придуманного романа — после стольких лет (и каких!) найти друг друга через газету и письма!.. Жизнь, это давно замечено, сложнее и хитрее любого романа, и зачастую устраивает такие штуки, какие ни одному романисту не придумать… Вообще, предвижу, разговоров у нас будет много».

 

…Их переписка оборвалась через год. О причинах гадать не буду. Знаю только, что выживать в мирное время фронтовикам, а тем более фронтовичкам было сложно. Как бы ни старались они прижиться в мирной почве, война рано или поздно настигала их. Вот и Клавдия Ивановна Липовцева схоронила мужа, ухаживала за перенесшим тяжелую операцию братом, растила маленького внука, который часто болел, а его родители были загружены работой… Обо всем этом она обстоятельно рассказывала в письмах к своему фронтовому другу, ставшему известным воронеж­ским писателем.

А если выпадали спокойные минуты, спешила сообщить всяческие приятные «секреты».

«О! Если бы Вы знали, что было с Вашими письмом и книгой, — писала она в Воронеж в один из таких моментов. — Нина читала вслух с таким интересом и вместе со мной радовалась Вашему письму. Очень просила после прочтения дать ей и сыну прочитать „Дыхание павших”, но я сказала — нет, сходите и возьмите в библиотеке. Ну вот… Назавтра она рассказала на работе, что Клавдии Ивановне пришло такое письмо интересное и книга, и ее бабы послали за моим письмом и книгой, пришлось дать. Ну и был комментарий очень интересный — а у них в отделе почти одни женщины: бумажная фабрика — и все решили, что Вы тогда были в меня влюблены… Ну, как же и рук-то своих стеснялся „окопных”, и все запомнил — какая я была и т.д. и подпись в письме „Ваш Ю. Гончаров”. Мне прямо нравится их непосредственность, простота и т.д. Говорю Нине, что так пишут, что он очень рад, что через столько лет и живой голос из далекого, страшного прошлого.

В общем, они меня развеселили. Некоторые меня не знают и спрашивали, а как теперь-то я, все симпатичная?»

Но при этом в каждом своем письме Клавдия Ивановна неизменно возвращалась к одной и той же теме — судьбах фронтовиков, ветеранов 53-й армии. Она знала все их адреса, помнила, какие проблемы со здоровьем были у каждого, кто испытывал бытовые трудности. И старалась помочь. Всем.

 

«Юрий Данилович! Какой же Вы молодец, как же хорошо Вы пишете, будто все это видишь своими глазами… Прочла „Дыхание павших” и не смогла далее читать — плакала… Всех вас, моих фронтовых братьев, я прекрасно помню. И всех вас — люблю…».

Так заканчивалось ее последнее пись­мо.

 

* * *

 

«…Он то смотрел на памятник, на цветы, то поворачивался лицом к шоссе, слушал салютующие гудки проходящих машин. И думал о том, что он приедет сюда еще раз… Вот закончится в колхозе уборка, попросит он себе у председателя отпуск… Даша сошьет из холстины мешочек, насыплет он в этот мешочек деревенской земли, на которой вырос, вскормился, жил, работал его отец, которую он пошел защищать в сорок первом году для своих детей, — а теперь на ней живут и внуки, и недолго ждать уже до правнуков, — и привезет он сюда эту горсть, положит землю родной их Васильевки у памятника, где цветы, рядом с землей из других мест и краев России…

Как кладут землю с родины на далекие могилы своих близких, чтоб грела она их мертвые сердца…»

Юрий Гончаров. «Дыхание павших» (1978).

Дмитрий ДЬЯКОВ

 

ПРИМЕЧАНИЯ:

 

1 Манагаров Иван Мефодьевич (1898–1981) — генерал-полковник, Герой Советского Союза. С марта по декабрь 1943 года и с марта 1944 года и до декабря 1945 года командовал 53-й армией. В одном из писем Ю.Д. Гончарова есть такие строки: «Фамилию командующего 53-й армией Манагарова я узнал уже после войны, когда отпали многие секреты и в статьях и книгах стали называть номера частей и фамилии командиров. Между прочим, Манагаров живет в Ялте, уже глубокий старик, за 80 лет ему. На набережной есть стенд «Знатные люди Ял­ты», и в ряду с другими портретами висит и его портрет. Однажды, года три назад, я столкнулся с Манагаровым в аптеке. Он был в штатском, но я его узнал — по портрету. Он купил какие-то сердечные лекарства, вышел и медленно побрел в тени деревьев, опираясь на палочку. А я долго шел сзади, смотрел в его сутулую, старческую спину, на мелкие его шажки и вспоминал, как в августе 43-го наступала под Харьковом его армия, беспрерывно гремел и грохотал фронт, как в черноте коротких ночей полыхали розовые зарева, ширились и двигались всё дальше и дальше в глубь немецкой обороны, и казалось, это не полки и дивизии ведут свое наступление, а огненная вулканическая лава обтекает занятый немцами Харьков с двух сторон… Подойти к Манагарову и заговорить я почему-то не решился: что мог такое я ему сказать, ведь я был просто рядовым солдатом, одним из двухсот или трехсот тысяч солдат, крохотной песчинкой в том урагане. Потом пожалел, что не подошел».

2 По фамилии командующего армией Героя Советского Союза П.А. Ротмистрова (1901–1982).

3 Советский механический запал, созданный Федором Ковешниковым в 1920-х годах для замены запала образца 1915 года французского производства. Главное назначение — подрыв основного заряда гранаты через 3,5–4,5 секунды после броска.

4 Речь идет о знаменитом сражении в ходе Курской битвы в районе станции Прохоровка, произошедшем 12 июля 1943 года. Считается крупнейшей танковой битвой в военной истории.

5 Госпиталь легкораненых.

6 На вопрос анкеты «Советской России» о том, с чего начались для него мирные дни, Ю.Д. Гончаров ответил: «Через месяц после Победы я, принятый в Воронежский пединститут, вместе с другими студентами, среди которых почти все парни были в таких же, как на мне, фронтовых гимнастерках, выносил кирпичные обломки из обугленных стен нашего институтского здания. Мы сами, студенты с преподавателями, своими силами восстанавливали институт, чтоб было где сесть за учебные столы».

 

1

 

Когда рано утром, еще до начала работы, за шофером Алексеем Дмитричем Будаковым прибежала посыльная и сказала, что зовут в правление, к председателю, Будаков понял, что дело — сугубо важное. А то б не стали звать в правление, да еще к самому председателю. Верно, ехать ему в Воронеж. Или что-нибудь вроде этого. В такие ответственные поездки посылали обычно только его — самого опытного, аккуратного из колхозных шоферов, непьющего, и потому — надежного.

В Воронеж Будаков ездил, должно быть, сотню раз. Весь путь туда и обратно он знал наизусть: каждый спуск, каждый подъем, каждый изгиб, поворот дороги. Знал пригороды и центр, как лучше въехать, выехать, и никогда не терялся на городских улицах с их обилием транспорта, снованием прохожих, со светофорами и милиционерами на каждом перекрестке.

Но председатель первыми же своими словами огорошил Будакова: нет, на этот раз не в Воронеж, а совсем в незнакомую сторону, далекую, за полтыщи километров. В брянский племхоз. Колхозу занарядили двух породистых бычков. Зоотехник уже там, деньги заплачены, вот его телеграмма, надо забирать немедленно, пока кто-нибудь не перехватил. Упустим — тогда опять жди неизвестно сколько. И так два года ждали. Поэтому, сказал председатель, готовь, Алексей Дмитрич, машину немедленно и по готовности сразу же выезжай. И гони без остановки.

Чтоб завтра быть уже там. Это даже лучше — ночью ехать: прохладно и дорога пуста.

Сказав все это, председатель протянул Будакову путевой лист, уже заполненный и подписанный, с лиловой колхозной печатью. Канцеляр­ской скрепкой к нему были приколоты талоны на бензин и командировочные деньги. Такая оперативность была совсем не обычна для колхозной бухгалтерии, проявлялась в редчайших случаях, и одно это уже свидетельствовало, сколь важно дело с бычками и как обеспокоен председатель, чтоб они были поскорее доставлены в колхоз.

— Напарником Павла Дударова возьми, — сказал председатель, заключая свои распоряжения. — Он по трассе еще не ходил, надо ему ума набираться. Только когда с бычками поедете — руля ему не давай, веди все время сам. Понял? Молод он еще. Растеряется — и загубите бычков. А это, знаешь, сколько рубликов?

— Тыщонки полторы? Две? — предположил Будаков.

— Если бы! — усмехнулся председатель.

На гаражном дворе шофера копошились возле своих машин, налаживая их, регулируя моторы, готовясь к выезду на работу. Кузова почти всех грузовиков были с надставками из досок. Колхоз косил на силос кукурузу, ее спешили убрать, пока она свежа, и все шофера в эти дни занимались одним: возили с полей зеленую массу к бетонным траншеям.

— Зачем вызывали? — окликнули Будакова. Ничто не остается в деревне сокрытым, все тут же расходится по людям. Кто-то, значит, слыхал про его вызов в правление, сказал остальным.

— В командировку, — ответил Будаков буднично, точно нисколько не был взволнован поручением.

— Далеко?

— Под Брянск, в племхоз.

— Ого! — присвистнул кто-то удивленно. Будаков не стал больше ничего пояснять, предоставив шоферам самим оценивать его сообщение. Большинство среди них — молодежь. Одни после сельской десятилетки окончили водительские курсы в райцентре, другие изучили шоферское дело на службе в армии. Технику, ничего не скажешь, все они знают хорошо, и на курсах, и в армии учат неплохо, но ездить им приходилось, в основном, внутри колхоза да по грейдерным дорогам своего района. Перед большими автомагистралями, дальними рейсами у всех у них не то чтобы страх, но вполне естественная робость, и тот, кто уже «ходил по трассе», кому доверяют дальние рейсы — в их глазах имеет особую цену, особый авторитет и почет. Будаков знал почтительное отношение к себе молодых шоферов, но никогда не козырял своим отличием от них, не важничал. Просто он намного старше — вот и все. Когда-нибудь и они наберутся опыта и, может, даже еще превзойдут его, Будакова. Не мудрено. Хороших дорог все больше и больше, год назад проложили асфальт от райцентра до Воронежа, не за горами время, когда ровные ленты асфальта соединят все до единого районные села, и всем шоферам подряд станут привычными высокие скорости, строгий порядок автомобильных шоссе, где только гляди да гляди, будь начеку, а то вмиг расплатишься за свое невнимание или небрежность.

Будаков сам когда-то был таким, как эта молодежь. Четверть века назад, когда он начинал свою шоферскую жизнь, внутри области вообще ни одной твердой дороги не было, только щебневое пыльное Задонское шоссе, и тогда тоже шофера с уважением, даже еще большим, смотрели на тех, кому довелось побывать вблизи Москвы, выезжать на настоящие автомобильные магистрали. Эти рассказы слушались, как воспоминания моряков, побывавших в неведомых краях, полных небывалых, удивительных вещей.

Павел Дударев обрадовался, как мальчишка, что он назначен в напарники. Во-первых, интересно прокатиться так далеко, повидать попутные места, незнакомые города и городишки. Он еще не бывал нигде. Колхоз, армия, опять колхоз — и все. Даже Москву не видел, а в Москве кто сейчас не бывал? Во-вторых, от ездивших в такие поездки он знал, что это дело калымное, на дорогах всегда просятся пассажиры. Подвез — вот тебе с носа полтинник, а то и рубль. И обед, и ужин, и курево, и бутылка — считай, задаром! Невысокого росточка, верткий, чернявый, по моде деревенских парней отрастивший волосы по самые плечи, он тут же возбужденно взгорячился и весь внутренне заспешил — в готовности исполнять команды Будакова, скорей наладить машину к рейсу и тронуться в путь.

А Будаков, напротив, не стал торопиться. Присев на подножку своего старенького, но опрятного ГАЗа, старательно подкрашенного там, где облупилась краска, он вытащил пачку «Примы», закурил и стал размышлять, что надлежит сделать с машиной, чтобы она не подвела в пути. Он всегда так делал — сначала неторопливо намечал в уме, а уже потом приступал к делу. А то если засуетишься не подумав, обязательно что-нибудь забудешь, упустишь, а потом — кляни самого себя, свой спех и забывчивость.

Грузовики один за другим съезжали с гаражного двора, гремуче встряхивая пустыми разболтанными кузовами, и резво устремлялись вдаль, взбивая дорожную пыль. Веселая, азартная это работа — возить с полей зеленое, влажное от собственного сока крошево, шофера ее любят. И нетрудно, и заработки набегают приличные, и вообще это время летней заготовки кормов — вроде праздника, особенно если еще такие вот погожие, ясные дни, сухие дороги. Удовольствие — да и только!

Так, соображал про себя Будаков, значит, прежде всего — свечи в керосине промыть, почистить. Карбюратор продуть, жиклеры. Установку зажигания проверить, что-то, кажется, поздноватым оно стало, сбилось. Клапаны он недавно регулировал, трогать их не надо. Тормоза тоже в порядке, колодки новые. Колеса надо внимательно просмотреть, нет ли гвоздей в протекторе. А то, бывает, влезет, и ездишь с ним. А потом он и камеру проколет на ходу. А на трассе такое происшествие — не дай Бог. Машину сейчас же понесет в сторону, в кювет или на встречные. Вот и авария.

Подготовка протянулась до обеда. Залив полные баки бензина, Будаков подогнал «газон» к своему дому. Даша, жена, отпросившаяся с молочного завода проводить мужа, он еще в дом не вошел — уже поставила для него на стол полную миску жирных щей.

Будаков наскоро похлебал. Поднялся.

Даша подала ему сумочку с дорожными харчами, в нагрудный пиджачный кармашек сунула бумажку.

— Я тут тебе записала размеры. Посмотри там, где останавливаться будете, маечки для Витюшки, джинсы. Просит — и все, сладу с ним нет. И обувку какую-нибудь летнюю, хоть кеды, все равно. Полуботинки свои он уже добил совсем футболом этим окаянным, а в нашем магазине его номеров нету…

Павел Дударев, тоже бегавший домой подзаправиться и захватить нужные в дороге вещички, уже сидел в кабине.

— Поосторожней, Алеша, — попросила Даша.

Будаков чуть усмехнулся. Заботливая у него жена, да чересчур. Каждый раз она ему это напоминает. Не то он сам не смыслит?

— Ничего, не впервой. Ну, бывайте тут… Помидоры полей, а то желтеть уже стали…

— Папа, и я с тобой! Хоть до моста! — попросился Витюшка, самый младший из сыновей, третий по счету.

Пока Будаков ел щи, он то вертелся возле стола, то выбегал на улицу к стоявшей машине. Поглядеть на него — просто дикаренок. На голом коричневом теле одни трусы. Волосы почти белы от солнца, вихрами в разные стороны. Давно бы надо остричь, да не дается, сразу же в крик и слезы. И до таких малолеток длинноволосая мода докатилась. На щеке — засохшая ссадина. Тоже, должно быть, футбольного происхождения, как и все его ежедневные синяки и шишки.

— Ладно, садись, — разрешил Будаков. Он помог мальчишке взо­браться на высокую для него подножку, а там его подхватил Павел, посадил к себе на колени.

Будаков зашел с левой стороны кабины, сел за руль, прихлопнул дверцу.

Давным-давно, перед самой войной, он был таким же точно пацаном, гордым тем, что отец его Дмитрий Матвеич — эмтээсовский шофер, ездит на полуторке. Это сейчас шофера в деревне — через одного человека, а тогда профессия эта только начиналась, и в глазах мальчишек шофера были необыкновенные люди. Вот так же караулил он счастливые минуты, когда отец заезжал на машине домой, и вот так же просился прокатиться в кабине, и отец не отказывал, катал, часто — до того же моста на выезде из деревни. Мост и тогда существовал. Не такой, правда, пожиже, поуже, из хлипких бревен. Прочней тогда и не требовалось, техники в селе было еще не богато, ездили и работали в основном на волах и на лошадях.

Оттого, что он покидал деревню и дом на несколько дней и впереди предстояла длинная и трудная дорога, на которой всякое может случиться, и внутри, под сердцем, томяще шевелилось чувство разлуки со всем родным ему и домашним, Будакова пронзило это сходство между восьмилетним Витюшкой и им самим — из той давней, предвоенной поры, и остро всплыла память об отце. Он был рослый, рукастый, весь точно обугленный, прожженный насквозь солнцем, от него всегда заманчиво пахло машиной: кожей сиденья, резиной, маслом, дорожной и хлебной пылью. Бесконечно много прошло с той поры лет, но даже отцовскую полуторку не забыл Будаков и мог бы узнать из десятка других таких же машин. Стоит ему закрыть глаза — и вот она вся перед ним: темно-зеленый тусклый лак капота и помятых крыльев, желтоватое, местами расслоившееся внутри ветровое стекло, черный, всегда горячий летом руль в мелких бугорках снизу — чтоб плотней, удобней охватывали его пальцы, стертые до белого металла педали… С этой своей эмтээсовской полуторкой отправился отец на фронт, когда началась война, и не вернулся…

Перед мостом Будаков остановил машину, высадил Витюшку. Тронулся, выглянул из кабины в открытое окно. Витюшка стоял на обочине: вихрастый, все косточки наружу, ножки тонкие, как две соломинки, — смотрел вслед. На этом же месте, бывало, стоял он сам, Алексей, провожая отца, и смотрел, пока машина не скрывалась вдали…

 

2

 

— Ну, все, оторвались… — радуясь, сказал Павел. Он поудобнее откинулся на спинку сиденья, вытянул ноги. — Полчаса — и Хава, еще часок — и на трассе…

— Не говори — гоп… — рассудительно ответил Будаков. Ровный, накатанный грейдер лишь слегка потряхивал машину. Ветер хлестко бился в проемах окон.

Отца Будакова, Дмитрия Матвеича, случалось, тоже посылали в дальние концы. Куда — Алексей по малости лет не понимал и названий тех не запомнил. Мать тоже тревожилась — не случилось бы что в дороге, собирала ему харчишек, укладывала в плетеную кошелку. Были тогда в быту плетеные кошелки, для базара, покупок, сейчас таких уже нет, не делают. Бывало, отец отсутствовал подолгу, по неделе. В детстве такой срок — бесконечность. Вся жизнь Алексея превращалась тогда в ожидание. Пропадал интерес к играм с соседскими мальчишками. Он выходил на дорогу, смотрел — не едет ли? Каждое облачко пыли вдали казалось машиной. Возвращался отец — и обязательно привозил какие-нибудь подарки. И ему, и сестрам. Хоть малость какую-нибудь, безделицу копеечную, пряник обливной, но — обязательно. Теперь, вырастив двух сыновей, с подрастающим третьим, Будакову это очень понятно — какой было радостью для отца приглядывать, покупать эти подарки — поясок ли, свистульку из глины, детские часики на ремешке, распределять — вот это девочкам, это — меньшому, Алешке… Отец не умел говорить нежные слова, обнимать, ласкать детей руками, как иные отцы. Его любовь к ним была застенчивой, невидной, в таких вот поступках: купить, принести что-нибудь из обувки, одежи, одарить нехитрыми игрушками…

Что-то все чаще вспоминается ему отец… Казалось бы, не должно в его-то годы… В такую уже даль ушло все то — детство, война, как приходили похоронки на деревню, как голосили по избам, всей семьей, и старики родители, и бабы-солдатки, и малые дети, кучей облепившие мать. Неделю назад — в той избе, сегодня — в этой… Об отце даже похоронки не получили, просто перестали приходить от него треугольнички торопливых писем — и все, не стало у Алексея отца. Где оборвалась его жизнь, в каких боях, при каких обстоятельствах — про это не узнали, и до сих пор не знает Будаков. Словно бы не погиб, не умер человек, а истаял без следа, без остатка в том огне, что валом катился от западных границ, все и вся пожирая…

Письма от отца были короткие — одна тетрадная страничка. И — спокойные, как будто он был совсем далеко от того, что сообщалось в сводках по радио каждое утро и каждый вечер, или даже совсем в другом месте. Отец писал, что кормят хорошо, дают и суп, и кашу, курева — вдоволь, сапоги и одежда на нем крепкие, портянок целых три пары. Получил ватник, называется — бушлат, в нем и зимой не замерзнешь. А пока годится спать. Ночи прохладные, спит он в машине или возле: завернешься в бушлат — и тепло, и мягко… Про дела свои на фронте, про обстановку отец писал скупо, как будто это было вовсе не главное, и так, будто никакие опасности ему не грозили: он только подвозит боеприпасы, разные грузы, — что прикажут; от передовых далеко, близко подъезжать не приходится, на километр-полтора, туда даже пули не долетают… И только из слов, что у него уже вторая машина, а с первой пришлось проститься, можно было понять, что не так все просто там, где находится отец, и пишет он так подробно про суп, кашу и сапоги потому, чтоб не писать про главное. Алексеева мать ясно все это понимала, бодрые отцовские письма приводили ее в скорбь и тоску и оставляли ожидание неминуемой беды, несчастья. А Алексей сожалел, что отец его не воюет, как настоящий солдат, с винтовкой или пулеметом, что он даже от передовой далеко, — вроде бы вообще не на войне…

Будакова не удивляло, что ему часто и по разным поводам приходят думы об отце. Причина была в том, что он сам подходил к его возрасту и чувствовал, как с этим сближением все отчетливей и ясней проявляются в нем отцовские привычки и черты. Оставаясь Алексеем Будаковым, он в то же время совмещает в себе еще и своего отца Дмитрия Матвеича, незримо для всех и только ощутимо для одного Алексея как бы продолжающего свою оборванную жизнь в его, Алексеевом, образе. То в каком-нибудь разговоре сорвется фраза, и Будаков вдруг припомнит — так ведь это же так говаривал его отец! То вдруг жест какой-то, движение, не бывавшие у него прежде, а задумайся, напряги память — это тоже отцово. То вдруг размышления про что-нибудь, рассудительность — и опять это от отца: он так бы подумал, поступил… Отец был бережлив с вещами, подолгу носил свою одежду, всегда снимал пиджак, облачался в рабочий комбинезон, если надо было заняться починкой, полезть в мотор. Одежда не даром достается, зачем портить добро, зачем ходить грязным? И самому неприятно, и другим. Не приставало к нему неряшество, каким отличаются многие механизаторы на деревне; идет такой тракторист, шофер или слесарь-механик — страшила-страшилой, в какой только грязи он ни вымаранный; поди, и лицо-то моет от бани до бани… Отец не любил опрометчивых поступков, ни в чем, ни в работе своей, ни в домашних делах. Ехать куда — загодя выспросит, разузнает про дороги, выберет понадежней, верней. Если груз — трижды проверит, как он уложен, увязан. Корову покупали — так отец всех продажных коров в округе переглядел, сравнивая и выбирая. Мать иногда с ним ссорилась: считала, что он медлительный, тугодум. Сама она была иного характера, порывистого, безоглядного. Подолгу не гадала и, если ошибалась, так недолго жалела потом. Ошибалась она и в отце. Тугодумом он не был. Просто он любил добротность, основательность, прочность во всем…

 

3

 

В Хаве трепыхались на легком ветерке флаги, алели полотнища плакатов, протянутые поперек улиц. Как всегда, в канун уборки готовился слет механизаторов, и столица района украшалась, пестрела кумачом.

На центральной площади с серым бетонным зданием гастронома и разными другими магазинами вразброс стояли грузовые автомашины, газики-вездеходы, колхозные «Жигули» — недавних выпусков, но уже с помятыми крыльями и боками. Несладко этим неженкам на деревенских ухабах!

Будаков тоже остановился: купить на дорогу ситро или минеральной воды.

Среди людей, толпившихся в гастрономе, оказались знакомые. Будакова узнали. Он пожал с десяток потных, заскорузлых, темных ладоней.

— Далече намылился? Ну-у! Чего это? Гляди-ка, забогатели, значит… Ну, давай, давай, счастливо тебе… В Ельце мост чинят, поосторожней там!

Будаков купил четыре бутылки яблочного ситро, воткнул в брезентовые карманы на борту грузовика. Ветерок на ходу будет их студить, на любой жаре в таких карманах бутылки остаются холодными.

Пока он заходил в магазин, Павел Дударев мотнулся по киоскам. В одном купил кучу чебуреков, сразу же насквозь промасливших газету, в другом — пачку сигарет.

— Смотри, — сказал он Будакову, — новая марка, заграничные. «Хеба».

— «Нева», а не «Хеба», — сказал Будаков, скользнув глазами. — Ленинградские.

— Да ну! — удивился Павел. — Верно, Ленинград!

В руках его была еще одна покупка: портрет киноактрисы Людмилы Гурченко. Павел пристроил ее перед собой в уголок ветрового стекла. В его «газоне» портретами киноактрис была облеплена вся кабина. Даже с потолка смотрели чьи-то лица.

— Насобирал бабья, гарем целый! И что ты их катаешь? — спрашивали Павла друзья.

— А веселей. Вроде я на «газоне» не одни, в компании. Ну-ка, девочки, говорю, айда за навозом! А теперь, подружки мои дорогие, на станции химудобрения нас ждут!..

— Это, братцы, он себе жену подбирает! Это у него для образца…

— Таким я не нужон, — спокойно отвечал Павел. — Такие — вушлые, им лауреатов, министров подавай. И мне такая без пользы. Я уж возьму — так свою, местную, курносую. Чтоб щи варила, за коровой ходила, детей рожала-нянчила…

— Щи… Небось бы клюнула такая краля — не отказался.

— А, может, клевала уже, и не одна, откуда ты знаешь? А видишь вот — холостой… Не, меня не собьешь, у меня линия твердая…

От центральной площади районного села дальше вел уже асфальт, и пустая машина покатила по нему легко, непринужденно, без дребезга, — точно сама радуясь такой дороге. Мотор гудел ровно, негромко, безнатужно. Стрелка указателя скорости подрагивала на шестидесяти. Будаков не прибавлял газу. Шофер-новичок или просто молодой шофер не удержался бы, понесся побыстрей: ровный асфальт и сильный послушный мотор всегда пьянят, зовут превратить езду в полет, — чтоб свистел разрезаемый воздух, чтоб серая лента шоссе слилась в глазах, будто раскрученный на полные обороты точильный круг. Будаков все это пережил в свое время, и давно уже к нему пришла шоферская мудрость, нужное на дороге спокойствие за рулем. Шестьдесят — самая подходящая скорость. И машина без напряжения, вполсилы, и шоферу покойно, можно и по сторонам глянуть; что случись, всегда есть запас пространства и времени для маневра, успеешь и собраться, и затормозить.

Нигде больше не останавливаясь, обогнув Воронеж по объездной дороге, они выехали на основную трассу, убегавшую на север, прочерченную по середине белыми полосами, прерывистыми и сплошными — там, где нельзя обгонять.

Солнце уже опускалось, низко висело слева. Узкие тени от придорожных деревьев резали асфальт поперек. Там, где лесные посадки становились гуще, солнечный диск стремительно летел за стволами и сквозящей листвой, словно бы стараясь не отстать от машины, сравняться с ней в скорости, и слепящие солнечные лучи пулеметно били из-за стволов по кабине, по ветровому стеклу, по глазам Будакова, заставляя его жмуриться, прикрывать лицо ладонью левой руки.

На шоссе был совсем другой темп, совсем другая плотность движения, чем на дорогах, которыми Будаков и Павел Дударев ехали до сих пор. Они почувствовали это сразу же. Сигналя, помигивая бортовыми и хвостовыми огнями, их неторопливый «газон» поминутно обгоняли рейсовые автобусы, набитые пассажирами, мощные ЗИЛы, порожние и проседающие на рессорах под тяжестью, лежащей в их кузовах, разноцветные «Жигули» и «Москвичи». Такой же непрерывный поток несся навстречу, по левой стороне шоссе. С однотонным басовито-трескучим ревом дизельных моторов, в какой-то зримой, ощутимой наглядности своего труда и напряжения, шли друг за другом длинные автопоезда, нагруженные широкими бетонными трубами, контейнерами, какими-то машинами, механизмами. Блестя алюминием своих огромных вагонов, величаво плыли рефрижераторы — с ростовскими, краснодарскими, бакинскими литерами на бортах, возившие в Москву мясо и овощи и теперь спешащие обратно, за новым таким же грузом. И так же юрко, сноровисто, будто без всяких усилий, как выпущенные из пращи, выскакивали из-за других машин и проскальзывали мимо ярко-желтые, синие, красные «Жигули» с московскими, ленинградскими, прибалтийскими номерами, с закутанной в брезент и клеенку кладью на крышах. Туристы, отпускники, — на юг, к морю, на отдых…

Будаков все же малость поволновался, когда выезжали на трассу, и на первых ее километрах. Но быстро освоился, а затем и полностью пришел в равновесие. Да, здесь тесно от машин, идут они непрерывной чередой, обязательно кто-нибудь маячит у тебя впереди, и сзади все время поджимают, висят на самом хвосте, выбирая момент для обгона, но все водители тут помнят о дисциплине, правилах, без этого тут просто нельзя, и километра не проедешь, никто не лихачит по-глупому, не мешает другим.

Белый придорожный плакатик известил, что на пути — Конь-Колодезь.

Село растянулось вдоль шоссе длинно, километров на пять. Слева, за строениями и садами, поблескивала зеленая гладь Дона. В середине села, на взгорке, видная издали, как свеча, белела каменная, суженная кверху четырехгранная колонна с вырезанной из железа бойкой скачущей лошадкой наверху.

Будаков сбросил скорость, проезжая мимо, — разглядеть.

— Коняшка! — показал Павел рукой. — Она-то зачем?

— С петровских времен, — сказал Будаков то, что слышал про этот памятник. — Когда еще Петр корабли в Воронеже строил…

Больше он ничего не знал, говорившие ничего больше не добавляли. Видно, за давностью времени забылось, по какому случаю встал при дороге этот каменный столб.

Белый четырехгранник, железная лошадка медленно проплыли мимо, а Будаков с совсем другим чувством взглянул на расстилавшуюся перед его глазами дорогу. Все на ней современное, недавнее, свежее: асфальт, указатели, знаки, а подумать — ей же ведь сотни лет! Она вела из Москвы на юг, в крепости, защищавшие от татар. Шагали по ней полки длиннобородых ратников… Сколько раз меняли свой облик окрестная земля, города, села, а дорога эта — как была, так и осталась, бежит по тому же месту…

— Может, поедешь? — предложил Будаков Павлу, когда проехали село и по обе стороны от шоссе опять вольно распахнулись поля.

Павел, время от времени подкреплявшийся купленными в Хаве чебуреками, как раз дожевывал последний.

Он поперхнулся, заерзал на сиденье. Ответил не сразу.

— Ладно уж, веди. Я еще не пригляделся…

Будаков взглянул на него, усмехнулся краешками губ. А дома, в деревне, лихой ведь парень! Да еще какой! И за словом в карман не лазит, и прихвастнуть мастер, и водитель вроде бы на все сто — так иной раз по деревне промчит, что куры летом во все стороны и еще потом полчаса квохчут. А уж перед девчатами — так совсем орел…

В полевом просторе рождалась синеватая дымка. Помутнели, затягивались мглой дали. Небо налилось зеленью, багровый пожар пылал на западе, за Доном, где садилось угольно-раскаленное солнце.

Потом и небо стало тускнеть, меркнуть, — в бледных крапинах первых звезд.

На встречных машинах зажелтели подфарники. Будаков тоже зажег наружные огни.

Ветер, врывавшийся в кабину, посвежел, стал холодить Будакову грудь, плечо. Мотор все так же вел свою ровную, урчливую песню. Равномерно шуршали шины. Шоссе плавно поворачивало — влево, вправо, опускалось в овражистые низины, возносилось из них на отлогие холмы, и с каждого такого перевала взорам колхозных водителей открывалась новая земная ширь, новые темнеющие дали.

С одного из холмов они увидели впереди, прямо по курсу, россыпи ярких электрических огней на продолговатой горе, сизый туман, кутавший ее подножие, и темную, тяжелую массу многоглавого собора, возвышавшегося из тумана и мглы. Километров десять было еще до города и собора, но даже на таком расстоянии ощутимо почувствовалась его грандиозная величина, тяжесть его стен, слитых из дикого камня, скупая, суровая красота всех его форм и линий.

— Вот и Елец! — сказал Будаков, как будто он уже видел когда-то прежде эту открывшуюся с холма картину, безошибочно понявший, что так выглядеть может только этот древний — древнее самой Москвы — город…

 

4

 

Будаков помнил приказание председателя: гнать всю ночь, но через час они все-таки остановились. Опыт и рассудок подсказывали Будакову, что такая спешка ни к чему. В темноте, по незнакомой дороге… Они и так уже порядком подустали за день, да если еще ночь без сна? Ну, доедут — и уже не работники. В обратный путь тут же не повернешь, все равно придется отдыхать и тратить на это дневные часы. Так лучше уж сейчас покемарить, а на рассвете — дальше, с новыми силами. Никуда бычки не денутся. Колхозный зоотехник там, телеграмма об их выезде ему послана…

Будаков высказал все это Павлу, и тот без возражений принял его решение. Будаков старший, от председателя получал задание он, ему, стало быть, и ответ держать, если что…

Они свернули с асфальта в сторону, к речушке. Там на бережку с редкими кустиками уже стояли ночлежники: две «Колхиды» с рефрижераторами и поодаль от них — тройка «Жигулей». Видать, это была одна компания. При последнем свете вечерней зари мужчины натягивали палатки, женщины готовили еду. Бегали детишки.

Будаков поставил машину в стороне от «Колхид» и «Жигулей», не желая нарушать людям уединение и отдых.

Спина ныла от долгого неподвижного сидения в кабине. А когда-то он вовсе не знал, что такое усталость за рулем. Годы, годы, никуда не денешься… Сорок с гаком — на его работе это ведь уже пожилой человек… В глазах Павла — так даже, наверно, старый… А разобраться, оглянуться назад — вроде бы и не жил еще, так быстро пролетели эти его годы…

— Купнемся? — предложил Павел.

Они подошли к речушке. Воду красил закат, она блестела тусклой, неподвижной медью. Пологий бережок был истоптан скотиной, по глубоким дырам, продавленным копытами, было видно, что дно илистое, грязное, речушка мелка, только попить коровам, а для купания — непригодна. И рыба, должно, в ней уже не водится, даже такая неприхотливая мелочь, вроде пескариков, ершей. А, похоже, еще не очень давно река была полноводней, чище, глубже, в заводях, плесах…

Павел огорчился, что нельзя искупаться. Будаков, оглядывая берега, русло, тоже испытывал огорчение, но другого порядка: и тут, в этих местах, такое же дело, не берегут реки, не жалеют…

В воздухе звенели комары, мелькали на узкой полоске заката. Будаков уже раздавил несколько у себя на лице. Подумал: зря заехали они на этот приречный лужок, надо было искать стоянку на высоком месте, сухом. Изжалят тут комары, спать не дадут.

— Разведи, что ль, костерок… — сказал он Павлу. — Дымком их хоть малость отгоним.

Павел пошел по кустам, собирая хворост.

Будаков попил из бутылки ситро. Есть ему не хотелось. От усталости, наверно. Залез в кузов. Уезжая, они с Павлом прихватили сена, брезент. Разровнял сено, погуще взбил под стенкой кабины, где будут их головы, растянул брезент поверху, оставив один край свободным, — накрыться им с Павлом.

Павел вернулся не скоро, с той стороны, где расположились «Жигули». Бросил охапку сучьев, обгорелые палки, подобранные на старых кострищах, натолкал под сучья бумагу, поджег. Оранжевые червячки неохотно зашевелились в сплетении сыроватых веток, постепенно набирая яркость. Поплыл прозрачный дымок, неощутимым движением воздуха его повлекло низко над лугом, в темноту уже совсем густых сумерек.

— Ну, химики! — усмехаясь, крутя головой, сказал Павел, разумея туристов на «Жигулях». — И столики у них специальные, и стульчики… Жратву на газовых горелках варят. Даже горшки детские! Уж горшки-то зачем с собой тащить? Смех да и только! Среди поля в горшки писать! Чудики городские!..

Пламя в костре вспыхнуло, поднялось, высветив вокруг траву, сделав ее цвет ярким, изумрудно-зеленым.

— Денег много, а ума нет! — сказал Павел презрительно, как бы подводя итог своим наблюдениям.

— Почему — ума нет? — поинтересовался Будаков.

— А разве есть? Я машину куплю — я столики, стульчики и прочую ихнюю дребедень заводить не буду. На курорт тоже не погоню. Я умней сделаю.

— Как же?

— У меня машина будет для пользы служить, а не так вот — для баловства. Своя машина — это ж какие деньги на ней делать можно! Да я в два счета ее цену верну. Картошкой загрузил — и в Краснодар. А оттуда — полтонны персиков. Или абрикосов. Знаешь, почем они на рынке в городе? Туда-сюда — и денег невпроворот. И тогда — что хошь!

— Например?

— Например — цветной телевизор куплю. Аккордеон самый лучший.

— На это у тебя и так хватит. Не бедно получаешь.

— Дом построю.

— А свой куда?

— Мать будет жить. А в новом — я с женой. Да мало ли что! Деньги — они всегда сгодятся.

— Жены еще нет, а ты уже — дом.

— Ну и правильно. Заранее надо думать, а не когда жена с матерью цапаться начнут.

— Бери такую, чтоб не цапалась.

— А как узнаешь, клейма на них не стоит. Поначалу они все ласковые. Замуж-то выскочить охота. А печать в паспорте шлепнули — тут вот только и увидишь, какая она на самом деле. Какие у нее коготки… Все нынче цапаются, дружно никто не живет. Ученые, образованные! Десятилетку кончит, нос — кверху! Никто ей не указ, на все свое мнение. Со своими-то родителями жить не хочет, лается, где уж там с мужней-то родней… Это раньше, стариков послушаешь, неделенными семействами жили. Невестки, зятья, — кучей. И все к старшим с уважением, поперек их слова — ни звука. Хозяйство общее, все заодно, как лыком связанные. А теперь такие семьи где увидишь? Теперь-то просто большой семьи не увидишь. Чуть подрос, выучился — уже норовит поскорей от дома оторваться, в отдельности жить. Родством даже не знаются, не хотят… Матерей старых — и тех бросают! Сколько по деревням одиноких-то старух! Поглядишь, живет — будто и нет у ней никого, сирота горькая. А все — детные. У каждой и сын где-нибудь, и дочка, а то и трое, четверо. Один — там на производстве, другой — аж в саму Москву забрался. Квартиры отхлопотали в три комнаты, полированная мебель, ковры настелены, навешены… Автомашина своя. А родную мать приютить — нет на это сердца, побросали, в халупах свой век доживают. Письмецо раз в год и десяточку на праздник… А которые навещают — так у них больше свой интерес, насчет картошки, помидорчиков, лучка. Мать на огороде спину гнет, а они кошелки, мешки набили, а то и «Москвичок» доверху, аж рессоры трещат, — и назад в город. Будьте здоровы, мамаша, не болейте, трудитесь ударно, мы вас не забудем, это сожрем — сызнова навестить приедем…

Будаков вынул из костра на прутике огонь, прикурил.

— Осуждаешь, а сам? В задумке — тоже ведь от матери отделиться…

— Я ж колхоз не кидаю! Не на производство ухожу. Мать не одна останется. Я ж тут же, в деревне. Это разница. А что свекровь и невестка должны врозь проживать — это закон. Для общего мира и блага. Старые молодых сейчас не одобряют, молодые со старыми не согласны, и не надо им друг другу мешаться, жизнь портить. Старые пускай своими правилами живут, молодые — своими. Своим умом и разумом. А ума нет — так и дурью. Да своей. Все равно лучше. Пускай жена себя полной хозяйкой видит, как сделала — так и сделала, и нет ей суда. Что — неправда? Вот ваш Петька женился. От «Сельхозтехники» комнату получил, и сразу они отдельно, в ваши домашние дела не лезут, а вы — в ихние. А вместе б, в одних стенах? Мало-помалу, а пошла б грызня, не миновать… Это дело известное… Не удержалась бы мать, хоть во что-нибудь, а встряла. Непременно. Не так, мол, стряпаешь, не так стираешь, много мыла извела, не ту посуду берешь… А молодая — что, стерпела бы? Покорилась? Хо-хо! Так бы отлаяла — держись! Сейчас у каждой девки язык — бритва. Телевизоры смотрят, «Кабачок двенадцать стульев»…

Будаков молча затягивался сигаретным дымом, не споря с Павлом. Может, он и прав, так бы и вышло в его доме, кто знает, — действительно, много вокруг в семьях всякого разлада, неуживчивости, открытой вражды. И что это так, отчего? Жизнь устроенная, все сыты, обуты, одеты, ни у кого нет нехваток насущного, как после войны или даже еще лет двадцать назад, а добра, душевности, дружелюбия друг к другу — убавляется… Когда он женился, привел Дашу в дом, у него и в мыслях не появлялось, уживутся ли они с матерью. А Даша пришла, можно сказать, ни с чем, да и у него что было — сапоги, стеганка, что на службе в армии выдали. И дом пустой. Стол, лавки, чугуны, ухваты. Две кровати железные. Сестры на печи спали. В те поры ничего того в домах не водилось, что теперь есть, и самих домов таких в деревнях не было, — мазанки, хатенки. Черная солома на крышах. В колхозах за труд палочки писали. Садились Алексей с Дашей за обед, мать садилась, две сестры старшие, — все из одной миски ели, по очереди ложки ко рту несли, чтоб никому обиды не сделать… Алексей в МТС работал, там платили неплохо, дети у них с Дашей пошли, своя уже вроде бы отдельная семья, но все равно, пока мать была жива, сестры незамужние, так сообща хозяйство и вели, не считаясь, кто сколько вложил, кто больше, кто меньше. И никогда никаких ссор в доме, недовольства, чего-либо исподтишка, втайне от других…

Разговор, что затеял Павел, был, в общем, ни к чему, совсем случайный, им обоим следовало ложиться на сено да поскорей засыпать. Июньская ночь коротка, не успеешь закрыть глаза — уже светает.

Будаков швырнул в костер окурок, сказал:

— Ладно, гаси огонь, все равно без толку!

И с колеса перелез через борт.

Павел пожевал что-то из своих припасов, тоже попил из бутылки, затоптал ногами нагоревшие уголья. Шумно влез в кузов, плюхнулся рядом с Будаковым на брезент, спросил: «Сколько ж это мы накрутили сегодня, под триста, да?» Отвечать не пришлось. Пока Будаков соображал, припоминал цифры спидометра, Павел уже засвистел носом.

 

5

 

А Будакова еще не скоро взял сон, хотя все тело ломила усталость, голова была тяжела, а веки сухи, жестки, точно под них попал песок. То ли речи Павла разбередили в нем что-то, то ли шум с близкого шоссе беспокоил, не давал уснуть, — вероятно, и то, и другое вместе.

Трасса не замолкала. Шум машин только спадал, ослабевал ненадолго, но ни на минуту не наступало полной тишины. В ту и другую сторону продолжали идти рефрижераторы, тяжелые грузовики с прицепами, ослепительно сверкая фарами, далеко высвечивая перед собой дорогу. Оттого, что вокруг были ночь, степь, безветрие и все молчало, и шум от движения машин был единственным звуком, он слышался громче, чем днем, назойливо лез в уши. В нем появился другой, скрежещущий оттенок; казалось, грузовики, автопоезда катятся не на колесах, а волокутся по асфальту железом своих днищ.

Мысли текли отрывочно, и в то же время была в них какая-то нить. Сложное все-таки дело — жизнь, думал Будаков, даже такая вот простая, нехитрая, как у него… Нести свой мужской, отцовский долг, кормить семью… Сколько поделано всякого труда, на работе и дома, изо дня в день, не зная передышки, отдыха… Вырастить детей, поставить на ноги, сделать так, чтоб не сбились в дурное, выучились, приспособились к делу, профессии, стали самостоятельными людьми… Не просто все это. Старший, Петр, окончил техникум, парень смекалистый, с головой, ценят его, недавно перевели на инженерную должность. За него уже можно не переживать. Средний — тоже в техникуме, через год будет специалистом. Что касается старшего и среднего, то уже сейчас можно сказать, что их родительские с Дашей труды не пропали. А у иных дети — только мука для сердца! Ничего путного не вышло. Великовозрастные уже, а знают только одно — хулиганить, лодырничать. В двадцать лет — законченные алкоголики. А то и по тюрьмам…

Могла его жизнь и иным путем пойти… Подался бы он тогда, молодым, неженатым, в начале пятидесятых, когда деревни пустели, в какой-нибудь город, на завод, на стройку… Что ж, теперь бы, может, осталось у него побольше здоровья, не выглядел бы он таким старым, беззубым, не резали бы лицо глубокие морщины… Не сладок труд колхозного шофера. Большую часть года — бездорожье. Сколько он буксовал под дождями в липкой грязи, в снегу, сколько его тросами вытягивали, скольких вытягивал он… А лето пришло — вкалывай без счету времени, потому как — надо. Уборка, вывозка хлеба — так и ночи напролет без сна… С запчастями туго, сломалось что — сам ищи, добывай, ремонтируй. Сам и слесарь, и сварщик, и электрик, — все должны уметь его руки… Город­ские жилье получают готовое, ключик от квартиры, — пожалуйста, живите! А они с Дашей дом сами строили. Весь, от начала до конца, от первого кирпича в фундаменте и до козырька на печной трубе… Даже кирпич он сам возил, из Латного. Ровно сто километров по спидометру от деревни, и обратно — сто. Благо еще что шофер, и председатель разрешал машиной воспользоваться, а остальные колхозники, кто строиться вздумал, еще и за перевозку немалые деньги плати…

Что же его не пускало тогда из деревни, требовало: нет, вот твое назначенье, здесь твое место?

Он знает — что. Сказать только не просто, облечь в слова. Он и не говорил про это словами, ни себе, никому. Просто чувствовал. Просто это было в нем — и все… Когда сел он с шоферскими правами за баранку, стал ездить теми же дорогами, какими ездил отец, ему все казалось, что откуда-то издали точно бы глядят на него отцовские глаза, и тихо он радуется, что не все от него кончилось на земле, есть у него наследник, продолжатель его жизни и труда. Он, Алексей, когда подрастал, даже не думал, не размышлял ни одного часа, какую ему профессию выбирать, кем быть, где работать. Для него это как бы само собой разумелось: он — сын шофера Дмитрия Матвеича, которого весь район знал и помнит; не пришел отец с войны, где-то носит ветер его прах, размывают дожди, — стало быть, заступать Алексею на то же место…

 

6

 

Они выехали, когда вокруг только едва посерело, небо было еще полностью в звездах, холодная темная мгла его лишь начинала таять, а на востоке тусклой зеленью намечалась заря.

Луг был весь выбелен, осеребрен росой. За машиной по нему протянулось два явственных черных следа.

За рулем сидел Павел. Шоссе было в оба края пустым и молчащим. Вот только когда наступили для него передышка, покой: на рубеже ночи и рассвета.

Павел сразу же погнал на восьмидесяти. Пока шоссе свободно, надо пользоваться, проскочить подальше, до самого Орла или даже за Орел.

Шум колес, мотора, ветра достигал пронзительных нот, глушил в кабине голоса. Крутые подъемы издали казались вертикалью, направленной прямо в небо. Павел жал до предела на газ, машина разгонялась, набирала инерцию, и — возносилась, точно на качелях. А через минуту они неслись опять под уклон, новый отрезок шоссе вел их в небо, и опять следовал стремительный взлет, — даже вдавливало в пружинную спинку сиденья.

Будаков, как все старые шофера, когда рядом новичок или просто водитель моложе по опыту, не умел сидеть пассажиром, отключенным от управления машиной. Чувства его принимали участие во всем, что делал Павел: вместе с ним он как бы нажимал своей ногой на педаль газа, отпускал ее на поворотах, притормаживая разгон машины, поворачивал с Павлом рулевое колесо, чтоб вписаться в закругление дороги, не выскочить на обочину или в кювет.

Деревни на пути еще не пробудились: ни дыма из труб, ни людей, ни кур перед избами. Даже собаки не бегали, спали, не настал еще час их службы.

Орел подступил что-то уж слишком быстро, Будаков и Павел даже удивились. Они поменялись местами, а, проехав город, совсем пустынный, безлюдный, мокрый от поливальных машин, с беззвучно, ни для кого, мигающими на перекрестках светофорами, Будаков опять отдал Павлу руль.

Уже попадались навстречу автомашины; кто-то в эту утреннюю рань с едва начинающим золотиться небом тоже торопился по каким-то своим срочным делам, — пока не загружено шоссе, не наполнилось транспортом и можно мчать без всяких помех.

Местность приобретала другой вид. По сторонам стало больше рощиц. Потом появились довольно обширные леса, пластавшиеся по взгорьям и низинам, густой синью закрывавшие горизонты. Сказывалась Брянщина, партизанский край.

А затем лес подступил к самой дороге, две зеленые стены встали слева и справа, замкнув ее, превратив в узкий коридор. Казалось, он смыкается вдали, доедешь — и все, стоп, пути дальше нет. Но машина неслась, гулкое эхо ее движения отстреливало от обомшелых стволов, и коридор все расширялся, дороге не было конца, предела, она все так же прямолинейно убегала вперед, в неизвестную даль.

На редких облачках в вышине лежал розовый свет зари, лучи солнца уже пронизывали над лесом прозрачный воздух, но сам лес все еще был полон синеватого сумрака, тумана. Языки его выползали на шоссе, машина рвала их в клочья, и они бешено вихрились позади нее, точно дым от выстрела, в котором снарядом был несущийся на предельной скорости грузовик.

Большой плакат замаячил на правой обочине. Он был не похож на обычные дорожные указатели. Крупные красные буквы горели ярко. Но скорость была велика, и Будаков успел схватить глазами только отдельные слова: «Водитель! Впереди… Подай звуковой сигнал…»

— Притормози! — скомандовал он Павлу, еще не понимая, что ждет их за плакатом на дороге, почувствовав только, что неспроста этот призыв, эти ударившие по глазам слова, сейчас должно последовать что-то важное, необычное. Павел послушался, машина замедлила ход. Шум ветра, движения мгновенно стих, в открытые окна стало слышно, как свистят, наперебой щелкают в лесу птицы.

Плотная стена леса справа оборвалась, лес отступил от шоссе, открылась обширная квадратная поляна, аккуратно вырезанная, расчищенная в лесном массиве, и что-то огромное, серое посреди нее — бетонное, гранитное, бронзовое… Памятник.

Выпрямленно, высоко вскинув голову, — в самое розовое от утренней зари небо, — на подножке подбитого, гибнущего грузовика, погибая сам, но не сдаваясь, нечеловеческим напряжением направляя руками руль, стоял фронтовой шофер — в последнем, смертном уже рывке вперед, туда, где идет бой, где ждут его груз. Пламя било из-под передних колес, лизало мотор, кабину, сжигало шоферу лицо, грудь…

Не спрашивая, Павел круто свернул с шоссе, остановил грузовик.

Не спуская с монумента глаз, Будаков вышел из кабины. Тишина объяла его, тишина погожего утра, воздушного простора, в безмерную высь вставшего над поляной, над лесом, над гранитным монументом.

Но тишина длилась только миг, пока Будаков не шагнул к памятнику. Уши его явственно услышали, что гранит и бронза не безмолвны, памятник звучал, как может звучать только настоящий бой в минуты самого своего яростного накала: свистели над бронзовым шофером осколки, во всю свою мощь ревел дымящий мотор, гудело пламя, трещал пробитый кузов с патронами и снарядами, которые должны решить судьбу сражения, судьбу бойцов: победа — или смерть… У Будакова сдавило грудь, пресеклось дыхание. Он замер на месте, с расширенными глазами, с чувством, как будто на своем колхозном грузовике он пронесся сквозь время, назад, на тридцать с лишним лет, и в лицо его пахнуло жаром и дымом далекой войны…

По шоссе приближалась машина. Шум ее усиливался, нарастал. Из-за леса появился грузовик, простой работяга, с высоко наложенными в кузове ящиками, и раздался протяжный автомобильный сигнал. Он длился все время, пока грузовик пересекал поляну, а когда замолк — зазвучал голос другого грузовика, идущего со встречной стороны.

— Салют! — догадался Будаков. — Вот о чем напоминал водителям плакат, поставленный на дороге!

Дыхание его сжалось снова. Тысячи машин проходят здесь каждый день, и тысячи салютов звучат в честь фронтовых шоферов, мертвых и живых, в память их известных и безымянных, нигде не записанных подвигов…

Низ памятника, его гранитный цоколь обрамляли цветы. Ярко пылали пунцовые канны. На маленьких железных табличках, воткнутых среди цветов, было написано, откуда привезена земля. Она была собрана почти со всех краев страны: сибирская, уральская, саратовская, вологодская, пензенская, орловская, казахстанская, ташкентская… Десятки делегаций ветеранов-фронтовиков побывали тут.

Сзади снова нарастал шум проходящей машины. Будаков обернулся. Неторопливо, нагруженно двигался автофургон с синей надписью «Хлеб» на облезлом фанерном боку. Утренний, свежей выпечки хлеб вез куда-то молодой шофер, — в сельский магазин, может, рабочим недалекой стройки. Глуховатый, чуть дребезжащий гудок старого, заезженного грузовика прорезал воздух, простерся над поляной. Черная новая «Волга», в которых ездят важные лица, бесшумно выкатилась вслед за автофургоном, и, не умолк еще, не растаял в воздухе его сиплый гудок, как его продолжил бархатисто-музыкальный, баритонального тембра сигнал «Волги». Он встретился и пересекся с новым сигналом. Автокран ехал мимо поляны, наклонив желтую подъемную стрелу, с крюком, притороченным тросами к передку. Салют! Салют! Салют фронтовым шоферам, всем, кто под бомбами немецких «юнкерсов», в жару и в мороз, в проливные дожди и пургу возил на передовые боеприпасы, спасал раненых, кто погибал вот так — не отступая, в пламени своей горящей машины, ослепленный дымом, до последнего биения сердца не снимая обожженных рук с рулевого колеса… Кто знает, кто расскажет теперь, что было с его отцом Дмитрием Матвеичем, как встретил он свой последний миг… Может быть, здесь — и его подвиг, и его судьба, в этом шофере из гранита и бронзы, вставшем у края бывшей фронтовой дороги, чтоб никогда не могла забыться память о тех, кто сражался и победил в самой страшной из всех бывших на земле войн…

— Ну, поедем, что ль? — уже в который раз спрашивал Будакова Павел. Он уже насмотрелся, покурил, успел заглянуть в мотор. Ему было невдомек, почему его старшой, всегда уравновешенный и спокойный, в таком волнении, почему у него такое лицо, почему он медлит, даже не слышит обращенных к нему слов. Ну, поглядели — и дальше, время-то идет… Памятник как памятник, много таких — летчикам, танкистам, артиллеристам…

А Будаков и правда его не слышал. В пальцах его была незакуренная, забытая сигарета. Он то смотрел на памятник, на цветы, то поворачивался лицом к шоссе, слушал салютующие гудки проходящих машин. И думал о том, что он приедет сюда еще раз… Вот закончится в колхозе уборка, попросит он себе у председателя отпуск… Даша сошьет из холстины мешочек, насыплет он в этот мешочек деревенской земли, на которой вырос, вскормился, жил, работал его отец, которую он пошел защищать в сорок первом году для своих детей, — а теперь на ней живут и внуки, и недолго ждать уже до правнуков, — и привезет он сюда эту горсть, положит землю родной их Васильевки у памятника, где цветы, рядом с землей из других мест и краев России…

Как кладут землю с родины на далекие могилы своих близких, чтоб грела она их мертвые сердца…

 

1978

 


Юрий Данилович Гончаров (1923–2013). Родился в Воронеже. Автор более трид­цати книг, среди которых «Повесть о ровеснике», «Дезертир», «Целую Ваши руки», «Верность и терпение», «В голубом блеске Альтаира». Лауреат премии Союза писателей РСФСР, Государственной премии РСФСР, Воронеж­ской областной премии имени А.П. Пла­тонова. Участник Великой Отече­ст­венной войны, кавалер многих правительственных наград. Член Союза писателей России.