«Дорога все к небу, да к небу…»
- 04.12.2015
* * *
Он — поэт; ныне миновали все бренности быта, и главное, что осталось от Алексея Прасолова, — это одно… возвышенное слово — поэт; оно первое и последнее, что приходит в голову при упоминании его имени. Поэт… Для ХХ века немало.
Владимир ГУСЕВ.
Из вступительной статьи к указателю литературы
«Алексей Тимофеевич Прасолов», Воронеж, 1980 г.
* * *
За короткую пору своей истинной жизни в поэзии Алексей Прасолов явил такую творческую силу, которая позволяет судить о его стихах по самому высокому, можно сказать, классическому счету…
Несколько перефразируя слова Алексея Прасолова, можно сказать, что он стремился воплотить в своей лирике живую, обнаженную русскую мысль.
И ему немало удалось сделать в этой ценнейшей и необходимой области нашей поэзии. Правда, с количественной точки зрения Алексей Прасолов создал немного. В зрелые свои годы он писал скупо и с перерывами. Причину этого лучше всего объяснят его собственные слова: «Подогнать, поторопить себя в чем-то извне я не могу. Это (речь идет о поэтическом творчестве. — В.К.) внутренняя стихия, родственная любви. Ни с чем иным она так несходна, как с любовью, — ее не остановишь, когда придет, не вызовешь насильно».
Да, Алексей Прасолов творил именно по такому закону и, в конечном счете, именно потому стал подлинным поэтом.
Вадим КОЖИНОВ.
Из предисловия к сборнику «Алексей Прасолов.
Стихотворения», Москва, «Советская Россия», 1983 г.
* * *
Он успел написать «Еще метет во мне метель» — вообще одно из лучших стихотворений о прошлой войне. В нем он выразил такую силу русского человеколюбия, которая и не снилась нашим «гуманным» врагам. Он создал уникальный мир неречевого слова. И создал надолго, а это при нашей скудости расточительности кое-что да значит. Я склоняю голову перед его подвигом.
Юрий КУЗНЕЦОВ.
Из послесловия к книге «Алексей Прасолов.
Стихотворения», Москва, «Современник», 1988 г.
* * *
Корни поэзии Прасолова — в большой художественной культуре страны (от фольклора, древнего русского искусства… до Тютчева и Заболоцкого…) Но не менее важно сказать и о том, что учителями Прасолова были и Пушкин, и Лермонтов, и Блок, и Твардовский. И самое главное, учась «мудрости и совершенству» у великих поэтов, он в лучших произведениях оставался самим собой.
Анатолий АБРАМОВ,
литературовед, доктор филологических наук, 1984 г.
* * *
Оказывается, гармония возможна и в хаотическом, полярном мире, и в страдающей душе. Только путь к новой гармонии невероятно труден, и не всякий способен его пройти.
Прасолов шел этим путем…
Виктор АКАТКИН.
Из предисловия к сборнику стихотворений
Алексея Прасолова «На грани тьмы и света»,
Воронеж, 2005 г.
* * *
Алексей охотно сотрудничал в россошанской газете… Под влиянием дружеской критики и советов, а более всего в результате мучительных поисков и самоанализа Прасолов очень скоро понял, сколь несовершенны его творения и как они далеки от созревших в то время замыслов. Его тянуло к философской лирике тютчевского толка, к постижению сокровенных глубин человеческого бытия.
Когда спустя три года после знакомства с Прасоловым я переехал в Воронеж, став редактором «Молодого коммунара», то сразу же пригласил его работать в редакцию. Должности литературного сотрудника свободной не оказалось, поэтому Алексея для начала зачислили корректором. Он некоторое время корпел над газетными гранками, выполняя довольно изнурительные при его нездоровье обязанности. В литературную среду областного центра входил трудно. Долгое время держался особняком.
В те годы я работал над первым сборником стихов и прозы Василия Кубанева. Шли напряженные поиски, казалось, полностью погибших рукописей. Алексей был в курсе моих усилий и с искренней радостью, прямо-таки с восторгом воспринимал каждую новую находку, старался поддержать меня. Упоминаю об этом потому, что в его письмах ко мне часто затрагивалась кубаневская тема.
Позже, когда Прасолов, не найдя своего места в Воронеже, разочаровался в нравах, царивших тогда в литературной среде, покинул город, наша переписка возобновилась… Это уже был иной Прасолов, много испытавший и переживший…
Борис СТУКАЛИН.
Из письма Виктору Будакову, октябрь 1997 г.
АЛЕКСЕЙ ПРАСОЛОВ: «ЧТОБЫ ЕДИНСТВЕННОЕ ИМЯ
СМОГЛО НА КАЖДОМ ПРОСТУПИТЬ…»
Когда готовила к публикации стихотворение, которое впервые появится в этом номере, невольно подумала: как много значит для его автора слово «имя». И вспомнилось программное прасоловское — «имя Родины — Россия». И совсем раннее: «Хочу прильнуть и жадно, долго / Пить из реки, чье имя Жизнь» (1958 год).
Из редкой любовной лирики — «Тревогу темную, ночную / Не звал бы именем твоим» или «И даже имя, данное тебе, / Вдруг отзовется горькою потерей», «И горит на губах моих имя / Разделенной с тобою беды»…
И вот глубинное, сущностное: «Чтобы единственное имя / Смогло на каждом проступить». Смылось обманчивое, и ты весь на виду, и ничего не надо скрывать, приукрашивать. Но как это трудно, как тревожно, и не каждому по силам.
К «родной пристани», к «белому столу» — когда поэт «полон тем чистым, что бьет через край» — он просит дать ему возможность «тихо подойти и тихо назваться именем своим» — то есть остаться самим собой.
* * *
Дверь отворилась
Без скрипа и слова,
Которыми вечно
Все двери на свете
Требуют:
Как твое имя?
Откуда пришел? —
И дают
Неширокое право
На вход.
А здесь
Я имел даже право
Подумать:
Беспечность людская?
Доверчивость?
Иль безразличье?
Иль каждому ясно,
Что в имени —
Скромном иль звучном —
Таится обычная жизнь:
Послушная свету дневному,
Выносит желанья и силы
В просторное утро
И хочет,
Чтоб день был подобием
Маленькой жизни, —
Пусть начатой
Хмурым рассветом,
Отмеченной полднем
Нескладным,
Но к вечеру вставшей
Высоким и чистым огнем.
…Ну что же, принимайте.
Публикация Р.В. АНДРЕЕВОЙ-ПРАСОЛОВОЙ
«Я К ЛЮДЯМ ДУШУ ДОНЕСУ
ПРОЗРАЧНОЙ И ТОРЖЕСТВЕННОЙ…»
Творчество Алексея Прасолова, как всякое значительное, не застывшее в своем времени явление, духовно соучаствует в нынешней нашей жизни и продолжает путь в будущее.
Очевидное: без поэтического слова Алексея Прасолова, которое высоко оценил и представил читающей России ее великий поэт Александр Твардовский, немыслимо во всей полноте увидеть и понять образ отечественной поэзии ХХ века. Столь же очевидное: творчество поэта по-своему не только отобразило сложное, драматическое движение личности, народа, страны и мира в ХХ веке, но в чем-то оказалось пророческим, адресованным будущему: в контрастах, разломах, противоборствах как человеческих судеб, так и земных, да и космических сфер, запечатленных в его слове, угадан век XXI, в самом начале которого замаячили тени и сполохи новых социальных, религиозно-этнических, техногенных всемирных потрясений.
Хочу повторить слова о Прасолове, сказанные давно: чем дальше он от нас в своем часе физического ухода, тем ближе духовно. Тем ближе его поэтическое наследие, ибо свойство истинной, серьезной поэзии — укрупняться со временем, становиться необходимой многим.
Уходит неглавное, мелкособытийное, плоскобытовое, случайное. Остается Слово. Прасолов никогда не гремел речами, не спешил к микрофону и на телеэкран, не спешил распашисто явить себя «миру и граду». Задача прасоловской музы посерьезней, нежели по всякому поводу «заявляться» и срывать шумные восторги.
Не размениваясь на суетное, поэт пронес свое слово по жизни верно и строго. Он — против подмен во всем. Истинно — «Хочу обманчивое смыть, чтобы единственное имя могло на каждом проступить». Миг, что «безлик и безымянен», — страшен.
Поэта радует и тревожит вечное — земля и небо, человеческое и Божественное, победы и поражения души, природного и человеческого мира, где мрак и свет существуют в единстве и противоборстве; и в слове поэта, исполненном сокровенного, высшелюбивого завета русской классики (справедливость, милосердие, сострадание), доносится голос надежды и веет свет невечерний. Но — «На грани тьмы и света»… В творчестве Прасолова находим строки, где — весны и природы пробужденной радость, «напоенный солнцем час», «тихое свеченье», «восторженная высота», «очеловеченного мира очеловеченная власть»; и здесь же — «черная буря идет по земле», мрак, провал, разлом, бездна… Поэт сердцем и разумом вбирает в себя и запечатлевает в строгих ритмах и красках свет и мрак, радость и трагедию бытия, и в этом редкая сила и правда прасоловского слова.
Поэта вовсе не занимают художественные, публицистические, эстрадно-поверхностные новации его молодых современников оттепельного времени. Муза Прасолова идет своею трудной дорогой, могло показаться, — дорогой одиноких, если бы не лучи отечественной и мировой классики, которые пронизывают ее, как ангелы света.
С детства Прасолову родные — Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Кольцов, «Кобзарь» Шевченко. Позже — Бунин, Блок, Ахматова, Есенин. И тогда же — Боратынский, Тютчев, Заболоцкий, Шолохов, Луговской. И, разумеется, Твардовский. Их имена мелькают в письмах, дневниках, стихотворных эпиграфах, и все они овеяны пушкинской строкой, прописанной по России и миру.
Впервые попав в Москву, Прасолов, прежде чем появиться у Твардовского, идет к бронзовому Пушкину — великому опекушинскому памятнику, и этот зигзаг словно бы подчеркивает преемственность отечественного поэтического слова.
Он никогда не заслонялся от трудного, тяжелого, испытательного. От того, чем жили люди вокруг. Но все чаще в одиночестве был, даже когда был не один. Одиночество не столько житейское, сколько духовное? Скорее всего — и житейское, и духовное.
О власти Прасолов рассуждать не любил. Не для того даются встречи. Но убеждение на сей счет имел твердое и выразительное. Власть моды, рекламы, толпы, мнения, преуспевающего в элитарной среде, еще пошлее, чем официальная власть: если одна ущемляет свободу человека, то другая — душу; а часто — и свободу, и душу.
Есенин сказал, что он последний поэт деревни. Сказал в двадцатом году двадцатого века, когда крестьянский мир был разворошен и вздыблен, но еще велик численностью народа и деревень, внутренней крепью.
Прасолова же голос — голос с крестьянского пепелища, поэт — очевидец конца крестьянского мира. Русского крестьянского мира. Но исходы прасоловской трагедии не сугубо социальные и национальные. Но и более всего духовные.
Прасолов видит не только кончину деревенского уклада на родине, но и грядущие катастрофы земного мира, смерть солнца, темную жатву бесконечных времен. Он видит «неотвратимость ночи», грозные сполохи, ее предвещающие. «Чтоб не ослепнуть на земле», он наказал душе прозреть в небесных сферах мирозданья, и она побывала там, но углядела ли то, что должна была углядеть? Чтоб благодарно просиять?
Он видел, что время под воздействием технической цивилизации как бы меняется в своем естественном движении: убыстряется, стремительно проносится, словно пространство, когда глядишь из окон взявшего разбег экспресса, когда «нет выхода в мгновенье», как понимают это религиозные мыслители (а ведь «нет на земле ничтожного мгновенья» — об этом еще Боратынский говорил). Но не найти часа, чтобы остановиться, задуматься, предаться созерцанию родины и мира: и сам человек в жизни — как на конвейере, и проносится часто безымянно, воистину захваченный потоком-хроносом.
Но есть время и есть вечность. «Делит жизнь на вечность и минуты тот, кто знает срок свой на земле». Живущего во времени, условно трехчастном, поэт призывает: «Отдай же третьей все сполна, ведь третья — будущее — вечность».
Поэт задыхался без воздуха? Задыхался. Воздух отравлен, и им, отравленным, дышит весь мир.
Задыхался от эпохи, от режима, шедшего железной поступью? Как в пословице: «Лес рубят — щепки летят»? Но разве не прасоловское — «Земля кругом и мерзлая жива»? Разве не его — «В какие сроки мы смогли подвинуть праведное дело!»?
Прасолов — внережимный человек. У него не было «классовой» неприязни к дворянскому, монархическому, не было и антисоветского плоского фрондерства. Не революционер, не трибун, не бунтовщик, он и не пытался изменить обстоятельства, ибо свободен в духе, а дух — над обстоятельствами. Он идет по дороге, на которой плакаты времени. Но читает он не плакаты, а время.
В контролируемом, кодируемом, зомбируемом мире он свободен, как только может быть свободен истинный поэт в пространстве и времени какой бы то ни было общественной системы или даже химеры.
Не участвуя в боях, избежав земных аварий и катастроф, не бунтуя, не попадая в землетрясения, не обгорая в вулканической лаве, поэт тем не менее всю жизнь — «у самой гибельной стены».
И снова голоса: он задохнулся от советской действительности! Как будто человек, Прасолову по духу родственный, был бы счастлив в райски привольных кущах, если таковые есть? Человек, почуявший изначальную драму земного бытия и даже надмирных, космических сфер, мог ли он быть счастлив в каком-либо ином общественном режиме? Заокеанском — «свободном», «демократическом», «цивилизованном»? В мире бездуховном и свободном настолько, насколько позволяет ему быть свободным мировая финансовая власть?
Когда человек, отмеченный даром поэтическим, подчас пророческим, отчее подворье, родимый край, да и весь шар земной чувствует как драму, занавес которой никогда не будет опущен, что он должен сказать? Что мир — царство хаоса, несоединимого разлома, бесконечной бездны? Или он обязан сказать о гармонии? Не может не сказать, если он поэт милостью Божьей.
У него слово надежды — проблеск мировой гармонии — есть!
Смотрю на лицо молодого Прасолова с пытливыми, строгими, искренними глазами. Глазами, не допускающими даже тени намека на позу, неправду, художественное лукавство. Как много эти глаза, это лицо обещают, как много выстрадают душа и сердце!
И ни к чему задаваться вопросами — почему равнодушен был к своему житейскому, почему сжигал себя, почему рано ушел?
Ушел он рано, но свой Путь прошел до конца.
И как завещание. Живи на земле так, чтоб видеть Небо!
«Дорога все к небу да к небу…»
Как творческий мир неисчерпаем и не имеет последней точки, так и человеческая память завершающего шага не имеет: она живет и углубляется в каждом новом поколении. По крайней мере, так должно быть.
«Смерть живая — не ужас, Ужас — мертвая жизнь», — сказал поэт перед своим уходом, и трагические эти строки заключают многое: философское и бытийное, личностное и национальное. Но если есть «мертвая жизнь», — беспамятная, обесчеловеченная, обезбоженная, то есть и живая жизнь, и она не может осуществить себя вне честной памяти — в сердце, в слове, в делах рукотворных.
Должен быть (и, верю, будет) на нашей земле памятник Алексею Прасолову. Поэту-гражданину. Поэту-лирику. Поэту-философу, достойно продолжившему традицию высокой поэзии мысли — традицию Боратынского, Тютчева, Заболоцкого.
Виктор БУДАКОВ,
председатель комиссии
по литературному наследию Алексея Прасолова,
автор книги «Одинокое сердце поэта» —
о жизненном и творческом пути Прасолова
Алексей ПРАСОЛОВ
Стихотворения разных лет
* * *
Здесь — в русском дождике осеннем
Проселки, рощи, города.
А там — пронзительным прозреньем
Явилась в линзах сверхзвезда.
И в вышине, где тьма пустая
Уже раздвинута рукой,
Душа внезапно вырастает
Над всею жизнью мировой.
Она взлетит — но и на стыке
Людских страстей и тишины
Охватит спор разноязыкий
Кругами радиоволны.
Что в споре? Истины приметы?
Столетья временный недуг?
Иль вечное, как ход планеты,
Движенье, замкнутое в круг?
В разладе тягостном и давнем
Скрестились руки на руле…
Душа, прозрей же в мирозданье,
Чтоб не ослепнуть на земле.
1964
* * *
Я услышал: корявое дерево пело,
Мчалась туч торопливая, темная сила
И закат, отраженный водою несмело,
На воде и на небе могуче гасила.
И оттуда, где меркли и краски и звуки,
Где коробились дальние крыши селенья,
Где дымки — как простертые в ужасе руки,
Надвигалось понятное сердцу мгновенье.
И ударило ветром, тяжелою массой,
И меня обернуло упрямо за плечи,
Словно хаос небес и земли подымался
Лишь затем, чтоб увидеть лицо человечье.
1965
* * *
Я хочу, чтобы ты увидала:
За горой, вдалеке, на краю
Солнце сплющилось, как от удара
О вечернюю землю мою.
И как будто не в силах проститься,
Будто солнцу возврата уж нет,
Надо мной безымянная птица
Ловит крыльями тающий свет.
Отзвенит — и в траву на излете,
Там, где гнезда от давних копыт.
Сердца птичьего в тонкой дремоте
День, пропетый насквозь, не томит.
И роднит нас одна ненасытность,
Та двойная, знакомая страсть,
Что отчаянно кинет в зенит нас
И вернет — чтоб к травинкам припасть.
1965
* * *
Еще метет во мне метель,
Взбивает смертную постель
И причисляет к трупу труп, —
То воем обгорелых труб,
То шорохом бескровных губ —
Та, давняя метель.
Свозили немцев поутру.
Лежачий строй — как на смотру,
И чтобы каждый видеть мог,
Как много пройдено земель,
Сверкают гвозди их сапог,
Упертых в белую метель.
А ты, враждебный им, глядел
На руки талые вдоль тел.
И в тот уже беззлобный миг
Не в покаянии притих,
Но мертвой переклички их
Нарушить не хотел.
Какую боль, какую месть
Ты нес в себе в те дни!
Но здесь
Задумался о чем-то ты
В суровой гордости своей,
Как будто мало было ей
Одной победной правоты.
1965
* * *
Лес расступится — и дрогнет,
Поезд — тенью на откосах,
Длинно вытянутый грохот
На сверкающих колесах.
Раскатившаяся тяжесть,
Мерный стук на стыках стали,
Но, от грохота качаясь,
Птицы песен не прервали,
Прокатилось, утихая,
И над пропастью оврага
Только вкрадчивость глухая
Человеческого шага.
Корни выползли ужами,
Каждый вытянут и жилист,
И звериными ушами
Листья все насторожились.
В заколдованную небыль
Птица канула немая,
И ногой примятый стебель
Страх тихонько поднимает.
1966
* * *
И все как будто кончено — прощай,
А ты — клубись, непролитая туча,
Но мой ни в чем не виноватый край
Осенней думою не угнетай,
Непамятливых памятью не мучай,
А помнящим хоть час забвенья дай.
И только сердцу вечно быть виновным
Во всем, что так мучительно давно в нем
И все же чисто, словно в первый час:
Вошла — и руки белые сложила,
И тонко веки темные смежила,
И безысходно в сердце улеглась.
Теперь иди, куда захочешь, в мире…
А для меня он ни тесней, ни шире, —
Земля кругом и мерзлая жива,
И вижу я под неподвижной тучей,
Как зеленеет смело и колюче
Нежданная предзимняя трава.
1966
* * *
А.Т.Т.
Как ветки листьями облепит,
Растают зимние слова,
И всюду слышен клейкий лепет —
Весны безгрешная молва.
И сколько раз дано мне встретить
На старых ветках юных их —
Еще неполных, но согретых,
Всегда холодных, но живых?
Меняй же мир, свои одежды,
Свои летучие цвета,
Но осени меня, как прежде,
Наивной зеленью листа.
Под шум и лепет затоскую,
Как станет горько одному,
Уйду — и всю молву людскую —
Какая б ни была — приму.
1970
* * *
Листа несорванного дрожь,
И забытье травинок тощих,
И надо всем еще не дождь,
А еле слышный мелкий дождик.
Сольются капли на листе,
И вот, почувствовав их тяжесть,
Рожденный там, на высоте,
Он замертво на землю ляжет.
Но все произойдет не вдруг:
Еще — от трепета до тленья —
Он совершит прощальный круг
Замедленно — как в удивленье.
А дождик с четырех сторон
Уже облег и лес и поле
Так мягко, словно хочет он,
Чтоб неизбежное — без боли.
1971