Дорога на Шурдошур
- 05.11.2024
…А так-то эта махонькая деревенечка официально, то есть по-русски, называлась — Беты, но удмурты испокон веков знали, что это — Шурдошур, то есть «опасная, стремительная река». И вправду, деревенька та располагалась меж увалистых оврагов, по днищам которых стремительно текли бойкие ручьи и речоночки — прямо в Казмаску-реку, а там далее — Позюм, оттуда — в Ижевскую реку Оч и потом, конечно же, попадали в саму Каму. То есть доходили туда, куда следовало. А Кама — это ведь не только река, это же материнская колыбель и самого духа удмуртского, старинного, широкого и глубокого, как сама Кама-река.
Но нет, не о Шурдошуре сегодня мы будем рассказывать, хотя и о нем не забудем. А поговорим, помянем словечком добрым, пусть и неказистым, об Оксиннюшке свет-Корниловне, которую на селе все звали просто и по делу — Кормил Окщиння. Окщинь апай — стало быть, тетушка Аксинья. Скажем сразу, что не имела она ни семьи своей, ни дома какого-нибудь, но происходила из крепкого и достойного рода — Шостак выжы из воршудного клана Чудья-Шудья. И потому назвать ее побирушкой язык не повернется. И жила Окщинь апай посменно — то в одном, то в другом чужом доме. У дальних и недальних родичей своих. У нас — тоже. А старушечкой Окщинь апай была очень чистоплотной — любила париться в бане и всегда носила при себе потрепанную зубную щеточку, завернутую вместе с нехитрым ее скарбом в чистенький старинный платок. На платке там, в уголочке, говорят, было что-то написано еще дореволюционными буковками — с «ятями», но врать не буду: я не видал той сердечной записи, именного приветствия ей к какому-то празднику. Но недавно Якшур-кенак, наша соседка напротив, и обсказывала мне — мол, платок тот Окщинь апай дарил еще сужёный ее, который не вернулся с войны — кол тому Гитлеру в глотку! Тьфу, тьфу, не к ночи он, лешак, будь помянут…
Окщинь апай, как я ее помню, во всех временах была бойкой, быстрой и на шаг, и на язык — никто бы не обозвал ее «божьим одуванчиком». Воробышком — да. Подобно воробьишке, она никогда не унывала, ревниво присматривала за своим хозяйством. А живала она в домах числом с дюжину, а то и чуть поменьше. Все и вся знала в тех домах, но лишнего об том не болтала — за это ее и ценили. Но перемыть косточки подвернувшемуся под ее остренький язык человечку — это уж было ее милое дело. Помню, помню ее задушевные шепоты с придыханием с моей матушкой — да упокоится ее душа безгрешная с миром. В смысле, у матушки моей — Дыды, да и по пути доброе слово и Окщинь апай… Садились они у большого зева горящей русской печки, на кухне, и зимами, бывало, долго пили чай с душицей и парой-другой ложек старого медка — желтого, уже закристаллизировавшегося в заветном сундучке в кеносе, куда нам, ребятне — «сюрес-овол», то есть пути не было… И разговор их тек ручейком заветным, а то и половодьем весенним. При том обе они то пришептывали в нужных местах, то цокали языками и быстро-быстро убирали с колен несуществующие мусоринки — резким движением или задумчивым поглаживанием. Мне очень нравилось смотреть на их беседы милые. Благо, в такие минуты они не гоняли меня с разными поручениями и вообще не шпыняли друг друга, не лили елея на голоса свои. Благоприятно — меня не замечали. И вскорости плошка с медом со стола — как-то незаметно — оказывалась у меня.
А на работу Окщинь апай никогда не сетовала — всегда трудилась вровень с хозяйками, а по вечерам тут же садилась прясть, а то и подштопать носочки у хозяйских детей — ах! горят ведь они у них прям-таки огнем содомским…
За обеденный стол Окщинь апай тоже садили вровень с семьей, но она чаще всего находила отговорки и тихонько снедала в закуточке кухонном. Присядет как воробейчик — с лету, и тек-тек-тек… Зато в баню шла она по-мужски, чуть ли не в первый жар. И помню я ее после бани, раскрасненно и разомленно сидящую у печного теплого бока и чему-то своему светло улыбающуюся — поди, самому сердечно-заветному.
А сказать, что у Окщинь апай характер был ангельский… Нет, никто этого не сказал бы и не скажет, да и я вот не скажу — с какого рожна врать-то? Она бесстрашно приструнивала даже разошедшихся после получки мужичков, роящихся у сельмага. Удивительно, но те послушно слушали ее, кивали головами, глуповато улыбались, но домой пока не шли, игнорируя на то ценные указания строгой Окщинь апай. Тогда она смачно плевалась в их сторону и спешила по своим делам — недосуг, мол, ей тут с нероботью разной воду толочь… Мужики дружно хохотали ей в след, и никто не обижался — все шло по получкиному сценарию, в который обязательно входил и нагоняй от персоны известной, от самой Окщинь апай.
А бывало и такое, что Окщинь апай прямо-таки вдрызг рассорится со своей текущей сменной хозяйкой — с той, у которой ныне проживала. Уходила она в таких случаях громогласно, на виду — громко стукая створками калиток. Нате вам! А может, просто она не успевала захлопнуть дверцу, а ветер-подлец и грохал ею… Месяц-два, а то и три, даже и с полгода товарки в таких случаях не разговаривали, но выведывали друг о друге все досконально. У колонки с водой, в сельмаге, а то и просто встретив кого-то по дорожке… В конце концов, «неприятели» мирились и с год жили своим образом — душа в душу. А потом — снова… Жизнь прожить — не поле ведь перейти. А тут надо и село все пройти, и повстречаться, и задушевно поссориться, а после этого долго читать в себе слова, что, увы, не были сказаны в нужное время этой дамке. Да, жизнь продолжалась. И все же она была, скажем скромно, неплохой. Окщинь апай особо и не слушали, но знали, что она здесь, рядом. И это знание придавало свой добрый, слаженный уют всем нашим деревенским будням и нечастым праздникам — тоже.
Вся посезонная и повседневная одежда с обувью находилась у Окщинь апай там, куда была положена. По домам хозяек, привечавших ее. Ясное дело, что ни одна тряпичка из ее худобы никогда не терялась и не выбрасывалась — все было прибрано, заштопано, выстирано и починено. Увидит поздней осенью Окщинь апай журавлей на небе и сразу всплеснет руками: «Чай, пора уж к Сенька кышно идти — у нее мое пальто-зыбын, у нее и жемпер мой теплый». С тем она и спешит к Сенька-кышно, к Сенькиной жене — Семёнихе, а та тоже изумится, издалека узнав ее подпрыгивающую походку: «Остэ, ява! Батюшки-светы! Да ведь, стало быть, и зима на носу!» И так же — и весной, и летом, и осенью. Право слово, наверное, Окщинь апай и крутила для нашей деревни тот самый маховик, что сезоны годовые сменяет. А может, и нет, но приятно думать, что усилиями маленькой удмуртской старушечки-непоседы задували теплые весенние ветра, чернели бороздами широкие поля, а осенью рдели в палисадниках кисти багряных калин. Нам, ребятне, так думать было проще, да и позабавнее. А что занимательно, то и — наше.
Интересно было и то, что весь нехитрый скарб Окщинь апай, каждая вещичка — по отдельности были все помечены ее родовым пусом-тамгой. Где-то просто химическим карандашиком, а где-то и вытканы черными нитками суровыми… Тот старинный пус был схож, я тут недавно и восхитился, с фирменным знаком автомобиля «Ситроен», но концы двух угольников были направлены не вверх, а — направо. Вот такой он и был — наш родовой знак, воршудный пус и семейная тамга. Такой тамгой, хорошо помню, и наш отец еще метил в лесу ели и сосны, выписанные им к порубке в районном лесничестве. Такие тамги, говорят, прижигали и на собственную скотину — на ушки коровьи и овечьи, на бока свинячьи, но я этого уже не видывал. Да и не об этом сейчас наша речь идет…
У Окщинь апай были свои заветные — еще, поди, с царских времен — иголки, чтобы зашить что-то, подштопать кое-где. Каюсь, иной раз мы, детвора, и запрятывали ее заветную суконную кошель с иголками — извергался вулкан! Она могла разнести и сам дом наш по бревнышкам, отчаянно чехвостя при этом всех и вся словесами смачными, солеными, да иной раз и такими, которые не пишут на страницах хороших, бумажных. Ух, было весело! Всей семьей мы бросались на поиски того заветного кошелька. Помогали и дворовые собаки, и запечные вальяжные коты, и тревожно кудахтали курочки, блеяла отарка овец, мычали коровы с телятами, обеспокоенно хрюкали свиньи — всем было ужасно неуютно от факта пропажи такой заветнейшей вещи! Не дай Бог на кого подумают… Но потом как-то непонятно пропажа обнаруживалась на полати, притороченной к занавеси булавкой.
— Ах! И булавочка моя нашлась! — радовалась Окщинь апай, умильно вытирая влажные глаза свои, покрасневшие и от справедливого гнева — тоже. Та булавка молча отдавалась Окщинь апай — как компенсация за тревоги ее. А ведь и иголки, и булавки в те поры в селе нашем были в своей еще цене. То есть немаленькой. Дорожили ими, стало быть. Потому что все ведь делалось нашими, своими мастерами — да из хорошего, нашего материала-металла. И цену этот обиходный инструмент имел законную, признанную и покупателем. Вещи служили долго, из поколения в поколение. И по делу, и по памяти светлой и благодарной. Не зря та же Окщинь апай предпочитала наших дней иголкам свои — еще с царских времен. Наверное, по наследству от матери своей получила, а если не от матери, то, конечно же, от человека доброго, своего. А что еще у нее было еще в кошеле — «пуйы» ее заветном? Того мы не знаем. Говорят, фотография чья-то солдатская. Но мало кто, наверное, ее и видал. Однозначно, мы — нет…
К нам, «пичи калыклы — малому народу», Окщинь апай относилась покровительственно, но с понятной опаской и настороженностью. Дружить с нами не спешила, но — не выдавала. Особенно не нравилось ей все наше вооружение — рогатки с камнями-галькой, луки со стрелами, всевозможные поджиги и пугачи… А уж от карбидных бутылок наших она ретировалась очень быстро, неотвратимо и уверенно. Но и не преминув прочитать нам свою нотацию — мол, это вас, голубчики, до добра не доведет… Да, иногда она была и права. Но слова ее вспоминались только уж в приемной районной поликлиники, а по снятию бинтов с увечий и ушибов — забывались.
А так… мы любили коротать с нею время, оставленные родителями под ее присмотр. Вечером Окщинь апай готовила себе спальное место. Оно заключалось в длинной скамье у печи, к скамье ставились в ряд три-четыре простых стула, а на них стелился древний матрац. Поверх матраца стелились старые чистые простыни и красное теплое байковое одеяло — вот так и спала наша Окщинь апай. И, заметьте, не храпела. Впрочем, в точности не знаю — мы всегда засыпали раньше нее. А перед сном Окщинь апай рассказывала нам разные разности. В особенности нам нравились ее воспоминания о юных ее годах — доброй матушке и строгом отце… Каждый раз ее воспоминания были разными. То у ней отец был лысый, а потом она говорила о его буйной черной гриве на голове. То он был маленького росточка, то великан. Мы уже тогда понимали, что она просто все придумывает от себя, но — было интересно. В особенности тогда, когда она начинала нам говорить про водяных, деревенских ведьм, шайтанов и прочую нечисть. Мы чуть не визжали со страху, чуть не пускали в трусы, но на улицу одни уже не шли, боялись. И по малой нужде выходили на вечерний двор только скопом, а потом — шмыг домой! А Окщинь апай только подсмеивалась над нами: «Ой! Нас так же в детстве стращали!»
Наш пес Полкан, породы уральской, чусовой лайки, беззлобно облаивал спешащую мимо него Окщинь апай и любил потолкаться об нее. Да так, что иной раз старушка и упадет на землю, грозя кулачком — ах ты негодник Локан! Пес понимал, что вместо его законного имени он обозван Локаном — лоханью, и деланно страшно сердился. Прыгал, громко лаял. Это тут же меняло настроение Окщинь апай, и она быстро выуживала из кармашка припасенный ею именно для такого случая сухарик и толкала его в Полканью пасть. Стороны тут же мирились и радостно обнимались, но Окщинь апай прохлаждаться «с этим пустобрехом» было недосуг…
А вот по первому снегу Окщинь апай традиционно собиралась в Шурдошур, Беты. Мы слышали, что там у нее живет какая-то дальняя родня. Ей-пра, запамятовал его или ее имя… Окщинь апай начинала фатально-торжественно готовиться в дальнюю путь-дорогу. Как ей добраться до Шурдошура? В ее понимании — только пешком. Четыре или пять верст, отделяющих Шурдошур от нашего села, в такие поры превращались чуть ли не в сто пятьдесят или даже пятьсот километров. Ведь Окщинь апай считай что и не покидала родного села за всю свою жизнь. Лишь один раз уводили ее отсюда — в городскую тюрьму на допрос по какому-то местному делу, во время войны еще. Иной раз, вспоминая об этом, Окщинь апай только отмахивалась: «За что, спрашиваете, — да не знаю я! И тогда не знала, и посейчас — не вем… Что ни спросит начальство — отвечала только по-нашему, по-удмуртски. На меня страшно ругались, ружьем над головой стреляли, пугали, а затем и — выпнули на улицу… Дура, де, вотянская! Иду, а Иж-завод, город, — большой да страшный, кругом чужие все люди — в галипе-штанах, а я и спросить-то дорогу домой не могу: русского языка ить не знала. Ладно, какой-то старый татарин-заготовитель на телеге своей по пути вывез меня за город. В сторону дома. Оттуда уж я — все пешком. Бабай-то, видно, поторговывал с нашими и мал-мала балакал по-удмуртски. Спасибо ему — тау…»
Теперь уже все в селе знали, что вскорости наша Окщинь апай поднимется в дорогу на Шурдошур. Это событие уже обсуждалось в больших гаражах местного хозяйства, было тщательно обговорено в хлебной очереди магазина, не оставили его стороной и на роднике, и на уличных колонках с питьевой водой. Даже сам Кит агай — дядюшка Тит, самый возрастной человек у нас на селе, — говорят, промолвил своей довольно еще подвижной, даже шустрой женке за обедом: «Дай Бог — Остэ, Инмаре! И да не просквозит северный ветер нашу путницу. И да будут быстры и сухи ее валенки. Пришла пора…» А что за пришла пора — какая, к чему, — он не уточнил. Знающие — знают. Воистину, как говорят удмурты: аркан хорош длинный, а речь — короткая.
И снова все окрестные хозяюшки, товарки и кумушки узнавали о подробностях прошлогоднего гостеванья Окщинь апай у шурдошурских родственников. Конечно, там были перепечи — прямо из печки, с пылу и с жару. Они задорно шкворчали на сковородах перед огнем в русской печи, хозяйка своим неутомимым чапельником ловко поворачивала сковороды, чтобы перепечи выпекались со всех сторон, вкруговую — равномерно. А из чего были перепечи? Да, ясное дело, грибные. Но были и мясные, конечно. А еще они ели там табани с зыретом — упорхни душа во облацех! А зырет-подлива был самое то — белый да наваристый, не густой и не жидкий. А самогонка-то там вообще весела и хлестка, игрива и задориста, как рекрут. Но больше пары стопок там ее и не пьют: народ — работящий, цену времени знает и попусту его, типа на макмыр-похмелье, не тратит. А в бане у них, чудное дело, хлещутся пихтовыми вениками. Конечно, нет от них такой неги, как от березовых, но все же, все же запах хороший, ароматный, лесной и здоровый. Милые чудаки шурдошурские… У них даже телята все рождались с белыми пятнами на лбах, а лошади у них все каурые да пегие, саврасых — нет… Все это обсказывалось самой Окщинь апай задушевным голосом в течение, считай, что и пары недель. Ее слушали. Иной раз, будто бы и не особо слушая, но — чутко.
И вот в середине декабря Окщинь апай вышла на свою путь-дорожку. Ее проводила до нашей околицы целая стая отпущенных погулять собак. Да помахали вслед ей наши хозяюшки — сама Окщинь апай и не увидела этого. Она шла в Шурдошур! Проведать родню, а попутно — и мир посмотреть. Значит, вышла она рано утром, а дойдет до Шурдошура к обеду. Вечером — банька. Переночует там, с утра поможет по хозяйству родичам — чем сможет и что будет надо. А после обеда — снова в дорогу, теперь обратную. Будет возвращаться в родную, стало быть, деревню… Этот план рассказывался самой Окщинь апай многократно, подробно и каждый раз встречал у односельчан полное понимание и поддержку. Мол, так и надо, чего лишнего мельтешить-то? Сейчас ведь не гостят уже по три ночи, как в прежние времена. Надо делать все как надо, по удмуртским традициям, но при полном уважении ко времени — само собой разумеется, как хозяйскому, так и своему.
А возвращаться из гостей — милое дело. Когда ты обласкан словом добрым, помыт в баньке, накормлен и напоен, да еще и твои плечи тянут лямки пузатой котомки, наполненной гостинцами, то и сама жизнь прекрасна и весела. Главное, что не пуста. Есть в ней все то, что человека наполняет понятной самодостаточностью, слегка разведенной теплым, добрым чаем совершенно простимой толики и добродушного тщеславия — вот все, де, и хорошо у меня! То бишь, не зря работал, жил и мечтал — как ни крути, а так ведь получается… Вот с такими, наверное, мыслями — а может, и совсем другими — на второй день уж возвращалась Окщинь апай в родное село. Ее полностью поддерживал и буран, вскоре разыгравшийся не на шутку — участливо толкал в спину. А с таким спутником, хошь не хошь, и шагалось вертче.
А буран в те поры в наших краях был еще тот! Одно слово — буран. Он выл волком, царапался рысью, подметал все снежное лисицыным хвостом и люто матерился — подобно только что похмелившемуся трактористу Семше. Полдороги тот буран помогал Окщинь-апай, а на середине дороги ее обиделся: что же ты в другую сторону пошла-то, кумушка? Не по моей ты линии пошла! Не друг я теперя тебе!
И закружил, завихрил мелкой снежной крупой всю дорогу перед старушечкой нашей, а вскоре она и потеряла ее. Долго стояла Окщинь апай на ветру студеном, а потом чуть присела за сугробик от стужи продувной и накрыла собой заветную котомочку. Что же теперь делать-то? Ясное дело — молиться. Всем удмуртским богам — Инмару и другим, а потом и Христа не забыть. «А может, это и мое время пришло — идти туда, откуда не возвращаются. Уплыть вниз по реке…» — вдруг подумала она. И вместе с этим сама и удивилась — а эта мысль, оказывается, и не страшна, только вот печальна что-то… Захотелось плакать, но Окщинь апай удержалась: слезы выстудит ветер, и глаза заболеют. Нет, боль в глазах — это сейчас совсем не к месту. Так подумала, наверное, она и не стала плакать. Надо терпеть, авось и спасенье придет — решила Окщинь апай и легла грудью на свою котомку, прижавшись к ней вся…
И в назначенное время она в село не вернулась.
…Уже в сумерках ехал по той занесенной полевой дороге старенький, дребезжащий и пыхтящий надсадным черным дымом гусеничный трактор «ДТ-75» и тащил за собой громоздкие сани с погруженной на них жилой будкой. В кабине трактора сидели два тракториста, мужики из соседнего русского села с веселым названием Лягушино. Хотя местные прямо с пеной у рта утверждали, что их деревня называется — Укромные Ключи, но им мало кто верил. Лягушино — это привычно, как-то по-домашнему, и повеселее слышится. После поворота уже в сторону их деревни вдруг заприметилось на дороге что-то темное. Волк?! И не убегает ведь, едрена корень! Короче — оборзел в конец! Ах, нет с собою винтаря, да и просто бы — дробовичка…
— Да не волк это, Гендя. Человек это! На снегу лежит! — вдруг выкрикнул Антип. Он помоложе, и глаз у него зорче.
Споро подъехали. Осветили фарой. Вот и лицо теперь видно у того человека.
— Старушка это, — сказал молодой. — Без понятия — живая или неживая уже…
— А я вот ее и знаю, кто это! Это бобылка из удмуртской деревни. У ней с юных лет ни кола ни двора. Жениха ее, говорят, убили в войну… Живет у своих, то тут, то там. Но из роду она хорошего. И сама — вся аккуратная. Правильная старушка.
— Господи Иисусе! — молодой дернул дверцу. — Чего ей не сидится…
— Негде, наверное. Ах! Жива бы осталась! Богородица, спаси и оборони! — И пожилой выпрыгнул на снег.
А наша Окщинь апай просто спала на своей котомке — притомилась, стало быть, сердешная. И снился ей летний сенокос, где с мил-дружком своим они сгребали душистое сено. Молодая и веселая. Чирикали птицы кругом, где-то журчал родничок… Ах, баско-то как да умильно, Господи-светы!
— Апай-тетушка, вставайте! — затормошили за плечо. — Жива ли ты, душа-кума?
А Окщинь апай, хоть и проснулась уж с трудом, но молчала — русский язык она знала плохо. А сквозь сон она и вовсе решила, что ее снова тащат в тюрьму, на допрос. «Буду молчать!» — решила она. А русские трактористы, не слыша ее голоса, легко подняли ее и бережно понесли в саночную будку. Здесь во время больших снегов перевозят и школяров до школы, и доярок на фермы и обратно: в просторной будке раскаляется печь-буржуйка, сваренная из двухсотлитровой железной бочки. Труба над нею выведена вверх, вон дымит-то как! И — тепло! Сюда и положили на боковую лавочку Окщинь апай. Котомку ее большую — рядом, в ноги.
— Повезем ее к своим, к удмуртам, — сказал пожилой тракторист, — коль такое дело тут…
И трактор развернулся назад, рванул и закашлял басовито — надо помочь человекам! Коль успелось — оживить, а если не успели — проводить…
И поехал трактор в удмуртское село большое. В темень вечернюю, зимне-раннюю. А буран незаметно так и ушел ведь — совесть, поди-тко, заела его душу метельную. Спрятался, наверное, за лес и любуется теперь звездочками на небе. Егозливыми да яркими, красивыми да гонористыми — как девицами на выданье. Вот и такие бывают у нас звездочки — в декабрях-то…
А Окщинь апай, как только трактор двинулся, тут же встала на ноги и — к окну. Пораскинув мозгами своими, она обо всем и догадалась. Смекалистая была. И трактор этот гусеничный она узнала — лягушинский, второй бригады. И мужиков на тракторе вспомнила — видала их в своей сельповской очереди. После получки. Нормальные вроде мужики, как все, — дай Бог им здоровья. Вот подобрали по дороге и домой подвозят. Молодцы, ей-пра! Надо их угостить — отблагодарить… Святое дело.
И вот пригрохотал тот трактор прямо к правлению. А там, ясное дело, — никого уж нет, лишь электролампочки горят. В коридоре, в сенях да на крыльце. Решили постучаться в соседний дом. А там Ващлей живет. Мужик — водила справный и строгий, но не сухарь — с понятием мужик. Вышел он, выслушал лягушинских трактористов — шапку снял, повесил голову. Мол, показывайте уж. Пошли к тракторной будке, открыли дверь, а там — Окщинь апай! Стоит, руки растопырила, улыбается во весь рот — эдакая фря!
— Ойдо, мужики, ойдо! Угошшу! — приглашает она остолбеневших мужиков внутрь будки. А там на столе — кружок домашней кровяной колбаски, шматец копченого сала, малые баночки с соленьями и вареньями. А посередине — бутылец с чистейшей, как слеза, самогоночкой. Без никакой-такой мути, во как!
— Только вот, Ващлей кудо, у нас тут хлеба нет. Будь другом, принеси. А? — попросила Окщинь апай.
А Ващлея второй раз и просить не надо — мигом сбегал! Говорю же, с понятием мужик!
Ах! Хорошо же тогда посидели. Песни пели — удмуртские, русские, да и всякие. Потому что вскорости подошел к ним, зашел в будку электрик Витька Ток — мужик шебутной и свойский, бывший моряк-тихоокеанец. Да не один ведь зашел, а с гармонью своей тульской. Говорит, из гостей иду — у Петра Заречного сын вернулся из армии. Хорошо! Молодец Петров сын — тут же налили за его здоровье. Солдат на Руси — Божий человек!
Если думаете, что потом наши друзья так и одни сидели в теплой тракторной будке, то вы немного ошибаетесь. Пришли еще друзья, да все — не с пустыми руками. Среди других тостов, самым востребованным оказался «За второе рождение Окщинь апай! Ура!» И Окщинь апай, совсем не любительница спиртного-веселящего, тоже ведь пригубила из чаши круговой. Неплохо так пригубила — хотя, ясное дело, только для сугреву. Молодец такая!
В конце еще добавим, что русских, понятное дело, чумазых и довольных трактористов увели в ближайший же удмуртский дом, уложили там спать, а утром разбудили и торжественно проводили их домой — с гостинцами, конечно. Одоть апай еще и помахала им вслед своим платочком.
…Ах, и снова половодья сменили, смыли годы житейные. О дороге на Шурдошур наше село начинало говорить в начале декабря, так сказать, как о знаковом событии — все это, конечно же, слушала и слышала сама Окщинь апай. С доброй улыбкой и даже с видом некоторой избранности от такой вот планиды своей, но все это — без гордыни, конечно. Хоть бы и легонькой, но тут все же вовсе лишней и ненужной — знамо дело… И снова она ходила в Шурдошур. Тихо и мирно, торжественно и важно — при всем своем абсолютно скромном, простеньком обличье.
А потом ей не к кому стало ходить в Шурдошур — старые родичи поумирали, а вскоре и той деревни — не стало. После этого и сама Окщинь апай уж и недолго, кажется, прожила.
Провожая ее, Кит агай, а он все еще был жив, сказал:
— У каждого из нас своя дорога в свой Шурдошур. Божья она, значитца…
Вячеслав Ар-Серги (Вячеслав Витальевич Сергеев) родился в 1962 году в деревне Новая Казмаска Завьяловского района Удмуртии. По образованию филолог. Многие годы работал в СМИ, с середины 1990-х годов — профессиональный писатель. Автор более 40 книг поэзии и прозы, изданных в России и за рубежом. Лауреат многих литературных премий, в том числе им. А. Дельвига, «Югра» и др. Народный писатель Удмуртии. Член Союза писателей России. Живет в Ижевске.