После Медового Спаса ночное небо всё чаще роняет звёзды. За моею спиной, окрасив нежной охрой макушки деревьев, вставала луна. Нужно переходить реку, пока ее гладь не залил лунный серебряный свет и не выявил меня, идущего вброд к чёрному враждебному берегу. Одному мне известными тропами просачиваюсь за «ленту», к Нижнему хутору. Там, в небольшом флигельке, живёт на своей даче Пенсионер. На вид он младше меня, выправка выдаёт в нём былого солдата. О нём я практически ничего не знаю, кроме того, что он всё ещё кем-то работает в оккупированной украинскими нациками Станице и это даёт ему возможность беспрепятственно передвигаться по району. Меня встречает настороженно и не очень дружественно. А может, он просто проверяет меня своими провокационными вопросами.

— Зачем ходишь? – спрашивает он.

— Кому-то надо ходить.

— Твоему Майору надо, пусть он и ходит.

— Ему нельзя.

— А тебе можно? – усмехается он. – Ты ему звёзды на погоны зарабатываешь, и не факт, что вернёшься.

— Какая разница, кому звёзды, кому кресты – лишь бы поскорей всё закончилось.

— Не для того это всё затевалось, чтоб быстро закончилось, — вновь усмехается Пенсионер. – Прошлый раз на тебя ставили растяжки. Знаешь?

— Знаю. Я два раза не хожу одной дорогой.

Однажды я, по глупости, поинтересовался, как его звать.

— Тебе важно, как я назовусь? – кривятся его губы. – Ну, скажем, Александр Сергеевич Пушкин. Звучит? Условности… Зови Пенсионер, и я не обижусь. И тебе представляться не стоит. Мне достаточно знать, что ты Атаман, от кого и зачем пришёл.

— Хорошо знаешь карту? – спрашивает он.

— Знаю… — отвечаю я.

— Поворот на Пшеничное – первый блокпост. Постоянно два БМП. Бывает и Т-72, но не постоянно… К Югановке и Камышному передвижные блокпосты, бывают здесь, здесь и здесь… Сопровождение – БТРы. А вот перекрёсток на Тёплое — с правой стороны уже построены крестообразные бетонные укрепления. В каждой секции вкопано по «Булату». Здесь постоянно человек тридцать…

— Это здесь? — ткнув карандашом в карту и показывая свою осведомлённость, говорю я.

— Да, здесь, — клацнув от досады зубами, Пенсионер комкает карту и, бросив её в камин, тут же сжигает.

— Мне не нужна карта, — поняв свой косяк, говорю ему. – Я хорошо знаю местность.

— Ладно, проехали, — примиряюще говорит он.

Следующий раз, рассказывая о дислокации украинских войск, он подкрепляет свои слова нарисованными от руки на чистых листах схемами.

— Зрительная память крепче, — поясняет он мне, прежде чем сжечь их. – И передай своим, что знакомый им человек устроился в администрацию, но по понятным причинам на связь выходить не будет. Всё через меня…

Вернувшись домой, набираю номер Майора.

— Есть новости, — говорю я всего лишь два слова, как и условлено.

— Сейчас буду, — отвечает он тоже двумя словами.

И пока он едет ко мне, я на листе бумаги восстанавливаю по памяти все схемы, которые час назад чертил для меня Пенсионер.

 

Зима в 2014 году пришла рано. Уже во второй половине ноября с верховьев Деркула дунул студёный ветер, когда он стихал, небо прояснивало, звёзды становились ярче и зримей, и первый мороз прочно сковывал зябь. По реке двинулись нескончаемые караваны шуги. Где-то в камышовых заводях по ночам жалобно вскрикивал одинокий лебедь.

«Что же ты, дуралей, остался? – в сердцах думал я. – Скоро скуёт реку — и гибель…»

К декабрю Деркул стал, лишь на перекатах ещё бурлила вода. Переходить стало легче. Одна беда – выпал снег.

— Сейчас они читают твои следы, — говорит мне Пенсионер.

— Я тоже читаю их следы, — отвечаю ему. – Если вижу их тропу – иду по ней «против шерсти». Наверняка никого не будет.

— До поры, пока не оставят на ней кого-то… Они уже знают твой почерк.

— Пока не оставляли… — говорю я, но на заметку предупреждение Пенсионера принимаю.

— А это что у тебя? – кивает на висящую на плече сумку.

— Сменная обувь. После перехода, прежде чем заходить к тебе, переобуваюсь. Чтоб спутать следы.

— Маскарад, — насмешливо хмыкает Пенсионер, но вижу: мой «маскарад» ему нравится.

— Как там наша казачья Станица? – бодрым голосом спрашиваю я.

— Какая там Станица… — ухмыляется он. — Це зараз украинске село, и размовляты там требо лишь на державной мове.

— Справляешься?

— А то як же! Я колы захочу, краснише хохлов размовляю.

— Станишанам туго придётся…

— Да там уже и станишан не осталось. «Освободители» как пришли, грабежи и изнасилования що дня. Обычное дело… Народ побежал кто куда. Процентов десять осталось — в основном, старики, которым и деться некуда.

— И что ж на это новая влада?

— Молчаливо поощряет. Видимо, есть установка: очистить район от населения. Вечером нос со двора не кажи, забьют до смерти. Никто и не заметит.

— Ничего, скоро народ вернётся.

— Возвращаться уж некуда, — грустно усмехается Пенсионер. – Ты знаешь, сколько домов в Станице осталось?

— Там больших боёв вроде не было, а наши по Станице не бьют.

— Не бьют, — согласился Пенсионер. – Но этим позарез нужно, чтоб били! Поставят в жилом дворе миномёты, обстреляют позиции у «Князя Игоря» — и ходу. Ждут, чтоб ответка прилетела, а ответка не прилетает. Кто ж по своим домам стрелять будет… Вот «освободители» и взялись освобождать оставленные дома. Всё начисто выгребут, потом двери-окна вынут, крышу снимут, до стен доберутся… Глядь — а от дома и фундамента не осталось. Сейчас уже добрая половина станишанских домов до Львива переихала… При немцах такого беспредела не было…

— Как быстро всё поменялось, — с горечью говорю я. – Давно ли в одном строю ходили? И народ на всех был один, и армия одна…

— Эх, армия… Сейчас не армия всё решает. Зайдёт к командиру полка какая-то сопля зелёная, которая и срочную не служила, и кажет: «Будешь робыты, як я сказав». И полковник тянется перед ним, потому что сопля эта из «Правого сектора», и как она скажет, так и будет. А если не будет, то и полковника этого завтра не будет здесь. Сейчас офицерьё спешно меняют, с Западной примороженных присылают. Звёздочки на погоны дорисовали – и вперёд!..

Вечер был промозглый и тихий. На западе ещё теплился призрачный свет былого заката, а с востока уже наползала тьма. Вдали на горе, едва различимые, уныло дремали курганы. Тени на снегу наливались густой синевой, и в холодном сумраке едва угадывались привычные ориентиры.

За «лентой» я не увидел свежих следов украинского патруля, и это меня взволновало. Обычно они натаптывают их ещё по светлому. Если до сих пор не прошли, то могут выйти навстречу или, затаившись, ждать где-нибудь на подходе к хутору. Самое надёжное — пройти звериной тропой. Это долго и утомительно, зато безопасно – зверь близ человека не ходит. Когда-то по такой тропе мы с Жекой гнали на Кубанца кабанов. «Теперь сам, как кабан, продираюсь этим путём», — с усмешкой думаю я.

В Нижний хутор вошёл уже в полной тьме. Когда-то с весёлой ватагой мы ходили здесь со своими колядками из двора в двор, поэтому мне знаком тут каждый проулок, каждый светящийся окнами дом. Сейчас тут непривычно тихо, даже молчат собаки. Так бывает, когда в хутор заходит волчья стая. И не мудрено, что с приходом киевских «освободителей» многие дома опустели.

В чёрной тьме стоит высокий, с вытянувшейся во всю длину открытой казачьей верандой, родительский дом Носача. Николай Павлович умер давно, лет двадцать назад, Анну Дмитриевну похоронили в позапрошлую зиму. С началом войны Носач заколотил досками ставни и больше не показывался здесь. Угрюмо и пусто на широком дворе. На какой-то миг мне вспомнился свадебный шатёр, важно вышагивающий меж рядами столов Кудин, огромный Бармалей, покорно роняющий на плечо Людки свою, тогда ещё кудрявую, голову, Павел Николаевич, лихо распахивающий меха гармони, с посвистом скачущий на присядках и далеко выбрасывающий свои полуметровые лапы Жека… Вспомнился Носач, растерянно улыбающийся гостям, и невеста Маша, восторженно глядящая на своего суженного слегка запрокинув голову… Тру щёки, протираю глаза, мне становится тоскливо и грустно, и я ускоряю шаг.

На твёрдой уезженной дороге, чтоб спутать свои следы, переобуваюсь и иду к знакомому дому Пенсионера. Скоро у жаркой печурки я отогреюсь, Пенсионер напоит меня горячим чаем, и пока я, обжигая губы, буду отхлёбывать его мелкими глотками, он расскажет прифронтовые новости, исчертит большой белый лист своими схемами. «Запомнил?» — спросит меня и, не дожидаясь ответа, скомкает и бросит его в огонь.

Вот и известный домик. Я схожу с дороги и тут замечаю, что стёжка во двор не чищена, снег, выпавший пару дней назад, не натоптан. С трудом приоткрыв калитку, протискиваюсь во двор. Вслушиваясь в тишину, несколько минут стою без движения. Дверь в дом приоткрыта, но на заметённых ступеньках ни одного следа. Недобро смотрят на меня чёрные окна. Тихо скрипнула дверь. Я понимаю: это лёгкий ветерок сдвинул её с места, но у меня привычно немеют виски. Жуть начинает овладевать моим сознанием, и мне уже видится, что из каждого чёрного окна неотрывно следят за мною чьи-то жадные глаза. Сдерживая дыхание, всё ещё раздумывая, переступаю с ноги на ногу. Зловеще громко пищит под ногами схваченный морозом снег. Осматриваюсь вокруг себя и делаю шаг к калитке. Снова вслушиваюсь. В морозной тишине, где-то в чёрном непроглядном саду, враждебно потрескивают на холоде деревья.

Наверное, мне нужно было переступить через свой страх и войти в дом, но чей-то голос внутри меня говорил:

«Что ты увидишь в этом распахнутом мёртвом доме? Пустоту?»

«Быть может, мёртвое тело…» — отчаянно спорю я.

«Мало ты видел мёртвых тел?»

«Но…» — ищу и не нахожу возражений.

«Если там пустота, то к чему тебе тревожить её, — резонно говорил голос. – А если там мёртвое тело, то чем ты ему поможешь?»

Выйдя со двора, по-воровски озираясь, бреду по пустой улице. У меня здесь много знакомых, и я бы мог узнать у них о произошедшем, но сейчас я никому не доверяю, поэтому не хочу никого видеть и не хочу, чтоб здесь видели меня. Если Пенсионер ещё жив, это может ему навредить.

Неожиданно, ослепив меня, в глаза ударили светом фары, взревел мотор, и машина двинулась мне навстречу.

«Засада!» — прокричало внутри меня.

Я влетаю в первый попавшийся двор, бегу мимо дома в чей-то тёмный заснеженный сад, перескакиваю через изгородь другого двора, спотыкаясь и падая, пробиваюсь через сугробы туда, где виднеется поросшее лесом старое русло Деркула. Я слышу, что машина проехала мимо, что где-то уже далеко, очнувшись от зимней дрёмы, отчаянно лает мне вслед какая-то собачонка. Можно бы остановиться, перевести дух, обдумать дальнейший путь, но чей-то безумный голос продолжает гнать меня своим криком:

«Бежать, бежать, бежать!»

Потеряв дорогу, бегу наугад, и молодые ветки деревьев больно хлещут меня по лицу.

Скорей, скорей, скорей!.. К спасительной реке, по которой начертана незримая граница. Возможно, где-то на этом пути ждёт меня засада… Наверняка ждёт. И я, сам того не ведая, бегу на неё…

 

Всё так похоже на старую детскую игру, когда на песке проводили длинную черту и, перешагнув её, мы прорывались к чужому знамени. Противная сторона хватает тебя, швыряет на землю, бьёт, но у тебя лишь одна задача: вырваться, увернуться, убежать за свою черту. И едва ты её переступишь, никто уже не смеет к тебе прикоснуться, и ты можешь смело показать язык своим некогда грозным, но теперь уже беспомощным противникам.

Где этот противник, где спасительная черта, где я?.. Замедляю шаги, наконец, останавливаюсь среди ночной непроглядной сини, вслушиваюсь в неё… До меня отчётливо доносится стук шагов, и я слышу рядом с собой чужое дыхание… Нет, это не чужие шаги, это, заглушая все земные звуки, стучит моё сердце, глухо гудит в висках кровь, и моё хриплое дыхание заполняет собой тишину. Осматриваюсь. Вон там вдали чёрная стена тополей и прибрежных верб. А за ними спасительная черта. Нужно только дойти до неё… Меня смущает только то, что при переходе я не видел чужих следов. Возможно, эти чужие люди греются сейчас водкой в каком-нибудь пустующем доме, но неведение всегда страшит.

«А если они пришли позже и теперь ждут меня?.. Где ждут? Где они могут ждать меня? По логике — там, где я переходил…»

Я делаю крюк, удаляясь от места своего перехода. Задержав дыхание, вслушиваюсь в звенящую бездну и уже обречённо иду в тёмную чащу потрескивающих на морозе тополей. Спасительная черта уже рядом, но как громко скрипит снег под моими ногами! Когда-то в далёком детстве мне было так же страшно входить в пугающий своими скрипами и вздохами ночной лес — всюду мне мерещились демоны и неведомая лесная нечисть. Но тогда, наученный своей бабушкой, я знал: стоит лишь мне осенить себя крестным знаменем и прошептать: «Господи, спаси и помилуй», как все эти бесы превращались в сказочных безобидных персонажей и утрачивали способность нанести какой-нибудь вред. Нынешняя нечисть, сторожащая меня у черты, много страшней – крестом и молитвой её не возьмёшь. С каждым шагом я жду чужого окрика, и это ожидание — самое мучительное на моём пути. Вот и склон, внизу лёд, река. Теперь меня никому уже не взять! Даже мёртвый я успею достигнуть своей черты!

Больно ударяясь, скатываюсь на выступающий у берега козырёк осевшего и обломившегося льда, качусь на спине к своей незримой черте. Вот она, где-то здесь! Сейчас сделаю шаг, переступлю её, и уже никакие демоны не посмеют ко мне прикоснуться. Только сейчас, приходя в сознание и начиная осознавать себя, ощущаю сильную боль в своей искалеченной ноге и удивляюсь: «Как я с этой болью сумел проделать свой путь?»

Теперь, уже в полной безопасности, я осматриваюсь и пытаюсь понять, где нахожусь. В мирной тишине даже не слышен стук моего сердца, и лишь с протяжным постреливающим хрустом, катящимся вдоль берегов, привычно оседает лёд. А как радостно и безмятежно сияют здесь звёзды! Ярко горит жемчужная россыпь Млечного Пути, Большая Медведица, задрав свой ковш, смотрит на неподвижную Полярную Звезду. Из-за яра сонно выкатилась запоздалая луна — замигали под ногами золотистые искорки снега. Я начинаю угадывать это место — исстари зовётся оно Малашкиной ямой. Вон под яром чернеет промоина — она здесь всегда. Когда-то, играя на этом месте в хоккей, мы, запарившись, поочерёдно подползали к ней и пили из неё деркульскую воду. Знакомая верба свесила к реке свою могучую ветвь. На ней располагались наши болельщики. Мне почудилось, что даже сейчас я слышу их крики: «Ку-дин-Ку-дин! Же-ка-Же-ка! Са-ня!..»

Засмеявшись от счастья и необъяснимой радости, припадая на ногу, я иду к своему берегу. Вот и мой дом. Мне кажется, что я не был здесь целую вечность, но Виктория вдруг сказала, что сегодня я пришёл на удивление рано.

— Это было последний раз, — говорю я.

— Да?! – радуется она.

— Наверное.

Беру телефон, набираю знакомый номер.

«Может, завтра? Что толку?.. Нет, он просил сегодня…»

Идёт вызов.

— Да, — спокойно произносит Майор.

— Новостей больше нет, — говорю в трубку.

На другом конце затянувшееся молчание.

— Я понял… — наконец произносит он.

 

***

 

Незадолго до Рождества вновь позвонил Майор.

— Ты на месте? Сейчас буду. Есть разговор, — бодро произнёс он.

Мне нравится стиль его работы, я давно изучил его. Если ему что-то нужно, он никогда не попросит и тем более не скатится до какой-нибудь пафосной чуши. После непринуждённого разговора, как бы между прочим, произнесёт: «Было бы здорово, если б кто-то смог пойти на ту сторону…»

Что ж, дорога мне известна. И лёд на реке всё ещё крепок. И жена у меня умница, не станет отговаривать, не скажет банальной глупости: «Будь осторожен». Лишь молча перекрестит в дорогу.

 

 

РАБ БОЖИЙ ИВАН ИЛЬИЧ

 

Дядю Ивана, которого в хуторе уважительно называли по отчеству Иваном Ильичом, помню с раннего детства. Был он троюродным братом моего отца, служил на Северном флоте в каком-то большом звании, и все знавшие его пророчили ему адмиральские погоны. Когда он приезжал на побывку, высокий и стройный, в парадном морском кителе с тремя золотыми нашивками на рукавах, всегда приходил к нам, одаривал меня конфетами и до поздней ночи на открытой веранде просиживал с моим отцом.

Потом дядя попал в какую-то жуткую историю. Говорят, что на подлодке, которой командовал Иван Ильич, случилась страшная авария. Две недели они лежали на дне. Многие из экипажа погибли, и тогда никогда не ходивший в церковь и не знавший ни единой молитвы Иван Ильич начал молится своими, придуманными молитвами. И дал он в те минуты зарок Господу, что если спасётся, посвятит Ему всю оставшуюся жизнь. Неведомо, то ли Господь услышал его молитвы, то ли так повезло, но Иван Ильич был один из немногих, кому удалось спастись. Авария не прошла даром, скоро его комиссовали, он вернулся в хутор и поселился в заброшенном дедовском флигельке через две усадьбы от нас.

Жизнь его круто изменилась, он отрастил бороду, сжёг паспорт и прочие документы как «сатанинские», чем сразу лишил себя права на пенсию и пособия. Даже внешне он изменился. Куда подевалась его прежняя выправка? В одночасье фигура его стала обыкновенной и даже в чём-то несуразно скроенной. Мне он уже не казался таким высоким и статным, как в былое время. Напрочь исчезли прежде присутствующие на лице волевые и даже надменные складки, стал он улыбчивым, и глаза его лучились для каждого добрым приветливым светом. Идёт Иван Ильич по хутору, шепчет псалмы, кланяется каждому встречному, желает здоровья, а иного и наставляет:

— Вина бойся – лукавое. На своей шкуре познал. Спасибо Господу – уразумил…

«Уехала крыша – пропал человек…» — говорили про него в хуторе.

В то время церкви поблизости не было. Древний Крестовоздвиженский храм, в котором меня крестили, местные начальника разобрали на коровник, и Иван Ильич ездил на велосипеде за двадцать вёрст в Киселеву Балку – ближайшее от нас святое место. Лишь завидев его, я выбегал из двора и, хватаясь за багажник дядиного велосипеда, канючил:

— Дядь Ваня, покатай меня.

— Я далеко еду, — притормаживая, говорил Иван Ильич.

— Покатай далеко.

— «Отче наш» будешь петь – покатаю… — весело лучатся его глаза.

«Отче наш» я выучил быстро и, хотя кое-где ещё спотыкался, пел легко. Вот «Символ веры» с его мудрёными, непонятными мне словами давался тяжело.

— Буду! – обещаю я.

— Тогда беги, отпросись. А то кинутся, а тебя нет – переполоха наделаешь…

С дядей меня всегда отпускали.

Иван Ильич сажал меня на раму так, что я мог держаться за руль, мы переходили вброд Деркул и долго ехали под горой по пыльной, белесой от мела дороге. Потом козьими тропками забирались на гору. Там Иван Ильич знал другую, почти неезженую полевую дорогу. Ехали по знойной степи среди тускло сияющих своими колосьями ячменей. Иван Ильич пел какие-то красивые псалмы, а я, склонив на бок голову, неотрывно смотрел, как убегает под колёсами земля, и слушал, как, аккомпанируя дяде, звенит в вышине жаворонок.

Но вот и окончен наш путь. Из душной и знойной степи мы спускаемся в Киселеву Балку, поросшую высоким, почти непроглядным лесом, и оказываемся в чудном оазисе, в котором даже воздух иной – густой и прохладный. Два чистых ручья, пока не сольются воедино, бегут параллельно друг другу. В одном вода с кислинкой, в другом солоноватая.

Став на колени и отвешивая поклоны, Иван Ильич долго молится, потом умывается в одном и другом источнике, плещет на меня воду и при этом ликует как дитя.

— Слышишь, как ангелы поют?! – глаза Ивана Ильича горят от восторга.

Я слышу лишь шелест листвы, звонкие пощелкивания соловья, тонкое попискивание королька и дребезжащий перезвон крапивника, но согласно киваю головой.

Часто у источников мы встречаем других, досель незнакомых мне людей, которые, как мне казалось, удивительным образом были похожи на Ивана Ильича: тот же добрый радостный взгляд, та же улыбка на губах. И даже внешне, складом своих фигур, несуетливой походкой они походили друг на друга. Иван Ильич кланялся им при встрече, и они так же склоняли пред ним головы.

— А почему тут святое место? – спрашиваю я.

— Матерь Божия посещала его, — просто объясняет Иван Ильич и, поразмыслив с минуту, рассказывает древнюю дивную историю про то, как в одном из здешних хуторов жила бедная семья и была у них слепая девочка.

— Девочка в тягость была им, и решили они от неё избавиться, — продолжал он рассказ. – Поплакали над ней, да и отвели её сюда, в эту балку, на смерть. Села девочка у ручья, молится и плачет. День молится и плачет, второй, третий день – всё плачет и молится, и звери не смели трогать её. Услышала её моления Матерь Божия и явилась пред ней. Зачерпнула ладонью воды из ручья, омыла девочке личико и утёрла платом своим. Девочка враз и прозрела. С тех пор вода в ручье, где Матерь Божия омывала девочке слёзы, – солоноватая.

Почему в другом ручье вода кисловатая Иван Ильич не пояснил.

— А родителей тех Матерь Божия наказала? – спрашивал я.

— Они и без того себя наказали… — непонятно отвечал он.

Перед тем, как ехать домой, Иван Ильич приказывает:

— Читай «Христову молитву».

Спотыкаясь на незнакомых словах, читаю «Отче наш».

— Молодец! – хвалит Иван Ильич. – А теперь — «Символ веры».

— «Символ веры» не буду, — упрямлюсь я.

— Тогда оставлю тебя здесь, — грозится Иван Ильич. – Будешь тут кукарекать, пока Божия Матерь не явится за тобой. А без «Символа веры» она навряд ли явится.

— Давай вместе, — прошу я.

Иван Ильич идёт на компромисс: мерно раскачивая головой, читает молитву, а я лишь не в такт подпеваю ему.

Скоро Иван Ильич перебрался в Луганск. Отец Никодим взял его к себе пономарём, поселил в крохотной сторожке при храме и после службы подкармливал его в трапезной. В дни, когда не было служб, Ивана Ильича тянуло в родные края. Придёт на автостанцию, просит водителя:

— Добрый человек, подвези меня до хутора.

На автостанции его давно все знают.

— А деньги есть? – спросит водитель.

— Деньги зло, — кротко отвечает Иван Ильич. – Подвези во Славу Божию.

Иногда его подвозили, но чаще отвечали:

— Во славу Божию иди пешком.

Иван Ильич кланялся и безропотно шёл пешком. Флигелёк его давно развалился, и он приходил ко мне.

— Как же ты, Иван Ильич, ходишь такое расстояние? – удивлялся я. – Тут же пятьдесят вёрст, не меньше.

— Напрямки ближче, — возражал Иван Ильич. – Это разве расстояние… Люди в прежние времена пеши в Лавру ходили. Что там Лавра – в Ерусалим! А тут делов-то – утром вышел, к ночи на месте!

— Так это ж весь день!..

— А куда спешить?..

— Ты вот, Иван Ильич, дурака свалял, сейчас бы пенсию получал, — укоряю я. – Жил бы себе беззаботно.

— А мне и без того, какие заботы? Одна забота – Богу служить, а для этого денег не надо.

— Сейчас без денег не проживёшь.

— На што они мне? Деньги – зло.

— Зло не зло, а кушать что-то нужно.

— Мне в церкви просфорочку дадут, и слава Богу – жив, — просто возражает Иван Ильич.

Церковные старушки жалели Ивана Ильича. Зная, на что он обрёк сам себя, приносили ему то пирожки, то хлеб, то ещё какую-нибудь снедь и, чтоб не обидеть его подаянием, обязательно приурочивали свои приношения к памяти своих близких. «Вот тебе, Иван Ильич, помяни мою маму, сестру, брата…»

Тем он и был жив.

К приходу Ивана Ильича мы накрываем стол, зовём его ужинать. Иван Ильич неспешно приглаживает волосы, поклонившись иконам, читает «Отче наш», затем, оборотясь к столу, крестит пищу и поёт:

— Господи Иисусе Христе, Боже наш, благослови нам пищу нашу молитвами Пречистыя Твоея Матери…

Как бы ни был голоден Иван Ильич, просит, чтоб много ему не накладывали, и ест он неспешно. А после ужина обязательно пропоёт с поклонами: «Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас земных Твоих благ…»

Потом робко попросит:

— Ты бы, Сань, отвёз бы меня завтра в Киселеву Балку, хочу на Крещение омыться в купели.

Мне лень заводить по морозу машину, и я начинаю его отговаривать:

— Иван Ильич, зачем тебе переться в такую даль? Сейчас на Крещение все водоёмы освящены. В Деркуле окунёшься…

— Ну, тогда я пеши пойду, — без тени обиды говорит он.

В Киселевой Балке, там, где сливаются воедино святые источники, построена купель. Сейчас здесь всегда многолюдно. Ожидая своей очереди, прежде чем погрузиться в воду, Иван Ильич, не скрывая слёз счастья и отвешивая во все стороны поклоны, громко молится. Войдя в воду, крестится и, в отличие от других, окунается неспешно, словно растягивая удовольствие. Выходит из купели радостный и счастливый и не спешит отереться даже в стужу.

— Окунись и ты, — предлагает мне.

— Нет, Иван Ильич, — поёживаясь, говорю я. – Околею, кто тебя назад повезёт…

— Это ты, Сашка, боишься оттого, что вера твоя слаба, — говорит без укора, с сожалением.

До войны хоть и были на границе препоны, но Иван Ильич всякий раз счастливо обходил их. С началом войны на Донбассе, когда установилась прочная линия фронта, ходить без документов было немыслимо. Пришёл он к отцу Никодиму, начал просить:

— Помоги, батюшка.

— Чем же тебе помочь, Иван Ильич?

— Хочу, батюшка, сходить на престол в хутор, а документа у меня никакого нет. А там война — строго.

— Как же я тебе помогу? Я же не ЗАГС. Мог бы за тебя похлопотать, так и ЗАГСы сейчас не работают.

— Мне ЗАГС не нужен, там сатанинские документы, я их не признаю. Ты мне свой напиши.

— Что же я напишу?

— Ну, подтверди, что я такой и такой – раб Божий…

Вздохнул батюшка Никодим да и выдал чудную справку: «Сей есть раб Божий Иван Ильич…» Свои слова храмовой печатью подкрепил.

Идёт Иван Ильич, а у моста через Донец блокпост ополченцев.

— Паспорт, дедушка.

— Вот он, мой «паспорт»… — подаёт написанную Никодимом бумагу.

Прочитали ребята «документ», смеются.

— Это не паспорт, дедушка.

— А у меня только такой. Другого нет и не будет. Пустите ради Христа, а то я к престольному дню опоздаю…

— Нам не жалко, дед, мы пропустим, да тебя ж там укры арестуют.

— На всё воля Божия, — кланяется Иван Ильич и идёт дальше.

Только перешёл через Донец – блокпост ВСУ.

— Документы.

— Вот мой документ, — отвечает Иван Ильич, и подаёт свою справку.

— Ты что нам суёшь? – выпучив глаза, орёт украинский сержант.

— Документ… Вы ж просили… Отец Никодим выдал.

— Ты нам документ, выданный властями, давай!

— А какая власть выше Бога? – вопросом отвечает Иван Ильич. – Вот. Тут всё про меня сказано.

— Ты, дед, дурак или прикидываешься?

— Ни на кого я ни кидаюся. Иду в свой родной хутор на престольный праздник. Вот документ…

— Ну что с ним будем делать? – спрашивает сержант. – В комендатуру отправим?

— А там с ним что делать? – говорит старшина. – Дурки сейчас закрыты, вот пациенты и шалаются здесь.

— Дед, мы тебя пропустим, но дальше будут стоять такие хлопцы, что хрен проскочишь. Посадят тебя в подвал, и будешь сидеть, пока не прокиснешь. Так что возвращайся, пока мы добрые…

— На всё воля Божия, — кланяется Иван Ильич и идёт дальше.

Подходит к следующему посту. Тут уже всё пожёстче.

— Кто такой? Куда идёшь?

— Раб Божий Иван Ильич. Иду на престол.

— Да ты что, скотиняка, смеяться над нами надумал? – и оплеуха Ивану Ильичу в левое ухо.

Поднялся Иван Ильич на ноги, потёр ухо, отряхнул из бороды пыль.

— Ничего я, добрые люди, не смеюсь. Некогда мне смеяться – на престол опаздываю…

— Мы тебя сейчас в каталажку посадим, будет тебе там «престол»!

— На всё воля Божия, сажайте, — соглашается Иван Ильич.

Посадили его под замок, начальство ждут. Вот приехал к вечеру старший.

— Что тут у вас?

— Да вот, дурака без документов повязали.

— Просится?

— Нет. Псалмы поёт. Задолбал уже. Может, в тюрьму отправим?

— Дед, в тюрьму хочешь?

— На всё воля Божия…

— Тут не Божия воля, а моя!

— Как Господь управит…

— В тюрьме уже сепаров сажать некуда, а мы ещё дурака привезём, — говорит начальник. – Он, может, и прибился сюда, чтоб его кормили. Гоните прочь!

Откланялся Иван Ильич да и пошёл дальше.

— А последний блокпост уже на границе, — рассказывает мне Иван Ильич. – Так я с ними связываться не стал, и так упустил время. Обошёл через Логачёву леваду и к Деркулу…

— Так там заминировано всё! – вскрикиваю я.

— Матерь Божия провела… — просто объясняет он.

Но тут же вдруг испугался своих слов, перекрестился и, едва не плача, шептал:

— Прости, Господи, что искушаю Тебя безрассудством своим.

Отстоял Иван Ильич престольную службу. Любят у нас Божьих людей, нанесли ему гостинцев, кто чего мог. Нагрузили – пуда полтора не меньше.

— Что ж вы, родненькие, делаете со мной? – плачет Иван Ильич. – Чтоб не обидеть, не могу никому отказать. И как же я всё это понесу?

Уложили ему все приношения в две огромные сумки, перевязали их бечевой да и повесили через плечо. Как я не отговаривал Ивана Ильича дождаться утра, нет, ушёл в ночь.

— Мне нужно к завтрашней Вечерней попасть, — оправдываясь, говорил он. – Никодим будет ждать…

А через неделю мне довелось быть в Луганске в штабе Бэтмена. Вечером пустыми, словно вымершими улицами Жека отвёз меня к отцу Никодиму.

— Где тут мой Иван Ильич?! – нарочито бодро спрашивал я.

— Так не было его до сих пор… — разводит руками батюшка. – День и ночь молимся за него.

…Пришёл Иван Ильич лишь на десятые сутки. Мы сидим с ним в его крошечной кельице, в которой вмещается лишь узкая кровать с досками вместо сетки, маленький столик и стул. Вся стена увешена иконами, под образом Спасителя не тухнущая лампадка. Иван Ильич крестится на икону и неспешно рассказывает о своих злоключениях:

— Вышел я тогда от тебя, а ночь такая чёрная – ни звёздочки… Всё вокруг запеленала мгла, и стал я как слепой. Мне бы утра дождаться, а я опять искушать Господа… — качает он головой. – Решил сократить путь, вышел в поля, забрёл в подсолнухи, а из них и вовсе ничего не видать. Уморюсь, сяду посижу, а как встану – перекручусь на месте и вовсе направление потеряю. Иду, куда ноги ведут… Одно подсолнечное поле кончится, в другое воткнусь, и конца-края дороге не видно. Вот уж и расцвело, и солнце взошло, а я не пойму, где я есть. Вдруг вижу: прямо по полю след от БТРа. Ну, по протоптанному-то легче идти – пошёл. А он петляет, не приведи как: то на север вильнёт, то на восток, то вовсе на месте крутится. И я следом за ним виляю… Вдруг вижу: прямо в следу — женщина колёсами в землю вмятая. И вроде показалась она мне знакомой, но так, как сильно повреждена, не узнал её. Что делать? Не оставлять же на потеху воронью. Стал её с поля тащить. А женщина та крепенькая, так запросто её и не сдвинешь. Отнесу я свои пожитки вперёд, потом за ней возвращаюсь. Так с Божьей помощью и двигаемся. Спасибо кончилось поле. Крутенький склон в балочку, донник над землёй качается, коршун в небе… Так хорошо, аж плакать хочется! Выбрал приметное место на краю ложбинки: с одного боку куст боярышника, с другого – кусток бересклета. «Хорошее место, — думаю. – Приметное». Нашёл неподалёку две битых бутылки, стал ими землю ковырять, а сам, грешный, пою на память разрешительную молитву ей: «Господи Боже наш, Иисусе Христе, благодатию и щедротами Своего человеколюбия, да простишь ты чадо, имя которой знаешь, и отпусти все грехи ея…»

Пока выдолбил ямку, пока схоронил – вот уж солнышко закатилось. Куда в ночь идти?.. Опять заблукаю. Решил остаться до света. Достал из сумочки пирожочки, которые понаклали в дорогу, подкрепил тело, помянул рабу Божию да и заночевал рядом с бугорком. А как солнышко выткнулось, встал, помолился да и пошёл дальше. Вышел на дорогу – машина с солдатами едет. Давай им махать:

«Люди добрые, скажите, где я есть?»

«А ты кто такой?»

«Раб Божий Иван Ильич…»

Схватили они меня за гриву — да и кинули в кузов. Довезли до какого-то села. Танков там, «градов» – ступить некуда, и всё погорелое, покорёженное. Завели меня в старый коровник, там у них навроде как штаб. Давай мне допрос учинять. Хватили за бороду, треплют во все стороны:

— Это ты, скотиняка, навёл?!

— Жалкие вы мои, да как же я мог навести на вас, ежли никогда не бывал здесь и о вас не слыхивал даже?

А те бьют и спрашивают, бьют и спрашивают: кто я и зачем тут? Кто я есть – называюсь, а зачем я здесь — сам не знаю. Опять лупят. Раздели донага, всё барахлишко перетрусили – ничего не нашли. Ладно, дальше треплют. И опять всё сызнова: кто я да зачем шляюсь тут. А я им всё честно и признаюсь, что по недоразумению заблудил в эти края. Не верят. Подходящей тюрьмы для меня не нашлось — кинули в порожнюю навозную яму, стали начальство ждать. День ждут, два — никто не едет по мою душу. Молюсь, славлю Господа. Как спасение своё пою псалмы Давида. Ребята, которые по призыву, те ничего, не замают меня, а были там ещё, кто из добробатов, те цеплялись. Особенно трое… Дня не проходит, чтоб они не явились. Выпьют винца – достают меня.

«Давай исповедуйся. Сепар?»

«Раб Божий…»

«Кто тебя послал к нашей базе?»

«Меня, грешного, черти сюда занесли», — признаюсь я.

«А не боишься, что тебя расстреляем сейчас, как шпиона?»

«На всё воля Божия».

«Приятно, когда меня богом считают, — смеётся один. – Как решу, так и будет! Решу расстрелять – расстреляют».

«Это как Господь тебя надоумит…»

Поколотят они меня, попинают, кинут снова в яму, а на другой день сызнова приходят состязаться со мной. Опять достают, опять треплют…

Вспомнились мне все плачи Давыдовы, взываю к Небесам:

«Услышь меня, Боже, правды моей, дай в тесноте мне простор, помилуй и услышь молитвы мои. Помилуй мя, Господи, ибо я немощен…»

«Что, сепар, под святого косишь?»

И давай колотить. А как уморятся пинать меня, я им говорю:

«Не святой — грешник, такой же, как вы, может, и хуже. Вы не знаете, что грешите, а я знаю и грешу…»

«Что ж ты такого накуролесил, хрен старый?»

«Грех — он разный бывает, — вразумляю их. — Не делом, так мыслью согрешишь… Вашему разуму это недоступно».

«Ах ты нас за дураков держишь? — и опять лупят. — Мы, по-твоему, не Богу служим?»

«Богу служат со страхом и радуются с трепетом».

«Блаженный?»

«Блаженны все, уповающие на Господа своего».

«Ты нам зубы не заговаривай. Считаешь, что там, за Донцом, все праведники, а мы грешники? Так?»

«Все мы из одного рода и мало чем отличаемся в распутствах своих. Но не они пришли к вам, а вы к ним…»

«Здесь Украина, и мы освобождаем её от москальской мокши!» — кричат.

«Каждый, убивающий брата своего, придумывает себе оправдание. Для тех, кто за Донцом, всё до Днепра и дале – Россия. Что ж теперь, поубивать друг друга?»

«Точно – сепар! — кричит один. – Проговорился!»

И опять по сопатке мне… А я утрусь и своё им толкую:

«Какой же я «сепар», когда каждую душу оплакиваю?»

«Ты бы свою оплакал! А ну, пой гимн Украины!»

«Я только Господу гимны пою».

Побили так, что не помню, как в яму упал. Слышу:

«Ну, как там, мягко шмякнулся? Господь подстелил соломки?»

— Вот же сволочи!.. – восклицаю я.

— Да нет, они ребята обыкновенные, — неожиданно заступается за своих мучителей Иван Ильич. – Это вино дурное. Выпьют – оно и прёт из них.

— А пьют каждый день.

— Не просыхают, — вздыхает старик. – Беда… Иной раз и не бьют, а лучше б побили… Возьмут какую-то дощечку, да и пульнут на голову собачье дерьмо, потом хохочут до слёз. А я:

«Помилуй мя, Господи, воззри на страдание моё, от ненавидящих меня. Помилуй их, Господи, и прости им всю немощь их. Зачем вы тираните меня, добрые люди?»

«Хочешь избавиться от страданий? Тогда одна дорога… Ну, гимн Украины с твоими мозгами не выучить?! Легче предлагаем: каждый раз, как мы будем идти у ямы, будешь орать: «Слава Украине!» и «Героям слава!» Справишься?»

«Славу только Господу поют», — говорю им.

«Ну, тогда вот тебе твоё избавление», — и кидают в яму верёвку.

«Напрасно, — говорю, — искушаете душу мою, ей не тесно в шкуре моей».

«Посмотрим, что ты через пару дней запоёшь! Тут не такие сидели — и гимн пели и «Слава Украине!» орали».

«Иов и Христос не такое терпели, и я с Божьей помощью одолею».

Неделя прошла, а может, и больше, услышал Господь мои молитвы, и приезжает тот самый начальник, который раньше меня отпускал, когда я только на престол шёл.

«Что тут у вас?»

«Шпиона поймали в полях, недалеко от базы».

«Ну, и что он?»

«Поёт…»

«Катюшу?»

«Поёт: «Послухайте мене: страху Господню научу вас…»»

«Во как?!»

Подошёл, глянул.

«Раб Божий?»

А я как обрадуюсь ему! Плачу, кланяюсь и всё соглашаюсь:

«Раб Божий, раб Божий, раб Божий…»

«Не унываешь?»

«А чему унывать – всё слава Богу! Господь прибежище моё во времена скорби».

«Ну, и что с тобой делать теперь?»

«Как Господь подскажет…»

Усмехнулся, обернулся к своим:

«Вывезите прочь, чтоб не смердел тут, и расстреляйте», — сказал так и пошёл дальше.

Посадили меня в машину, везут и везут, Бог весть куда. Со мной двое ребят сидят, те, что по призыву — «гы» да «гы» всю дорогу. А я наставляю их:

«Вы, ребята, не злословьте, бойтесь Господа, ибо он взыскивает за кровь и не забывает вопля угнетённых».

«Ничего себе, дед загинает!» — опять смеются.

«Это не я – Давид пророчествовал… Вы, как дело справите, меня лицом на восток положите, чтоб всё по правилам было…»

Те пуще хохочут, мол, не сомневайся, «раб Божий», расположим, как надо.

Смотрю на этих ребят: такие молодые и будут из-за меня грех нести. Жалко их стало, шепчу молитвы о спасении душ ихних. А те думают, что я о себе хлопочу – знай, смеются.

Вот угадываю – знакомые места замелькали. Въезжаем в Станицу. Стали.

«Вылезай», — говорят.

«Здесь, что ли?»

«А чем тебе не нравится здесь?» — смеются.

«Да людно…»

Опять хохочут.

«А ты, дед, что, смерти не боишься?»

«А чего её бояться? Обычное дело…»

Посмеялись они, свернули с дороги и уехали Бог весть куда. А я постоял, пождал — нет их. И только тут догадался: тот военный начальник, который избавил меня от плена, хотел меня напугать напоследок расстрелом. «Вот же глупый человек! – в сердцах думаю я. – Бедный и несчастный, всех по себе меряет… Прости его, Господи».

Перекрестился да и потелепал через Донец – и вот он я…

— Сейчас едем в прокуратуру ЛНР, — говорю я, как о деле уже решённом.

— Зачем? – теряясь, спрашивает Иван Ильич.

— У судмедэксперта задокументируем все твои побои.

— Для чего?

— Для будущего суда!

— Эх, Сашка! – досадуя, вскрикивает Иван Ильич. – Только один праведный Суд – у Господа. А Ему не нужны ни справки, ни ходатайства. У Него и без них всё отмечено, и без наших подсказок Он воздаст каждому, по делам его…

Вдруг спохватившись, Иван Ильич обнимает меня и зачем-то просит прощения:

— Прости меня, дорогой. Прости ради Бога, что нагрузил тебя… Это всё от слабости человеческой выплеснулось.

И тут же, словно забыв обо мне, падает на колени, отвешивая земные поклоны, молит о чём-то Спасителя, и по щекам его катятся детские счастливые слёзы.

 

СУДНЫЙ ДЕНЬ

 

Вот уже второй месяц пошёл, как Валентина не выходит из дому. Как людям в глаза смотреть, когда случилось такое?..

«За что Господь наказал меня? — в отчаянье думала она по ночам, перебирая в памяти все свои прегрешения, и не находила такого, за которое могла последовать столь жестокая кара. – Уехать бы куда-нибудь с глаз долой от людей, да только от Бога не спрячешься».

К ней, как к прокажённой, почти никто не приходил. Пару раз зашла соседка баба Люба. Словно оправдываясь за свой приход, говорила:

— А я гляжу – нет и нет тебя. Думаю, живая ль…

— Не знаю, — честно признаётся Валентина.

Когда-то, в прежней далёкой жизни, сын бабы Любы и муж Валентины работали на одной шахте, дружили, в один день и погибли в забое. Видимо, это и роднит их сейчас.

— Может, чего надо? – спрашивает баба Люба.

— Ничего не надо…

Баба Люба внимательно рассматривает Валентину, потом назидательным тоном старшего говорит:

— Не нравишься ты мне, бабонька. На тебя уж смотреть страшно.

— Чай не мёд — дитя похоронить… — неожиданно для себя самой отвечает Валентина.

— Колька, что ль?! – вскрикивает баба Люба.

— Вовчика… Колька, слава Богу, живой.

— И давно ж ты Вовчика схоронила? – строго допрашивает старуха.

— В один день с Сашкой Глушко.

Баба Люба долго с изумлением смотрит на Валентину, словно и не знала её до сей поры.

— Вон оно что? Схоронила значит? – произносит она сурово. — Ты себя не кори, бабочка. Нет здесь твоей вины. Кажен в посёлке знает, как ты жилы рвала, тянула их без мужа, на двух работах спины не разгибала. Кто ж виноват, что оно таким уродилось…

— Я ж и виновата… — наконец, осознав свой грех, вздыхает Валентина. – Кольке легче, он отца застал, на его примере рос. А я… Какой с меня воспитатель? Прибегу со второй смены, стелепаю что-то поесть и упаду неживая без задних ног до утренней смены. Об одном лишь и думаешь: чтоб накормленным был и чтоб одёжка не хуже чем у людей… И на другой день, и на третий. Колыбельную спеть некогда. А сказки ему уж телевизор рассказывал…

— Ну, так вот, слухай… Ты, подруга, так себя не накручивай, — вновь строго наказывает баба Люба. – Не накручивай, а то подохнешь и Кольку свого не увидишь. Я зараз с дедом в магазин еду, давай хоть муки тебе прикупим.

— Купите… — соглашается Валентина и тоже оправдывается: — А то Николай приедет, а мне ему и пышку не с чего спечь.

Старшенького Николая ждёт она ежечасно, ждёт как последнюю надежду на спасение. Он воюет под Бахмутом, в казачьей бригаде, и от него долго уж нет никаких вестей. Ночами она вслушивается в далёкую канонаду, вздрагивает от каждого разрыва. Всё ей кажется, что все снаряды нацелены на её Коленьку. Она спешно шепчет молитвы, просит Господа сохранить его для неё.

«Вот приедет Коля, Коля умный, он всё правильно рассудит», — успокаивая себя, с надеждой думала она, прежде чем забыться в тревожной дрёме.

В мыслях она пыталась придумать нужные слова, которые скажет Николаю при встрече, но всё, что она проговаривала про себя, тут же казалось пустым и нестоящим.

Наконец, Господь услышал её молитвы, дверь распахнулась, и в комнату вошёл Николай, весёлый и бодрый, как в обыденной жизни. Бушлат нараспашку, папаха лихо заломлена на затылок.

«Значит, ещё ничего не знает», — повиснув у него на шее, и выцеловывая колючие щёки, догадалась она.

— Я на часок всего, мама, на минутку, — смущённо бормотал Николай. Смахнул с головы папаху, не глядя швырнул её на вешалку. – Мы проездом тут… Вот заскочил…

— Ох, да что же я, — спохватилась Валентина.

Налила борща, поставила греть.

— Хлеба нет. Сейчас пышку спеку…

— Что, к вам хлеб до сих пор не завозят? – удивился Николай.

— Завозят. Да я уж привыкла пышки. Помнишь, тебе в детстве нравились пышки?

— Нравились… — улыбается Николай.

— Что тут в посёлке нового? – спросил за обедом Николай.

— Да какие там с меня новости, — растерялась Валентина. – Я ж тут на отшибе, с дерезы не вылазю.

Она уж пожалела, что не стала делиться с сыном своей бедой, но тот задал новый вопрос:

— Как там наш «укропчик»?

Она давно ждала этот вопрос, но всё равно он застал врасплох. Валентина вздохнула и промолчала.

— Звонит?

— Звонит… — снова вздохнула она.

— Ну?

— Он там совсем умом тронулся…

— Меня поминает?

— Поминает…

— Ну и?..

— Грозит… Орками нас называет…

— А сам кто? – усмехнулся Николай.

— И я ему про то… Обижен на весь белый свет.

— Чем же мы его разобидели? – с вызовом спросил Николай.

— А-а… — махнула рукой мать. — Всякие обиды придумывает, а обиды те глупые и пустые… Всё пустое… — повторила она. – То не так его приветили, то слово не то сказали… Всё припомнил. Никто, мол, не любит его, не почитает.

— А там, в «Азове», стало быть, его уважают? – усмехнулся Николай.

— Там он в почёте. «Все вы тут, — говорит, — тупое рашистское быдло, орки… Орками нас называет… — повторила она. — Всё грозится с тобой повстречаться. Мол, я этого орка… А я ему: «А сам ты, Вовчик, не орк? Уже забыл кто ты родом? Забыл, как Колька тебя смалечку вынянчивал, с рук не спускал?» А тот как безумный – ничего не слышит. Только своё…

— Ма, не бери дурное в голову. Это и в сам деле пустое. Перемелется…

— Это-то да, — согласилась Валентина. – Это пустое… Тут беда, так беда… Он, Коль, такое… Я скоро сама очумею. Уж и не знаю, говорить тебе или нет? Не скажу, так сам же узнаешь. В посёлке все до единого знают… Я и за хлебом к магазину не хожу, чтоб людям в глаза не глянуть… Беда…

— Что ещё? – вздёрнул голову Николай.

— Ты ж Людку Дрюкову знаешь?

— Чего ж не знать – знаю! Вовчик за ней ухлёстывал.

— А она замуж за Сашку Глушко пошла.

— Во, как жизнь напутляла… — задумчиво произнёс Николай. – За одной партой сидели, Вовчик его «хохлёнком» дразнил. «Хохлёнок» с нами ушёл, а Вовчик… Во как! – словно дивясь своим словам, повторил он. — Сашка со мной в одной роте. Его под Клещеевкой ранило, не успел отойти, в плен попал… Ничего, обменяем. Мы ихних тоже нахватали.

— Не обменяете уж… Вовчик…

Валентина вдруг заголосила. Растрепав волосы, мотала головой, как от наваждения махала руками.

— Ну, ну, чего ты? – обняв за плечи, прижал её к себе Николай. – Что там?

— Вовчик изгалялся над ним…

— Ну, это у них, как правило.

— Коля! Он ему живьём голову отрезал! – закричала она, отшатнувшись от сына. — Он… он…

— Ну, что ты, мам, что ты такое?.. – вновь прижал её к себе Николай.

— Коля, — выбившись из сил, Валентина перешла на шёпот. — Он заснял всё, и видео Людке прислал. Весь посёлок пересмотрел и мне показали… Вот, мол, смотри мать, чего воспитала! Как я досмотрела это, не знаю. Одурела, хоть в гроб ложись… Коленька, как жить после этого? Если б не ты у меня – руки на себя наложила б…

Они долго сидели молча. Николай тупо смотрел в окно, она на потрескивающую лампадку под иконой Спасителя. Потом Николаю позвонили.

— Сейчас еду, — сказал он хриплым чужим голосом, но какое-то время ещё продолжал в раздумье смотреть в окно.

Наконец он поднялся. Долго, как слепой, шарил рукой по вешалке, не мог найти своей папахи.

— Ты ничего не ел… — прошептала мать.

— Да я не голодный. Там нас хорошо кормят.

Постоял немного в раздумье.

— Что ж, хочет со мной повидаться? – вновь глядя в оконную даль, тихо произнёс он. – Повидаемся…

— Коля! Коля! Что ты придумал?! – совсем обезумев, закричала мать. – Даже думать не смей! Кто мы такие, чтоб осуждать чужой грех? На это суд есть. Божий и людской… А ты не смей!

— Я ему и буду Судом.

— Коля! Смерти моей хочешь?

— Мам…

— Обещай матери, что не тронешь! Ну, не молчи, обещай! – трясла она его за край бушлата. – Пусть кто угодно, но не ты… Обещай!

— Обещаю… — глухим голосом выдавил из себя Николай. – Не трону… Людке приволоку – она его без ножа раздерёт на части. И ты вот что… Ты глаза от людей не прячь, у тебя я есть.

Сквозь оконное стекло она видела, как сгорбившись, пошатываясь и спотыкаясь, Николай брёл к калитке. Папаха сползла ему на глаза, и он плохо различал дорогу. Пока он не скрылся с глаз, она успела несколько раз перекрестить его, потом тяжело повалившись на стул, уронив голову на руки, долго по-звериному скулила и выла, плакала до икоты, до спазма в горле, до дикого кашля, но слёз уже не было.

 

П О Е З Д

 

   Светлой памяти

Николая Шпилова

Скажите, доводилось ли вам когда-нибудь ездить в Чеботовском поезде? Даже не слышали о таком?! Бедный-несчастный мой собеседник. Кто не ездил Чеботовским поездом, тот навряд ли знает Россию. Впрочем, может, я и не прав. Я познавал её лишь по своим доступным приметам, и она у меня своя.

Уже давно нет той железной дороги – растащили на металлолом, и поезд мой ушёл на свалку, а я всё мчусь по пьяным ухабам России в своём древнем разбитом вагоне. Трещат рубахи, хрипит в диком мате мой сумасшедший вагон; и лишь смежаются веки, клонится в забытьи голова, юродивый Ваня треплет меня за плечо, улыбается беззубым ртом.

«Давай-давай, братва, не унывай, братва, / И голосуй, братва, за прошлогодний снег…» — нервно выкрикивает свои куплеты.

Изумлённый, смотрю на него в упор; пытаюсь прогнать наваждение, но в моём воспалённом мозгу навеки перемешались бред и реальность.

 

Ревизия в нашем поезде всегда случалась на первых минутах пути. Уже через четверть часа пойдут заводские остановки. Народ там всё больше неспокойный — не угадаешь, что может выкинуть. На заводских полустанках давно уж за ненадобностью убрали билетные кассы, и, чтоб не искушать судьбу, ревизоры и милиция загодя покидают поезд.

Едва скрипнули колёса и, качнувшись, поплыл за оконными стёклами перрон, в вагон вошел невзрачного вида пожилой мужчина. Достав из старой затёртой папки красную повязку, он надел её на руку, неспешно разгладил края, и внезапно преобразившись, объявил зычным командным голосом:

— Приготовить билеты!

Пройдя меж рядов, ревизор быстро обнаружил «зайцев»: длинновязого лохматого парня и его размалёванную спутницу.

Ничуть не смущаясь, парень, раскинувшись на своём сидении, с вызовом и усмешкой разглядывал контролёра.

— Уплатите штраф! – коротко объявил тот.

— Ты чё, в натуре?.. – удивлённо таращился на него парень. – Опаздывали, не успели взять…

— Все так говорят, — не думая сходить с места, спокойно отвечал ревизор. – Билеты брать не хотят…

— Во даёт! – парень встряхивал своей гривой и в горячке говорил таким тоном, словно всем абсолютно понятно, что на него возводят напраслину. – Да-ё-ё-т… Стал бы я тут с тобой из-за полтинника базар разводить!..

— Штраф… — не отступал ревизор.

С незапамятных времён наш народ носит в своей крови нелюбовь к карающим органам. Для него нет большой разницы: милиция это, контролёр или несговорчивый вахтёр в женском общежитии.

— Во въедливый!.. – послышались голоса. – Люди, может, и вправду спешили… Теперь с них три шкуры драть…

— А что ему до того, что ты со смены бегишь, — он только и ждёт, чтоб не успел обилетиться. Иначе какой же ему навар, если всё благополучно…

— Эти, что ль, со смены летели? – весело шевельнул своими прокуренными усами какой-то рябой от застарелой оспы старик. Но его никто не услышал.

— Попристраивались при поездах, а работать – кто-нибудь… — роптал вагон.

Контролер никого не слышал. Сутулый пожилой человек держал перед собой на вытянутой руке компостер. Ждал.

Парень тоскливо глянул в окно: до завода ещё далеко, значит, не скоро отвяжется.

— Может, вызвать наряд? – предложил контролёр.

— Стасик, да заплати ему – пусть отцепится, — наконец проговорила девушка.

— Ладно, отстегну трёху, пусть ест, — доставая деньги, криво усмехнулся тот. – Квитанции не надо – оставь на старость…

Ревизор взял деньги, аккуратно заполнил квитанцию, протянул пассажирам, те отвернулись к окну. Положив квитанцию на колени девушки, он тихо вышел.

— Вот погань, — всё ещё не оборачиваясь, сказала та и брезгливо смахнула квитанцию на пол.

— Не мои дети — я б им «отстегнул»… — снова заворчал рябой старик.

Его старуха, поймав долгий взгляд Стаса, дёрнула старика за рукав, зашептала скороговоркой:

— Молчи, оно тебе надо… Влипаешь…

Закачался вагон, гудят по проходу тяжёлые ботинки и кирзачи; гам, шум, смех, мат – заводская братва садится.

 

Огни барачные, да морды мрачные,

Да морды мрачные – куда ни кинешь взор…

 

Протискиваясь сквозь толпу, движется по проходу со своею гармоникой всем известный дурачок Ваня Шлак. Он знает в этом поезде каждого, и каждый знает его. Любит народ Ваню, без него и поезд ни поезд, и дорога длинней.

Я знаю Ваню больше других, вместе учились в университете. Уже тогда в нём неожиданно проявилась чудинка. На четвёртом курсе овладела им мало кому понятная блажь – стал проситься добровольцем в Афган. Там, где-то под Урузганом, его и контузило. Перемешались в голове все его умные книжки – с тех пор не угасает улыбка на Ванином добром лице. Да и не Ваня он вовсе, не Шлак, но разве важно, как его звали в прошедшей жизни.

— Здравствуй, Ваня, — говорю я ему.

— Здравствуй, — радостно улыбнётся в ответ.

Нет у Вани ни родни, ни дома. Кроме креста, под рваной рубахой, да подаренной кем-то гармошки – нет ничего. Для него каждый встречный – родня, и поезд наш – ему дом. Здесь его и приветят, и покормят, и слово доброе скажут. Тем и счастлив.

Шумит поезд, хрипит сотнями голосов, звенят стаканы – не слышно стука колёс.

Напротив меня упал на сиденье какой-то растерзанный мужичонка: воротник оторван, на бушлате одна чудом удержавшаяся пуговица, на лице отметины давних и ближних сражений.

— Шалого знаешь? – глядя на меня стеклянными глазами грозно спросил он.

Я не ответил, перевёл взгляд на рябого старика. Тот оживился и, придвинувшись ко мне, тихо по-свойски заговорил:

— Нас отцы в совести воспитали – Боже упаси на чужое зариться. Щас, видал, чего вытворяют? – кивнул он на место, где недавно сидели выявленные контролёром «зайцы». – Плюнь в глаза – им Божья роса. Я, как приехал в город в ФЗУ поступать, в первый раз транвай увидел. Сел; кондуктор: «Купляйте билеты». Купил. Остановку проехали, люди кто вышел, кто новый вошёл. Кондуктор опять: «Покупайте билеты». Я снова купляю. Следующая остановка. «Не забывайте билетик купить». Стыдно не купить, а ехать через весь город. Так я за раз все гроши, что мать дала, и прокатал в том транвае. Последнюю остановку не доехал – пешки пошёл. Характер у меня такой: чтоб дать – пожалуйста, взять – упаси Господи…

— Он у меня дурак вроде Вани, — комментирует его старуха.

— Бывало, квартировал в городе, — продолжает старик. – Время голодное; стипендия — двести рублей, а булка хлеба – сто. Хошь сразу умни, хошь по частям – седно голодный. Привезу от матери оклунок картошки – на месяц. Сваришь «мундиры» для экономии, соль, лук… Сяду вечерять, а хозяева глянут, глянут, да скорей отвертаются. А мне не по себе, словно украл. Давай их зову. Две недели проходит – нет картошки. Вот они меня кличут. Супик какой-либо стелепают и кличут. Я не в какую. У самого кишки пляшут, а не могу. Это седно что обобрать людей. Им самим жрать нечего — тут ещё ты, нахлебник. На улицу выбегу. Мороженое – лёд подкрашенный, благо дешёвое. Набью живот, приморожу кишки – легче…

— Нет, батя, ты конкретный дурак, — не оглядываясь на старика, дышит мне в лицо перегаром Шалый. – Конкретный…

— Он у меня весь век такой вот – дуралей, — подтверждает старуха. – И зубы порастерял, и язву нажил… Бывало, ботинки сошьёт из старых солдатских халяв – не нарадуется им. Бережёт, лишний раз ступить дорожит…

— А кого виноватить? Время такое было, — смутившись, оправдывается старик. – Всем так жилось.

— Нет, не всем! – неожиданно рявкает Шалый – Коммунякам и тогда жилось!..

— Ты лучше поглянь, как нынешние «демократы» прижились – коммунякам и не снилося так… — послышались голоса.

— Порастеряли срам, — соглашается рябой старик. – Сталина б на них надо…

— Во, ещё один «сталинский сокол» откопался, — подключаются новые голоса. – Хватит, побоговали…

— А ему, может, угодил Сталин. Хе?

— Мне Сталин не угождал, не для того он был, — снова посмотрел мне в глаза и, как бы обращаясь лишь ко мне одному, сказал мой попутчик.

— Чтоб ты ему угождал?

— Для порядку. Чтоб не разнуздывались…

— По старым порядкам соскучился?

— А порядок, каким бы он ни был, лучше, чем беспорядок, — спокойно отвечал старик. – Мне что Сталин, что Берия, что Маленков… Я их дел не знаю. Но время их добрее в нас было; совесть в людях жила. Я б, если не успевал билета купить, сроду б в поезд не сел, пусть хоть пожар горит…

— Этих коммунистов давно надо передавить как клопов, — лихо мотнул чубом какой-то подвыпивший мужичок. – Позасели кругом, присосались и тормозят…

— Ты гляди, давильщик отыскался… — распаляется поезд. – Чтоб тебя не придавили. Вынырнул, недобиток…

— Вынырнул… Скоро вы поныряете!.. Хватит на шее сидеть…

— Это кто ж, я на твоей шее сижу?! Да я тридцать лет в литейном отпахал. Во! – Человек вскинул потрескавшиеся от мозолей руки. – А ты — спекулянт, картошкой торгуешь…

— Кабы я не торговал, ты б уже с голоду подох в своём коммунизме.

— В литейном вас нет, а тут повыныривали…

— Ты, товарищ, своими мозолями не медаль, нам тоже есть чего показать, — заговорил ещё кто-то. – А то, что вы, коммуняки, засели кругом и тормозите – все видят.

— Ага, мы вот засели и тормозим… Вот засел я с этими мозолями…

— Стрелять, стрелять надо!.. – выпучив пустые глаза, хрипит Шалый.

Крестится в углу перепуганная старушка.

— Кого стрелять будем? – весело окликают моего растерзанного соседа.

— Всех стрелять!.. Всех!.. – мотает тот головой.

— Кабы не коммунисты, вы б давно уже Россию продали за кусок колбасы, — не унимается ветеран. – Это ваших демократов душить пора… Великую державу развалили…

— Она и без вас Великой была. Вы сами с нею чего сделали?.. Ишь, колбасой попрекает, а сами небось нахапали.

— Это я нахапал?! Да я тебе щас в рожу заеду!

— Заедь-заедь – вам не привыкать, вы нам семьдесят лет рожи чистили. Сколько мильонов сгубили?..

— Сгубили… А сам где был?..

— Сам… Очереди своей дожидался… А теперя на, понюхай, чтоб я в эту очередь снова стал – вас туда сунем… Светлым будущим манили, коммунизмом. Да он давно уже для вашего брата – коммунизм. Во ряха какая!..

— Продали Россию, ещё и задираются!.. – кричит какой-то рыжий мужик.

— И этот дурак туда же влипает… — ворчит его баба. – Сами пропили Россию, а теперь ищут кого б свиноватить.

— Молчи! – зарычал тот. – Лучше молчи!

Умудрённая жизненным опытом, баба не стала перечить. Благоразумие взяло верх, и она послушно умолкла. А рыжий мужик, вдруг озарённый своей догадкой, встрепенулся, даже лязгнул зубами.

— Это ты! Это всё ты!.. – выпучив глаза на свою бабу, заорал он.

— Тю на тебя, Иван. Что ты такое приплёл? – испуганно зачастила та.

— Это всё твой меченый чёрт!.. С него всё пошло!

— Чаво ты такое придумал? Чавой-то он мой?

— Ты его нахваливала…Ты! «Ах, какой умница-разумница».

— Хвалила… Так умно ж говорил, — не отрекается баба. — Кто ж знал, что оно таким боком пойдёт.

— Так вот теперь и расхлёбывай!

— Сам не доглядел, а на других пеняешь, — смеётся вагон.

— Чаво это не доглядел? – недоумевает рыжий.

— Чаво-чаво… Не доглядел ты, как жена Россию Чабайсам продавала. Чёрта беспалого выбирала, а тебе и байдюжи было, спал в камышах.

— А ты не выбирал?!

— Так обдурили ж! Теперь на марсабесах ездют, а мы тут чубы дерём. Разве ж в нашем поезде их искать?..

— Зато эти подгавкивают… Поджидки…

Какой-то интеллигентного вида очкарик запальчиво рассказывал о вселенском еврейском заговоре и о доктрине Даллеса. Толпа слушала его урывками и избранно реагировала лишь на самые понятные ей тезисы.

— Стреля-я-ять!.. – Шалый зачем-то смотрит на меня в упор тяжёлым остановившимся взглядом, и холодок бежит по моей спине – столь реальны кажутся его намеренья.

— Вы, коммуняки, отца моего сгноили…

— А вы этим… продались.

— Это Ельцину, что ли?

— И Ельцину с его Чабайсами да Абормовичами… Откуда они взялись на нашу голову?..

— И ведь только подумать – какое живучее племя! – подхватывает кто-то. – Сперва одну революцию сочинили – коммунизмом крестили, а как не сладилось – они первые в демократах, и опять теми ж граблями крестят нас. А вы, дураки, лупцуйте друг друга!..

 

Эх, пей, Кузьма, да Ваньку бей, Кузьма,

Да не робей, Кузьма, пинжак снимай!..

 

Веселит народ своими песнями Ваня Шлак.

А вагон всё кипит, не унимается.

— Коммуняки у нас отняли всё, деда моего с куреня на мороз выгнали, а Чабайс ваучер дал…

— Вас за тридцать сребреников покупают, потом Америке всех гамузом сдадут…

— Ну что ты такое мелешь, нужны мы той Америке своим «гамузом»…

— Погодь, ещё отрыгнётся вам той ваучер. Отрыгнётся…

— А он теперь на той ваучер домик в Париже купит, — хохочет народ.

— Погоди куплять — подтереться нечем будет…

— Стрелять!.. Всех стрелять!.. – сжимает кулаки Шалый, и снова крестится старуха в дальнем углу.

— А ты резолюцию 28-го партсъезда читал?.. – по-прежнему пытается что-то доказать своему невидимому оппоненту багровый, как боевое знамя, ветеран.

— Матерь родная, какие люди с нами здесь ездиют! Резолюции помнят и чтут! – гогочут вокруг.

Шумит, задыхается в мате поезд, идёт по вагону весёлый дурак Ваня, улыбается своим пустым ртом.

 

От революции до резолюции,

Наш паровоз, лети вперёд!..

 

Хрипит дырявая гармошка в его руках.

— Давай, братва! – трясёт он своим седым свалявшимся чубом. – В рыло друг друга, в рыло… Веселей дорога! Бей своих, чтоб чужие боялись!

— Ваня, сядь, посиди, родимый, не мыкайся, — берёт дурака за руку старуха. – Дыхни чуть, пока не упал. Небось нынче и крошки во рту не держал?

— Спаси Господи, — отвечает Ваня. – Не голоден.

— Ты хоть скажи, что с нами сталось? – спрашивает старуха.

— Я тебе, бабушка, притчу вспомню, — говорит Ваня. – В аду старый бес поучает молодого: «Вот три котла с грешниками. С первого глаз не своди – того и гляди разбегутся. На второй одним глазом поглядывай, там если кто и выскочит за бутылкой, тут же назад заскочит, а за третьим котлом можешь совсем не смотреть, в нем если кому и вздумается выпрыгнуть – его свои ж за ноги и втянут обратно». Мы, бабушка, сейчас в третьем котле кипим.

А поезд шумит, хрипит, вопит. Спорят люди, рвут на себе последние рубахи.

Я не стал вмешиваться в их спор. Кто из них прав, кто виноват, я не знал, да и поныне не знаю. Ваня Шлак наверняка знал. Но нет уж того ревущего поезда, разобраны рельсы, пропиты шпалы, разрушены последние полустанки. Вместе с ними сгинул и Ваня – некому теперь рассудить.