Слова природы
- 27.08.2018
Моя старинная мечта — заняться как-то особенно, по-своему, географией,
вообще природоведением, одухотворить
эти науки, насильно втиснутые
в законы одной причинности.
Михаил Пришвин
Известный физико-географ, основатель воронежской научной школы ландшафтоведения Федор Николаевич Мильков говорил, что география и художественная литература одинаково заняты поисками путей, которые могли бы наиболее полно донести до читателя образ места. Сближает и ведет их к взаимопроникновению — пейзаж.
Художественное ландшафтоведение со времен С.Т. Аксакова было и остается любопытным и относительно перспективным направлением и в литературе, и в науке.
У Константина Паустовского в «Золотой розе» есть такие слова: «Пейзаж — не довесок… и не украшение. В него нужно погрузиться, как если бы вы погружали лицо в груду мокрых от дождя листьев и почувствовали их роскошную прохладу, их запах, их дыхание…»
Современная литература, кажется, все дальше уходит от традиции и земли. Пытается вырастить слово на асфальте. Тенденция эта не нова. Если не вглядываться в оттенки, началась она с Маяковского. В противовес был Есенин. В эпоху оттепели (да и в брежневские времена) с одной стороны гремели знаменитые шестидесятники (Евтушенко, Вознесенский, Рождественский, Ахмадулина), с другой — так называемые «тихие лирики» (сами представители этого крыла литературы такое определение не особенно жаловали): Николай Рубцов, воронежские Алексей Прасолов и Анатолий Жигулин.
Безусловно, настоящее живое слово держится на тесной и сложной взаимосвязи времени и пространства, истории и современности, звука и запаха, но — в первую очередь — берет начало на (в) земле.
Михаил Пришвин пишет: «Человек творит по образу своему и подобию, но, конечно, мир существует и без человека. Больше всех это должен знать художник, и непременное условие его творчества забываться так, чтобы верилось в существование вещей живых и мертвых без себя. Мне кажется, что наука только доделывает уже лично восстановленный художником образ утраты… Искусство и наука, вместе взятые, — силы восстановления утраченного родства».
Но природа, во многом определяя мирочувствование и миропонимание художника, не может являться первоосновой творчества. «Недопустимо указывать на климат Ионии как на причину творений Гомера…» — писал Гегель. Тем не менее, окружающий мир в общем и ландшафт в частности (порой — значительной) оказывал и оказывает влияние на художника.
В.К. Тредиаковский весной 1726 года пишет:
Взрыты брозды,
цветут грозды,
кличет щеглик,
свищут дрозды,
льются воды,
и погоды;
да ведь знатны нам походы.
У Карамзина, 1789 год:
Вьются седые туманы
в тихой долине;
с дымом в деревне мешаясь,
к небу восходят.
Странник, стоящий на холме,
взором унылым
смотрит на бледную осень,
томно вздыхая.
Лирическая истина (термин Б. Пастернака) непременно сопряжена с окружающей действительностью. Художник, полностью отдавшись миру (и людей, и природы), всегда говорит о себе, о своем «я», в момент акта творчества венчающим быт и бытийность.
Если вести речь о воронежской традиции, стоит сказать, что у ее истоков стояли Кольцов и Никитин, достаточно изученные и известные сегодня (одни романы Кораблинова чего стоят).
Но нам интересна сама структура образа, предмет описания в середине XIX века.
Кольцов:
Выше пояса
рожь зернистая
дремит колосом
почти дЛ земи.
……………….
В копны частые
снопы сложены;
от возов всю ночь
скрыпит музыка.
Никитин:
По зеркальной воде, по кудрям лозняка
от зари алый свет разливается.
Дремлет чуткий камыш. Тишь — безлюдье вокруг.
Чуть примята тропинка росистая.
Куст заденешь плечом, — на лицо тебе вдруг
с листьев брызнет роса серебристая…
В стихах первой половины XX века — картина другая. Сказалось, конечно, не столько изменение ландшафтного устройства, сколько — «иные времена». Касаться в этой краткой статье «Воронежских тетрадей» Мандельштама самонадеянно, однако обойти эту степь, лежащую «в апрельском провороте» мы не можем. Вот слова поэта о черноземной земле:
В дни ранней пахоты черна до синевы,
и безоружная в ней зиждется работа —
тысячехолмие распаханной молвы:
знать, безоружное в окружности есть что-то.
Чернопахотная ночь степных закраин, которая иззябла в мелкобисерных огоньках, пах зияющей равнины, стук дятла, сброшенный с плеч, — все это язык пространства (если угодно, и ландшафта), сжатого у Мандельштама до точки.
Для него Воронежский край — темноводье, хлябь хлеба и ведро гроз.
Уроженцы «родины щегла» («мачехи Кольцова»?) видят свой край совсем по-другому.
Речь Алексея Прасолова замешана на жирной грязи, жадно засосавшей колесо, расступившемся над пропастью оврага лесе. Его мироздание сжато речными берегами. Грубо и неровно. Рельеф местности и на бумаге — выпуклый и ощутимый.
Налево — сосны над водой,
направо — белый
и в безлунности —
высокий берег меловой,
нахмурясь, накрепко
задумался.
Мягче и просторнее — Анатолий Жигулин. Он осторожно раздвигает камыш и смотрит, как золотые кувшинки качаются в воде, как буксир натужно крякает у косы, ищет венки из весенних цветов у тонких берез, грустящих о чем-то далеком и близком.
Спугнул я зайца на меже
на предвечернем тихом поле.
И что-то дрогнуло в душе,
как от давно забытой боли.
В своей автобиографии в сентябре 1980 года Жигулин писал: «По словам моих младших товарищей, уже после окончания мною института (Воронежского лесотехнического. — В.Н.) профессор И.Я. Шемякин, читая курс «Эстетики леса», цитировал мои стихи и говорил студентам:
— Чем хороши стихи Жигулина? Читаешь и видишь, в каком типе леса ты находишься…»
Эту линию во многом продолжают и сегодняшние воронежские поэты. Стоит назвать Аркадия Макарова и Александра Нестругина. И если первый, скорее, прасоловская тяжеловесность, осенние дубовые листья, то второй — жигулинский скрип лозы.
Неотвратимо время листопада.
В природе нет и не было чудес.
Стоят деревья голые, как правда,
под непосильной тяжестью небес.
Это Аркадий Макаров. Это столбовая дорога в пыли, спелые колосья, травы на губах у цыганского коня, воздушный кипень черемух, продрогший внизу, в овраге, ручей.
Слово Макарова — настоящее, дородное, рыхлое. Впрочем, не чуждо ему и то проявление печали (все-таки светлой), которое касается ветерком, как мама, и звучит, как название Цна, — в полусне, поцелуем. Но чаще — «луна ползет с крутого небосвода, тяжелая, как поздняя слеза…»
Александр Нестругин — с талой улыбкой полей, с певчею птахой и влажною веткой, приложенной ко лбу. Он тоньше, прозрачнее, легче.
Дым мимолетный — а ведь не истек, не исчез,
не запропал меж ночных омутов и стремнин:
ширясь и ширясь, выходит из времени лес —
и обнимает озябшие плечи равнин.
Слог накатен и просторен, образ целен и сыт, как напитавшаяся водой осенняя спелая земля. Скажем больше — Нестругин не только поэт земли (метафизически), он — именно поэт ландшафта.
Его стихи нельзя представить вне природного, земного контекста. Строка Нестругина (и Макарова) априори — дышит «ночной музыкой утиного крыла»…
Перефразируя Пришвина, можно сказать, что природа юга и юга-востока Черноземья определила душу степняка, разбросанные по оврагам и балкам колки, небольшие заросшие речки — жителя лесостепи.
Через людей природа сказала нам свое слово.
Василий Павлович Нацентов родился в 1998 году в Каменной Степи Воронежской области. Учится на географическом факультете Воронежского государственного университета. Публиковался в региональных изданиях. Участник Воронежского областного совещания молодых литераторов 2016 года. Живет в Воронеже.