НОЧЬЮ МЕСЯЦ ПЁК

 

Памяти мамы

 

Летней полуночью она вдруг пробудилась от непонятного и яркого, как днем, света, казалось, заполнившего всю избу от самого подполья и до верхушки крыши. С трудом поднялась с кровати и, держась за деревянную переборку, добралась до передней комнаты к окошку.

Даже сквозь тюлевую, пообтрепанную от времени занавеску ее едва не оттолкнуло этим световым пучком, точно захотевшим проникнуть в саму человеческую душу. Но несмотря на преклонный возраст, она по-прежнему была не из робкого десятка и, торопливо перекрестясь, вгляделась через шторку в это диковинное ослепляющее свечение.

Прямиком издалека, от самого Иткольского, над всем бескрайним лесом все равно что вживую пекло, — настолько беспощадно светило там от зависшего в темени месяца, выглядевшего каким-то болезненно зримым и совсем желтым, насквозь прозрачным.

Причем вел себя месяц странно: постоянно двигаясь то влево, то вправо, он внезапно срывался вперед, играя светом, и вновь также стремительно возвращался на свое неприкаянное место.

«Месяц-то как разошелся, — опахнуло ее, когда она вернулась обратно на еще купленную покойным мужем кровать. — Вовсю пекет: может, холодно будет».

И сразу неведомым образом ее унесло туда, в пору самого настоящего лютого холода, когда еще с тремя малолетними сыновьями-погодками им зачастую доводилось даже полуодетыми спасаться зимними вечерами на морозных задворках собственного дома от вечно пребывающего во хмелю хозяина, способного запросто отправить любую человеческую душу на вечный покой. Может, потому самый младший как-то настолько крепко простудился, что вскоре незаметно и истаял, а остальные ребятки, лишь встали на свои ноги, сразу покинули эти края; и больше о них не было ни слуху, ни духу, даже об отцовской кончине ничего не ведают.

И только мать в родимой до последнего травяного проулка Славянке продолжала неустанно охранять для них свой дом, теперь оставшийся единственно жилым в этой когда-то большой и веселой деревне.

Между тем, сейчас который день вовсю парило: воздух в избе был пугающе тяжел, не давая толком раздышаться, и в этом мареве все кругом чудилось сырым и неясным, зыбким. Но даже это не сравнилось бы с той тяжестью, что опять в который раз и обрушилась на нее, накрывая удушающим пологом прошедшего, но никогда не забываемого…

В ту пору она здесь же, в спальне, лишь на полу, на старых фуфайках, решительно закрыла своих спящих крошек от взмахнувшего над ними топором своего незабвенного хозяина; и с той минуты, внезапно став белее белого снега, ее цыганисто-вьющиеся волосы навсегда сделались длинными неряшливыми нитями, не сразу промываемыми даже речной проточной водой.

«Окстись с Богом», — только и сказала она тогда, так посмотрев ему прямо в глаза, что он, хвативший смертельного лиха еще в армейском прошлом и уже накрепко, до беспамятства друживший с горькой, опустил губительное железо и, наверное, впервые для себя отшагнул назад.

Но с некоторого времени, давно уже не первый год, это самое железо, правда, изрядно поржавевшее, и пребывает неизменным спутником у ее одинокого изголовья: нынче, куда ни ткнись, везде не до покоя, — повсюду случаются лихие люди, такие настали времена.

И больше уже никогда не взыграет на всю округу знаменитая кирилловская трехрядка в зарастающих без разбора бурьяном и непобедимо-дикой крапивой в этих некогда светоносных краях. И незамедлительно, будто в подтверждение этого, из привычного вневременного состояния ее чутко вернул обратно сюда какой-то сторожкий и одновременно отчетливо-заоконный звук, и это уже было не забытьем, а самой обычной явью. Сейчас там, на избных задворках, что-то безотрывно и осторожно копошилось: может, кто-то чужой, в самом деле, задумал сотворить что-нибудь неладное с ее жилищем?

А тогда с какой стати не один раз кряду еще недавно приносила сюда нелегкая чужих мужиков с какими-то бумагами, пока она, не осерчав, и собралась, было, начальству пожаловаться?.. И ныне, вновь поднявшись с кровати, ей пришлось нашарить в изголовье ту самую поржавевшую, когда-то разрушительную железягу. После чего медленно, шаг за шагом, она двинулась по избе, к выходу на крылечко, не выпуская из рук расхлябанного, отполированного годами топорища.

А заоконно-серебристое свечение уже успокоенно, с лунным равнодушием разлилось на всем окружающем, безрадостно показывая скудное комнатное убранство вовсе безликим и тусклым, безжизненным.

Даже случайный отсвет, знобковато скользнувший с улицы в прихожую, где она разнимала литой ржавый крючок с запираемых на ночь дверей, только мимолетно, ровно нехотя коснулся седой негнущейся женщины в исподнем и с широко расставленными, немигающими глазами.

Зато крупная, лопаткой, завертка в крытом тесном крыльце отмыкалась запросто и свободно, выказывая взору летнюю улицу, — глухую и пыльную, давно безлюдную. Здесь, на воле, во всеохватной темени слегка шелестели березовые листья в палисаднике, а еле угадываемая деревенская дорога была, как всегда, на все стороны тиха и пустынна.

Привычно, для отпугивания всякого лиха, она сначала обстукала обухом передний угол избы и шагнула, было, к отводку с покосившимся штакетником, туда, к задворкам дома, но невольно замерла на месте.

Перед глазами разом, едва не въяве, и встала эта самая улица, кажется, еще вчера со всей округи заполненная гостями, от души гулявшими от одного края и до другого, век не забудется. Веселее выборов, даже самих «майских» праздников, отмечалось лишь главное деревенское торжество — «Девятая», — девятая пятница после Пасхи.

И до самого утра, до первых заполошных петухов гуляющий люд старательно обмахивался пьянящими, сводившими с ума своим запахом густыми ветками сирени, тогда еще дружно разросшимися до самого князька их дома, по-хозяйски расположившегося посередке деревни.

В бледно-серой крепдешиновой юбке и ситцевой, вовсю расшитой голубыми листочками кофте, и она неожиданно для самой себя в одночасье вылетела на перепляс с закадычными подружками, поначалу долго не решаясь.

Но только дошло до дела — и в новых, из парусины, синеньких туфлях, гордо вскинувшись и всплеснув руками, она лихо пошла дробить возле своего цветущего огорода по вытоптанной добела тропке.

В теперешнюю пору один лишь Святой Дух и остался тут, а по их дороге с двумя десятками нежилых домов заедет сюда в горку разве что продуктовая автолавка, да еще раз в неделю сельсоветская «помогалка» покажется: наскоро подсобить немощной женщине по ее немудреному хозяйству. И она, беззвучно шепча родные, спасительные для всякого крещеного слова, открыла заскрипевший отводок и в обход, шажками направилась на задворки, хотя с той стороны, похоже, подозрительное копошение к этому времени подзатихло, уже не слышалось.

И при дневном свете было бы нелегко двигаться этим огородом: недолго оступиться, либо вовсе растянуться, моргнуть не успеешь. Захваченный в полон вездесущим сорняком и, в полный рост, розовыми кустами иван-чая, он был наподобие ловушки из-за прожорливо вылезших из-под земли многочисленных корней, что повсюду расползлись заматеревшими, длинными щупальцами.

Но она, держась самой стены, обшивки дома, опять же неторопливо обошла громоздкую в темени избу и оказалась у хлева на задворках, откуда тотчас обдало ее легкой свежестью, с пустых деревенских полей нанесло.

А еще под горушкой, в самой низине их огорода, одинешенько притулилась баня, кособокая и никому не нужная, отрезанная от большой дороги полусгнившим забором из ольхового и березового колья.

Бог знает, когда и каким ветром были занесены сюда, на задворки дома, летучие семена вишни, рябины и черемухи с яблонями, но нынче они волшебным образом превратились в небольшой, сказочно живой сад, не только радуя глаз, но и надежно закрывая дом от любой непогоды.

А рядом, в тесную к самой стене, присоединилась еще ладно выструганная широкая лавка: еле успел хозяин до своего ухода управиться, даже кустик красной калины подсадил, долго возился.

И потом, до последнего дня, его самого отчего-то неудержимо тянуло в это нелюдное покойное место, где из знаемой лишь им молчаливой жизни все одно что насквозь была хорошенько видна вся их округа. И особенно — тот край Пятницкого кладбищенского заворота, где с незапамятных пор покоился по его образу и подобию самый младший, единственно любимый сын, что, не успев толком порадоваться на белом свете, в одноразку и свернулся на его руках, навсегда уже вынув отцовскую душу.

А обнесенная сверху и с боков тесаными досками, эта лавка была еще уютно обита войлоком и заботливо обустроена для подзголовья диванной спинкой, лучшего места для отдыха и не найти.

«А как у нас дювья-то стало, — даже с какой-то забытой радостью подумалось ей тогда. — Ведь стойно в раю: только бы жить да жить».

И именно с этой вольной райской стороны она однажды в многолетней давности и увидала будущего суженого, разве такое забудется?.. После своей демобилизации он сразу и появился у них на гулянке, подпало как раз к девятой пятнице после Пасхи.

Из-за реки, со своих неблизких иткольских краев, как в той знаменитой песне, он тоже в защитной гимнастерке и «спустился с горочки»: невысокий и ловкий, в фартовых хромовых сапогах и лихо заломленной военной фуражке на черноволосой голове. А когда еще с шутками и прибаутками очутился с переплясом в их круге, так взглянув на нее, разом вспыхнувшую в своей ситцевой расшитой кофте, что подружки и сами быстренько уступили место этой не по-деревенски баской паре.

С того самого дня для нее больше не было никого дороже: этому лучшему на свете улыбчивому иткольскому парню она отдала на всю жизнь весь жар своего молодого и верного девичьего сердца.

В это время сюда к ней, на окрайку дома, заглянула с другого боку неугомонно-прозрачная луна и, наскоро облив все вокруг холодным светом, вдруг наткнулась на подготовленный костерок: в двух шагах от остановившейся хозяйки был, такой и немудрено с ходу прозевать в темени.

Оставалось только поднести огонь к умело собранному стожку из нажористого сушняка да прочего дворового мусора, и тогда уже в два счета было бы тут одно пустое место. Все говорило о том, что кому-то совсем уже невмоготу понадобилось нынче нарушить это жилище, сравнять его с землей.

Придя в себя от увиденного, она мертвой хваткой сжала надежное длинное топорище и, осмотревшись, изо всех сил прислушалась к любому маломальскому шороху. Но долгая, не нарушаемая даже птичьим посвистом тишина этой зыбкой летней ночи подтвердила, что если кто-то и был в их заулке, то успел быстро и незаметно раствориться в неизвестном направлении, вспугнутый бесстрашной хранительницей дома.

И тогда она, потихоньку отдышавшись, решила, что никуда больше отсюда не денется: несмотря ни на что, будет обязательно находиться в своем огороде хоть до утра, до самого рассвета, сколько понадобится.

И, продолжая все так же нашептывать спасительные, столь нужные каждому крещеному слова, она решительно села на хозяйскую лавку, держа крепко-накрепко, как солдат оружие, свое поржавевшее железо на длинном и тяжелом топорище.

В последнее время и без того уже больно много развелось желающих за чужой счет поживиться — не свое к рукам прибрать; так, сама того не ведая, она, может, и насовсем сумела в этот день отвести неминучую беду от их осиротевшей Славянки.

А на недосягаемой высоте загадочно спящего в этот предрассветный час мироздания, не иначе, как ей в помощь, на смену уже бойко не пекшей луне, внезапно светло и ясно распахнулось бездонное небесное покрывало. И торжественно запереливалось на всю округу серебристо вспыхивающими праздничными иголками.

И где-то далеко внизу, в самой благодатной глубине этого неповторимо-светящегося мира, на одной маленькой и вгустую переполненной земле, отныне увиделся осиянный уголочек и для одинокой женщины в белом одеянии, что с ангельской жертвенностью была готова беззаветно стеречь свой кров от каких бы то ни было несчастий столько дней и ночей, насколько жизненных сил ей было отмерено свыше.

 

ПОМЯНИ МОЕ СЛОВО

 

И хотя с пустого огорода вдруг сорвался осенний ледяной ветер, он не спешил заходить. Стоял в какой-то рваной фуфайке и, подняв голову, вглядывался в черное окно избы. Потом медленно, наощупь, вошел в дом и с трудом потянул тяжелую, обитую войлоком дверь: в коридор, опахнув хлебным теплом, вырвался избный дух.

Но из лунного полусвета передней комнаты никто не вышел навстречу, и он, стоя у порога, позвал несмело, тихо, с неуловимой растерянностью:

— Мама.

Ему пришлось еще раз окликнуть, потому что простоволосая старая женщина, неслышно появившись, смотрела больше неузнаваемо, чем испуганно, прислонясь к дверному косяку.

— Мама, — с тоской, хрипло повторил он. — Это я. Помнишь?

— Бог с тобой, — придя в себя, наконец, отозвалась хозяйка, слабо махнув рукой. — Не знаю, чего тебе надо. Вон возьми хлеба, да если хочешь, картошки дам.

— Я не хочу есть, — ответил он уже спокойно и без обиды, понимая, что его принимают за обыкновенного попрошайку. — Мама, это правда я. Неужто не узнала? Я же обещал вернуться — и вернулся. Помнишь, как я все время говорил: «Помяни мое слово»? От тебя и научился.

Женщина снова долго молчала, затем, когда он, не дождавшись ответа, повернулся к двери, спросила неуверенно, как будто что-то припоминая:

— Может, самовар тогда поставить?

Но он уже вышел и, не разбирая дороги, заспешил через огород прочь из этой деревни прямо на бетонку, словно человек, потерявший самое дорогое и еще толком не знающий, где это могло произойти.

Женщина, оставшись в одиночестве, наклонилась к окну, затем, оглядясь вокруг себя, пододвинулась к застекленной фотокарточке на стене и, вздохнув точно после непосильной работы, скрестила руки:

— Или совсем из ума выживаю, или и взаправду моему парню даже там тошно без матки. Видно, пора собираться.

А он, скоро отшагав в другую сторону километра три, подошел к поселку, угадываемому лишь по обманчивым лунным очертаниям домов, и приблизился к одной из барачных щитовых построек. Ни одна собака за это время не подала голоса и не облаяла чужака, хотя этой породы здесь водилось больше, чем людей.

В это время на крыльце домика, хлопая широкими голенищами сапог, появилась молодая женщина, светловолосая, с капризными припухлыми губами, и, кутаясь в наспех накинутую пальтушку, заторопилась под навес к дровянику.

Не доходя до места, она остановилась, тревожно оглядываясь по сторонам и не различая в темени того, кто был рядом и старался оберегать ее даже от собственного дыхания.

— И ты не узнала, — с той же затаенной тоской, печально прошептал он. — Никто меня сегодня не признает. Наверно, потому что темно. Даже сам сначала заблудился. В чужой дом попал да еще другого человека за мать принял. А почему теперь стало везде темно?

— Да уж который год, как по вечерам не дают света. С кого и спросить, не знаем. Как слепые бродим, дальше своего носа не видим, — так, словно она говорила сама с собой, и с каждым мгновением поражаясь этому происшествию, ежась, неуверенно ответила молодая женщина.

— Ты не беспокойся, — снова осторожно, одними губами заговорил он, робко отводя свой взгляд. — Я ведь, правда, не обижаюсь, что не до­ждалась меня. А что вышла за него, так это и хорошо: он ведь еще со школы не спускал с тебя глаз. Понимаешь, сейчас всем трудно, вот он и выпивает иногда. Ты уж не держи на него зла. Главное, он мужик заботливый, не даст тебе с дочкой пропасть. Вот помяни мое слово. Ты только потерпи еще немного.

— Господи, да что такое творится, — заголосила женщина, отступая к крыльцу, и, запнувшись, едва не растянулась. — До чего со своим дураком долаешься — заговариваться начнешь. Вершись все головой с этой и жизнью-то!..

И она, запамятовав, для чего была на улице, скоро захлопнула за собой дверь — сначала железно скрежетнул крючок, а следом брякнул и засов. Немного погодя, быстро-быстро, и в самой квартире потух свет.

Постояв с поникшей головой, он провел руками по лицу, зябко запахнул свою неказистую фуфайку-поддергушку и, ниже надвинув шапку на глаза, выбрался из этого поселка.

Некоторое время он растерянно топтался на развилке двух дорог, после чутко насторожился, видно, услышав, наконец, одному ему ведомое, и уже без раздумья, чуть не вприпрыжку припустил к лесу, откуда стеной наносило предзимней стужей, но он, ничего не замечая, торопился все скорее и скорее, пока налетевшие порывы вселенского ветра, казалось, внезапно не подхватили его и, завертев в своем гибельном вихре, скрыли из вида.

Одному лишь ему известно, как преодолелись два десятка километров за время, равное человеческому вздоху, только в деревню на горушке он подоспел к сроку, стоя у нужного дома уже из последних сил.

Чуток отдышавшись, он, было, шагнул к крыльцу, как, поскользнувшись, ничком ткнулся в стылую грязь, а только успел подняться, откуда-то из-под горушки и появилась машина, шаря перед собою яркими фарами. И тотчас на мгновение выявилась на нем вся в рваных дырах, будто от выстрелов, какая-то зеленая фуфайка и шапка с вмятиной от кокарды и с оторванным ухом. Неожиданно освещенный с головы до ног, он лишь изумленно, по-детски приоткрыл в испуге рот и тут же, как вспышка, исчез — скрылся в своем ослепительном свете, ровно никого здесь и не бывало, только отчетливо проявилась светлая дорожка к самому крыльцу.

Машина, остановясь и газуя, выпустила из крытого кузова женщину с сумкой на боку, как у почтальона, и сразу заурчала во тьме, а женщина прошла по светлой тропинке и забарабанила в дверь. Не достучавшись, она торкнулась в коридор, а после привычно вошла и в саму избу.

— Хозяюшка, ты где? — задорно крикнула она. — Дома? Ставь, давай, самовар на стол! Принимай гостей!

Но никто не откликнулся на ее голос. Тогда она заглянула в переднюю комнату и, нашарив включатель, зажгла свет. На старопрежней кровати с железными шариками лежала поверх одеяла женщина. В какой-то за­стывшей, казалось, тишине еще медленнее тикали настенные часы, висящие над хозяйкой дома.

— Ты чего это, девка? — удивилась почтальонка. — Зову, зову. Язык, что ли, отнялся? Да у тебя, гляжу, и в избе-то вроде все выдуло?

Но женщина продолжала молча лежать без движения, хотя по ее лицу было ясно, что она все понимает, что говорится.

— Да что с тобой стряслось-то, тетка Вера? — уже всерьез стала пугаться почтальонка. — Все ли хоть ладно-то? Ты чего все молчишь да молчишь? Не заболела случаем?

Но видя, что хозяйка дома продолжает только неподвижно смотреть перед собой, она засуетилась — забегала по комнате в поисках хоть каких-то лекарств, принесла с кухни воды и хотела напоить лежащую женщину, но все было напрасно — та продолжала оставаться пластом. А вода лишь пролилась на нательный медный крестик, и это окончательно довело почтальонку.

— Ведь утром еще все слава Богу было, — запричитала она, опускаясь на стул. — Господи, и машина-то с рабочими ушла, знатье бы, дак за врачом успели обернуться…

И, покачиваясь на стуле, она прижала к лицу руки, причитая и охая.

— Я-то, дура, торопилась, думаю, вот обрадую-то!..

Тут она оборвала саму себя, огляделась кругом:

— Ой, тетка Вера, да я тебе главного не сказала, — схватив свою дерматиновую сумку с почтой, она перевернула ее вверх дном и, вытряхнув газеты, выхватила полоску серой бумаги. — Тебе ведь телеграмма! Из самой Москвы послали!

По лицу лежащей пошли судороги, и она дернулась, как будто под током, после на ее щеках появились пятна, а сама она стала постепенно, прямо на глазах, наливаться живительным светом.

Скоро женщина, пытаясь открыть рот, прерывисто задышала, поводя глазами из стороны в сторону.

— Счас, счас, — бестолково суетилась почтальонка, разворачивая листок и читая, как человек, недавно обученный грамоте, — по слогам, громко и неуверенно:

«Ваш сын нашелся тчк настоящее время находится излечении городе Москва тчк представлен правительственной награде тчкКолточник».

— Дождалась, — точь-в-точь эхом донеслось от приподнявшейся на подушке женщины. — Пришел… Господи.

Она говорила словно в забытьи, с перерывами, тяжело дыша и глядя в одну точку перед собой.

— А ведь смертушка моя рядом была… Легла вздремнуть и не повернуться — руки-ноги отнялись, хотела кого крикнуть, а все онемело. Чую уж, как и сердце-то еле-еле стукает… — Тетка Вера передохнула, прислонясь к спинке кровати. — И тут вижу, как въяви летит навстречу мой парень, откуда-то издалека, во рваной фуфайке, стойно арестант какой, и вот чего-то мне кричит, все зовет. Слова-то уж больно знакомые, а понять не могу… — Она снова передохнула, хватая воздух открытым ртом. — Только после этой весточки и отлегло немного. А следом ты прибежала в дом. Вот помяни мое слово, скоро и сам, рожоное сердце, ступит на родное-то крылечко.

Тетка Вера заплакала, было, но сразу остановилась.

— Ой, матушка ты моя, а взаправду выдуло в избе: давай-ко хоть затопим столбянку. Да и самовар надо вздуть, у самой во рту маковой росинки не было. Поди-ко, надо снова жить, коли такое дело.

И она с трудом сползла на пол, после, держась за стенки, останавливаясь едва не на каждом шагу, направилась на кухню. Тем временем почтальонка живо растопила печку и захлопнула чугунную заслонку.

Вскоре обе женщины сидели за столом и неторопливо, с блюдечек, пили чай. За спиной у них гудело и трещало в печке, а на окошке возле старинного комода шевелились цветные ситцевые занавески.

Сама почтальонка уже перестала то и дело посматривать незаметно на тетку Веру; они в который раз за вечер дружно изучали телеграмму, обсуждая каждое слово, перебивая друг друга.

А хозяйка, вовсе ожившая после чая, налила по очередной чашке и опять, не утерпев, взялась за бумагу.

— К примеру, сейчас начальник… — Она, не отрываясь, зачем-то стала на свет рассматривать дорогой листик бумаги, и ее пальцы беспричинно завздрагивали. — Написано Колточник который: он только военными верховодит, или уж над всеми дадена власть?

— Тут, матушка моя, слушай, все по полочкам разложу… — бойко, как будто дожидаясь именно этого вопроса, наладилась объяснять товарка и для пущей убедительности даже прихлопнула по столу, но, как на грех, сглотнула горячего чая и, обжегшись, в сердцах махнула рукой: — А понеси водяной всех и начальников: я ведь не Свят-Дух и наших-то ребят с ними не крестила.

Обе женщины расхохотались и одновременно, не сговариваясь, скинули на плечи шерстяные платки: в избе к этому времени заметно потеплело.

 

САДОВНИК

 

Таких киосков сегодня в городе видимо-невидимо. Обитый железом, приткнулся возле кафешки, сбоку: за стеклянной перегородкой что-то с места на место перекладывала немолодая женщина в большой черной шапке.

На руках у нее ничего не было, хотя мороз был еще тот, никого не жаловал. Правда, может, там у них обогревалось. Да, конечно, обогревалось, как же без этого, глянь, какая веселая прыгает, и холод ей не холод.

У Горелова имелись вязаные перчатки, только давнишние, старые, с дырками, пальцы сквозь них жгло сильно. Подул он холодющей струей на руки, даже свело, и вдруг неожиданно для себя спросил у продавщицы:

— Интересно, почем здесь спиртное?

— Сто лет в обед как не продают, — усмехнулась женщина, а потом пожала плечами. — Только зачем человек спрашивает, если не пьет, не понимаю? Мерзнуть, что ли, нравится?

— А откуда это известно? — Удивило Горелова, в первую очередь, конечно, то, что продавщица так спокойно заявила, как будто они знакомы не первый день. Но тот не знал ее: впервые видел.

— Ладно, — женщина, даже слегка улыбаясь, рукой махнула. — Лучше в кафе сходи, обогрейся: глядишь, и пообедать хватит после сегодняшней получки, иди, иди.

Вовсе Горелову стало не по себе, и он без слов потопал прочь от этого киоска. Прошел несколько шагов и, как вкопанный, остановился: не­ожиданно и в то же время просто почувствовал, что женщина эта не только знает, что он, Горелов, верно, не пьет, а знает и больше — не интересуется этим делом уже целый год. Верным было и то, что Горелов недавно получил долгожданную зарплату за дежурство, на которую, при желании, можно и пообедать хорошо — пошиковать, зато после этого остается лишь руками развести. Но ему давно хватало кружки горячего чая и куска хлеба. Там, где он проживал, о первом и втором мечтать не приходилось: в зареченской коммуналке, как в общем вагоне, если не хуже. К плите не подступиться: очередь с утра до вечера вперемежку с пьянкой на том же месте. Да и без ругани с мордобоем не обходится. Какое домой идти. Вот и сейчас не тянет. Хоть мороз на улице, а лучше по городу пройтись.

На душе и без того худо. Тошно: как по рукам-ногам связали и в колодец без дна бросили. Теперь еще эта непонятная женщина из ума не идет. Мимо пробирался согнутый от стужи старичок в высоких рыжих валенках. И тут Горелов мгновенно почувствовал, что может свободно угадывать его мысли!

Только этот мороз так довел, что Горелов еще толком не понял: радоваться ему или бояться такого открытия? Опомнился, когда услышал в себе все то, что старичок думает: «Поди, внучка опять дверь открытой оставила. Бегу, а видно, не успею…». Да и запнулся сам, но Горелов успел его подхватить и сказать: «Не беспокойся, отец: дома все в порядке, а внучка к двери не подходила». Старичок, ойкнув, быстро заторопился своей дорогой.

«О-о, — сообразил Горелов, — так за тронутого с ходу примут. А что, не забродило ли у меня на самом деле?»

Надо походить и поуспокоиться, вот что. И он, тихонько спустясь с горки к речке, льдом протопал на другую сторону. Подъем был крутой: наверх вела железная обледенелая лестница, по которой мог подниматься лишь человек, которому надоело жить. У нижней ступеньки алела свежая кровь, в снег впиталась: похоже, кто-то вправду переоценил свои силы.

Осторожно держась за поручень, Горелов, было, ступил на железную ступеньку, но сразу возвратился обратно. Еле заметный, возле береговых кустиков лежал стальной прут. Горелов его поднял — это оказался самый обыкновенный ломик. Чего и надо было. Сдвинул он тогда свою шапку на затылок и потихоньку-полегоньку стал эту наледь перед входом состукивать.

А то, чего доброго, первый голову и свернешь. Но сначала, честно говоря, по сторонам пооглядывался, как бы не подумали, мол, герой нашелся, никто не просил. Потом в раж вошел, дело как по маслу пошло, даже жарко стало.

— Что, наконец, жареный петух клюнул? — крикнули над самым ухом. От неожиданности Горелов вздрогнул и выпрямился: перед ним стоял здоровый молодец-удалец в распахнутой, на меху, кожаной куртке.

— Чего уставился? — Ногу молодец перед собой выбросил и туда-сюда ботинком вертит. — Неправду, что ль, говорю? Пока человек голову не свернет, никому дела нет. За что людям и деньги платят? Давай, вкалывай! — горячился мужик в кожаной куртке. — Как не дворник, обязательно лентяй! К бабке не ходи!

— Да я не дворник, — Горелов даже немного отступил перед таким напором, а то этот молодец, видать, поддал знатно, теперь не на шутку расходился.

— Тогда кто такой, отвечай! — рявкнул кожаный мужик и для начала крепенько толкнул Горелова в плечо. — Ну!

— Садовник, — первое, что пришло в голову, и брякнул тот. Подумал, чем непонятнее, тем скорее отвяжется. А то, глядишь, ни за что ни про что еще фонарей навешают, ищи-свищи после виноватого. То ли молодец этот перепил, то ли недопил, а только совсем обозлился:

— Гад, еще и врет! — и сам вот-вот двинет, кулак уж отвел — с маленькую кувалдочку. Горелов тогда на всякий случай ломик поднял, мужик и подстих немного. А потом, у пьяных это бывает, наверх как-то быстро взлетел. И вот оттуда кричит, надрывается:

— Попадешься на узенькой дорожке, ноги-то поотрываю!

— Земляк, — надоумил его тут снизу Горелов. — Дуй прямо в «Веденеевскую», там свежее «Арсенальное» завезли, слышь? А на меня не злись: я такой же прохожий, как и ты.

Молодец-удалец этот лишь заводиться начинал, как в голове у него одно засело: «Надо в «Засаду» не опоздать». Как будто больше пивных точек не было в городе: видно, хорошенько в носу зашаяло у человека. Вот и пришлось ему подсказать, чтоб лишнего круга по городу не делать. А в «Веденеевские бани» точно свежее завезли: несостоявшийся дворник даже теперь видел, как тамошняя продавщица выставляет бутылки в холодильник.

Продавщица… Вот оно что. Да ему надо, кровь из носу, обратно вернуться к киоску и узнать, что такое с ним сделала женщина в черной шапке.

Горелов нисколько уже не сомневался: происходящее было делом ее рук. Только врать мужику, конечно, не стоило. Когда сказал, что он садовник, сразу почувствовал, как неизвестно откуда что-то ледяное и хлынуло в него — прямо внутрь опрокинулось, ну и дела. Нет, надо скорее продавщицу увидеть! И обязательно все разузнать: может, та, шутя, какую-нибудь порчу навела между делом? Вон сколько в наше время всяких колдунов-чудотворцев развелось — не меньше, чем нищих на улицах.

Возвратился Горелов обратно, оглянулся — нету киоска! Да что за пропадина такая! Ведь был же — вот здесь, возле кафе и стоял! А теперь вместо этого пустое место. Обошел он на всякий случай вокруг двух соседних домов — пусто, заглянул опять на прежнее место: здесь и стоял, вот еще чистое кругом, снегом не тронутое, хорошо видно, ошибки не могло быть.

Делать нечего: холод не тетка, зашел Горелов в кафе, решив все разузнать — киоск этот отсюда, как на блюдечке был. Народу, кроме двух секретничавших девчушек, не оказалось, и проситель прямым ходом к продавщице:

— Не подскажите, — спросил, — куда тут киоск запропастился? С утра пораньше был и никого не трогал, а сейчас не стало, непонятно.

Так и сказал. А женщина улыбнулась и головой кивает: успокаивает:

— Был, был, с утра стоял. Да только его буквально полчаса назад куда-то свезли. Ведь все киоски, которые незаконные, давно убираются.

— Тогда мне все ясно, — кивнул Горелов, — благодарствую. И куда его увезли?

— Не знаю, молодой человек, не могу сказать. Только ругани было не убраться, это верно.

Хотя и назвали Горелова молодым человеком, легче не стало: какой молодой человек, придумают тоже! Под сорок уже, а на вид и того больше: давно не брит, волосы не стрижены, вдобавок еще все старое на нем надето. И пальто, и штаны, и пиджак. А у шапки одного уха совсем нет, оборвалось.

Бывает, какую-нибудь зловредную дырку, что совсем на виду, закропаешь, как умеешь, и дальше бегаешь. Может, и рад бы в новое обрядиться, да с такой зарплаты быстро закукуешь. Но это еще ладно, платите хоть вовремя, и то бы хорошо. Думают, сторож в кандейке, так уже не человек?

И что с того, если иногда возьмут да бомжом на улице обзовут, сорвется с языка. Не на таковских напали, гореловская порода другая: чтоб с протянутой рукой на люди сунуться, это уже надо особенную натуру иметь.

Все нынче на одно лицо — и те, что торгуют на каждом углу, и те, что деньги у каждого встречного без зазрения совести морщат. Раньше тоже всяко жили, но ведь этого не было — откуда что и взялось?

Ноги сами вынесли Горелова на улицу. Шел он по набережной — впереди, через рынок, протопаешь несколько кварталов, — и церковь. Купол ее золотился издали, и Горелов просто так, бездумно, брел в том направлении. Вскоре ощутил, как вовсе заледенела голова: оказывается, шапка осталась в кафе, но возвращаться уже не хотелось. Чего-то не по нутру было. А сам он опять почувствовал в себе недавний страшный холод, кажись, забравшийся уже в саму душу, внутрь человеческую. И там, где под старым пиджаком стукалось сердце, невидимый и противный, катался-ползал колючий ежик уже не по первому кругу. Дошло до него сейчас, почему так изнутри прижало.

И раньше, конечно, догад был, а теперь знал точно. Только пользы от этого — пшик на пустом месте. Это что-то вроде болезни, мало хорошего. К примеру, попытался Горелов несколько раз своих же соседей в коммуналке помирить, невмоготу было от их ору, так вместо этого сам еле-еле ноги в закуток унес. Или возьми сегодняшний случай с лестницей: тоже чуть на орехи не досталось. Правильно, выходит, соседка и говорила: «Чем лучше остальных — сам во всем и будешь виноват».

Ежик сполз с гореловского нутра, но его заменила плита, которая легла кїтом — сплющила, и без того дыхание сдавила. Правильно, не суй носа в чужое просо, если у самого, как на грех, ничего не выходит толком.

На дороге, по углам домов, там и сям, сидели нищие, одетые в какие-то летние азиатские одежды. Они тут через год да каждый год появляются: месяц-другой помелькают и опять исчезают в неизвестном направлении. Многие из несчастных держали на согнутой руке свертки с детишками.

Ведь не поскачешь тут в первый встречный двор, и не будешь делать мороженые глаза, как будто все шито-крыто. Горелов, сперва запнувшись, торопливо сунул руку в карман, нашел сегодняшнюю получку и что-то дал одной женщине, следом другой. Но вспомнил, что и сам еще с утра не ел, сунул остатки денег обратно за пазуху в карман.

Возле нового магазина в гирляндах цветных шариков и с надписью «Мы открылись!», снова оказалась тоскливая фигура в стеганом полосатом халате со склоненной головой и протянутой ладошкой — голой, потрескавшейся на морозе. Тогда Горелов, сжав зубы, выгреб остатки денег, на глазок разделил пополам и половину сунул нищенке, а после, не выдержав, перешел на другую сторону улицы. И сколько бы он ни старался, так и не услышал, что думали эти полуобмороженные женщины. Наверное, они давно уже ничего не думали.

Мимо все время пролетали машины, красивые, иностранные, бесшумно-стремительные. Нечасто доводилось Горелову бывать в центральной части города, где, выходило, и кипела новая жизнь. Правда, ему это было все равно, особо не интересовало. Также никому не был нужен и он сам, особенно после одной специальной больницы, где довелось немного отдохнуть; даже на работу не брали; ладно, соседка помогла устроиться, пожалела.

Наконец Горелову попался на пути и рынок — обойти его было невозможно, хотя призамерзший пешеход не терпел многолюдья. В голове его сразу зазвучало на все голоса, как в радиоприемнике, ничего не разобрать: один только свист и крик. Но быстро стихло: видно, Горелов все-таки крепко простыл. Нечего было и нос задирать: вернулся бы да забрал себе шапку, какая-никакая, а все грела.

Неизвестно, почему Горелов обратил внимание на эту девушку. Их здесь вон сколько — считать, не пересчитать. Но вот выделил из всех: в глаза бросилась. Скорее всего, в выпускном классе бегает, хотя выглядит, конечно, по нынешним меркам взрослее. Возле одного из киосков притулилась и вот смотрит — только что дырку не протерла на выставленном за стеклами товаре.

Горелов сразу понял, как ей худо! Как ее душа кричала! И тогда он сделал вид, что его тоже что-то заинтересовало в ближайшем ларьке, встал рядом и настроился на мысли девушки. Тут и настраиваться не надо было — его едва не толкнуло:

«Ну, я вам устрою, — бездумно глядя глазами, полными слез, на холодные киосковые стекла, негодовала школьница. — Блин, прикольно: смартфон им жалко купить! Все наши уже по второму сменили, а мне фигу показали: потерпи немного, сейчас не можем! Потерплю, короче, не расстраивайтесь: такое устрою, потом и рады бы все отдать, да только поздно будет!»

— Девушка, что желаешь? — сунулась из окошечка усатая голова. — Выбирай. А то в гости заходи, пожалуйста. Может быть, и договоримся.

И вот диво-то: вроде как и засомневалась эта школьница — того гляди, и впрямь туда полезет.

«Иди по своим делам! — разобрало Горелова зло. — Разве можно быть такой дурой!»

Девушка испуганно оглянулась, к чему-то прислушиваясь, потом, упрямо мотнув головой, двинулась дальше. А Горелов лишь теперь понял, кому это она угрожала за то, что требуемое ей не купили. Да родителям, вот кому! Надо же — сразу не дошло! Крепко, выходит, мороз погулял в его голове. И еще припомнилось, как по радио недавно сообщили, что один из школьников у себя дома в ванной повесился в наказание родителям, которые, кажется, ему не купили что-то из модной одежды.

Так вот чем грозила эта взрослая школьница: верно, решила что-нибудь с собой придумать нехорошее, чтоб потом родители всю жизнь с открытым ртом ходили. Но ведь несерьезное, поди-ко, только пугнуть, может, решила?..

«Эх, длинноногая, — торопился Горелов следом за десятиклассницей, боясь потерять ее из вида, а заодно стараясь и неузнанным быть. — Не живала еще одна, милая. Да с самого-то детства».

Школьница проворно выбралась из толпы, и Горелов испугался: не запомнил, в чем она была одета. На пути опять попалась нищенка, но Горелов все равно в сторону не свернул и с тоской, бочком, пробрался краешком дороги: дать ей он уже ничего не мог.

Дорога подходила к церкви. Знать, от нечего делать, десятиклассница и вошла сюда. В это время что-то вовсе непонятное и обрушилось в гореловскую память, начисто помешав угадывать — слышать мысли, оставалось лишь надеяться на самого себя в этом месте с тяжелым золотым крестом наверху.

Он торопливо зашел следом внутрь. Служба здесь закончилась давно, было пусто, красиво, тихо. Мягкий ласковый покой внезапно охватил душу Горелова, изгнав непонятный страх, успокоил и память.

Девушка остановилась там, где под стеклом находились крестики и иконки, книги, церковные календари и свечи. Упрямо шевеля губами, она вдруг радостно улыбнулась и, наклонившись, шепотом спросила о чем-то старушку, копошившуюся за деревянным прилавком.

Горелов уже понял, что надо делать. К счастью, как раз и в настроении девушка была. Да бог с ними, с деньгами этими, что у него еще оставались. Хоть и невелика, а ей все одно подмога. Проживется как-нибудь, не впервой: у той же соседки перехватит, никогда не отказывала. Нашел о чем страдать.

Понятно, что у самого Горелова школьница не возьмет, это было бы дико, а вот у этой бабушки… Надо только все с толком сделать. Тем временем девушка, немного притихшая после разговора со старушкой, стала осматривать внутреннее убранство церкви: осторожно ступая по кафельному полу, зашла за белоснежную арку, долго смотрела на лик какого-то строгого святого в золотом убранстве. Горелова она не заметила, да и мало ли кто здесь ходит, какое ей дело.

— Извините, — обратился Горелов к старушке тихо. — А что эта девушка хотела?

— А она, милок, крест свой нательный ладила продавать, — оживилась старушка. — Деньги, вишь, ей понадобились. Иди, сказываю, милая, иди со Христом-богом, грех это. Чего удумала.

— Вот, — прихожанин без раздумья достал все, что у него оставалось. — Отдайте ей как-нибудь. У меня-то не возьмет.

— Дочка али знакомая? — сморщилась старушка. — Убиваешься-то так.

— Дочка, дочка, — отозвался Горелов. — Только гордая больно. Да и поругались мы немного.

— Чего с вами поделаешь, — с ласковым вздохом согласилась старушка. — Давай уж.

Говорить с ней было удивительно легко, словно с самим собой наедине. Горелов передал деньги, вышел за порог и встал у маленького решетчатого окошечка. Почему-то все, вроде, по-честному, хочется, чтоб лучше кругом было, а выходит все одно наоборот — хуже. Ноет душа, как кто-то в ней чужой сидит, и все тут! Совсем уж заврался: то у него едва ли не каждый встречный-поперечный родной или знакомый, да в придачу еще каким-то садовником с утра пораньше заделался. Дожил, чего и говорить: дальше ехать некуда. Мимо, едва не задев, пролетела школьница.

— Что случилось? — подскочил Горелов к старушке.

— Да ну вас, — рассердилась та. — Даю девке деньги, она нос воротит, еле не в крик: «Я не нищенка, чтоб чьи-то подачки брать». Да и вон из храма-то в пробеги. Беда с этими и детками. На деньги-то обратно.

— Ладно, — Горелов изо всех сил торопился вслед за школьницей, — пусть здесь останутся. У меня еще есть.

И, наскоро перекрестившись, он опрометью кинулся к выходу: девушка не успела уйти далеко. Более того, она уже явно на что-то решилась. Стояла в близкую от пешеходного перехода, что в городском парке, рядом с оцепеневше-заснеженными деревьями, и внимательно следила за проезжающими машинами.

«Теперь я вам устрою!» — проскочило молнией в гореловской голове, и он мгновенно заметил нечто ужасное — сначала даже своим глазам не поверил.

Вокруг этой девушки, свободно обтекая, легким газообразным облачком пульсировало и двигалось что-то жуткое, — жило, все время видоизменяясь, колыхаясь в морозно-искристом снежном мареве.

Горелов обеими руками протер слезящиеся глаза: мимо бежали-торопились замерзшие, ушедшие в свои мысли люди, спешили в долгожданное тепло. А газообразное, меняясь, постоянно пульсировало: в нем то вспыхивали сонмы антрацитно светящихся злобью глазок, то высовывались люто кривляющиеся мордочки и острые хвостики, исчезая и вновь являясь в ином, невообразимо-фантастическом виде, еле улавливаемом людским зрением.

«Всем покажу — узнаете!» — крикнула ученица, и из газообразного тумана, соткавшись, тут же стремительно и дружно вылетело неисчислимое количество мохнатых огненных ручек, разом толкнув девушку вперед — под стремительную, неудержимо летящую машину.

Но только раньше, успев-таки, наконец, понять, что же такое чужеродное сидело в нем, — Горелов уже точно знал, что станет делать дальше. И тогда, словно это услышав, что-то дегтярно-темное с ревом вышло из его нутра вон, спасительно освободив душу от непосильной маеты, там спокойней стало. А он сам тотчас прыгнул, оттолкнув от проезжей части вздрогнувшую школьницу прямо к самим застывшим деревьям, что теплой порой не иначе, как самым настоящим райским садом и не обозвать из-за неизменно благоухающей, буйно-неукротимой зелени.

О себе знал — все равно не пропадет, только гололед был, скользко кругом. Не рассчитал Горелов свои силы: его бросило прямиком под разящую черную стрелу, которая насквозь и прошла через то, что называлось человеческим телом. Ему еще дано было увидеть и услышать, как на том месте, где он был, раздавленный, вдруг все разом взревело и завертелось, как чей-то голос — жалостливый и одинокий — говорил:

— Смотрю, а он ни с того ни с сего как под машину бросится! Наверно, пьяница какой-нибудь или с ума человек сошел. Сейчас это каждый день бывает. Люди уже и жить не хотят, вот что творится на белом свете.

Горелов видел свое тело с разбросанными руками и разбитой, смятой головой, со свивающимися сосульками красных волос. А следом нечто светлое подняло его уже неосязаемую светящуюся оболочку высоко-высоко, но будто все его, гореловское, светлое, не отставало кричать и кричать, невесомо уходя в запредельные невозвратные дали. Только уж если там, на земле, никто не хотел слышать — кто же теперь услышит оттуда — из света?

 

ЕРПЫЛЬ

 

Памяти моей бабушки Кати

 

Он пришел сюда каленым зимним полднем под больное вьюжное завывание. Кругом было бесприютно-стыло и мерзло, пусто отсвечивали дорожные наледи под промороженным огрызком небесного светила, красновато вжатого к самой земле низким и глухим небом.

А всеохватные снежные космы, в свою очередь, как на привязи, серебристо-прозрачными извивами плавали под крышами задубелых деревенских домов, поддерживаемые трубно гудящим заунывным ветровеем.

И где-то головокружительно высоко, из космической мрачной теми, словно в какое-то наказание, изредка вбрасывало к нам сюда немеряными гулкими ударами, кем-то вгонявшим в самое нутро земной тверди все, находящееся под суровой небесной опекой.

Но, перекрывая этот вселенский разгул, совсем уже неведомо из какой и где уживаемой бездны нет-нет да и пронзало оловянное пространство надмирным и сиротским плачем незримого малютки, вековечно и одиноко страдающего по обычному, никогда не избывному участию, нашему теплу.

И вот посреди такого неистовства, поперек середки этой жизни, он долго вглядывался то в одну, то в другую беспросветную сторону, стараясь угадать — определить нахождение того самого фонарного столба с самодельным алюминиевым абажуром, всегда брякотавшим, — с утра и до вечера задиристо настукивающим от любого неказистого ветерка.

И на новенькую сосновую верхотуру которого он еще с мальчишеским бесстрашием единственный из всех и взбирался тогда на проволочных ненадежных креплениях, вообразив себя монтажником-высотником. И откуда, осветив насовсем, однажды ему открылся вдруг во всей красе, казалось, весь мир, — недосягаемо-небесный и одновременно ублажаемый, с нескончаемым лучистым днем.

Но, кажется, что его нынче окружило, не с той стороны вывело куда надо: рядом с его детской абажурной памятью всегда бок о бок — надежно и защищаемо — как впаянный, стоял еще вросший в землю родовой бабкин дом, с места не стронешь. А теперь вместо этого перед глазами, залепляемыми снегом, лишь несдвигаемой юлой крутило что-то белесо-неосязаемое, стремительное, как будто нарочно не давая хода туда, куда его так неудержимо тянуло.

Только он вскоре хоть неуверенно, но опознал свое безлюдное местопребывание и, пригибаясь, двинулся насквозь продуваемой улицей, краем павловского огорода с его горбатым, алебастрово отполированным сугробом, и, держась малозаметной заячьей тропы, в сторону самого Пятницкого озера.

А оттуда, из-под голой горушки, безнаказанной ракетной стеной взмывали в вышину свистяще-снеговые густые потоки, либо уже замерзавшие на лету, а может, и на раз поглощаемые кем-то невидимо-яростным, заполонившим все на этом лобном деревенском юру, точно на по­следнем жизненном круге.

Неужели вправду было, что когда-то одним летним вечером ему довелось идти отсюда, с ночного костра, в ту пору еще скликавшего со всей округи позубоскалить на пару-другую часов устосавшуюся — за день до одури наработавшуюся молодяжку, — знаемо ли теперь кому-нибудь это время?..

Тогда еще в густом соловьином воздухе тусклые искры пожога светлячками перемигивались у озера, а в береговых сырых кустах без устали кричала какая-то ночная птица — может, потерявшись, либо вовсе накликая кому-то неминуемую беду?.. Но близ его широкого плеча на провожаемой тропинке была та самая приезжая ферапонтовская гостья в голубенькой кофточке, рядом с которой он, известный всей округе своей зимогористой непоседливостью, сразу стал настолько другим, что не только не осмелился на нее взглянуть, даже не в силах был связать двух самых обычных слов…

А она, отчего-то зябко кутаясь в свою душистую кофточку, всю дорогу как-то виновато молчала, думая о своем, ровно никого не было рядом. Но потом тихонько, точь-в-точь говоря себе самой, то ли напела, то ли просто нашептала еле угадываемое слухом: «А ты все спрашиваешь меня: люблю ли тебя?..»

Неизвестно, к кому относились тем, уже навсегда незабываемым вечером произнесенные наподобие молитвы слова: то была их первая и по­следняя встреча. Наутро она неожиданно исчезла обратно в свои город­ские края, даже ни с кем не попрощавшись. И до сих дней необъяснимо, какая тайна заставила тогда раз и навсегда умчаться отсюда эту совсем странную, говорившую саму с собой городскую гостью?..

Но зато его самого, в поисках лучшей доли жившего в северном проморожено-шахтерском месте, с тех пор еще настырней и безудержней манило сюда в слабой надежде, хотя бы однажды встретиться взглядом с той, не приснившейся ему молчаливой спутницей на соловьиной тропинке их далекой и необратной юности.

С годами это чувство стало глуше и реже напоминать об удивительной жизни в бабкином доме, заменившем родительский, и какого еще нигде не бывало и больше никогда не будет. Хотя сам он уже давно, немало времени не переступал его порог, незаметно выросши из вчерашнего зеленого юнца в разворотистого представителя сегодняшнего дня с натуристым, почти немигающим взглядом. И, не дотянув с целый десяток лет до христова возраста, умудрился с головой окунуться в иные, одному ему знаемые радости, отвернувшие его принудительно надолго даже от мысли о спасительной дороге к самому светлому на свете уголку.

Только одно он всегда знал твердо: если допустить, что случись в этой жизни невозможное, и небеса сами собой разверзнутся, следом еще земля уйдет из-под ног, а все окружающее и вовсе валом провалится в преисподнюю, — кто высшую волю переволит?.. Но и тогда — успей он чудодейственным образом оказаться в здешнем краю, — в любое время дня и ночи на дощатом кухонном столе его обязательно будут ждать прикрытые газетой воздушные умопомрачительные тоболки, — пышные ноздреватые пироги, в добавку с горячим душистым чаем, настоянным на лесных травах его вечно родной и улыбчивой, все понимающей бабкой…

А крытая простым тесом бабкина изба на самом деле через какие-то сотни шагов словно бы его дожидалась, внезапно возникнув у самой дороги, хоть рукой дотрагивайся. Вплотную, едва не по самые окна занесенная подсиненно-обледенелым крошевом, стояла она, только и выказав на всегдашнюю особицу высокое крутое крыльцо с покосившимися сосновыми перилами.

Гологоловый, укрывшийся от неистовавшей круговерти под капюшонистым воротником новомодно-красной куртки, он поначалу даже не поверил глазам, неожиданно обнаружив, что ее входные двери были как бы показательно, внахлест перекрыты парой длинных березовых палок, а на медной дверной ручке висьмя висел, — основательно пристроился амбарный черный замок.

Из нутра линялых и стылых оконных рам, фигурно облепленных мерзло-неживыми узорами, веяло леденящей пустотой, а сами они чудились привнесенными из какой-то одинокой и страшной, уже непоправимой сказки, отныне чудовищно обратившейся в непредсказуемую жуткую действительность. И только теперь все увиденное сошлось — окончательно стало в нем той самой правдой, от какой никому и никогда не удастся и в землю уйти, и на небо взлезть, никуда больше не деться.

А между тем, столетняя стынь, вытягивая живую душу на волю, настолько недвижимо сковала его самого, будто уже единично определяя те последние уготованные минуты, что означены любому и каждому лишь по особой разнарядке свыше. В это время, едва не задев, мимо него еще не попускаемо и пронеслось подобием шаровой молнии нечто снежно-непонятное, адски ухнувшее внутри вьюжного, спрессованно-злого клубка, и скрылось в конце улицы.

А разве когда-то не от того самого заулка дядиного дома с резным забором было выбегано бессчетно раз этой тропкой на купанье к знойному берегу для тогдашней ребятни еще самого синего на свете их Пятницкого озера?.. И видел ли в другом разе кто-нибудь из его ровни это самое место нынешним, — безнадежно заснеженным, от края до края сравнявшимся с мутным невидимым горизонтом, с неизменной беспощадностью и завершающим во время оное всякие земные пути?

И откуда тогда не в шутя, а взаболь взялось на ум, что наглухо за­крещенные входные бабкины двери являются отныне определением по­следней человеческой дороги на этом свете? А если перед ней, и без того вечно страдавшей глазами, скажем, однажды просто взяли и распахнулись двери дядькиного дома с этим резным забором, — ведь без веры любая жизнь мертва.

Сколько помнится, всю дорогу ее, несговорчивую, и так постоянно зазывали к своим да нашим перебраться, чем у себя в одиночку маяться: всего-то было через две избы в этом ряду перейти. А по-другому не могло бы статься: даже ему, бабкиному гостю, разве тоже не были, как родному, всегда рады?..

Кажется, ничего с той поры не изменилось в этом доме: также в щелевато продуваемом коридоре поблескивающе мерцали на настенной полке стеклянные банки, и резко отдавало слежалостью от старой конской упряжи, приткнувшейся возле рукодельного громоздкого шкафа. И, торопливо шагнув коридорным затхлым входом, он, безотчетно запнувшись, затем без стука отворил тяжелую филенчатую дверину.

А хозяева все равно что не отходили от своего порога: стояли друг подле друга в полутемной прихожей и, молча глядя на вошедшего, спокойно ждали, когда тот заговорит, — какое-то слово скажет. Но первой не выдержала хозяйка: тетка уже хорошенько состарилась и, перевитая в пояснице полушалком, была неповоротливо низка, подслеповато щурясь широким добрым лицом в изведенных глубоких морщинах.

— Ой, ты, батюшко рожоный, — угадываемо повглядевшись, нараспев завыводила она, покачивая головой. — Да откуда Господь-то тебя в наши края сподобил, ведь кругом белого света не видать!..

— Вышло так: по пути было, — простуженно-хриплым голосом не­определенно отозвался гость, неотрывно глядя перед собой. — Надо, чтоб сразу сюда и обратно было, — невразумительно повторил он, продолжая напряженно-выжидательно, не моргая, смотреть на дверной проем в большую комнату.

Но сам хозяин-дядька оказался еще скор на ногу, уже вовсю шуродил: без лишних слов вызволил из русской печки утрешнее варево, а на кухонном столе рядом с горкой хлеба в цветастой тарелке появился и внушительно-граненый стакан с пакетным, свежезаваренным чаем. Сквозь оконную застиранную занавеску блекло пробивало уличным светом, по-домашнему отражаясь на электрически блескучем самоварчике с дутыми боками и уютно выказывая гнутый стул с желтой полированной спинкой.

— Соловья баснями не кормят, — по сохранившейся крикливой привычке еще с работы на скотном дворе, ершисто громко вразумил дядька на кухонном кутке подоспевшую хозяйку. И в том же голосистом духе без всякого передыха уже досталось самому гостю, отчего-то оставшемуся на месте: — Прошу к нашему шалашу: в ногах правды нет!

Но он сразу осекся, недоуменно повернувшись к хозяйке, только что руками по привычке не развел. Хоть все глаза прогляди, но сперворазку не признавался на свету в этом смуглом бровастом парне в рубашке с оторванной пуговицей тот, знаемый с детских лет их сегодняшний гость, впригибку шагнувший на крохотную кухоньку с подкапывающим в углу умывальником.

Вдобавок еще у него на руке между указательным и средним пальцем было изображено — нашлось место пяти заметно выколотым фиолетовым точкам, угадываемо означающим пребывание в местах не столь отдаленных: кому-то еще у нас нынче по-другому думается? А от виска к щеке у него ломано скользнул-оказался и свежий шрам, невольно подталкивающий любого к безрадостной уважительности при виде коротковолосого обладателя этой буйной головушки на крепко развернутых плечах.

— Было дело, — понимающе усмехнулся он, перехватив невольный взгляд домашних, а потом с неосторожной размашистостью оказался на гнутом, угрожающе скрипнувшем стуле и для чего-то еще раздельно выговорил: — Было дело под Полтавой. — После уже медленно, неторопливо обглядев тесное кухонное пространство, он даже с каким-то негромким удивлением, немногословно заключил: — Надо же, правда, как тогда все осталось. — И, словно удостоверяясь в правоте сказанного, вновь осмотрелся кругом, но уже наскоро, с цепким запоминанием.

И вдруг его взгляд, казалось, остекленел, сделался совсем безжизненно-отрешенным. Среди старых выцветших карточек, давно прикрепленных по всей стене, с самого края была заботливо вставлена еще одна: с простенькой деревянной рамки, светло улыбаясь из какой-то другой солнечной жизни, на него в пестрой летней кофте смотрела во все глаза его навеки молодая бабка в своем любимом, ловко повязанном ситцевом платке.

Но он, все одно еще не веря, обернулся — вскинулся сгоряча в сторону жилой комнаты: там, рядом с хозяйской половиной, помнится, всегда соседствовал домашний закуток, ожидаемо представлявшийся местом заслуженного бабкиного отдыха, лучшего бы не придумать. А хозяйка, лишь вздохнув, поправила на столе клеенку с выстывшей едой, понимающе покивала:

— Который год, батюшко, на иткольском кладбище лежит: наш век невелик, бабьи города не строятся. — И, помолчав, тихо досказала: — В Крещенье, горемычная, и преставилась у нас здесь: хоть не намучилась, и то, слава Богу…

— Хотя бы дома тогда оглядеться, — после этого выдавил из себя заметно побледневший гость и, не притронувшись к угощению, лишь наскоро сделал несколько чайных глотков, все еще ищуще оглядываясь по сторонам. А после, выпрямившись во весь рост, он размашисто шагнул опять в прихожую и уже оттуда в наспех накинутой капюшонистой куртке решенно-просительно договорил: — Мне бы там все увидеть надо.

— Что и есть, да не про нашу честь, — скороговористо отмахнулся молчавший до этого дядька, едва поспевая за ним следом. — Больше ноги нашей там не бывать: давно продано да другим отдано, — говорливо сверлил он своего безмолвного слушателя еще зорко глядящими глазами-буравчиками из-под лохмато-треугольных стоячих бровей.

Но его обычная разгонистость была прервана теткой, успевшей позади беззвучно, одними губами отчитать того за лишнюю языкастость, пока она следом семенила за вовсе сменившимся с лица и лишь кивком головы простившимся гостем.

А напоследок еще входная дверь, настежь распахнутая от неудержимо-ветрового выхлеста, пружинисто захлопнулась с обратной припечаткой, оставив ее, простоволосую, на вьюжном крыльце в одной домашней безрукавке. И тогда, захлебываясь от сносящей с ног непогоды, боясь, что не доскажется самое нужное, она захваталась из последних сил за рукав ухнувшего-ступившего в снеговину путника:

— Не небо ли с землей смешалось, Господи, — задыхалась тетка, не успевая как следует выговорить. — Батюшко, ведь ждала она тебя, слышишь, — качала она головой с путающимися на гудящем ветре седыми длинными волосами. — До последнего дня, рожоный мой, одного тебя звала…

Только ее слова, летуче подхваченные вовсю разошедшимся уличным бесчинством, думалось, уже окончательно поглотили и остальное кругом, а заодно еще, походя, смахнули поземкой и остатние следы недавнего гостя, будто растворившегося за пилеными зубцами их огорода.

А для него, закалившегося в знаменитом шахтерском поселке с названием, что у металла серебристо-белого цвета, не тускневшего на воздухе, разве могло еще быть какое-то препятствие на пути к самому дорогому и невозвратному, чуемому им в последнее время, как во сне, так и наяву.

И ему, вскоре безоглядно оказавшемуся за деревней на дороге в сторону последнего бабкиного упокоения, где только ангелы ходят рядом с невидимыми людьми, не могло уже быть важным, почему это ветер, небось, почище самого демона и бьет сегодня в лицо, а вчера он дул в спину.

Кровь из носу, но ему нужно было хоть по воздуху, да преодолеть это невзъемное ныне трехверстное расстояние от озерного берега и до останков иткольской кладбищенской часовни, прямо к неприметному родимому бугорку, где ночь и звезды, птицы и травы, насекомые и деревья, — это все соседи и друзья, постоянные спутники и собеседники, и где уже никому не следует искать понимания.

Но где у вечного молитвенного креста можно просто броситься в ноги, в искренней надежде услышать готовной душой чье-то тихое прощение, милосердно дарующее дивно-благодатный покой, пусть даже на один сердечный стук, хоть ненадолго.

Неизвестно, как сталось дальше с его неприкаянной душой, но после этого никто уже не видал его в этих краях: может, человеку вовсе обрыдло — не захотелось больше показываться во враз и ставшем для него навсегда чужим месте. Только одному лишь его ангелу-хранителю было ведомо, что загнанный в пятый угол ерпыль, — так здесь издавна прозывали любую непоседливую натуру, потому и сунулся сюда, что больше уже нигде и никогда его так не любили на всем свете.

 


Александр Александрович Цыганов родился в 1955 го­ду в деревне Блиново Кирилловского района Вологодской области. Окончил Вологодский государственный педагогический институт. Работал в системе МВД. Публиковался в журналах «Москва», «Наш современник», «Слово», «Воин России», «Роман-газета» и других. Автор нескольких книг прозы. Лауреат литературной премии МВД России, Гран-при фестиваля русской словесности и культуры «Во славу Бориса и Глеба». Член Союза писателей России. Живет в Вологде.