ЧИСТЫЙ РОДНИЧОК ЖИВОЙ РЕЧИ

 

Юрий Петрович Наумов — уроженец села Красивка Инжавинского района Тамбовской области. Родился в 1941-м. С 15 лет начал трудиться в колхозе. Поездил по стране, жил в Камышине Волгоградской области, Новосибирске и Барнауле… Работал слесарем, воспитателем профтехучилища, учителем русского языка и литературы, руководителем литературного объединения в Академгородке, инженером по радиопропаганде Центра научно-технической информации. В 1981 году Ю.П. Наумов вернулся в родные края. Учительствовал, 23 года отдал семейному образованию. У него было восемь детей.

Его первые публикации состоялись в газетах «Советская Сибирь», «Молодость Сибири», журнале «Сибирские огни». Это были истории о Коле Корнее, народном мастере плетения, мудреце и сказителе. Консультант правления Союза писателей РСФСР М.И. Гусаров по поручению Юрия Васильевича Бондарева писал: «Прочел Ваши короткие рассказы. Мне они понравились нестилизованным под фольклор живым языком, который естественно и достаточно убедительно позволяет Вам показать добродушный и по-народному щедрый характер старого Коли Корнея. Притчевость изложения немудреных историй сродни народным сказам. И хотя по содержанию рассказы Ваши больше напоминают декоративные лубки, они — как чистый родничок живой речи, и поэтому несут в себе хороший эмоциональный настрой, что само по себе немаловажно нынче, когда родная речь достаточно засорена и продолжает засоряться и вульгаризироваться…»

К сожалению, его дальнейшую творческую судьбу вряд ли можно назвать очень плодотворной. В 1990-х годах произведения Наумова печатались в рассказ-газете «Книжная лавка писателя» в Тамбове. В Воронеже в Центрально-Черноземном книжном издательстве выходит сборник «Молодая проза Черноземья», значительную часть которого составила подборка из тринадцати наумовских рассказов. Вот что писал тамбовский писатель А.М. Акулинин о его творчестве: «Юрий Наумов… пишет бойко, смело и, что самое главное, на современную тему. Дело это весьма рискованное и мало приветствуемое. Конечно, обратись в любой печатный орган — там одно на устах: «Дай современность», однако не на всякое предложение обрадуются. Им нужна современность обкатанная, чтоб с неострыми углами. А вот проза Наумова как раз и есть остроколющая… Я прочитал рассказы Наумова с интересом. Он пишет светло, умно. Язык у него своеобразный. Творчество Ю.П. Наумова нужно приветствовать…»

Книга «Душой сквозь время» («Книж­ная лавка писателя», Тамбов 2002) стала первым самостоятельным изданием Юрия Наумова. Здесь представлены его статьи и очерки, рассказы и стихотворения. Две другие книги Юрия Петровича были связаны с его педагогической деятельностью: «Ключи к разумному чтению», написанная в соавторстве с О.В. Митрофановой, и «Гармония частей в русском слове. Последовательность изучения состава слова в школе». Вслед за «Гармонией частей…» вышла в свет и «Россыпь на полотне села». Было это в начале 2015 го­да, когда Юрия Петровича Наумова уже не стало.

Представленные в книгах рассказы (написаны они в 70-80-х годах прошлого века) Юрий Петрович называл былями из жизни села. Это реальные истории судеб простых сельских тружеников. В аннотациях к сборникам о его героях сказано, что это люди, которые пригодились там, где родились. Это мастера своего дела, преданные своей профессии и выбранному жизненному пути люди. В этих судьбах писатель смог отразить не только личные истории, но и сумел передать в них судьбу народа, отразить время. Теперь эти емкие образы останутся в памяти читателей.

 

Ольга МИТРОФАНОВА

 

 


ГУБНАЯ ГАРМОШКА

 

У Юмашевых был огромный дом, а через дорогу от него — сад. В саду — пасека, вишня, смородина. Жили они в Образцовке, Саратовской области, на самой границе с областью Тамбовской. Образцовки, или Паревки, как ее называли иногда, теперь уже нет: неперспективным оказалось селение… Были Юмашевы зажиточны. Семья у них состояла из шести человек: отец с братом, мать, три сына. Брата отца звали Филей. Филя дружил с моим дедом, по образованию священником, и любил заходить к нам, как все местные юродивые. Вероятно, потому, что дед не высмеивал его, а понимал и уважал.

Филя Парьский был добрым и мягким, — может, оттого, что семейная жизнь не сложилась. Не расставался никогда с губной гармошкой. Я полюбил его мелодию — простую, ласковую и немного грустную, как его улыбка.

Говорят, дома Филю мучили. Он не был истощен голодом — истощали укорами, старались при любом случае подчеркнуть его ненужность. Кто в семье к нему плохо относился, трудно сказать, но деду он жаловался на судьбу, хотя больше играл о ней…

Располным-полна коробушка —

Есть и ситец, и парча;

Пожалей, душа-зазнобушка,

Молодецкого плеча… —

пела Филина гармошка, а лицо затаенно улыбалось.

— О, хто пришел к нам в гости! — басил дед навстречу Филе, ковыряясь с очередным дубленым пиджаком (портновскому делу мой дед обучился в Москве, этим мастерством он кормил нашу большую семью).

— Как жизнь, старина?

— Как она, Тимофей!.. День да ночь — сутки прочь… Не нуждаются мной, — отвечал Филя.

— Дай, дядь Филь, гармошку, — просил я. И Филя давал ее, даже показывал, как играть, но у меня, видимо, желания было мало — потому я и не научился.

Филя с изумлением смотрел на меня и не мог понять, как это я никак не научусь владеть губной гармошкой. Он играл легко, но не как профессионал, который старается использовать свои качества на свадьбах и других гулянках. Он этого не понимал. Мелодия слилась с его душой, и каждая нота была вздохом, горечью и радостью — всем, что Филя мог сказать своим маленьким инструментом. Одевался он, как все побирушки. Ходил с сумочкой. Может, поэтому брат бранил его: стыдно было. А Филя уже не мог не ходить по округе. Мой дед часто мерил километры тамбовских и саратовских сел, но с делом — зарабатывал на пропитание. У Фили не было семьи, а специальности, видно, не получил, потому и напоминал юродивого, хотя — скорее — был беспризорным. В его широкоплечей, нестарой еще фигуре не виделось мощи или какой-то силы. В нем жила покорность, спокойствие и смирение. Его даже грешно было бранить: человек не от мира сего. Внешне он походил на моего деда, но того внутри как бы крепко держал корень, а этот словно напоминал осыпающуюся гору… В высоком, седоватом Филе, с вечно грустным, улыбающимся лицом, как будто застыла тоска по счастью, которое он когда-то потерял. Ему было словно тяжело жить на свете.

Не знаю, почему, но я скучал по этому человеку, когда он долго не приходил. Что-то было в нем трогательное, неподкупное. А музыка! Гармошка его то плакала, то пела. И сам он то темнел, то озарялся.

Филя не знал служб. Да и чем он мог заниматься, если у него не было ни своего дома, ни своей семьи? Одна сума да гармошка губная. В сумке Фили мало было снеди, он не набивал ее сухарями поросятам своего хозяина. Он просто был при деле с сумочкой за плечами. Я жалел его. И когда ехал к другому своему деду Емельяну с отцом и матерью, всегда останавливал взгляд на усадьбе Юмашевых и говорил: «А вот здесь живет Филя…»

Я часто расспрашивал деда Тимофея об этом человеке. Дед шил и рассказывал… У деда Тимофея были разные друзья, но больше люди мастеровые, а тут почему-то Филя Парьский… Мне-то, ребенку, было интересно с Филей, но разве можно было только забавой — одной мелодией привлечь моего деда? Я знал, что кузнец Мясцов, например, может деду рогач сделать, кочергу. А что мог Филя? Кроме игры на гармошке губной да рассказов о горестях и тяготах жизни с братом, мой дед ничего от него не имел. Дед жил по закону: «Пить с другом пей, но держи за голенищем нож». И он держал его острым. Видимо, Филя не мешал ему быть самим собой, быть открытым.

Мне всегда хотелось узнать, кто же эти люди, что обижают Филю? Я представлял хозяина, который знает цену деньгам. Правда, не мог понять, как богатый брат так может относиться к беспомощному человеку.

Я видел брата, сноху Фили, видел и других его родственников. А потом учился вместе с его племянником — Иваном. Мы подружились, и я любил его не меньше, чем Филю. Иван был скромный, малоразговорчивый, покорный. Такие часто бывают в возрасте или пьяницами, потому что стесняются отказаться от рюмки, или юродивыми, когда судьба ударит их так, что надломит разум. Рачительности и стараний к жизни у них нет, и они — как одинокие травы меж разнотравия…

Я всегда невольно сравнивал племянника и его дядю. Ваня Юмашев был так же высок, однако сух и строен. У обоих были серые глаза, только у Фили они отливали голубизной неба. Филя имел широкое лицо, на котором светился румянец; лицо Вани было острым, бледным, слегка конопатым, напоминая снег, запорошенный березовыми сережками.

Дома Иван помогал родителям, был послушен. В школе учился прилежно. Я из школы ушел недобрым делом, а Иван закончил ее успешно. Потом он пошел работать. Специальности, конечно, не имел. Тогда в селе до многого в жизни доходили сами; ученикам еще не преподавали тракторного дела, но тяга к технике у Вани Юмашева, видно, была. «Не ходить же без дела дядей», — вероятно, думал он. Я узнал, что Иван трудится плугочистом. Это меня удивило, озадачило, но показалось временным.

Жили Юмашевы далеко, и я мало слышал о друге, к тому же, Фили не стало. Умер. Естественно и просто, как жил.

Однажды утром в нашей деревне случился переполох, в овраг улетел трактор и раздавил молодого парня.

— Филин племянник, — шептали люди, — под гусеницами лежит.

В деревне знали Ваню Юмашева. Всем было жалко этого спокойного, способного человека, а еще потому, что он был близкий родственник Фили.

Уже утром овраг был оцеплен службами — фотографировали, вымеряли, расспрашивали. Люди говорили, что ехали трактористы в ближайшее село за самогонкой, но не было света. Иван стоял на борту и смотрел на дорогу, он крикнул старшему, когда трактор стал клониться вниз. И прыгнул. Но вперед, а не назад. И попал под самые гусеницы.

Я не плакал у оврага, но тоска была на сердце. Душа пела ту грустную мелодию, которую пела, бывало, гармоника Фили. Знал я, что не по своей воле ехал Ваня за смертью.

Скоро разнеслась по окрестностям весть о том, что умер дед Юмашевых. Потом умерла мать Ивана, потом еще один сын.

— Это, наверное, в наказание за мучение Фили, — судачили люди.

Опустел сад Юмашевых. Исчезло богатство и люди; но говорят, рано утром, до восхода солнца, в саду, где сиживал Филя Парьский, раздается мелодия. Будто кто-то играет на губной гармошке.

 

МАРЬЯ ИВАНОВНА КОШАТНИЦА

 

Кошку исправить легче, чем человека. Людей исправить невозможно — скорей они тебя исправят так, что ты перестанешь воспринимать мир… Так думала старая учительница Марья Ивановна, окружившая себя кошками и воспитывавшая их. Она ушла из мира тьмы в мир света собственных идей, которые воплощала в среде кошек. Эти домашние животные, по ее словам, расчесывали ей волосы, заплетали косы, грели ее, ласкали.

Марья Ивановна собирала беспризорных кошек, как собирала в войну в Ленинграде детей, у которых умерли от голода родители. Она это понимала, но сейчас жалость в ней проснулась к кошкам. Они не так хищно истребляли друг друга, как люди. От борьбы за справедливость, от жестокости репрессий Марья Ивановна сошла с ума. Блокаду ленинградскую она выдержала. Но уже власть не смогла выдержать учительницы, которая резко изменилась после нашествия врага на ее родной город, а потому ее выслали. Сознание женщины ушло от желания учить биологические предметы. То ли она потеряла интерес к урокам школьного дела, то ли ее в школе уже не воспринимали. Там, в блокадном Ленинграде, и без властного контроля можно было сойти с ума от голода и бомбежек. Но то — страшное — было отрезано временем. Марья Ивановна не вспоминала чудовищных событий. Врагов сейчас не было, но осталось в человеке что-то страшное. Она думала, что теперь в опасности животные.

В селе Марья Ивановна ввела военное положение, которое выражалось в приказе: «Никто не должен убивать котят с открытыми глазами — можно убивать только слепых котят».

Старая учительница дружила с ребятами по-особенному строго. Ей детвора докладывала о происшествиях, связанных с кошками, и она принимала строжайшие меры по отношению к обидчикам братьев наших меньших. Со взрослыми Марья Ивановна говорила резко, детям все объясняла. Ни одного случая кошачьей гибели не оставляла без последствий.

— Почему вы зарыли зрячих котят? — задавала она вопрос и тут же начинала нервно выговаривать свое возмущение тому, кто нарушил ее приказ.

Раздражение шло от того, что ее не понимают. Это был не обряд и не вера в души людей и животных. Марья Ивановна осталась атеисткой, просто для нее природа человека была равна природе животного. В кошках она видела живых существ, которые обладают умом, но не имеют лишь языка и одежды. Одежда и не требовалась, потому что теплая шубка спасала. Язык им тоже был не нужен, они и без него все понимали. В коричневом драповом пальто, в фетровой шляпе, изможденно-стройная, высокая, виднелась Марья Ивановна уже издали. Вблизи вы разглядели бы русые волосы, продолговатое лицо, нос, слегка пухлый, вздернутый, вернее, приподнятый и голубые глаза.

Говорила Марья Ивановна обычно о жизни людей и кошек. Мало касалась собственной судьбы. У ней все было хорошо тогда, когда у кошек все было в порядке. Ребята нарочно заводили ее:

— Марья Ивановна, а дядя Ваня кошку убил. Она курей ела. — Как убил! А я ничего не знала. Почему? Как он мог?! — волновалась женщина и обеспокоенно шла к обидчикам кошки.

От нее желали поскорее избавиться и беседовали так, чтоб все было по ней, но сами в душе только и думали, как бы отвязаться: «Хоть бы скорей ушла!»

— Нет, Марь Ивановна, это пошутили, — обычно отговаривались провинившиеся. Если испытывали сильный напор, то искали подходящие объяснения и оправдания. К ней относились с каким-то вниманием, будто она служила на кошачьем фронте и уже получила орден за геройские действия на нем. Называли ее всегда по имени и отчеству и только за глаза добавляли: «Кошатница».

К Марье Ивановне в селе постепенно привыкли, и впрямь стали уважительней относиться к кошкам. Стали думать о котятах, о том, чем их кормить, как ухаживать за ними. Раньше кошки жили сами по себе, от случая к случаю ели — ловили мышей и добывали себе продукцию с хозяйского стола, которые понахальней — охотились на цыпленка, на голубей под крышей, а теперь — кошкам уделяли внимание.

Марья Ивановна воспитывала в детях и взрослых чувство ответственности перед природой. Под ее строгим оком люди и друг к другу становились внимательнее и добрее.

Эта удивительная женщина покорила не только врага в блокаду, но и беспечное равнодушие к тем, кто под боком у человека живет и мается. Она сумела победить обстоятельства жизни и осталась непобежденной. Никто и не посмел в селе к ней не то что притронуться, но не посмел и взглянуть недобрым глазом, не так, как подобает смотреть в школе на учителя. Она оказалась самым влиятельным человеком в среде сельчан, которые вначале считали ее предрассудок диковинкой, но скоро свыклись с правилами, введенными Марьей Ивановной, потому что и впрямь нашли в кошке свойственные себе состояния. Перестрадавшие люди, потерявшие на войне близких, были рады теплому слову этой учительницы. Она как бы оберегала все живое на земле и олицетворяла мир добра. Волей или неволей люди тянулись к ней, пытались разглядеть в ней мир сознания и пробудить его.

Эту странную женщину понимали. С шуткой, с насмешкой, но принимали. Вероятно, потому, что сама она понимала недоступный язык живых существ, чья доля ограничивалась всего лишь звуками, но не словами. Марья Ивановна исчезла из села так же неожиданно, как и появилась в нем, выполнив миссию по восстановлению гармонии между людьми и окружающей их природой.

 

ЛЕКСАНЯ

 

Жил Лексаня рядом с конюшней, что стояла на задах его дома. Был он невысокого роста, с продолговатым лицом, оборванными ноздрями — метками войны. Одевался просто. Летом ходил в домотканой синей рубахе навыпуск и брюках. На голове — вечный картуз от жары, на ногах — дешевые башмаки или кирзовые сапоги. Рассказывали, вернулся Лексаня с фронта в длинной шинели, и носил ее до тех пор, пока она не разделилась на ленточки, что вызывало постоянные улыбки у местных просмешников, но Лексаня относился к шуткам спокойно. Народ воспринимал тогда устное балагурство просто. Люди больше соперничали друг с другом умом да делом, а не съедали человека на земле родной.

Работал Лексаня конюхом. Лошадей он объезживал, обучал, кормил, купал и чистил. Держал самые разные щетки для чистки этих животных. Сбруя всегда была в порядке. Хомуты, седла, вожжи, чересседельники и дуги опрятно располагались на каждую лошадь.

Кони не терпят спиртного, и никто Лексаню не видел пьяным. Лошади блестели. Лексаня не жалел для них ни сил, ни овса. Рядом с обычными рабочими лошадьми стоял за стенкой производитель — могучий и очень жестокий жеребец. Он бил копытом, кусался. Только Лексаня входил к нему.

— Ну, не балуй! — спокойно говорил Лексаня, похлопывая коня по огромной гриве.

Что-то сатанинское металось в глазах жеребца, но он был покладист с конюхом, хотя стены ходили ходуном при приближении к нему посторонних.

Паспортным именем моего героя было Алексей. Но народ создает свои имена — удобные для обращения и передающие отношение к данному человеку. Этого Алексея взрослые в округе называли Лексаней. Дети прибавляли к этому слову уважительное «дядя». Обращаться к конюху без уважения считалось неприличным. Конюх был в селе особым человеком при особых животных, ведь столетия кони не только несли на своих плечах трудовую ношу людей, но часто и спасали их. Так и легло теплое прозвание Лексаня к моему герою, как ложилась его душа к лошадям и всему тому, что было с ними связано.

Обычно после уроков я убегал на конюшню. Приходил на гумно, говорил с дядей Лексаней, расспрашивал о повадках лошадей. Самый отчаянный в селе парень, на конюшне я становился другим. «Отчего у нас в школе нет лошадей?» — думал я.

Лексаня ходил по маленькой каменной конюшне, как по классу или по дому. Вслед за ним шел я, высокий паренек, широкогрудый и скуластый. Мне можно было по росту дать лет 16, хотя перепрыгнул только 12-й год. Волосы русые на голове моей топорщились, подобно гриве лошади на ветру. В школу я последнее время ходил с равнодушием. Отношения с учителями не складывались. Тут на конюшне взгляд мой озарялся, и я с восхищением смотрел на лошадей — они были неугомонные, казалось, только выведи, и их тут же не удержишь. Но коней здесь обучали. На конюшне я крутился часто, следил за работой конюха, который знал характер каждой лошади. Лексаня разговаривал с ними по-доброму. Лошади помахивали головой, немного всхрапывали «хр-хр», будто переговариваясь. Гордость брала, что дядю Лексаню так слушают лошади. Не говорят, а все понимают.

Много друзей было у Лексани среди лошадей. Но по Рысухе он обмирал. Часто я видел, как он купал эту лошадь оранжевой масти с белым большим пятном на лбу. Глаза Рысухи блестели огнем и непокорностью. Ее любили все ребята в селе, но редко кому давал Лексаня кататься на ней. Была она очень резва и умна. Рысуха редко запрягалась — больше ходила под седлом и была в личном пользовании Лексани как хозяина гумна. Он стерег на ней лошадей.

В колхозе работало два конюха: Аким Иванович и Лексаня. Аким Иванович был неразговорчив, строг и редко баловал ребят. Тепло его сердца как-то замыкалось. Даже лошади вели себя по-другому при нем: они становились строже, иногда — беспокойней. Огромного роста, он ходил по конюшне, как веха. Лексаня иногда уступал ребятам.

— Дядь Лексань, дайте, я съезжу, постерегу скотину на Рысухе, — просил я.

— Возьми. Лошадь вороти.

И вот я мчусь в галоп полем. Дух захватывает. Будто не Рысуха — я сам лечу над ядреным овсюком.

Удовлетворив желание, я бежал радостный домой. А на следующий день опять сидел у конюшни, ожидая доброго расположения дяди Лексани…

Молодняк Лексаня обучал сам. У него были для этого огромные вожжи. Вначале он привязывал жеребчика или кобылицу и гонял по кругу, а потом садился на коня или поручал животное кому-то другому.

Однажды сел и я на мятежную гнедую лошадь. Она взметнулась копытами вверх, я еле-еле удержался, прижавшись к гриве.

— Держись, орел, человеком будешь, — шутил Лексаня, а сам был рад, что парнишка уже держится на необъезженном коне. Лошадь металась, то боком двигалась, то вперед, то назад, то прыгала, то брыкалась, но я не уступал, тянул поводья на себя. Скоро ей надоело бороться, и она решила показать свой норов. Гнедая пошла ласточкой вверх по гумнам. Я постепенно отпускал поводья, и лошадь легко стала выбрасывать ноги вперед, пошла в галоп. Казалось, мы плывем по реке. Земли конь уже, видимо, не чувствовал. Ноздри схватывали воздух с храпом. Вытянутая морда гордо смотрела вперед, угадывая дорогу. Мощная грива почти стояла. Грудь разрезала воздух со звоном. Сердце мое замирало, когда, заложив уши, конь шел на предел, и любая кочка могла обойтись нам дорого.

Так складывалась наша дружба с Лексаней и его конями.

Скоро в селе появилась техника — загудели трактора и грузовики. Первая полуторка была всем в диковинку, а Лексане — в тягость. Постепенно машины затмили разум людей, и лошади потеряли для них значение. Потерял свое место Лексаня. Уехал к детям в город, а там вскоре умер.

Отчего я с такой радостью смотрю на коней, отчего не восхищаюсь машинами так, как восхищаюсь хорошим конем? Ответа на этот вопрос я долго не находил, пока не вспомнил эту историю о Лексане, Рысухе и Гнедой. Машина — хороший помощник человека, но не развевается грива на ветру, а только запах бензина да гул сопровождают ездока.

 

ГЕРОЙ

 

Если слово «герой» не выдумано фантазией восторженного человека, то оно определяет лицо не без рода и племени — хотя и таковые могут быть ими — но в большинстве своем человека, крепко привязанного к земле, семье, людям.

Егор Ваньков имел трех детей к тому времени, когда Германия напала на Советский Союз. СССР бросался лозунгами, рвал страсти, что не допустит агрессоров на свою территорию; и пока, увлеченный словесными доводами, строил, вооружаясь, мирную жизнь, немцы сложились в боевую гвардию. Они вовсе не собирались строить справедливое общество народов. Их обременяла фантазия вооружиться потяжелее. И полегче выиграть бой, чтобы жить припеваючи лет двадцать пять, катаясь на русских рабах вдоль по матушке России. Русским всегда кажется анекдотом любой бредовый аналог, поэтому с шуткой пополам они верили и не верили фашизму, — так же, как мы верили и не верили в коммунизм. Работа эта — не одного дня, а тут еще со стороны пытаются раздавить то, что собираются создавать справедливого.

Егор пришел в колхоз из частного сектора. В 41-м ему было уже 35. Опыт тракториста позволил сделаться на фронте танкистом, а русская жизнь, традиции, мать с отцом, детьми вселяли в него силу, которая была результатом воспитания семейного и государственного.

Это был русский человек, с упрямым взглядом, настойчивый, трезвый и уверенный в себе, хотя уверенность обрывалась в ту пору, как бисеринка от бус, когда падал кулак невзгод, ведь говорить о гении плохо было нельзя, а не говорить честный человек не мог, так как видел: что-то идет не совсем так.

На фронте Ваньков стал сержантом танкового взвода, а скоро и командиром его. Опыт дается человеку либо воевать, либо прятаться. Сердце и совесть Егора выбрали первое, — никак не мог он поступаться всем тем, что стояло за его плечами: предки, дети, любовь и Родина. Всего этого ему некогда было в бою осваивать умом, но в сознании стояли родные чистые поля, родные дети, родная мать и отец. Брат был тоже на фронте, и о нем Егор ничего не мог знать. Вернее, он мог о нем знать все то, что знал на фронте о солдате и офицере: что тот должен рыть окопы, раз пехотный офицер, прятать голову, стрелять, проявлять хитрость, чтобы максимально навалить из людей трупов. Сам Егор в боях видел перед собой только цель. Танкисту нет возможности крутить головой назад. Его голова больше крутится с гусеницами, или — по меньшей мере — с башней…

Под Москвой было в ту пору жарко, как говорили гражданские лица. Солдаты потели, вымазывалась в грязь и кровь, поэтому жара для них не совсем была метафорична. Она для них являла собой прямое назначение. Главное, Егор по возрасту и опыту усвоил, что солдат молодых особо нечего учить, как держать в строю ногу и в столовой ложку. Прежде всего, он им рассказывал, всерьез и шутя, как надо держать голову в танке, что делать в самых сложных условиях, и всегда думал, что сам он до сих пор эту науку еще не постиг. Но ему нужно обязательно что-то сказать, дабы успокоить солдат тем, что их командир бывалый и знает толк в деле боя. Солдат должен верить в командира, в товарища, в любимую и в жизнь, потому что нельзя победить врага один на один тогда, когда ты не уверен. Егор вселял уверенность.

Он был крепок собой, силен, умен, работал уже трактористом, колхозным счетоводом, а вскоре и вовсе стал бухгалтером соседнего колхоза. Пришел Егор на войну взрослым человеком, каждый бой имел возможность осмыслить хотя бы числом жертв, которым бой этот был выигран. А Егор любил жизнь. И любовь эта как-то особенно проявлялась в душевном расположении к людям, судьбами которых жизнь повелела ему, бухгалтеру и трактористу, распоряжаться. Конечно, так по-философски Егор не считал, потому что он был солдат и c такими же солдатами выполнял поставленные боевые задачи.

— Взвод, становись, — давал команду без пафоса, без эмоций и надтреснутости.

И взвод становился. Потом шли еще команды, а затем солдаты бегом занимали места в танках и с пылью, грохотом двигались в строю за пехотой следом, иногда пробивая ей путь. Егор Ваньков так же просто слушал сам команды, не терпел голосовых дребезжаний или трату сердечного повелевания. Повелевает на фронте человеком железо, и против него нужны крепкие нервы, чтобы при скрежете, крике они не сдали, а наоборот.

Среди солдат его были земляки из разных мест люди. Солдаты старые пыталась сохранить традиции, но пуля скоро приучила людей к уважению молодости и опыта.

Если бы Егору сказали, что он знает психологию солдат, что он умеет воевать, то он, вероятно, посмеялся бы. Если что-то и умел Егор Ваньков, то всего лишь уверенно и ровно вести танк свой в бою. Взгляд его в тот момент так углублялся в мишень, что слова его на лету выхватывались солдатами расчета. Прежний командир погиб, а замены не поступило, и вот Егор сроднился с офицерской ролью, хотя должность командира считал никчемной. Что ни говори, а с расчетом ясней. Видишь, кто против тебя, улавливаешь характер того, кто ведет танк, и сам проявляешь напор, даешь хитрый маневр в тот момент, когда ты уже на мушке. Со взводом уже трудней. Взводом командовать можно только на плацу или в столовой. А в бою взводами уже почти не командуют. В бою уже каждый ловит свою обязанность, по движению собственных гусениц и гусениц противника, по слуху и звуку. Кто этого не усваивает, гибнет тут же. И никакая рубашка не поможет. Бой — это такая общественная наука, которая выбивает из головы всякую личную дрянь.

— Смирнов, оружие готово? — скомандовал Егор по ходу.

— Цель еще не нарисовал в воображении, — шутил солдат.

— Немец, он сразу даст припарку воображению. Вот получил приказание и сроки — там будет фантазия.

— Взвод, стройся! — скомандовал командир так же твердо и спокойно, как будто он говорил сейчас своим детям. Но это были далеко не дети, и все же среди них воевали «двадцать четверки». Нет, не сестры тридцатичетверок. Двадцать четвертому году шел тогда еще восемнадцатый.

Не везде еще сибиряк появился во спасение столицы Отечества своего — Москвы, с оружием в руках, полушубках, валенках, а Черноземная полоса уже положила своих сыновей на поле горами в крови, с лопатами в руках, с винтовками, но либо без пуль, либо без действующего затвора.

Еще не говорили на фронте о сибиряках с таким размахом, еще не пугался так сильно немец белого полушубка, как он пугался черной формы моряков, a Егор сквозил и сквозил немецкие танки своим Т-34. Он воевал, теряя десятками солдат в боях. Воспитание в их потомстве было короткое, а потому с войны пришел брат калекой, да Егор Губнев, брат родной Егора и Петрухи, обозный комиссар, уцелевший, видать, для семерых детей, от которых он был забран на фронт. Долго в родне и на родной земле смеялась над мудреной губневской наукой воевать и живым остаться, да еще к тому же товарные трофеи прихватывать. Не всегда справедлив был тот смех. И в обозе не на печке сидеть. Меньше смеялись над тем, кто комиссарил среди баб и детей здесь, далеко от фронта, в начальниках. На них тоже бронь своя была, а совести не хватало иногда идти добровольцем. Тут, на поле колосковом, они проявляли щедрость духа. С голоду сиди, а зернышка полеглого не тронь. Над ними не смеялись, их били, за них садились в тюрьму и били их там. Они тоже садились и тоже гибли. Такой фронт работал еще безотказней…

 

Для Егора Ванькова смерть была элементом бытия, когда счастливый миг дарит тебе возможность убить больше погибшего. Упрям был командир. С дырявым танковым боком в дыму и огне он тянул свое детище вперед и стрелял, пока не отказала башня, пока не обгорели руки и не взорвался бак. Трудно сказать, какие были последние звуки: восторженное «ура», «ребята мои» или «любимая». Может, просто: «Гады…»

— Вон, смотри: наш командир горит, — между делом бросил командир танка оружейному.

Тот кинул взгляд и сказал:

— Молодец. Лезет в бой. Значит, не горит. Еще действует. Значит, живой. Еще по гадам! Горит, гад! Еще пах! Как на счастье. За наш танк — два их. Горит…

Так шаг за шагом они перебрасывались фразами, пока шел танк Егора. После взрыва они замолчали.

Когда берут рабочего или колхозника в армию на фронт, то он чувствует себя будто у нового станка или на животноводческом участке. Он знает, что станок или участок этот надо изучить и честно служить, делать дело твердо и хорошо. Те же люди, которые привыкают крутиться, а может, никогда не имели навыка работать в строгой системе человеческих и производственных отношений, естественно становятся дезертирами, проходимцами и трусами, потому что подземельная жизнь вырабатывает воровское качество боязни. Егор Ваньков дело имел со строгим бухгалтерским учетом. И аккуратность стала его первейшей необходимостью. Опыт ему помогал на фронте считать людей, считать и учитывать движения свои и противника. Раз я не убит — значит должен взять урок, выявить причину смерти моих товарищей и развить способ сохранения жизни для того, чтобы увеличить гибель врага при меньших затратах своих.

Казалось бы, профессия бухгалтера давала возможность быть вором, дезертиром, изменником народной совести, всю свою смышленую силу пустить на приобретение кем-то заработанной копейки себе в карман, — но Егор ушел воевать спокойно и честно, хотя иногда задумывался, как там ребята, а потом убеждал себя, что они в окружении своих, и мать не даст в обиду. Ленка, она сделает все, чтобы ребята жили и учились.

Дети учились: старший в ФЗУ, а остальные — в школе. Только не все могло окружение и Ленка. Здесь, в тылу, свирепствовал смерч каких-то выдуманных строгостей. Охранялся титул человека, и это было закономерно, потому что боялись потерять то, что достается даром. Ведь должности приходят и уходят бесследно, а мастерство остается в веках. Но иногда должность, облаченная правом, пытается вытравить, украсть мастерство, ссылаясь на необходимость. Однако это слишком полярные соперники.

 

НЕВОЛЬНИК ДОСУЖЕСТИ

1

Пришел Александр Абдалин с войны контуженный в голову. Заботы, житейские дела повернули его мысли вверх тормашками. Увезли Александра лечить, а дома дети остались — семь человек. В больнице подлечили Абдалина — и иди в жизнь, гуляй по белу свету. Но не всем свет на волю даден. Одним он дается на издевательство. Над Александром шутили часто. Тот терпел, хотя не всегда, — были случаи, стрелял по противнику (он часто употреблял военные термины). На фронте в привычку вошло решать вопросы пулей. Ружье у Абдалина висело на стене постоянно. Александр был человек спокойный, но если кто-нибудь затронет — расходятся его нервы, и он то ругается на чем свет стоит, то в доме и около дома всех гоняет. Когда черное облако пройдет над сознанием, Абдалин снова живет спокойно. Проучит охотников до нервных забав — и вновь тишина наступает в селенье.

— Твоя жена-то того, Абдалин, — проходя мимо дома Александра, пошутил как-то Шурка Хаврин.

— И твоя тоже того, — со злобой ответил Абдалин.

Тем бы у нормального человека и кончилось. Но головная машинка Абдалина застрекотала. Фронтовики ревнивы до умопомрачения. Это помрачение связано с той ожидаемой дома встречей, которую ставили выше жизни. Единственная должна быть кристально чистой, думал Александр. Все в нем ревело, стонало: он строил конструкции насчет того, как могло это с женой случиться, привлекал к своим мозговым комбинациям новых и новых людей. Мысль остановилась над шутником.

Шурка Хаврин. Про таких говорят, что он бедовый парень. На самом деле, это был весельчак, который плясал, танцевал всем в пример. Сколько колен выбивал он! Все тело рисовало танец с такими оборотами, какие не снились многим актерам! У девчат голова кружилась от счастья рядом с ним. Хаврин играл на всех видах музыкальных инструментов, которые встречались в деревне: на балалайке, мандолине и гитаре, на гармони и баяне. И все это богатство служило у Шурки для того, чтобы прельщать женщин. Не одну голову вскружил он своей походкой, напоминающей поступь удалого казака. Да он и подражал казакам. Все знали о женских увлечениях Хаврина, и многие стреляли в его удалую грудь, из которой он без останова ковырял дробинки. Боже мой! Как же живуч человек! Глаза Шурки были самоуверенные, с отливом морской волны, которую здесь редко кто видел, кроме тех, кто служил во флоте на Черном море, в Прибалтике или на Тихом океане. А такие тут встречались. Так вот, Шурке Хаврину мало было девчат — он мог залезть и в семейный огород к замужней женщине или вдове. Да он уже к тому времени и жил со вдовой. Но страсть до женского атрибута не утратил. И говорят, в самом деле увлек жену Абдалина — Тамару. Не знаю точно событий амурной биографии Шурки. О них уже просто не считали нужным толковать серьезные люди. Но вот сам Хаврин мог кого угодно взвинтить, не говоря уже об Абдалине. И ведь уже не раз испытывал гнев мужчин, но наученным не стал. Все равно нет-нет да и ляпнет кстати и некстати. Хотя понимал, к чему все идет. Тем более что чуткий Абдалин не мог не заподозрить Хаврина в чрезмерной навязчивости, а жену — в измене. Александр давно отслеживал Шурку, и каждый его шаг был на прицеле.

 

2

 

Видения осеняли Абдалина и до сумасшедшего дома. Озарения и прозрения его беспокойного от контузии и ран ума не давали покоя и сейчас. Тут тебе не на гармонике играть — жену в измене обвинять. Но убивать мать своих детей Александр не стремился. Он больше по отношению к охотникам за бабьей юбкой зоркость проявлял. Не от безделья. Больной-то больной, но надежней и верней был любой здоровой женщины. Как-то так сложилось в характере, да еще и казенный дом в прибавку привинтил его надежно к семье. И Абдалин знал цену родному очагу своим обостренным умом. Знал, что только настоящие родители могут вырастить здоровых детей, несмотря на раны, болезненные издержки. А у Шурки Хаврина детей пока не было. Потом появились. После прицельного выстрела Абдалина.

— Э-э! Была не была, — после бурного взрыва, потный, сказал Александр сам себе. — Мы еще повоюем. Научим, как русских любить. Видать, не всех фашистов еще перебили!

Абдалин заготовил пороху, нарубил чугНнок вместо дроби, подготовил патроны и, когда дело было решено, разработал тактику, которую стал держать в секрете. Тактика заключалась в простой схеме: вызвать противника на себя не сразу. «Первое — Хаврина надо сжечь. Как только ринутся тушить, я открою огонь по врагу», — думал вполне здраво Александр. За пять лет войны он перебил не одну сотню немцев, а сам — как ни в чем не бывало, Бог миловал. Только легкая контузия. И если бы не дразнили Абдалина, может, спокойно бы и доживал он свой век. Но ему не давали покоя. Допекали, доканывали то от шалости, то от злобы, что не сами в героях войны ходят.

Как только Александр облил соляркой дом Хаврина и поджег, пламя бросило зарево флагом.

— О, красиво! — немного посмотрев на огонь, изрек Абдалин и пошел укреплять свою боевую позицию.

Про Абдалина знали все, что он «человек с ружьем». И оружие его не бездействовало. Александр не демонстрировал своего превосходства. Но силы его имели свой запас, поэтому он в тревожных случаях, когда расходились нервы, прибегал к двустволке. Участковый Основин тоже знал слабость нашего героя, но снисходительно относился к ней. Все-таки фронтовик, многодетный отец и непривязчивый человек. Абдалин не тревожил односельчан без дела. Да и при деле тоже все обходилось. Хотя фронтовики на каждом шагу то в одной, то в другой деревне совершали воинские подвиги. Обрушивали свой гнев и на безвинных людей. Но это все не для Александра. Он человек цели.

Абдалин закрылся в доме и стал наблюдать. Первое время ему было в удовольствие глядеть, как полыхает изба Хаврина. Пламя густело, и облако дыма скоро возвестило на полевом стане о пожаре.

Люди стали сбегаться, но подходить к горящему дому побаивались.

Первым ринулся в огонь Иван Петрович, бригадир — человек смелый, тоже прошедший войну. Выстрел последовал из двух стволов — Абдалин не пожалел и фронтовика.

— Эта падла тоже такая. Шутить любил и жить не давал. Туда ему дорога, — Александр перезарядил ружье.

Иван Петрович в зеленой солдатской, под ремнем, гимнастерке опрокинулся и упал замертво навзничь. Кровь замочила зеленую траву.

— Один успокоился пожарник, — был вердикт Абдалина.

Скоро подъехала целая машина мужчин. Они стали было тушить пожар, Хаврин бросился к себе в дом, но тут вновь последовал выстрел. Люди стали разъезжаться уже, а не собираться. А к дому Абдалина все ближе лезли дети. Для них всегда интерес весь в том, что опасно.

Шура Хаврин был ранен и отскочил. Люди начали поливать дом с другой стороны, но Абдалин перешел к остальным окнам и опять выстрелил. Стали планировать взятие Абдалина. Решили так: один вместе с участковым будет выламывать окно, а в другое — остальные влезут. К тому времени Александр ранил уже несколько человек.

Зарево охватывало дом, и в расплавленные плачущие окна вылетали гибкие языки пламени. Дом чернел.

Абдалин стал осторожней, потому что, хоть и настроен был воевать, хорошо понимал: враг не дремлет и будет что-то предпринимать. Его несколько раз провоцировали, но кончалось это ранением или убийством. Когда патроны уже подходили к концу, Абдалин подумал: «Не пустить ли пулю себе в висок?» Но потом решил: «Свой патрон пожалею, еще кого-нибудь уложу. А на меня у них хватит», — и выстрелил опять, ранил собственного сына. Забыв о пожаре, Александр бросился в окно, которое ломали. Тогда его и схватили. Повалили, прижали к земле. — Нате вот веревку, крепче вяжите, — кричал участковый.

Абдалина связали. Он успокоился. Все было решено с ним, но слезы лились о сыне: — Жив он? — Ранен в руку, — ответил участковый. — А вот Иван Петрович скончался. — Туда ему дорога. — Тебе, дураку, все равно, а вот совхозу — нет, и парторганизации тоже. Активный мужик был.

— За то и убил, чтоб в огонь не лез.

Бригадира Ивана Петровича похоронили с оружейными залпами, как и полагается хоронить фронтовиков-победителей. Только на гражданке, в родных местах, где он старался развивать хозяйство и радел за него, Иван Петрович оказался побежденным. Кто знал, что Абдалин займет круговую оборону с выстрелами не предупреждения, а поражения.

Хаврина Абдалин не убил. Хаврин не был бы Хавриным, если бы не отличался изобретательностью и хитростью, прокудой великой, которые помогли ему выжить и сейчас. Он и сам все виды оружия испытал, сам изготовлял с детства снаряды. Правда, и другие делали их тут на каждом шагу, потом при «испытаниях» взрывались, ранились, убивались. Сведения о происшествиях редко доходили до стола начальника милиции в письменном виде. Но тут случилось редкое потрясение: погибли люди, были раненые, да еще при пожаре.

Закончилась фронтовая эпопея Абдалина тюрьмой. Александр жертвовал прежде всего своей семьей. Хотя он привык все просчитывать, как на фронте, но тут просчитался, оказавшись во власти неудержимых страстей.

Когда Абдалин палил из окон, он ничего не видел и никого не слышал, кроме собственного внутреннего голоса, который говорил ему, что ты должен покончить с Хавриным, ты должен проучить их всех, чтобы твоим детям жилось иначе. Это была его идея фикс сегодня. Таких идей в голове Александра прошло немало за его короткий послевоенный век, но это озарение светилось неумолимой потребностью наказать осквернителя семейного счастья. У Абдалина уже и так все было отнято войной, врагами, и покушаться на последнее его пристанище земное он не мог позволить никому. Ни брату, ни свату, ни тем более Хаврину.

Александр Абдалин почти не пил и не был крупным философом ни пьянок, ни разврата, а потому естественным образом и абсолютно здраво стоял за те идеалы, которые утверждало его сознание в искаженном войной теле. Но немногие в селе Сиротка отличались привязанностью к семейным ценностям даже после того поучительного поступка, который совершил Абдалин.

Это было вторым поражением Хаврина. Первым разочарованием было то, что он женился вообще, а на разведенной особенно, хотя и красива та была необычайно. И вот еще одно поражение Хаврина на пьедестале восторга. Ну и что? А дальше — просто разочарование. Язык без костей. После такого и после другого, а то и третьего триумф победителя женских сердец рухнул. Шурка стал ростом меньше любого, кто предлагал незамужним руку и сердце. Бессердечность Хаврина смыла его возможности. «Невольник — не богомольник», — говорят о человеке, которого принуждают молиться. И он, протестуя душой, крестится. Абдалин не стал на колени перед досужестью, но то, что он совершил, стало трагедией не только в селе Сиротка, но и во всей округе. Про Абдалина шла молва. Все-таки фронтовая травма головы. Хотя и другие с войны возвращались не с царапиной, но лечились в психиатрической больнице не все. Жалко было его и его семью. Детей много. Жить собирался по-человечески, а закончил в боевых условиях родного села. Нелепа не жизнь Абдалина, а досужесть человеческих изобретений.

 

ВАНЯ

1

Ваня убирал двор. В хозяйских делах он знал толк. Это коренастый человек, маленькие глаза которого сидят глубоко, притаившись. В ранние лета у Вани выпали зубы от чрезмерных трудов и недоедания. Кто-то называл его дураком, кто-то — простаком. В последнее время Ваня выполнял посильную работу у частных лиц. Далек он был от хитростей и милостей. Простота его привлекала животный мир больше. Кошки, собаки ютились около его ног. Незащищенность снимает барьер предосторожности у животных. Они либо боятся и слушаются дрессировщиков, либо льнут к таким, как Ваня, понимая их. Производственное ярмо Ваня давно не тянул, но так же, как раньше на производстве, упорно гнул спину на частном дворе. И опустился у него живот пустым мешком от недоеданий и физических перегрузок.

Видя в Ване простачка, хозяйки, поулыбавшись, пытались заставить его работать бесплатно:

— Деньжонок нет… Может, сойдемся на другом?

— Как-нибудь, чем-нибудь на добром слове сойдемся, — отвечал Иван. Покушав после трудов, он отправлялся к следующему углу. Валили на него, безотказного, груз разный, — пусть, мол, поработает, зря кормить его да поить тут, следующий раз то ли удастся его впрячь на хохряка, то ли нет. Ваня делал все по совести и по чести. При всей неразвитости, он мог то, чего не могли делать другие.

Редко, но посещал Ивана зеленый змий. Ваня выпивал мимоходом кружку-другую пива почти молча, потому что говорил только в перекурах и до того тихо, будто судьба пришила его голосовые связки. Говорил он кряду, редко, и обида отражалась в словах его. Несправедливость и обман людей Ваня понимал. Кормили его тогда, когда он бывал нужен, а попробуй зайди голодным назавтра, скажут:

— Ты что же это пропиваешь деньги и идешь к нам поесть?

Редко Ваня заходил к людям без дела. Без дела смотрели на него как на дурака и смеялись. Обед верный у Ивана только за трудовой день.

 

2

 

Я сидел с ним у его дома. Дом прибранный, стены в коврах. Целый сервант самых разных импортных вин от «Брызг шампанского» до коньяка молдавского. А Ваня упирался и утирался рукавом после еды. Не было на столе для него ни коньяка, ни даже самогонки.

Я думал: почему хитрость считается силой и умом, а простота — слабостью и глупостью? И невольно вспоминались сказки разных народов, и особенно русские, в которых простак Иванушка оказывался удачливее и счастливее своих близких — хитрых братьев, и всегда писатели-мудрецы награждали именно его настоящей славой правды, чистоты, красоты и человечности. Как будто сказочный герой, вставал передо мной Иван хоть и уставшим и заезженным, но с той самой душой, которая не восстает, а предстает робко и скромно уже не перед врагами, а перед деньгами.

Я испытывал горечь за настоящую глупость, за вздор и мелочность, за обман нашего брата и издевательства над ним. Словно нет людям дел до сказок и героев, населяющих их.

Ваня не сшибал в пивных остатки. Был случай, когда он одного пивного «кинокадра» шибанул кружкой. Но это так. Вообще, он человек смирный.

Старались приучать было Ивана пользоваться благами родной природы — рыбу ловить, стрелять на охоте. Не получилось. Он и на работе подачек не хотел брать, не то что забирать что-то у природы. Ваня было взял как-то без спроса кусочек колбаски, но скоро понял, что он им не наестся. Жаром выгорает незаработанное. Прахом проходит. И бросил этот процесс обучения. «Ваня чудачок, жить не может в колпачок», — шутили по следу. Глаза Ивана то сужались, то расширялись, в них то испуг, то совестливость бродят, — и всего в глазах его не разобрать.

Дети от Вани пошли ушлые. Быстро ориентировались в обстановке. Хватали, что плохо лежит, а если надо, и воровали во имя одежонки с барахолки. Легкой жизнью бредили. Детей и вовсе не хотели иметь. Хитрили. Поучать своей философии Ваня их не хотел, да и не мог он кого-либо учить.

Ушлые работали на себя, но и отцовской последней копеечкой не брезговали. Рано настроили оград, дом возвели из восьми стен, машины с ладом в разладе приобрели и отделились от мира, чтобы выглядеть независимыми, скрывая инородный душок. Но эта их одинокость Ване казалась рабством.

— Э-э, браток, была история по мне такая чудесная, чуть в каталажку не угодил. Нашел армейские бумаги и отнес их в штаб, а там раз — и арестовали. Сначала меня в симулянты приписали и давай там тыкать пальцем: «Ты что, олух, тут отираешься? Артачить вздумал! Бумажек приволок!» — и пошли, пошли. Как щас помню, глаза закатил там главный. Ну, думаю, перевернутся белки, чаво тогда делать? Вот беда-то. Беда не то, что посадят, а что глаза в орбитах полушариями закатятся.

— Вступились солдаты, дай Бог им здоровья, выхлопотали меня, вышел в отставку, — Ваня улыбнулся неведомым смешком. И я тоже улыбнулся.

 

3

 

Последнее время Ваня ходил, согнувшись крючком. Разлатые руки, пальцы толстые, с треснутой кожей. Породистая земля срослась с мозолями нерасторжимо. Ковырялся он не в руках, а больше во дворах: то ли рубил дрова, складывал их порядком, то ли чистил нужник хозяевам. Все делал отменно, по-солдатски. Везде, везде надо успеть убрать. Ване казалось, от порядка во дворах улучшится жизнь человека, облегчатся мытарства человеческие.

Скоро мы расстались с Ваней, и навсегда, но память возвращала и возвращала меня к той встрече, и я не мог забыть его так просто. Мне ведь тоже не платили за работу мысли, и эта участь равняла нас с Ваней. Не думая о деньгах, я стал записывать и записывать, что видел и как понимал все честное и нечестное вокруг человека.