После кратковременного пребывания
в Чердыни-на-Каме он поселился в Воронеже.

А. Дымшиц

   Воронеж был чудом, и чудо нас туда привело.

Н. Мандельштам

Пусть временная судьба этих вещей
Вас не смущает. Тем поразительнее
будет их скорое торжество.

Б. Пастернак

 

ТРИ ИМЕННЫХ ГОДА

Мандельштам и Воронеж — эти имена стали неотрывными друг от друга. Воронеж для Мандельштама стал и овидиевой Скифией, и пушкинским Болдино. Мандельштам для Воронежа — одной из самых ярких красок в городской истории.

«Трудно сложились для поэта и житейские обстоятельства. После кратковременного пребывания в Чердыни-на-Каме он поселился в Воронеже», — так трогательно и мило написал об этом миграционном акте Александр Дымшиц, автор похабного предисловия к томику Мандельштама, вышедшего в «Библиотеке поэта» в 1973 году.

Осип Мандельштам в Воронеже был не на отдыхе и не в командировке, а в ссылке, в порядке репрессии. Здесь он и провел 35 последующих месяцев, лишь ненадолго отлучаясь в непродолжительные поездки — в частности, на дачу в 1935 году (предположительно в Сосновку), в Воробьевский район (две командировки от газеты), в Тамбов (в санаторий) или в Задонск (на дачу).

Поначалу все как-то задалось — работа, подработки, даже стихи, но постепенно над Мандельштамом стали сгущаться тучи. Сначала — бытовые, денежные (изгнание к осени 1936 года практически отовсюду, где он когда-то работал или подрабатывал), а потом и политические.

Будучи очень открытым по природе человеком, Осип Эмильевич в воронеж­ской ссылке столкнулся с острейшим дефицитом человеческого общения. Из-за его ссыльного статуса многие побаивались, как сказал один артист воронежского Большого советского театра, «прислоняться» к нему, а в конце, когда появились обвинения в контрреволюционности и троцкизме, многие стали от него шарахаться. Известен случай, когда один довольно известный воронежский профессор-философ — Бер Моисеевич Бернадинер, завкафедрой диалектического материализма Воронежского педагогического института — просто испугался знакомиться с Мандельштамом, полагая, что это небезопасно.

Словом, постепенно вокруг Мандельштама в Воронеже выкачивался воздух. Находясь в вакууме, задыхаясь в нем, человек обычно попадает в жуткую депрессию, начинает думать о самоубийстве и т.д. Но с Мандельштамом — вопреки болезни и слабости — произошло иначе. Сама природа, сам город, его лучшие люди, с которыми он здесь не просто общался, а подружился, — такие, как Наталья Штемпель, Павел Загоровский или Маруся Ярцева, — вдохнули в него воздух дружества и сообща они оказались сильнее торричелиевой пустоты и репрессивной машины.

Изоляция, в которой поэт оказался в Воронеже, всегда была сильной, но никогда — абсолютной или герметичной.

Уже через пару недель после прибытия в Воронеж его проведал Эренбург. Позднее к нему приезжали, пользуясь гастролями, Юдина и Яхонтов (и не раз!). Заходили и другие гастролеры: летом 1935 года — артисты Камерного театра, например, а 23 ноября того же года — пианист Лео Гинзбург.

Дважды на майские праздники приезжала Эмма Герштейн, по разу, но на день — оба брата Осипа. На неделю — Ахматова и на месяц — Дина Бутман. И, наконец, дважды, его теща, Вера Яковлевна Хазина.

Медленно и постепенно складывались добрые отношения Мандельштама и с жителями Воронежа (хозяева съемных квартир и соседи — не в счет): Федей Маранцем, Карлом Швабом, Наташей Штемпель, Павлом Загоровским или Марусей Ярцевой.

Первый — он же и самый ранний, и самый ближний — круг общения составили репрессированные москвичи и ленинградцы: врачи, писатели, журналисты. Из них — по интенсивности общения и воздействию на поэта — выделялись двое: Павел Калецкий и Сергей Рудаков.

Второй круг — воронежцы: те же категории лиц, но с добавлением разве что газетного и писательского начальства. Но ни с кем из писателей Мандельштам по-настоящему не сблизился: ближе других к нему оказались Борис Песков и Петр Прудковский (прозаики), а также Вадим Покровский (поэт). Зато Наташа Штемпель заменила их всех и прочно вошла в жизнь поэта — как его друг и читатель (нет, еще ближе: как первый слушатель!). Близким человеком был и Федя Маранц.

По признаку преобладающего общения воронежcкое трехлетье Мандельштама можно разбить на три неравные трети, или, условно, — на три «года»: «год» с Павлом Калецким, «год» с Сергеем Рудаковым и «год» с Наташей Штемпель.

«Год Павла Калецкого», если считать его от приезда Мандельштама и до отъезда Калецкого в июле 1935 года, продлился чуть больше 12 месяцев: в это время Осип Эмильевич осваивался в Воронеже и приходил в себя после ареста, тюрьмы и Урала.

На «Год Сергея Рудакова», вобравший в себя 15 месяцев (с апреля 1935 по июль 1936), пришлись стихи «Первой тетради». Точнее, стихи пришлись на несколько месяцев, «общих» для двух «годов» — года Калецкого и года Рудакова (лишь «Летчики», стоящие несколько особняком, они дописывались уже в отсутствие первого). Но стихи вернулись буквально на глазах — и даже в присутствии — именно Рудакова, хотя как раз он пытался повлиять на их дальнейшее «прохождение» и финальные редакции.

Если Калецкий в «свой» год относился к Мандельштаму скорее равнодушно, будучи связан смертельной болезнью жены, то Рудаков в «свой» год, напротив, был заточен на общение с поэтом, о чем чуть ли не ежедневно, а нередко и дважды в день отчитывался в письмах перед своей женой. Эти письма — ценнейший источник свидетельств о Мандельштаме в Воронеже.

Другое дело, что общение Рудакова с поэтом — весьма специфическое: его недюжинные эгоцентризм и неискренность ставили его не в положение преданного или хотя бы уважительного Эккермана, что было бы так естественно, а в положение аспиранта, варварски, хищнически, по-конквистадорски собирающего материал к «диссертации», да еще и научающего свой предмет уму-разуму. Мандельштам интересовал Рудакова примерно так же, как физиолога мышка или таксидермиста тушка. Даже не догадываясь о таком омерзительном к себе отношении, Мандельштам интуитивно ему не поддавался. И чем ближе к отъезду Рудакова, тем менее информативны и интересны его свидетельства, хотя иное письмецо нет-нет да и «вспыхнет» заемными (у Осипа Эмильевича) искрами.

А когда Мандельштам погиб, и тема «диссертации» определенно изменилась, он перестал интересовать Рудакова вовсе: так, отложение в архиве.

Самым коротким (с конца сентября 1936 года и до середины мая 1937) был «Год Натальи Штемпель». Это одновременно и самый изгойский и самый трудный период за все воронежское трехлетье поэта. Но именно отношение к ней, отношения с ней, как и с теми, кого она с собой «привела», впервые были по-настоящему и двусторонне дружескими. И не случайно именно на эти восемь месяцев пришлись две «воронежские тетради» из трех!..

Глядя на Мандельштамов сквозь призмы воспоминаний о поэте Натальи Штемпель и эпистолярии Сергея Рудакова, порой испытываешь затруднение: а не о разных ли людях идет в них речь? Но разница не в Мандельштаме, разница в них самих, в их «оптиках» и в их «космогониях».

Встреча и дружба с Наташей Штемпель — настоящее чудо и величайший подарок в жизни Осипа Мандельштама, ничуть не меньший, чем встреча и дружба с Борисом Кузиным. Рудаков же, напротив, оказался совершенно не на уровне этой встречи и променял этот дар на свои комплексы. Если допустить, что Мандельштам — «Моцарт», то Рудаков тогда никакой не «Сальери», как могло бы показаться на первый взгляд: он безо всяких кавычек Нарцисс!..

Пока Мандельштам отбывал свою ссылку, историческое время напряглось и ужесточилось. Репрессии набирали и набрали обороты. Бухарин, который систематически покровительствовал Мандельштаму «сверху», сам был арестован, как и почти все местные руководители, которым давалась команда «помогать» Мандельштаму. И Сталину, вдоволь наигравшемуся с этой мышкой, было уже не до поэтишки — готовились слишком «большие процессы». А может, он и решил — для всех и за всех: нечего больше миндальничать.

Так что возвращение Мандельштама в Москву в середине мая 1937 года было, возможно, невольным и пусть и не долговременным, но спасением.

Но самое поразительное — те дивные стихи, которые Мандельштам написал в Воронеже, лучшие и вершинные во всем творчестве.

Трижды — с апреля по июль 1935 г., с декабря 1936 г. по февраль 1937 г. и с марта по май 1937 г., — его накрывала волна невероятного творческого прилива, а когда волна уходила, «на берегу» всякий раз оставалась стопка листков с новыми стихами.

Воронежский период — время высочайшей творческой интенсивности. Четверть всего, что Мандельштам написал, приходится на его воронежские годы: настоящая «Болдинская осень»!

Тут, правда, надо учесть одну особенность дарования — Мандельштам не мог писать одновременно стихи и прозу. Но сесть за прозу в Воронеже у него и не получилось.

Зато рождались стихи. И излучаемое ими чувство просветленного оптимизма, замешенного на человеческой трагедии, — потрясает.

Это то, что Мандельштам именно отсюда, из Воронежа, привнес в русскую и мировую поэзию, — «кое-что изменив в ее строении и составе».

Благодаря своим воронежским стихам Мандельштам навсегда прописался в этом городе:

Я около Кольцова

Как сокол закольцован,

И нет ко мне гонца,

И дом мой без крыльца…

В 1991 году в Воронеже, на улице Энгельса — одновременно с Москвой и Ленинградом — появилась мемориальная доска, затем, в 2006 году, — вторая, посвященная приезду к нему Анны Ахматовой. В 2008 году открыли памятник поэту, а сквер, в котором он стоит, неофициально (а со временем и официально) стал именоваться Мандельштамовским.

И нет сомнений: когда-нибудь в Воронеже будет и улица Мандельштама.

— Это какая улица?

— Улица Мандельштама…

 

ГОД ПАВЛА КАЛЕЦКОГО

 

Гостиница «Центральная». — На терраске у повара. — В яме имени Мандельштама. — «Расширение литературной деятельности». — Вечер об акмеизме и отрешение от пенсии. — Товарищи по ссылке. — Книжники и музейщики. — Журналисты и писатели. — Музыканты и артисты.

 

ГОСТИНИЦА «ЦЕНТРАЛЬНАЯ»

 

Уронишь ты меня иль проворонишь…

О. Мандельштам

 

В Воронеж — к своему новому месту отбытия наказания — Мандельштамы приехали примерно 25 июня 1934 года. Никакие славные ребята ни из каких железных ворот их, кажется, не сопровождали, как никто их и не ждал, и не встречал. Взяв извозчика, они отправились со своим скарбом в гостиницу «Центральная» на проспекте Революции (бывшей Большой Дворянской улице; гостиница жива и по сей день — дом 42-44 по современной нумерации). Номер им не дали, но по койке в мужском и женском номерах на разных этажах предоставили.

Здесь, в середине самой центральной улицы, позвякивавшей трамваями и еще не забитой эманациями примитивной конструктивистской советскости, город излучал полузабытый губернский шарм. Какой все-таки контраст с уездной Чердынью!

Первые же прогулки по окрестным кварталам в поисках съемного жилья, первые же взгляды на зареченские дали — все это своего рода форпосты визуальной колонизации города, в котором, не дожидаясь хозяина, однажды уже побывали мандельштамовские строчки, — в 1919 году, в виде публикации манифеста «Утро акмеизма» в нарбутовской «Сирене». (В 1918-1919 гг. Владимир Нарбут издавал в Воронеже изысканный по оформлению журнал «Сирена».)

Самый первый визит — в дом 39 по улице Володарского, в местное управление НКВД, вчерашнего ОГПУ, где находилась и приемная комендатуры. Прибытие новенького административно-высланного зарегистрировали, а с него самого взяли типовую подписку. Мол, я, такой-то, расписываюсь в том, что мне объявлено следующее: первое — о перемене места жительства заявлять в органы не позже, чем через сутки после перемены (иначе — квалифицируется как побег), второе — за пределы городской черты Воронежа без разрешения органов отлучаться не сметь! Пределами же города при этом объявлялись: правый берег реки Воронеж и сама река в черте города, железнодорожная линия между вокзалами Воронеж-I и Воронеж-II, последние постройки слобод Троицкой и Чижовки, и Ботаниче­ский сад (включительно). Левый берег Воронежа, сельхозинститут (СХИ) и слобода Придача считались расположенными уже за городской чертой, так что мандельштамовский «Чернозем», написанный под впечатлением пахоты на опытном поле СХИ, был стихотворением, географически нелегальным!

Осип Эмильевич, возможно, даже не оценил того, что перемена Чердыни на Воронеж оказалась еще и заменой ссылки на высылку. Это избавляло его от «прикрепления», то есть от необходимости отмечаться здесь с пятидневной частотой.

Следующие воронежские дела оказались связаны с медициной. Сразу же по приезде поэта по настоянию жены осмотрел психиатр — Сергей Семенович Сергеевский, в начале 1930-х гг. заведовавший кафедрой психиатрии в Воронежском мединституте. Осмотрел — и травматического психоза не обнаружил. Скорее всего это имел в виду Шура, когда 6 июля писал отцу: «От Нади — два письма. Осино здоровье лучше. <…> Возможно, будут переизданы Осины переводы Майн-Рида, и он будет обеспечен на лето».

Зато вскоре в больницу, причем в инфекционную (бывшую Красного Креста, находилась на ул. Ф. Энгельса, 72), загремела сама Надежда Яковлевна: ее свалил сыпняк, подхваченный, возможно, в поезде или в гостинице. В палате она познакомилась с Леонидом Ивановичем Богомоловым, пожилым врачом-ленин­градцем, из ссыльных, вскоре ставшим фактически «семейным доктором» четы Мандельштамов.

 

НА ТЕРРАСКЕ У ПОВАРА

 

Пространство, сжатое до точки…

О. Мандельштам

 

Пока жена болела и выздоравливала, Осип Эмильевич вовсю действовал. В Привокзальном поселке, — в июле и ничуть не загадывая о зиме, — он снял у старика-повара летнюю застекленную терраску на Федеративной (первоначально Бринкмановской, а позднее Урицкого) улице, очень близко от Бринкмановского сада.

Точный адрес, хотя документально и не установлен, но можно предполагать, что это был дом на пересечении с Исполкомовским переулком — на месте современного № 18. До войны на этом месте стояло два отдельных дома — № 18 и № 16: № 18 принадлежал инженеру Владиславу Антоновичу Рогинскому, начальнику Юго-Восточной железной дороги (в доме была детская музыкальная школа), а № 16 — некоему Птицыну (в этом доме одно время размещались ясли), и именно в нем была терраса. Правда, никто из старожилов (а я расспрашивал их еще в конце 1970-х гг.) не помнил никакого знаменитого повара в этом месте; один знаменитый не то повар, не то кондитер из ресторана «Воронеж» жил поблизости, но все-таки не здесь, а на Земледельческой (современной улице Г.С. Вавилова), почти что напротив Пединститута (ныне Педуниверситета).

…Платоновские, между прочим, места. И сугубо деревенские, в сущности: дома с палисадниками, садами и огородами, немощеные улицы, заросшие травой и бурьяном и почти непроходимые после дождя. По улицам вышагивали, поводя гребешками, буколические петухи и куры, а за заборами — звонкий лай и каторжный лязг цепных псов.

…Ветер служит даром на заводах,

И далеко убегает гать.

…Чернопахотная ночь степных закраин

В мелкобисерных иззябла огоньках…

Гать здесь совсем не абстрактная. Перекинутая через заливной луг, Придаченская гать через Чернавский мост соединяла город с Придачей, тогда еще пригородом.

 

…В середине июля 1934 года Мандельштам все еще кантовался на терраске один. Здесь он принимал и своего первого гостя из Москвы — Илью Эренбурга. Направляясь на строительство железнодорожной магистрали Москва-Донбасс, тот приехал в Воронеж 16 июля на несколько дней, в том числе и для того, чтобы повидать Мандельштама, и нашел его, хотя и одного (Надя была в больнице), но более или менее в порядке. 22 августа М. Талов записал в дневник: «Был у Эренбурга, недавно вернувшегося из Парижа. Заговорили об Осипе Мандельштаме, недавно высланном из Москвы. Эренбург его видел в Воронеже в удовлетворительном состоянии. «За стихи против Иосифа Виссарионовича», — на мой вопрос о причинах ссылки ответил Эренбург».

С подачи Н.Я. Мандельштам считается, что, проведя в Воронеже три дня (с 16 по 18 июля), Эренбург якобы не повидал Мандельштама из-за того, что, встречаясь с местными писателями и журналистами в редакции «Коммуны», испугался спрашивать у них его адрес. Да они и не знали тогда адрес: откуда? Узнать же адрес самому Эренбургу было совсем несложно — у кого-то из его братьев или брата его жены. Более того: судя по отправленной 16 июля отцу и теще телеграмме («ДЕНЬГИ ПОЛУЧЕНЫ — ЗДОРОВЬЕ НАДИ МОЕ САМОЧУВСТВИЕ ХОРОШЕЕ — ОСЯ»; 4, 157), Эренбург, возможно, и привез Мандельштаму некоторую сумму денег от родных.

Но Надю выписали только в конце месяца, и почти сразу она уехала в Москву на месяц по разным делам, в частности, по квартирным (возможно, на предмет сдачи одной комнаты) и по переводческим.

А к Осипу Эмильевичу на это время приезжала теща. После чего она зареклась это делать, настолько раздраженно, вспыльчиво, а иногда и грубо вел себя с нею зять. Вера Яковлевна понимала, что это болезнь, но и с собой поделать ничего не могла: покойный Яков Аркадьевич такого себе не позволял.

В отсутствие жены и, вероятно, после встречи с Эренбургом Мандельштам за­глянул в редакции областных журнала и газеты — «Подъёма» и «Коммуны», где почти сразу свел знакомство со Стефеном и Калецким, а чуть позже и с Айчем — товарищами по перу, ссылке и травле. Со временем все три эти имени — как недоброкачественных попутчиков-«троцкистов» — еще не раз поставят рядом с мандельштамовским!

С местными, воронежскими, писателями отношения стали выстраиваться много позже, в октябре-ноябре — после того как Мандельштам обратился к Александру Владимировичу Шверу (1898—1938), председателю правления областного отделения ССП и редактору «Коммуны», с просьбой дать ему возможность участия в местной литературной жизни. Швер устроил ему тогда встречу с активом ССП, на которой поэт, в пересказе Стойчева (шверовского преемника), рассказывал о «своей огромной жажде принять и осмыслить советскую действительность, просил помочь ему бывать на заводах и в колхозах, вести работу с молодыми писателями».

Весь август прошел под знаком Первого съезда советских писателей, так что Надежда Яковлевна знала если не из первых уст, то из вторых о том, что Юстас Балтрушайтис, литовский консул и русский поэт, метался между делегатами и умолял всех и каждого спасти Мандельштама: с неотразимой для делегатов аргументацией — ну хотя бы в память об уже погибшем Гумилеве!

В запротоколированных же на съезде речах Мандельштам всплывал дважды. В первый раз — 27 августа, в докладе А.Н. Толстого (sic!) «О драматургии»: «Ложью была и попытка «акмеистов» (Гумилева, Городецкого, Осипа Мандельштама) пересадить ледяные цветочки французского Парнаса в русские дебри. Сложным эпитетом, накладыванием образа на образ акмеисты подменяли огонь подлинного поэтического чувства. Усложненный эпитет, накладывание образа на образ — очень широко распространенное явление в советской литературе». Во второй — анонимно, в качестве «одного старого поэта» из речи Н. Тихонова 29 августа 1934 года, в которой он полемизировал со статьей «Слово и культура».

Своего рода эхом тезиса А. Толстого была цитата из обзора А. Селивановского «Очерки русской поэзии XX века», опубликованного аккурат в августовской книжке «Литературной учебы». В главе с выразительным названием «Распад акмеизма» о Мандельштаме можно было прочесть: «Он любит только то, что не связано с социальными страстями. Эта внутренняя незащищенность Мандельштама, прикрытая внешним холодком классической неподвижности, была выражением старческого загнивания буржуазной культуры. <…> В последних стихах Мандельштама порою звучит страстная тоска, страстное желание вырваться из круга старых дум и привычек и сблизиться с советской действительностью, но это желание перешибается старинными воспоминаниями об ушедшем прошлом (он поднимает кубок «за музыку сосен Савойских, полей Елисейских бензин, за розу в кабине Рольс-ройса, за масло парижских картин»), и социалистическая конкретность обволакивается пеленой все тех же старинных книжных условностей. Так, в недавнем цикле стихов об Армении исчезла живая Армения и сохранился условный пейзаж Армении как повод для отвлеченных размышлений поэта. Мандельштам, независимо от его субъективных намерений, остался чужим для социализма поэтом с начала до конца».

Уж не отсюда ли тот подчеркнутый и от того провокативный интерес именно к акмеизму, сказавшийся на повестке дня единственного за все воронежские годы вечера Осипа Мандельштама?..

Признавая за поэтом право на мастерство и оставляя для него лишь узенькую щелочку в литературной истории («акмеист»!), критики дружно отказывали ему в причастности к современности и, уж тем более, в будущности.

 

…Первого сентября, когда писательский съезд закрылся, Надя уже была в Воронеже. Но, едва приехав, она почти сразу слегла, снова попав в ту же инфекционную больницу, — на этот раз с колитом-дизентерией. Пробыла она в ней недолго и вышла не позднее 8 сентября — поправлялась уже дома, на легкомысленной терраске, с каждым днем и с каждой ночью все более и более прохладной.

И снова ей пришлось съездить в Москву, и снова на месяц, если не больше. На время своего отсутствия она попросила приехать к Осипу Эмильевичу Эмму Герштейн. Та не смогла, зато нашла себе замену — Диночку Бутман, Надину приятельницу еще по Киеву, трогательную актрису и бывшую жену В.Яхонтова, а в это время подругу другого киевского знакомца — Льва Длигача.

В Москве Надежда Яковлевна выбивала в ГИХЛе переводы. Заглянула и на Кузнецкий мост — к старым знакомцам из «Помполита» («Политического Красного Креста»), Михаилу Львовичу Винаверу и Екатерине Павловне Пешковой, с которыми поневоле познакомилась в мае. Приложив справки о здоровье — Осипа Эмильевича и своем, она начала хлЛпоты о переводе из Воронежа в Крым, особенно налегая при этом — после двух побывок в инфекционной больнице — на интересы и своего выздоровления.

Пообщалась она — и, видимо, весьма доверительно — с Мариэттой Шагинян. Из письма к ней узнаем подлинное состояние поэта: «Я знаю, я буду метаться между Москвой и Воронежем. Оставлять Осю одного нельзя, а между тем оставлять его придется. После психоза — наступила общая подавленность, депрессия. Нужны очень ровные, очень благоприятные условия жизни, чтобы все восстановить. Но это невозможно».

…Когда же в 10-х числах октября Надя вернулась в Воронеж, лужи перед домом и вода в ведре на терраске каждое утро покрывались все более прочной шерешью — утренним ледком. Муж встретил ее, закутанный во всю теплую одежду, какая только была. Просто диву даешься: как это ни он, ни она, ни оба вместе не угодили тогда в больницу с законным воспалением легких, например?

Но на один только холод не спишешь всю ту подавленность и тревогу, которые Надя застала по возвращении у Осипа. 31 октября она писала Шагинян: «Мы говорили с вами, и у меня такое чувство, что главного я не сказала. Во-первых, о делах: ни работы, ни договоров, ни денег. Да и надеяться на все это было глупо. Так всегда было в нашей жизни, кроме коротких периодов. Почему же теперь, когда Мандельштам выслан, те редактора, которые никогда не знали, что с ним делать, вдруг бы изменили свою политику? Да, честно говоря, если бы я была редактором и деятелем литературной политики, я сама бы не знала, что с ним делать. Он сам не знает, что с собой делать. // Сейчас, после всего, что было, после пережитого Мандельштамом психоза, все это приобретает особый трагический смысл. Но разве сейчас время для пересмотра литературного положения? // <…> Вы не знаете, Мариэтта, какая у нас была дикая жизнь. Мне кажется, и литературные организации, и Мандельштам действовали заодно. Словно у них была общая цель. Они глухо и слепо толкали Мандельштама на путь ужаса и пустоты, а сам он, словно выполняя какую-то историческую функцию, невольно навлекал на себя все беды и все удары. // Я не знаю, как у других, но у Мандельштама стихи — это разряд несчастья, неразрешенности, страха смерти. Они шли от предчувствия катастрофы и зазывали ее. Жизнь помогала этому. (Была и другая, более сильная струя в стихах, но я думаю сейчас именно о той, которая делала «судьбу») // <…> Что же сейчас? Все говорят, чтобы я писала Сталину. О чем! Поэт отвечает за свои стихи. В государственном плане все логично. Ужасно было, что во время психоза его отправили в ссылку под конвоем. Этих недель я никогда не забуду. Но это исправлено. Наконец, помимо стихов у нас изолируют людей, выпадающих из социальной среды и мешающих общему движению. Мандельштам выпадал, он мешал. // <…> Мариэтта, я сама ничего не знаю и не понимаю. В таких случаях призывают «судьбу». Мне кажется, что судьба — перестать бороться и захлебываться, как мы это делали всю жизнь. Больше сил нет, Мариэтта. Я всегда удивлялась живучести Мандельштама. Сейчас у меня этого чувства нет. По-моему, пора кончать. Я верю, что уже конец. Быть может, это последствие тифа и дизентерии, но у меня больше нет сил, и я не верю, что мы вытянем».

 

В ЯМЕ ИМЕНИ МАНДЕЛЬШТАМА

…За стеной обиженный хозяин

Ходит-бродит в русских сапогах…

О. Мандельштам

…В середине октября с идиллической, но уж больно легкомысленной терраской у Бринкманова сада удалось проститься. «Маклером» стал дед Митрофан, живший у того же повара: стал он им поневоле — тезка популярнейшего святого, в чью честь был поименован знаменитейший в городе монастырь, он решительно никуда не мог устроиться, даже ночным сторожем!

Благодаря старику Мандельштамы остались в ближнем «Завокзалье». Заплатив за полгода вперед (спасибо Виктору Маргериту!), они переехали в Троицкую слободу — в дом 4«б» по 2-й Линейной (теперь это переулок Швейников, д.4-б. Дом сохранился, но перестроен).

Написанное спустя полгода стихотворение «Это какая улица…» — смесь трагического автошаржа и визитной карточки. В нем топографически точное описание местоположения и даже адрес новой прописки:

…Мало в нем было линейного.

Нрава он не был лилейного,

И потому эта улица

Или, верней, эта яма

Так и зовется по имени

Этого Мандельштама…

Геоморфологически «яма» — это пазуха-тупичок между швейной фабрикой и откосом железнодорожного полотна. В нее вела довольно крутая полудорожка-полутропинка, крепко перехваченная корнями деревьев. Слегка разогнавшись, надо притормозить перед воротами одноэтажного дома с правой стороны тупика, в который вела дорожка, войти в них и, огибая дом по правую руку и не переставая спускаться, пересечь двор.

Сразу за углом дома начиналась неширокая деревянная лестница (в сущности, приступок в несколько ступеней), ведшая наверх, на неза­стекленную террасу (в сущности, на балкон). Осип Эмильевич любил выходить на него сам или со своими гостями. Оттуда открывался роскошный вид на степной окоем Заречья — вид, особенно впечатляющий весной, когда вся пойма была под водой. Этот вечно меняющийся пейзаж сам Мандельштам, по словам Сергея Рудакова, сравнивал с «ненаписанной картиной Рафаэля — готов фон». Если же пробросить взгляд не вдаль, а на­ис­косок вниз, то за бровкой открывались и обе бликующие колеи железной дороги, и прославленный поэтом «светофор со сломанной рукой».

Пол в комнате покосившегося дома был немного кривым, половицы скрипучими, и все это напоминало накренившуюся палубу. У дальней стены стоял самодельный диван, а возле двери кухонный квадратный стол с примусом, поразившим Рудакова тем, как легко он зажигался. Было в этом жилье нечто такое, что заставляло его писать жене: «Жаль, что ты не увидишь этой комнаты, в новой будет не то».

В одном стихотворении Мандельштам так описывает своего хозяина:

…За стеной обиженный хозяин

Ходит-бродит в русских сапогах…

Это Евгений Петрович Вдовин — по профессии агроном, откуда и сапоги. Хороший, кстати, сосед: до сих пор в окрестных дворах замечательные сады — это Вдовин снабжал своих ближних качественными саженцами яблонь и груш (его дом уцелел во время войны, и он пускал к себе тех, кто остался без крова). Хороший и семьянин: жену его, Неонилу Михайловну, добрейшую душу, соседи даже называли святой — впрочем, может быть, из-за известной и заурядной слабости самого Вдовина: пристрастие к вину…

Второю слабостью Вдовина было другое «прекрасное» — общение и высший свет: Мандельштама он пустил отчасти потому, что рассчитывал через него завести интересные знакомства («вместе румбу танцевать») с местными писателями — Задонским, Кретовой и другими, в его представлении, виртуозами пера. Но те не приходили, и тогда Вдовин, разочарованный и обиженный, стал врываться к постояльцам, когда кто-то все же приходил к ним, и даже требовал для проверки паспорта («У вас тут собрания, а я, как хозяин, отвечаю!»)

Было у Вдовиных трое сыновей: один из них — 13-летний тогда Костя (он же «Кот») — запомнил, что Надежда Яковлевна, получив гонорар за перевод «Вавилона» В. Маргерита, купила братьям «конструктор» и угощала их шоколадками, а отца — шампанским.

Неонила Михайловна ежедневно кипятила квартирантам небольшой самовар, иногда и сама чаевничала с ними. Стояло у Вдовиных и пианино, впрочем, расстроенное настолько, что Мария Вениаминовна Юдина, выступавшая в Воронеже 12-13 ноября солистка Всесоюзного радиокомитета1, и посетившая Мандельштама в «яме», раскрыв крышку, так и не смогла извлечь из него хотя бы один чистый аккорд. В этот приезд она брала поэта на свои репетиции в пустом зале Большого Советского театра (БСТ), где шли ее концерты. Вернувшись в Москву, она отправила в «яму» прекрасный и только что вышедший альбом живописи импрессионистов, чем крайне порадовала Осипа Эмильевича, тосковавшего по «своим французам».

Побывал здесь и Владимир Яхонтов, гастролировавший в Воронеже 22-23 марта 1935 года. Постоянным посетителем «ямы» был Калецкий, эпизодическими — Стефен и Айч. И именно сюда — 1 апреля 1935 года, буквально на третий день своего пребывания в Воронеже, — к поэту впервые пришел еще один ссыльный — Сергей Борисович Рудаков.

 

(Продолжение следует)

 

Журнальная, без научного аппарата, версия фрагмента «воронежской» главы «Жизнеописания Осипа Мандельштама» — новой биографии поэта, подготовляемой Павлом Нерлером для питерского издательства «Вита Нова». Автор благодарит А. Бабия, А. Глаубермана, В. Гыдова, Д. и Т. Дьяковых, М. Когер, Т. Калецкую, О. Лекманова, О. Ласунского, Е. Пилюгину, Ю. Плисова, В. Сухарева и Г. Умывакину за помощь.

 

1 М.В. Юдина выступала в Воронеже вместе с симфоническим оркестром под управлением А.В. Дементьева. Исполнялись «Апассионата» Бетховена, концерт Моцарта и др. (см. рец.: Сад[ковой] Н. Пианистка М. Юдина. // Коммуна. 1934. 15 ноября).

 

—————————————————

Павел Маркович Нерлер (Полян) родился в 1952 го­ду. Российский географ, историк, поэт и литературовед. Профессор, доктор географических наук. Председатель Мандельштамовского общества, директор Мандельштамовского центра Научно-исследовательского университета «Высшая школа экономики», главный редактор «Мандельштамовской энциклопедии», автор биографиче­ских работ о поэте и редактор двух собраний его сочинений. Лауреат премий имени А. Блока (2015), журналов «Новый мир» и «Вопросы литературы» (2014) и др.