МОСТ НАД ДОНОМ

 

Его, взорванный, поднимала над Доном у прифронтовых Лисок и 15-летняя девчонка Поля Жарая.

 

«Не дай бог о моем детстве слушать, так рядом со мною и умереть можно». Баба Поля смахивает с незрячих глаз своих все еще не выплаканные за послепобедные годы слезы. И ведет меня неспешным рассказом своим по таким стежкам-дорожкам своего военного детства, что, даже воображаемые, они до критического градуса кровь леденят.

— К лету 1941-го мне четырнадцатый годик пошел, а после меня в семье сестрички совсем малые — Софья и Саша. У папы ноги болели, ходил тяжело, но его все равно мобилизовали в первые же дни войны. Прощаясь у хаты нашей, положил он теплые ладони мне на голову: «Держись, дочка. Тебе доведется хлебнуть горя больше всех, но ты — держись…» Как наперед видел папа. Но война, будто одумалась, вернула его домой в феврале 1942-го по «белому билету» — комиссовали из-за ног. А в лето и немцы с мадьярами к хуторам нашим у Дона подоспели. Лопочут, супостаты, по-своему, но слова «Дон» и «Лиски» как молитву каждый день читали — больно уж туда им хотелось. По-над селом нашим Мисево шоссейку к Дону тянуть стали, собирались, видать, с нее за Дон прыгнуть. Тьму людей на стройку ту согнали — даже детишек малых и стариков. Отца не тронули — заставили работать кладовщиком при амбарах, зерно с поля принимать. Задержится, бывало, да еще ноги больные домой не скоро несут, а тут и комендантский час. Полицаи из наших да мадьяры его прикладами — в амбары под замок… Редко дома его мы и видели.

Мне немцы две лошади с подводой дали и к шоссейке землю возить заставили. Подружки, мои одногодки, грузят ее в поле, а я вожу — куда ж денешься. Чуть замешкаешься, отдохнуть присядешь, конвоиры винтовками, как дубинами, — по спинам. Не глядят — детенок ты малый или старик… В начале зимы снегу выпало — коням по брюхо. А морозы — аж земля трескается. И стали гонять нас дорогу ту чистить. На ней подружку мою Нюру и тиф догнал: лежит в снегу и бредит в жару горячечном. Сволокла я ее на сани, конвоирам про тиф сказала. Те домой везти велели, а сами на санках сзади сопровождают. Хлестнула я лошадей, они и понесли. На повороте крутом сани юзом пошли и к куче мерзлой земли ногу мою придавили. Хрястнула, слышу, и в глазах от боли жгучей — темень. Очнулась, глянула на ногу, а валенок пяткою вперед смотрит — кость переломана. Подбежали мадьяры-конвоиры, с саней нас сбросили, назад коней повернули: «Сами домой доберетесь». И поползли мы с Нюрой к селу нашему полем. Приподнимется подружка моя, сугроб впереди примнет, чтобы мне легче ползти, а я снег локотками под себя подгребаю. Чувствую, кончились силы. «Нюра, — шепчу, — беги за мамой, хоть умирать в селе буду…» А какой там Нюре бежать, саму жар тифозный в сугроб кидает, да еще две лопаты наши за собою тащит. Уползла подружка, а я в поле, морозном и снежном, и времени счета не знаю. Лежу, даже боль в ноге замерзла, а намокшие рукавички в ледяшки превратились. Стучу ими, чтобы руки согреть, а они звенят, как полешки… Гляжу на поле, а там два черных круга в снегу качаются, потом третий появился. Подумала: «Вороны, наверно, голодные. Сейчас клевать меня станут. Только бы не с глаз начали». И накрыла лицо варежками мерзлыми.

Но те круги черные не воронами, а дядей Филиппом Падалкиным и Ефимом Холодковым оказались. А за ними и Нюра идет, шатается. Привела ко мне, замерзающей, мужиков, даже лопаты оставить в селе забыла. Вытряхнули мужчины из моей одежки драной снег, варежки задубеневшие кое-как с ручонок содрали, свои, теплые, одели. В село на закорках меня и принесли. У двора нашего народу — толпа. Собрались, значит, меня от полицаев отбивать: думали, за оставленную работу те расстреливать станут. Не я первая, но ничего — обошлось…

В хате на сундук меня положили. Прибежали два мадьяра — переводчик и второй, с сумкою санитарной, фельдшер их. Но спасал мою ногу соседский паренек Ваня Мельников — он перед войною в Острогожском училище на санитара учился. Ножом от голенища до носка валенок мой с кровью замерзшей разрезал, ногу посмотрел. «Стану делать операцию, а ты рядом будь», — сказал мадьяру. Тот три раза обезболивающее вколол, и Ванюшка часа три с ногою моею возился — кости на место ставил. Закончил, улыбнулся: «Вечером на танцы пойдешь!» А у самого по лицу — пот градом. Попыталась я приподняться на локтях, и глаза под лоб пошли от боли.

Потом мадьяр из госпиталя своего горсть таблеток маме принес каких-то, на кубики сахара похожих. Велел в ведре воды растворить да тряпку в ней мочить и бинтовать ногу раненую. Через день к нам приходил, уколы делал. Недели за две до прихода наших исчез куда-то. Я уже с палкой по хате ходить стала. Слышу как-то: колотят в дверь. Думала, лекарь мой вернулся. Открыла дверь в сенцах — батюшки, солдатики наши! В полушубках, с автоматами, звездочки родные на шапках. «Немцы, мадьяры, — спрашивают, — есть?» Чердак, кладовку, сарай проверили.

В январе 1943-го папу снова в армию взяли. До Курска он лишь и дошел да там, на дуге, и сгорел в танке. А в село наше вскоре повестка-разнарядка пришла: пятеро человек требовалось селу направить к взорванному железнодорожному мосту через Дон у Лисок. Среди мобилизованных девчат и я оказалась. Перед тем как нас увозили, соседка сбегала на оставленный мадьярами склад, выбрала солдатские ботинки и мне принесла — обувки-то никакой не было. Да такими огромными ботинки оказались: я, чтоб они не соскакивали, на носок шерстяной еще и по паре портянок мотала. Привезли нас к мосту, а он разбит вдребезги весь. Та сторона, к Лискам, особенно разбитая. Да и город весь развороченный, на месте станции — одни кирпичи. Восстанавливали мост с двух сторон: на правой — готовили рельсы, на другой — опоры из реки поднимали. Привезут кирпичные обломки к Дону, побьют их дробилками, и мы на носилках по тропочкам на льду несем щебенку тяжелющую к опорам. Там военные их бетоном заливают. Они нас строго предупредили, чтоб ходили только гуськом по тропам — на льду реки еще мины немецкие стояли. А первое время и самолетам их счету не было. Но наши зениток много понавезли, и у немцев ни разу не получилось, чтобы бомбами в мост или в Дон попасть. Но при налетах военные все равно нас подальше от моста отгоняли. Все бегут, а я — куда ж со своею ногою? Доползу на коленках по льду до носилок да ими и прикроюсь, и молю Бога, чтобы самолеты мимо пронесло. На том льду донском односельчанка моя Тоня Евдакова и погибла на мине. Во время налета растерялась, с тропы сбежала, мина под нею и ухнула. Только и успела вскрикнуть: «Ма-а-а…»

Военные — много их там было — крепко упирались, чтобы мост поднять. Да и нас, вольных, как птиц на Дону, с носилками да тачками. Ночи коротали в селе Лиски, в хате у знакомой бабушки. Да от хаты той только стены из плетня с обвалившейся глиной остались, крышу взрывом снесло. Спали, сидя на лавке, прижавшись друг к другу, — теплее так. Пока на мосту работаем, бабушка щели в плетне глиной замазывает, чтобы нам ночью не дуло. Военные заметили мою хромоту, ногу осмотрели. Девочка, говорят, да тебе бы в госпитале лежать, но отпустить тебя мы права не имеем. Ногу мазями лечили да утешали: «Кончится, Поля, война, к ордену тебя представим…»

В апреле стали землю оттаявшую на насыпь носить. А насыпь высокая, сколько ж мы туда земелюшки родимой уложили руками своими! Летом, вроде в августе, по мосту, поднятому, первый поезд прошел. Сначала паровоз маленький состав толкал осторожно, потом товарный. А когда пошел правильный поезд с солдатами в теплушках, военные оркестр привезли. Трубы марш играют, а мы плачем в голос: не верилось, что мост осилили, что самолеты не будут пикировать больше. Солдаты из вагонов машут, кричат радостное что-то, а мы в ответ: «Дай вам Бог живыми к домам своим вернуться».

Мы-то вернулись после моста в село родимое. В свои пятнадцать я сразу же в колхоз имени Красной Армии вступила — в 1943-м это было. Поле на быках пахала, вручную сеяла. За посев своевременный да хлеб для фронта и награды от колхоза получала: то поросенка или ягненка малого дадут, то метра два материи. Однажды даже машинкой швейной наградили. А в 1947-м и военные про меня вспомнили, обещание свое сдержали: за мост восстановленный медаль «За доблестный труд» дали. А железнодорожники билет проездной вручили. «Это, — сказали, — тебе, Полина, на всю жизнь за труд твой тяжкий на дороге к Победе».

Когда совсем видеть перестала, сестра Саша меня к себе в село забрала. А хату мою в Шведово какие-то ироды очистили-обокрали. Замки обломали и все вынесли: и холодильник старый, и медаль, и документы. Даже посудой старой не побрезговали…

Гляжу на бабу Полю, на руки ее, не по-женски жилистые да узловатые… И подумалось с горечью: хватит ли у нас времени и желания, чтобы всем пока еще живым российским Полинам, Тоням, Нюрам поставить памятники у их мостов к Победе? Чтобы не только заморские нынешние супостаты перед силою их духа шапки-каски снимали. Но чтобы и свои мародеры (не только притонные, но и чиновные, монопольные) не к пенсионным их тощим книжкам руки тянули, а на поклон им глубокий в очереди стояли. Да с желанием с глаз их старческих, катарактных, пелену темноты снять. Слышала баба Поля, что в клиниках наших, милосердных, но платных, операция такая 15 тысяч стоит. А у нее, подранка войны, денег таких нет. А есть желание подруг своих еще живыми увидеть бы да на свой мост к Победе хоть краешком очей просветленных посмотреть.

А тут еще одной драмой была ранена баба Поля — умерла единственная сестра Шура, досматривавшая ее. И слепая женщина-горемыка никому не нужной стала. В казенный дом ехать отказывалась — хотела закончить жизненный путь в родной сторонушке. Доктор из соседней Колыбелки Александр Еременко взялся бабушку подлечить. В больнице и счастливая развязка судьбы ее горемычной к ней подоспела. Полину Жарую взяла к себе милосердная семья турок-месхетинцев Бинари и Розии Кадировых, у которых недавно умерла мама: у них почтение к старости — это святое. Вот такой неожиданный интернациональный мостик к очередной жизненной победе выстроился на склоне лет бабы Поли.

 

МЕЛИТОН КАНТАРИЯ: К РЕЙХСТАГУ ОТ… ЛИСОК

 

Сержант Егоров… Младший сержант Кантария… Имена эти с мая 1945 года стали для всего мира живыми победными символами, как и красное Знамя Победы, водруженное ими над поверженным рейхстагом. И мало кто знает, что стяг Победы шел к Берлину вместе с солдатом-грузином Мелитоном Кантария от… берегов лискинского Дона. Именно отсюда красноармеец Кантария в сентябре 1941-го был призван Лискинским военкоматом в ряды Красной Армии.

Как случилось, что будущий знаменосец Победы начинал свою фронтовую дорогу к рейхстагу от железнодорожных Лисок? Как сложилась послевоенная судьба Кантария? Каким человеком был он? Обо всем этом рассказал лискинцам его племянник Кандид Кантария, приехавший в Лиски из Самары по приглашению сотрудников местного историко-краеведческого музея.

— Из воспоминаний дяди помню, — рассказывает Кандид Георгиевич, — он, раненый в боях с белофиннами, долечивался в госпитале в Лисках. Осенью 1941-го его отсюда и призвали — теперь уже на войну с фашистской Германией.

Рассказ племянника человека-легенды подтверждается и документами, найденными лискинскими краеведами. В частности, наградным листом Героя, где в графе «место призыва» значится — «Лискинский РВК Воронежской области».

Знакомство родственника Кантария с лискинской землей начинается с экскурсии по городу, проводившему знаменосца Победы к рейхстагу. Вместе с краеведом Николаем Сафроновым показываем здание кинотеатра «Октябрь»: здесь в 1941-м размещался военкомат, вручивший Мелитону Кантария повестку в бессмертие. На городской Аллее Славы, где установлены бронзовые бюсты тринадцати лискинцев — Героев Советского Союза и России, а также «лискинскому Матросову» Чолпонбаю Тулебердиеву и танкисту Петру Козлову, Кандид Георгиевич, трогая бюст Героя Козлова, неожиданно вспоминает: «Фамилию Козлов дядя повторял не раз: боец с такой фамилией лежал с ним в лискинском госпитале…»

Разнятся даты пребывания в госпитале в Лисках двух Героев — Кантария и Козлова. Но вот же очередная загадка Истории: есть два наградных листа Мелитона Кантария. По одному, машинописному, он призван в армию Лискинским военкоматом в ноябре 1941-го. Согласно другому, машинописному, — в 1944-м. Что это — описка штабистов? Или, не исключено, Кантария (раненый за войну семь раз) лечил в Лисках и ранение, полученное 1 августа 1942 года, в то время, когда в госпитале спасали от смертельных ран и лейтенанта-танкиста Петю Козлова?

Рассказываем Кандиду Георгиевичу о подвиге командира танкового взвода, который, смертельно раненный, два часа вел свой последний бой у разъезда Пухово в окружении немцев и мадьяр. Сожалеем, что место захоронения Героя так до сих пор и не установлено. Гость Лисок просит записать биографические данные Козлова, обещает содействие в поиске его захоронения. У него есть доступ в архивы Министерства обороны.

Везем гостя на Щученский плацдарм. По пути на Никольской горе показываем памятник мирным жителям — жертвам фашистской оккупации правобережья Дона. Он — единственный в Центральной России. «Какие же вы, лискинцы, молодцы, что так прочно храните память о нашем прошлом!» — растрогано восклицает гость. У «тридцатьчетверки» на Щученском плацдарме Кандид Георгиевич, перекрестившись, низко кланяется праху его защитников. И молвит скорбно: «А ведь мой отец, Георгий Варламович, тоже воевал на Воронежском фронте, где ему осколком снаряда оторвало левую руку… Может, здесь это и было? Отец был скуп на воспоминания о войне».

В музее Щученской средней школы — встреча со школьниками. Просят Кандида Георгиевича открыть новую экспозицию — «Хотят ли русские войны?» называется. Разорванный снаряд «катюши» подобрал на плацдарме Николай Сафронов. Взрыв чудовищной силы затейливо загнул ребра-лепестки снаряда в два вопрошающих знака: хотят ли русские войны? И как категоричный ответ — между лепестками-вопросами в проеме металла войны суровая цифра золотом: 332. Столько жителей-щученцев (большая половина!) остались навечно в земле, вспоротой войною.

Старшеклассники с восторгом рассматривают семейную реликвию Кантария — карманные часы швейцарской фирмы «Омега», на крышке которых вязь гравировки: «Герою Советского Союза М.В. Кантария от маршала Г.К. Жукова. 9.05.1945 г.». Часы, подаренные знаменосцу Победы Маршалом Победы, четко показывают время (с мая 1945-го не останавливались ни разу!), торопя нас возвращаться в Лиски. По дороге задерживаемся на минуту у одного из семи местных «чудес света». Красный Шпиль — так называется неописуемой красоты меловая гора над излучиной Дона между селами Щучье и Колыбелка. Гость не скрывает восторга: «Дышится-то как вольготно, будто на Кавказе! Вот куда нужно ехать за красотою, а не на Канары! Я непременно приеду к вашему Дону в конце мая или летом — можно?» — «Даже нужно, Кандид Георгиевич: ведь древко знамени, вознесенное вашим дядей над рейхстагом, упирается в наши донские кручи».

В зале музея человека с легендарной фамилией уже с нетерпением ждут: школьники, студенты-железнодорожники, учителя школ, краеведы, руководители школьных музеев… Научный сотрудник музея Анна Гордышева, представив гостя, просит поделиться воспоминаниями о Мелитоне Кантария.

Интересный рассказ гость украсил многими не всем известными подробностями. Кстати, привел он также и один малоизвестный послевоенный факт: 20 июня 1945 года Знамя Победы с берлинского аэродрома спецсамолетом переправили в Москву. Его должны были пронести по Красной площади на Параде Победы знаменосец Неустроев и его ассистенты — Егоров, Кантария, Берест. Стали тренироваться. Чеканный шаг получался плохо. У того же Береста к 22 годам было пять ранений, повреждены ноги. Семь раз был ранен и Кантария. Да и другие участники парадного расчета не отличались выправкой — в окопах не до нее было. Назначать других знаменосцев маршал Жуков не стал, да и поздно уже было. Принял категоричное решение: «Знамя на Парад Победы не выносить!» Поэтому впервые оно реяло над Красной площадью на параде в честь 20-летия Победы, в 1965 году.

Как сложились послевоенные судьбы знаменосцев Победы? По словам Кандида Георгиевича, Жуков предложил Егорову и Кантария учиться в военной академии. Но Мелитон Варламович взмолился: «У меня же дома шесть братьев и сестры. Как они будут без меня?» Вернувшись домой, работал плотником, шахтером. Закончив институт, возглавлял торговую базу. Избирался депутатом Верховного Совета СССР, был советником Шеварднадзе. Возглавлял всегрузинское ветеранское движение, был членом комитета ветеранов СССР. Его с Егоровым очень уважали и Брежнев, и Андропов — часто брали с собою в зарубежные поездки. У Кантария оставался шрам на щеке — отметина при штурме рейхстага. Брежнев вызвал начальника 4-го управления Минздрава, приказал: «Аккуратно заштукатурьте Мелитону Варламовичу шрам: ведь он — лицо нашей Победы…» Во время поездки в Швейцарию неофашисты попытались совершить покушение на Кантария, стреляли в него из толпы. Но охрана сумела прикрыть его. «Меня можно убить, — сказал тогда знаменосец Победы, — но за мною великий народ-победитель: его убить невозможно».

Когда к власти пришел Горбачев со своими «ускорениями» и «перестройками», Кантария со свойственной ему прямотою заявил: «Этот продаст Союз — не дай Бог мне дожить до этого дня… Только Грузии и России поодиночке нельзя выжить». Очень уважал белорусов, особо отмечая их самопожертвованность в военные годы. Михаила Егорова почтительно называл старшим братом — они ведь и побратались с ним после рейхстага по старому грузинскому обычаю, смешав кровь из ранок на пальцах рук. Часто общались, ездили друг к другу в гости. Егоров работал на молочно-консервном заводе близ Смоленска. К 30-й годовщине Победы Министерство обороны подарило ему машину «Волга». Получать подарок на базу поехали вместе с сыном. 18 июня 1976 года недалеко от Смоленска, у родной деревни Егорова Рудня, «Волга» врезалась в рефрижератор «Колхида». Сын выжил, а Михаил Егоров скончался на месте. На спидометре искореженной машины застыла цифра — 17 километров. Так недолго успел порадоваться подарку Михаил Егоров. Похоронили покорителя рейхстага на территории Смоленского кремля. Кантария, примчавшись на похороны друга, тяжело переживал смерть побратима и до конца своей жизни поддерживал его семью. Трагична судьба и Алексея Береста. Невинно осужденный, он отбывал срок в колонии. 3 сентября 1970 года, спасая девочку-малышку, погиб под колесами пассажирского поезда.

— Фамилия Кантария, — рассказывает Кандид Георгиевич, — на грузинском языке означает «добродушный», «благосклонный». Дядя Мелитон в полной мере соответствовал своей фамилии. Радушие к людям и обостренное войной чувство справедливости постоянно звали его помогать слабым. Он и к вам, в Воронеж, приезжал в 1970-е по зову чужой беды, помог исправиться молодому человеку, сбившемуся с пути истинного.

Каждый день Мелитон Варламович получал необъятные кипы писем — ведь он был Почетным гражданином 90 городов Советского Союза. Взял однажды стопку, а из нее выпал конверт с детским почерком. Писали детдомовцы из поселка Дальнее Хабаровского края. Жаловались, что директор и персонал воруют мебель, белье, продукты. Пошел Кантария к директору местного совхоза, просит: «Ты сколько можешь дать мне апельсинов?» — «Да берите, сколько нужно — пять, десять килограммов». — «Ты меня не понял: нужно очень много. Для детей-сирот». Загрузили ящиками самолет, и улетел дядя с ними на Дальний Восток. Там разобрался в ситуации: директора посадили, закупили мебель, готовить стали вкусно…

Когда в 1991-1993 годах разразился грузино-абхазский конфликт, Мелитон Варламович сильно волновался: «Никогда не думал, что после такой дорогой Победы брат на брата пойдет». Возглавив комитет по примирению, каждый день звонил Ельцину, просил его о встрече, чтобы обсудить, как вместе с Россией остановить братоубийственную войну. Но тот каждый раз сказывался «больным», обещал встретиться завтра. А назавтра — снова «больной»…

Помогала ли фамилия Кантария по жизни племяннику Героя? Когда как. У грузин ведь родственные чувства очень сильны, а почитание старших и заслуженных — безукоризненное. Однажды моя классная руководительница попросила: «Кандид, твой дядя много ездит по стране, за рубеж. Пригласи, пожалуйста, его к нам в школу». Передаю просьбу дяде, он в этот момент собирался на Кубу. Отвечает: «Вот после встречи с Фиделем Кастро и приду к вам — будет что рассказать». А дядя был очень точен в обещаниях. Вернулся с Кубы — и сразу в школу. В конце интересной встречи попросил учительницу показать классный журнал с моими оценками. Полистал он его, повздыхал молча. А учился я так себе. Вышли мы из школы, и говорит мне дядя тихо так: «Я сегодня вечером к вам приду, попроси отца дома быть». Пришел, позвал меня и при всех родственниках спрашивает: «Кандид, а какая у тебя фамилия?» — «Кантария», — отвечаю недоуменно. — «Вот! А ты ее так позоришь своей учебой. В общем, так: я тебя сейчас убью. Я — герой, мне ничего за это не будет. А на земле одним дураком меньше станет». С того разговора мое отношение к учебе резко изменилось.

Когда мне вручили повестку в армию, приятели говорят: «Кандид, у тебя же дядя герой, поговори с ним — нужны тебе эти казармы да кирзачи?». Ну, я, глупый и поговорил. А дядя опять: «Ты помнишь, какая у тебя фамилия? Никогда и ни при каких обстоятельствах не смей ее позорить». …А во время грузино-абхазской войны фамилия Кантария жизнь мне спасла. Прилетел я из командировки домой в Самару, где живу. А жена в слезах вся. Спрашиваю, что случилось? «А ты, — говорит, — телевизор включи. В Сухуми бомбы рвутся…» А там дочь наша. С помощью высоких чинов удалось в тот же день улететь в Тбилиси. В аэропорту прошу таксистов отвезти в Сухуми. Смотрят, как на сумасшедшего. Еле уговорил одного довезти хотя бы до границы с Абхазией. Высадил он меня и тут же обратно умчался. Не успел я сделать и нескольких шагов, ствол автомата мне в спину уперся. Люди бородатые, в камуфляже в лес меня ведут, на непонятном языке разговаривают. Один спрашивает: «Документы какие у тебя есть?» Достаю паспорт, а в нем визитка дяди Мелитона оказалась. Разглядывают ее, лопочут: «Кантария! Кантария!» Старший, видимо, приказывает конвоиру: «Отвези его, куда скажет. И чтобы невредимый был».

Фамилия Кантария воевала за людей и поле смерти героя. Кандид Георгиевич скромничает, но нам удалось узнать и такое. Будучи помощником члена Совета Федерации, решил он проведать в Смоленске сестру Михаила Егорова Валентину. На вокзале таксист спрашивает: «Вы не местный? Из Москвы? А зачем вы в этот сарай едете?» Привез к дому Валентины, и у гостя сердце сжалось: действительно, хибарка-сарай. Крыша перекосилась, половицы под ногами ходуном ходят… А сестра Егорова не жалуется, говорит, что хорошо живет. Развернулся гость круто — и в мэрию. В приемной градоначальника секретарша вельможную дверь собой закрывает: там, дескать, ответственное совещание по ЖКХ. Отстранил ее легонько Кантария и в кабинет шагнул. «Вы кто и зачем здесь? — грозно вопрошает голова городская. — Мы вас не приглашали». — «Да Кантария я, — отвечает напористый визитер. — Пришел пригласить вас в гости к совести вашей — Вале Егоровой». Услышав фамилию Кантария, чиновник просит заместителя своего проехать с гостем. Но Кантария настоял, чтобы поехал сам мэр. В доме-сарае чиновник стал извиняться, что не был у сестры героя и не знал о ее проблемах. Достал блокнотик и все вопросы в нем обозначил. Просил не рассказывать в Москве о своей промашке. Недели через три Валентина позвонила, рассказала, что и ремонт в доме сделали, и телефон поставили, и лекарства теперь необходимые у нее есть…

Скончался Мелитон Варламович Кантария 27 декабря 1992 года.

— Ему бы долго еще жить, да грузино-абхазская война жизнь его укоротила, — считает Кандид Георгиевич. — Похоронили дядю на его родине — в селе Чхороцку. Название села переводится как «Девять родников». Там, действительно, девять звонких ключей бьют. Мемориал Герою Советского Союза построили на средства… немцев, японцев и американцев. Ни Россия, ни Грузия ни копейки не нашли для увековечения памяти победителя-солдата.

На память о встрече в Лисках председатель совета музея, писатель Валерий Тихонов дарит племяннику героя свою книгу о батюшке-Доне с символическим названием «Не говорю тебе прощай…» «А я и не буду прощаться — еще встретимся у Дона», — парирует Кандид Георгиевич и подписывает Валерию Алексеевичу и гостеприимному музею фотографии из семейного архива. И вместе с юнармейцами школы №15 имени Героя России Евгения Сизоненко сажает в музейном дворике русскую березку. В память о дяде и его всесоюзных побратимах-однополчанах. Ведь, как утверждал сам Мелитон Кантария, «флаг над рейхстагом установили не Егоров и Кантария, а весь советский народ».

 

ВАНЯ-НЕМЕЦ

Очерк-быль

 

Картина лискинского художника Александра Аникеева позвала из Германии наследника ее героя.

 

…По отполированным ветрами Вечности булыжникам-звездам Млечного пути бредет он, согбенный, в лаптишках, с палкою-посохом в узловатых руках да тощею холщовою котомкою за костистыми плечами. Разводы туч-призраков да одинокий узенький лучик не греющего далекого Солнца — вот и все его спутники по неприкаянному пути жизни. И ни стрелочки-указателя, куда и к кому идти, не видно нигде на его скорбной стезе к одиночеству. Странник… Такой он на одноименной картине-гравюре заслуженного работника культуры, лискинского художника и поэта Александра Аникеева.

Таким знал его по жизни и я. На ее лискинском отрезке. Каждое утро, будто на работу, брел он тяжким надрывно-волочащимся шагом от Мельничного бугра к центру города с перекинутой за спину небольшой табуреточкой и той самой сумой холщовой, вечно не доласканной, как и он, людским вниманием-подаянием. Пепельно-рыжие волосы, давно не знавшие ни ножниц, ни гребенки. Всклокоченная бороденка, уставшие от жизни глаза, из которых сочилась неизбывная тоска, и не понятно куда устремленное ожидание чего-то значительного и спасительного. Да и не глаза это были вовсе, а полупрозрачные осколки-ледышки, оставшиеся под испуганно-удивленным надбровьем с лютого января 1943-го. Дырявый засаленный френч с чужого плеча — то ли железнодорожный, то ли полувоенный. И хлюпающие на ногах насквозь пропыленные сапоги придавали облику Вани-немца унылость странника, бредущего к одному ему ведомой цели.

Ваня-немец… Даже в этом двойном имени-прозвище его звучала такая же несуразность, какою несуразною была и жизнь его нищенская, продрогшая и уставшая на семи русских послевоенных ветрах. Людская молва прозвала-поименовала его так за то, что он и взаправду был немцем — соотечественником и однополчанином тех, кто в январе 43-го бежал через густые кусты разрывов советских «Катюш» от сугробистого лискинского Придонья к своим германским уютным Шпреям и Эльбам. Те, бежавшие, бросили его, жестоко контуженного и оглушенного, на русском сорокаградусном морозе у Дона под Лисками. И подобрали будущего Ваню-немца не свои, а сердобольные местные женщины. Для них и вчерашний враг был, прежде всего, человеком, достойным сострадания. А тот взрыв снаряда советского лишил его памяти, но не рассудка. И поименованный Ваней, не стал он Иванушкой-дурачком, слабоумным юродивым, какие изобиловали в российских послевоенных местечках. Не было у Вани-немца речи, а было натужное страдальческое и болезненное мычание, исторгавшееся даже не из горла, а откуда-то глубже — из души, что ли. И кто ж теперь скажет, было ли это утробное мычание результатом тяжелейшей контузии или трудно так исторгалось признание приютившим его людям.

По церковным праздникам Ваня-немец менял дислокацию, переселяясь от ступеней людного местного универмага к церковной паперти. Отвязывал конопляную веревочку от извечной своей спутницы-табуреточки, садился на нее и ничем не отличался от всех нищих, которых тоже расплодила война и послевоенная неустроенность-разруха. И не было для Вани-немца большего счастья, когда батюшка-настоятель Покровской церкви разрешал ему подняться на колокольню и дернуть веревки колоколов на звоннице. В такие минуты нечастые сталь-лед затуманенных глаз Вани-немца, жадно устремленных на запад, превращалась в ласковую голубизну вод Дуная и Вислы. И несся с лискинской церковной колокольни туда, к рекам этим, не малиновый перезвон от рук неумелых, а хаотичный и неудержимый набат-стон, звон-крик, звуки-вопли… Так неистово кричат и колокола, и люди, когда им невыносимо больно. И горечь этой боли, накопленной безразмерными годами, выливалась в призрачный стон-надежду быть услышанным дорогими и близкими людьми. Звал ли он так мамку свою или семью, которые в оглушенном и контуженном сознании все еще жили не убитой памятью. И рвался тот звон-крик, Ваней-немцем исторгаемый, с такой неукротимой поспешностью в даль светлую, будто боялся быть прерванным и остановленным взрывом людского равнодушия и беспамятства, которые были мощнее взрыва, что оставил неистового звонаря в земле чужой, от родины далекой, да на чужой для него колокольне.

Не скажу, не знаю: а, может, и не немцем был вовсе Ваня-немец, а итальянцем, мадьяром, румыном — много их спешило к Задонью лискинскому отведать пирога русского да дармового. Но так вот окрестила его народная молва, что-то, видать, знавшая про оставленного и забытого здесь войною Ваню-немца… В начале 90-х он как-то бочком и незаметно исчез с городских улиц и из памяти люд­ской: то ли земля местного погоста упокоила с миром чужеземца, так и не докричавшегося до своих, то ли…

…Эта житейская история так бы и осталась в памяти лискинских старожилов, поэтизированная пронзительно-скорбной кистью художника Александра Аникеева, не получи она неожиданного продолжения. И случилось это совсем недавно, в канун открытия новой картинной галереи в Лискинском историко-краеведческом музее. Занятый обустройством экспозиции, Аникеев забыл про самого себя. А тут еще научный сотрудник Наташа Супоницкая отвлекает: «Александр Владимирович, вас немец из Берлина хочет видеть». — «Наталья Эдуардовна, займитесь, пожалуйста, им — узнайте, что ему нужно, мне сейчас не до него»… Проходя по коридору, Александр увидел юношу, рассматривавшего и фотографирующего его картину «Странник». Остановился: «Вам это интересно?» В ответ услышал восторженное: «О! Я видел ваш… странник пять лет назад. Сегодня… я шел, я спешил к ваш русский странник. Я тоже странник…».

Просвещая иноземного гостя, Аникеев рассказал ему вкратце житейскую драму прообраза своего героя. И услышал в ответ прожигающее до мозга костей: «О! Я шел к русский странник. А это — немец… Какой ироничный анекдот! Немец…» В ломаных словах этого юноши плескалась не­объяснимая смесь растерянности, удивления и разочарования. И чего-то такого, что только странники и испытывают в конечной точке своего пути. И слово «анекдот» в его устах, неудачно в волнении подобранное, звучало синонимом русских слов «история», «драма».

А Аникеева неожиданно озарило: «А вы поройтесь в своей родословной — не оставила ли война кого-то из ваших близких у берегов нашего Дона. Не к вам ли кричал-звонил мой странник, лискинский Ваня-немец? Поройтесь…» Не знаю, хватит ли у этого юного немца-странника сил и желания по-русски совестливо и ответственно «порыться» в наверняка драматических слоях истории его фамилии. Но путь, указанный Аникеевым юному немцу своей графической скорбной картиною, был наверняка бы полезен всем нам. И русским, и немцам, и румынам, и итальянцам, и мадьярам… Ведь все мы живем не просто у Дона, Дуная, Рейна, Темзы. Живем мы сегодня под зыбкою крышею дома единого. Адрес его — Земля. А потому каждому из нас нужно хотя бы мысленно пройти жуткие в своем контуженом одиночестве дороги Вани-немца. Чтобы самим не быть оставленными у чужих берегов, чужих порогов…