Священное косноязычие

 

В очерке «Разговор о Данте» Осип Мандельштам пишет, что поэт «вводит детскую заумь» и «лепет» в свой проповеднический словарь. При этом поэт явно свидетельствует не столько о великом итальянце, сколько о себе самом. Творчеству Осипа Мандельштама в высшей степени свойственно «священное косноязычие». Сам он сравнивал свое стихосложение, стихоговорение, проговаривание в полубреду-полусне — с вольным птичьим пением, щебетом щегла, не претендуя на громы и молнии. Ворох утонченных ассоциаций, не столько изящно переплетенных, сколько спонтанно спутанных, вольно-прихотливых, вызывающе субъективных, воспаряющих над сиюминутным бытом, погружающихся в далекие по виду области, «мешая в песнях Рим и снег», как сказал он об Овидии, то есть о себе самом («Я в Риме родился»), погружающихся в греко-римскую культуру — вот поэзия Осипа Мандельштама. «О, Европа, новая Эллада!»

«Мне представляются закрытые глаза и легкая, торжественная маленькая голова, чуть запрокинутая кверху. Это музыка припоминания — легкая Мнемозина, старшая в хороводе. С легкого, хрупкого лица спадает маска забвения, проясняются черты; торжествует память <…> Вспомнить во что бы то ни стало!» Это из статьи «Пушкин и Скрябин», это о композиторе, но это прежде всего автопортрет самого Мандельштама. Что он вспоминает? Элладу! Это его запрокинутая гордая голова бродячего барда, пифии, воплотившейся Психеи, юродивого…

Необычность позы, жеста, походки выдает, по Мандельштаму, необычность внутреннего облика, принадлежность к особому миру, блаженному, экстатиче­скому.

К пустой земле невольно припадая,

Неравномерной сладкою походкой

Она идет — чуть-чуть опережая

Подругу быструю и юношу-погодка.

Так пишет поэт в мае 1937 года в стихотворении, посвященном Наталье Штемпель1. Эта подруга семьи Мандельштамов воронежского периода прихрамывала, «припадала к земле», и это виделось поэту не приметой обычной земной женщины, но жестом, роднящим ее с блаженными женами с их неземной поступью. «Косноязычие» походки сопоставимо со священным косноязычием поэтического высказывания…

 

Блаженный лепет и геометрия мира

 

Мандельштам трактует стихи как бормотание блаженного. Блаженного во всех смыслах: и как юродивого, и как счастливого своей сладостной, «медовой» (любимое слово) поэтической ношей:

Люблю появление ткани,

Когда после двух или трех,

А то четырех задыханий

Придет выпрямительный вздох —

И так хорошо мне и тяжко,

Когда приближается миг —

И вдруг дуговая растяжка

Звучит в бормотаньях моих —

пишет поэт в Восьмистишиях ноября 1933 года. «Бормотания» поэта создают ткань — судьбу мира…

А вот восьмистишие, навеянное, считаю, известной гравюрой Уильяма Блейка «Великий Архитектор», где Творец с циркулем в руках наклонился в вихре ветра и лучей над землей:

Скажи мне, чертежник пустыни,

Сыпучих песков геометр,

Ужели безудержность линий

Сильнее, чем дующий ветр?

— Меня не касается трепет

Его иудейских забот —

Он опыт из лепета лепит

И лепет из опыта пьет.

Приравнивая творчество поэта к творению Вселенной, поэт и здесь трактует созидающее Слово (вначале было Слово) как лепет. Творец лепит из лепета-Слова «опыт» — материальный мир, а из него черпает затем новый лепет — поэзию.

… Россия, Лета, Лорелея… — что может быть блаженнее такого лепета?.. Или:

Я научился вам, блаженные слова:

Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита.

Гениальный лепет, бессмертные созвучья… Задыхания, повторы, шаманские заклинания… Ахматова, вспомним, заклинала в стихотворении «Молитва»: «дай мне горькие годы недуга, задыханья, бессонницу, жар», живописуя, между тем, вольно или невольно недуг не какой-нибудь, а сугубо поэтический, задыхания те же, творческие — блаженные терзания Пифии.

Скульптурные изображения Осипа Мандельштама, появившиеся в двухтысячные годы в Москве, Петербурге, Владивостоке, Воронеже выразительно передают экстатическое состояние поэта: запрокинутая голова, полуприкрытые сновидче­ские глаза… «Я научился вам, блаженные слова…»

 

Блаженные жены и легкий пепел

 

Знаменитое «В Петербурге мы сойдемся снова — словно солнце мы похоронили в нем» — не о том же ли? О том особом священном языке, где слова значат бесконечно больше, чем в обыденной жизни, где за каждым словом — прозрение сути бытия.

В Петербурге мы сойдемся снова,

Словно солнце мы похоронили в нем,

И блаженное, бессмысленное слово

В первый раз произнесем.

В черном бархате советской ночи,

В бархате всемирной пустоты,

Все поют блаженных жен родные очи,

Все цветут бессмертные цветы.

 

Дикой кошкой горбится столица,

На мосту патруль стоит,

Только злой мотор во мгле промчится

И кукушкой прокричит.

Мне не надо пропуска ночного,

Часовых я не боюсь:

За блаженное, бессмысленное слово

Я в ночи советской помолюсь.

 

Слышен легкий театральный шорох

и девическое «ах» —

И бессмертных роз огромный ворох

У Киприды на руках.

У костра мы греемся от скуки,

Может быть, века пройдут

И блаженных жен родные руки

Легкий пепел соберут.

 

Где-то грядки красные партера,

Пышно взбиты шифоньерки лож,

Заводная кукла офицера —

не для черных душ и низменных святош…

Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи

В черном бархате всемирной пустоты.

Все поют блаженных жен крутые плечи,

А ночного солнца не заметишь ты.

                              25 ноября 1920 года

Поэт — неизбежно блаженный, всегда юродивый. Юродство и есть поэзия или, наоборот, поэзия — юродство.

Мне не надо пропуска ночного,

Часовых я не боюсь…

Какой же страх у юродивого? Какой ему пропуск? Он вне закона, вне рамок, он волен молиться где и как захочет, в любой ночи…

Итак, блаженство. Слово поэтом обозначено как блаженное, бессмысленное. Блаженство слова именно в том, что оно как бы «бессмысленно», потому что ограничить его одним определенным значением невозможно, оно значит все и ничего, так что его можно понять только интуицией, погружением в блаженную сердцевину бытия. Вернее сказать об этом неназванном таинственном слове: блаженно-бессмысленное, вот так, через дефис, как о едином поэтическом понятии, сладост­ном, райском, где, собственно, слов и не нужно и тем более не нужно никакого земного, житейского «смысла»…

Все поют блаженных жен родные очи,

Все цветут бессмертные цветы.

Блаженные жены, кто они? Помним жен-мироносиц, помним Благословенную в женах с ее «бессмертными цветами» (лилии и розы). А в конце стихотворения реальная картинка: театр, актриса с ворохом бессмертных роз и как бы внезапно прорывающееся, все открывающее ты. Возникает она, возлюбленная Ольга Арбенина, отправная точка стихотворения, и дается разъяснение в конце: красный партер, бархат, легкий театральный шорох, даже костры перед театром — примета сурового времени, а одновременно еще и напоминание о русской классике:

Театр уж полон; ложи блещут;

Партер и кресла, все кипит;

В райке нетерпеливо плещут,

И, взвившись, занавес шумит.

Приходят на память и «юные жены, любившие нас» из «Вакхической песни» Пушкина.

Но Театр и актриса с букетом роз явились в стихотворении как яркий повод, мимолетная сцена для мощного обобщения о блаженных женах — главной причины высказывания, возникшей, естественно, раньше повода. Поэтому театр и актриса обнаруживаются лишь в конце стихотворения.

Так кто же эти блаженные жены с их родными очами? Эпитет родные естественно ориентирует на образ жены поэта Надежды Яковлевны, бесконечно ему духовно близкой. Но образ самого близкого человека, присутствующего незримо и неназванно (он всегда тут, в душе, зачем же его называть, звать, раз он всегда тут), как и образ актрисы, — это в то же время и прежде всего меты для вселенского образа блаженной жены и Вечной Женственности. Уже в одном из самых ранних стихотворений читаем:

И в дугах каменных Успенского собора

Мне брови чудятся, высокие, дугой.

За сиюминутной данностью поэт видит иную реальность, вневременную, надвременную. Вечную. Актриса с букетом роз по имени не случайно не только не названа, но и самого слова актриса в тексте нет — есть Киприда, воплощающая любовь, красоту и вечное возрождение жизни. В то же время образ связан с евангельскими образами святых жен, органично сочетающимися в поэзии Мандель­штама с мотивами Вечной Женственности, актуальной для мыслителей и поэтов Серебряного века.

Вот что пишет Илья Эренбург в очерке «Осип Эмильевич Мандельштам» о разбираемом нами стихотворении 1920 года: «Стихотворение чрезвычайно насыщено художественными средствами. Ранее мы отметили строки рефрена, создающие композиционную завершенность, символический образ Вечной Женственности: «блаженных жен родные очи», «блаженных жен родные руки», «блаженных жен крутые плечи». Невольно вспоминаются женские образы древнерусской литературы, образы жен, прежде всего Ярославны». Абсолютно точно замечено.

Замечу, что блаженное слово поэтом не названо: оно столь объемно, столь многозначно, что определить его здесь как слово любви и искусства было бы недостаточным. Оно о мироздании, оно «бессмысленно», потому что мир неопределим, невыразим и возможен для восприятия только блаженным намеком. Возможен лишь толчок, чтобы разбудить воображение и прозрение несказїнного. Здесь приходится решительно не согласиться с Эренбургом, который пишет в вышеназванной статье: «Выделим ряд лексических и композиционных антитез: поставленные рядом эпитеты «блаженное» и «бессмысленное» содержат подтекстное значение: противопоставление надежды и ее иллюзорности». Дело, полагаю, не в противопоставлении, а прямо наоборот — в неделимом единстве понятия блаженно-бессмысленного слова как блаженно-всеохватного, блаженно-несказанного. И речь не идет об иллюзорности: вечность для поэта отнюдь не иллюзорна. «…Может быть, века пройдут, // И блаженных жен родные руки легкий пепел соберут».

Через века, быть может, поэт возродится из своего легкого пепла… В 1920 году он провидит свою судьбу и раннюю гибель. (Для того и кукушка, отсчитывающая годы: «Кукушка, кукушка: сколько мне жить?») Пепел урны… Где-то на втором плане возникает и образ сосудов в руках жен-мироносиц, как их изображают на иконах. Урны с прахом гения мы не сподобились — век-волкодав растерзал поэта, не довелось ему дождаться и драгоценной умащивающей мирры. Но родные руки жены поэта сберегли для нас его бесценное наследство, все, до единой строки. Все соберет Надежда Яковлевна Мандельштам, хранительница, утешительница, мироносица, воистину блаженная жена, блаженная с ее высочайшей миссией.

Да, блаженная жена соберет «легкий пепел» Поэзии; легкий, потому что поэт шел по жизни налегке, с чистым сердцем и совестью, не предавший Искусства, не обремененный недостойным поступком, не задавленный ничем житейским.

Что остается от поэта? Легкий пепел.

Пересмотрите все мое добро,

Скажите — или я ослепла?

Где золото мое? Где серебро?

В моей ладони — горстка пепла!

И это все, что лестью и мольбой

Я выпросила у счастливых.

И это все, что я возьму с собой

В край целований молчаливых,

— написала Марина Ивановна Цветаева в мае 1920 года («Пригвождена к позорному столбу»). Напомним, разбираемое стихотворение Мандельштама написано в ноябре того же года, так что в строке о легком пепле явна перекличка с Цветаевой.

Поэтический пепел — все, что у них, безбытных, было (Осип Эмильевич жил в 1920-21 году в Доме искусств на Мойке с тем трудным бытом голодных лет) и что поэты ценили выше не только быта, но и самой жизни. А то, что пепел соберут, когда, может быть, века пройдут — свидетельствует о свойствах этого пепла, не подверженного тлению и порче времени — в конце концов, ведь Феникс воскрес из пепла! Свидетельствует и о свойствах родных рук нетленных блаженных жен.

Образ блаженных жен из ранних строк Мандельштама будет продолжен и развит в воронежском стихотворении «К пустой земле невольно припадая», посвященном Наталье Штемпель. Есть женщины, чей каждый шаг —

гулкое рыданье,

Сопровождать воскресших и впервые

Приветствовать умерших — их призванье.

Здесь явлено преклонение перед святыми женами — залогом вечного милосердия и вечного возрождения.

Собираясь покинуть Воронеж в конце мая 1937 года, Мандельштамы оставили Штемпель «три больших блокнота», в которых были записаны все воронежские стихи и ненапечатанные стихи 1932 — 1934 годов. Когда летом 1942 года фронт подошел к Воронежу, Наталья Евгеньевна покинула город пешком, унося с собой эти тетради. После войны Надежда Яковлевна разыскала ее — все оказалось в сохранности.

Так что к «легкому пеплу» поэзии Наталья Штемпель имеет самое прямое отношение. Она одна из блаженных жен, что приветствовала умерших, по слову поэта, и воскресила для нас его гениальные строки.

 

1 Наталья Евгеньевна Штемпель (1908—1988) — одна из ближайших знакомых Мандельштама в период воронежской ссылки, адресат нескольких его стихотворений. Сохранила «Воронежские тетради» — рукопись стихотворений поэта 1935-1937 годов. Закончила литературно-лингвистическое отделение педагогического факультета Воронежского университета, с 1935-го по 1971 год преподавала русский язык и литературу в Воронежском авиационном техникуме.

Несколько стихотворений Осипа Эмильевича Мандельштама периода воронежской ссылки связаны с Натальей Штемпель: «Оттого все неудачи…», «Я к губам подношу эту зелень…», «Клейкой клятвой липнут почки…», «На меня нацелилась груша да черёмуха…» и другие. Два стихотворения прямо посвящены Н.Е. Штемпель: «К пустой земле невольно припадая…» и «Есть женщины, сырой земле родные…»

 


Ольга Григорьевна Щербинина родилась в Екатеринбурге. Окончила факультет журналистики Уральского госуниверситета. Работала автором и ведущей программ на радио и телевидении, собкором журнала «Родина». Публиковалась в журналах «Урал», «Ураль­ский следопыт», «Русская речь», «Звезда», «Нева», «Невское время» и др. Автор сборников рассказов и эссе «Хрупкая вселенная», «Перед зеркалом», культурологических книг «Символы русской культуры», «Архетип веры» и др. Живет в Санкт-Петербурге.