Красный Битюг
- 02.12.2024
1
После трех лет ужасов и лишений на империалистической войне, демобилизации по ранению с госпитальным лечением Минька Яцков некоторое время служил в Красной армии. Его батарея находилась вначале под Псковом, потом в Крестцах, потом близ станции с чудным названием Дно. Порядка в воинском подразделении не имелось никакого, как не было его тогда практически нигде. Не армия, а так — одна бестолковщина. Командиры из бывших унтеров и прапорщиков, хотя и были преимущественно окопными практиками, но ничему дать ума не стремились: все с матом да криком. Дисциплину держали, но без видимых успехов. Ходили слухи, будто где-то за оставление позиций и мародерство расстреливали перед строем, но пользы это не приносило, а лишь и без того усиливало дезертирство и шкурничество.
С превеликим избытком наслушался Минька речей на митингах, напоминавших мирские сходы в его селе. Ораторы попадались по большей части убежденные, горланившие до сипоты одно и то же: «Братцы! Соберемся все в единый кулак и долбанем им по мировым буржуям!» Всеобщее горячее желание долбануть все не сбывалось: то снарядов не хватало, то их подвозили, но калибром меньше, то сами в окружение к германцу попадали. С кормежкой и обмундированием, особо с обувью, тоже одна бесконечная беда.
Обрыдло Миньке все выше всякой его душевной возможности. Но как-то неожиданно почти подфартило: в один из обстрелов расположения их батареи с ним случилась контузия с кратковременной потерей слуха и частично зрения. После поправки в лазарете выдали ему справку о том, что красноармеец Михаил Яцков находился на излечении и что для окончательного восстановления здоровья ему требуется специальный отдых с усиленным питанием. Неспроста в последние дни ему часто снились отцов дом и красивая река Битюг, из-за чего он нехорошо затосковал и собрался самовольно податься домой. Решился: «Справка есть. Была не была! Авось и не убьют. Не один я теперича беглый. Зато отца и матерь повидаю, а опосля как Господу будет угодно».
Путь домой вышел нескорым, почти в два месяца. За это время Минька побывал в Питере — огромном сером и холодном чудище с длиннющими очередями за всем, что можно потреблять в пищу. Не помер он здесь только потому, что иногда удавалось прибиваться к красноармейским кухням и лазаретам. Отощал больше прежнего, а хилого его взяла в оборот тифозная вошь, и он больше двух недель метался в бредовом жару в каком-то провонявшем карболкой бараке. В часы просветления рассудка заедала обида, что помрет на чужбине, сгинет безвестно и будет зарыт в неглубокой могиле без гроба и креста. Но организм Яцкова поборол недуг. Он попал в команду выздоравливающих, оттудова чуть не загремел по новой в Красную армию, но врачебная комиссия учла его доходяжный вид и отступилась до фактического улучшения телесного состояния.
К окончанию лета двадцатого года добрался Минька Яцков до родных палестин. Попутно ему из большого села Садового в сторону Ясырок неторопливо скрипел осями порожний обоз продотрядовцев. С него спросили документ, прочли госпитальную бумажку, строго покивали, притеснять не стали, а даже предложили подвезти: все одно по пути. Миньке сильно хотелось поскорей увидать порядком забытое подворье и родню, хотелось поесть и отмыться, и он без колебаний согласился.
Обозом правил Семен Шилов — бойкий продотрядовец из Щучья, с виду чуток помоложе самого Миньки. Он важно сообщил, что следуют они реквизировать хлеба у местного побитюжского кулачья. Семен не служил в царской армии, не познал снарядного визга, окопной грязи и горькой тоски по запахам родимой хаты. Положение главного в отряде окрыляло и пуще прежнего влекло его на борьбу за счастье трудового народа, вставшего на путь освобождения от эксплуатации. Минька ему понравился своей неразговорчивостью и наивной худобой. Он даже отсыпал в его кисет табаку-самосада на десяток самокруток. Перед тем, как расстаться, Семен участливо предложил:
— А айда, Мишаня, к нам запишись. А че ни то? Поставють на довольствие. Харч у нас — будь здоров. И хлеб вольный и, окромя того, ничего житуха.
Семен ощерился необязательной улыбкой, показав забитые семечковой жвачкой зубы. Этот его оскал, совсем не к месту употребленное матерное словцо и скрытое превосходство гражданского над фронтовиком вызвали безотчетное отторжение, и Минька насколько мог мягко ответил:
— Благодарствую. Мне б до отцовой хаты пошибче… а там как-нибудь выправлюсь… авось развиднеется.
Шилов вроде как осердился: сдвинул белесые брови, картинно потрогал кобуру нагана и, обернувшись, поверх голов, не к месту зычно прикрикнул:
— Пад-д-тянись!
А потом, не глядя Миньке в глаза, прохладно бросил:
— Ну, как знашь. Прощевай покуда, товарищ.
Тональность скрытого высокомерия человека при нагане тронула душу Миньки предчувствием недоброго, голову заслонило усталостью от увиденного и пережитого в последнее время, заныл и загремел желудок. Он повадился теперь противно щемить, если подступали тоска и смутная тревога.
Однако постепенно размеренная ходьба и однообразие полевой дороги умиротворили его настроение. Запахи степи, перепела из-под самых ног, писк мышей-полевок, стрекотанье сверчков — самые расчудесные звуки вызвали в нем память позабытого детства. Вспомнилось, ярко высветилось, как подростком помогал отцу в обычных крестьянских трудах и заботах. Всплыло, как на огороде, под уклон к реке, прошел свою первую борозду за сохою. Делал он это тайно, покуда отец отсутствовал по каким-то своим делам. Все боялся в тот раз Минька, что борозда получится кривой, недостаточно глубокой, не сольется как следует с отцовой запашкой и что за это достанется тогда, а годки-приятели станут насмехаться — мол, какой из тебя мужик-то? Оттого горячился, слишком налегал на рукояти, злился на лошадь и, когда дошел до разворота, вспотел и раскраснелся. Нетерпеливо обернулся назад и стал недовольным своей работой. Он разглядел на темном развале супесчаного чернозема несколько огрехов. Их без труда обнаружил бы и отец. Подумал пройтись повторно, но тогда оплошности проявятся еще заметнее, и взбучки отцовой не избежать. Досада и злость на себя же мешали принять нужное решение. «А, была не была!» — собрался. Обратная борозда вышла чуть ровней, но еще больше отличалась от отцовской вспашки. «А еще завидуют, что на песках земля легкая», — оправдывал себя Минька, и не сразу обнаружил, как слиплись, сгрудились тучи, а порывистый ветер уже сорвал первые увесистые капли ливня, всегда желанного хлебопашцу.
Минька кинулся выпрягать кобылу, нарочно не замечая дождя, и скоро вымок до последней нитки. Он быстро смекнул, что небесная влага размоет борозды и скроет его пахотные оплошности. Так и вышло тогда в его пользу.
Вспомнились Яцкову летние пропадания на Битюге — чистейшей, неторопливой, но сказочно красивой реке, щедро дарившей прохладу, утолявшей жажду людей и скотины в знойные дни хлебной страды и сенокосов. Вспомнились бодрые зимы с праздничными колокольными звонами и азартными «кулачками» до легкой крови. Как хорошо бились! Стенка мужиков и взрослых юнцов яростно и дружно гнала непримиримых соперников от реки на взгорок. Дрались без крика и ругательств, только слышались смачные удары по сопаткам, пыхтение, скрип снега и треск рвущихся рубах. Те, кого оставляли силы, отслонялись для передышки в сторону, но потом снова бросались помогать своим. Побеждали упрямые, азартные и злые, отирали пот, молча собирали кушаки и треухи, отряхивали снег, ощупывали скулы. Еще не остывшие, шли в конец села, громко и горячо обсуждая, как они в этот раз задали трепки «березовским».
Полевой тракт вывел к окраине Малых Ясырок. Здесь, недалече от церкви, стоял двор Минькиного дядьки Нефеда Кузьмича, коего по-уличному кликали Шишок. А на порядке ближе к хвойному леску под шапкой камыша кривилась саманка Паниных, где замужем проживала Минькина старшая сестра Акулька. Сюда без ненужных раздумий и поспешал Яцков.
Возле церкви стояла подвода и толклись озабоченные чем-то крестьяне. Минька собрался было незаметно пройти мимо, но что-то заставило его получше вглядеться, и он с удивлением опознал свою сестру, которая показалась ему какой-то маленькой, с одутловатым личиком, нездоровую бледность которого стягивал конопляный платок. Неосознанная жалость тронула сердце брата, сам собою ускорился его шаг. Скоро и неотвратимо понялось недоброе: только что отпели сестрину дочку, его племянницу Глашку. Угадала и Акулина в худющем красноармейце родного брата и завыла неестественно отрешенно и протяжно, так, как это могут одни только деревенские бабы, обмякла и бессильно повисла на его плечах. Минька часто и растерянно заморгал, озирая почерневшие и совсем свежие кресты погоста, глядя на седенького плюгавого попика и босых пацанов, бесцеремонно разглядывавших чужака. Он водил рукой по костлявой спине своей сестры, пахнувшей ладаном, и тихо укорял ее:
— Ну, будя тебе, будя. Слезой дело не поправишь… будя, будя тебе. Теперя не воротишь. Крепися, Акулька, — деться некуда. Крепися.
— Ах, а что жа мне типе-е-эря делать? — обессилено, в одной едкой тональности тянула Акулина. — Что мне типе-эря делать? Что ж Господь не прибрал наперед саму-у? Последняя кровинушка-а… Как дальше жить, царица небесная… О-о-ох, как же мне нехорошо-о, люди добрыя-а… За что мне тако чижолое послушание-е? И-и-и-и-и…
«Вот те и отдохнул, — досадовал Минька. — Вот те и сустрелся с роднею», — горело в его желудке.
Следом выяснилось: от тифа в Малых Ясырках померло с весны множество малых детей, а сестра Акулина хоронила второго за месяц ребенка. Было от чего выть, убиваться и без сил валиться сестричке.
Маленький гробик-корытце безо всякой обивки положили в неглубокую ямку слева от кладбищенских ворот, скоренько без церемоний засыпали супесью и воткнули деревянный крестик из сосновых жердочек. Время длинными тенями кренилось к вечеру, требовалось еще многое успеть, бабы и пожилые мужики, торопливо крестясь и горюя каждый о своем, разбредались по дворам. А Минька теперь и не знал, как ему быть: следовало как-то утешить сестру, повидаться с дядькой, которого почему-то не оказалось на кладбище, но сильнее всего хотелось домой — до его Борщевских Песок ходьбы оставалось каких-то верст шесть.
Сестра все не могла покинуть скорбный холмик, все кренилась книзу и причитала:
— Рыбочка моя потешная, помощница-а… на кой ты рано так бросила мамку-у? На кой не пожила, на белый свет не поглядела-а… думала, хоть ты не бросишь меня бедовую-у… Куды теперя податься? К кому притулица-а? И-и-и-и…
Минька молча обхватил сестру за плечи и легко выдавил за кладбищенскую канаву, прицыкнул и понудил замолчать. Обернувшись лицом к погосту, Акулина выправилась, собралась, трижды с поклонами перекрестилась. Минька тоже неуклюже осенил себя знамением.
Молча шагая до сестриного дома по широкой улице с выгоревшей травой-муравой, Минька подмечал следы сельского упадка и даже обнищания. Прежде, в отроческие годы, он не раз бывал в гостях у сестры. Ясырки нравились ему больше родного села. Дворы здесь гляделись побогаче и повольготнее. Нравилось ему заходить в местную лавчонку с красивыми товарами и всякими полезными вещами, нравился молодой сосновый лесок с грибами, широкая и спокойная речка с полоской дубового лесочка у самой воды. А местная церковь? Небольшая, ладная, устремленная к небесам деревянным шатром, она в самый знойный день сохраняла в себе прохладу и благостное умиротворение. От пропитанных ладаном, крашенных белилами стен и строгих ликов исходил дух почти зримой благодати. Народ в Малых Ясырках сложился по большей части богобоязненный и не то что по большим, но и по обыкновенным праздникам в храме бывало тесновато от молящихся баб, старичков и справных девок, сплошь мечтавших о богатом замужестве. Нравилось Миньке и то, что тутошний молодой батюшка не гневался, если ребятишки входили под своды с немытыми босыми ногами, крестились редко, а все больше разглядывали иконы и озорно шептались промеж собою.
А теперь неровные плетни, взъерошенные крыши, черные хаты и потемневшие кучи навоза на гумнах подсказывали, что живется здесь уже невесело. Но особливо печалили настороженные взгляды старух из-под платков по самые брови. Завидя красноармейца, они не спешили приветливо поздороваться, а наоборот, отворачивались к избам и катухам. Пока двигали до хаты, Миньку все волновало спросить: «А где же Иван, супруг Акулины? Где дядька Нефед Кузьмич?» Не терпелось, но ничто не сулило доброго ответа, и Яцков покуда не спрашивал.
В доме Акулины все, как и прежде: печь с лежанкой, кровать с подзорами, обыкновенный стол, широкие скамьи, красный угол с темным ликом Богородицы, горка с посудой, выцветшая ситцевая занавесь, керосиновая лампа под потолком, кованая скоба в потолочной матице, на которой пару лет назад телепалась люлька. Теперь эта скоба осталась навсегда вбитой в горестную память сестры о ее кровинушках-дочках. Малая иконка на столе, оплывшая свеча в треснувшей деревянной миске с зерном и пара табуреток рядком тоже напоминали о том, что часом ранее в доме стоял гробик.
Переступив порог, сестра было вновь ударилась в слезы, но как-то скоро взяла себя в руки и, горестно поджав губы, перекрестилась, опомнилась, будто только что признала брата:
— Минек… Ты ж с пути, братец мой ненаглядный. А у меня, вишь, тут одни горя, одни страсти-напасти. — И снова беззвучно затряслась, окончательно выплакивая последние силы.
Михаил вышел из хаты. Солнце наполовину погрузилось в верхушки сосенок. По улицам босая ребятня гнала скотину, нарочито по-взрослому покрикивая на не слишком круглобоких кормилиц. В любопытных взглядах на незнакомого человека при линялой фуражке со звездой читалась застенчивая робость. Михаил присел на лавку у сенец, закурил продотрядовский самосад. Голова приятно поплыла. С удивлением отметил он про себя, что будто бы много минуло времени, как он тронулся от большого села Садовое.
— Бросай-ка чадать, Минек, взойди в хату. Вечерять тебе ни то собрала, — кротко позвала сестра.
За ужином с легким упреком спросила его:
— А что ж и не попытаешь, где Иван-то с Нефед Кузьмичом?
Видя безмолвное смущение брата, сама и ответила:
— Помер Нефед Кузьмич. Царствие ему небесное, местечко покойное. Помер ишшо весной. Всех подчистил тиф проклятый. Всех. Ты бы знал, скоко дворов у нас с убытком ноне. Скоко слез кругом пролито, цельный Битюк на половодье… А маво тоже, как в извоз подался, так и канул безответно. И где он, и что с ним, глаз не кажа, почитай, год цельный… Ни вдова тебе, ни мужняя баба… А теперя вот и совсем одна-одинешенька. Лицо сестры сморщилось, и слезы вновь полились из ее припухших красных глаз. Успокоившись, она поясняла:
— Ваня-то подался с кумом Акимом в извоз. Тот-то давно энтим займается. Ну и наш батюшка сподобился с ним за выгодой. А как уехали, значит, так и ни слуху и ни духу от обоих. Вместе с Буланчиком… залишился. Ну что мне теперя делать? Как на свет белый глядеть? А вернется Ваня и спрося: «Где девки-то мои, звоночки непорочные?» А я как оправдаюсь? Скажу ему: «Не уберегла, хочь голову теперя руби…» Ох-хо-ох… горе мое горькое…
От бесконечных слез и причитаний сестры Михаилу стало окончательно не по себе, и, чтобы прервать ее причитания, он спросил:
— А мамка-то наша как? Жива ли, здорова?
— Матушка-то жива, слава Богу. Токо тоже, как Ваня запропал, об нем дюже горится. Ходила анадысь в Дмитриевску церкву. Батюшка ей там навроде сказал, чтоб, пока не прояснится, свечку за упокой не ставить, а то ежели объявится, то худо ему сделается, ежели загодя по живому за упокой ставить… Хоть бы кум Аким объявился, а то оба двоя, сразу на два двора горе горькое.
2
Наутро Минька Яцков двинулся домой, обещавши сестре помочь с уборкой и обмолотом проса после того, как повидается с отцом, матерью и братьями.
За радостной слезной встречей в отчей хате он побывал и угощался поочередно у всех сродственников. А соседи и знакомые сами ступали на их двор, как только узнавали о нечаянном возвращении солдата. Приходившие дивились Минькиной худобе, жаловались на разруху, недород хлебов и все спрашивали, не слыхал ли он в Питере, когда конец всем безобразиям придет, не случится ли войны новой, и скоро ли окончится старая? А на расспросы Миньки о новых порядках в селе со вздохами отвечали:
— Хвалиться дюже нечем. Сам все увидишь…
Последним под закат второго дня походкой вразвалочку пожаловал сосед через три двора — Мишкин одногодок Никиток Цыплаков, по-уличному прозвищу Сопель. Подворье его семейства и в урожайные годы выглядело худым, а в неурожай тем более. В семействе Никитка нарождалось много детей. Они появлялись почти ежегодно, а в какой-то год даже и двойня. Младенцы появлялись недоношенными, слабыми, жили недолго и умирали, изойдя кровавым поносом или от кори, или от скарлатины, или неведомо еще от чего. Сколько в семье Никитка выжило сестер, Минька не ведал, но каждый в селе знал, что малый здесь только один — он самый Никиток. А прозвище свое неблагозвучное он получил за не проходящую мокроту под носом и гнусавый выговор. Сосед имел чирьястое лицо, глухо кашлял, одевался беднее некуда, и все вместе не оставляло ему надежд взять в жены путевую, работящую девку. Обычно односельские молодухи, завидя его, бесцеремонно, с издевательским смехом объявляли:
— Гляньте, вона Никиток наш шагая. И кому ж такой-то красавец достанется?
Но сам Никиток большого значения насмешкам не придавал. Девки-то всегда сплошь окаянные дуры и сороки болтливые. В семье и отец, и матушка поджаливали его: единственный мужичок подрастал отцу на подмогу. Был Никиток неграмотным. Когда подошли годы обучаться письму и счету, его было отдали в местную школу, но посещал он ее всего месяц-полтора. Как ни бился с ним сельский учитель Казьма Чудинов, но запомнить, как выглядят «аз», «буки», «глаголь» и «добро», Никиток так и не сподобился. Родители сошлись во мнении, что учить их Никитка — только напрасно портить, что научит его всему сама жизнь, и проживет он свой век не хуже аттестованных. В четырнадцатом году, когда случилась война с германцем, Никитка отставили от службы, забраковав за худосочность тела и общую неразвитость. Да и отец слезно просил «обчество» за большое угощение не лишать его единственного наследника. «Обчество» угостилось, благорасположилось, сошлось во мнении и не лишило.
От отца с матерью Михаил уже знал о том, что Никиток состоит теперь в активистах-сельсоветчиках, стал важным, спесивым и часто забижает своих же хлебопашцев.
— Здорово живешь, Михал Иваныч! — приветствовал земляка Никиток, намекая тем самым, что и его теперь лучше величать по отчеству.
— Здорово, Никиток, — добродушно отвечал Минька. — Смотрю, ты хорошо поправился, заматерел… Вона какой теперя гладучий сделался.
— Это да, — после рукопожатия самодовольно соглашался Никиток. — Надолго теперя к нам или что?
Видя удивление Михаила, Никиток пояснил:
— Теперя жизнь она, чуешь, другая… теперя далеко лучше. Осталось контру всякую добить, настроить все по правде и…
Потом вдруг, оборвав фразу, безо всякой связи заявил:
— А я вон тоже кровь за счастье нашего трудового народа пролил…
Земляки-одногодки посидели, молча немного покурили и расстались. Напоследок Никиток советовал явиться назавтра в сельсовет, встать на учет, а там уже будут решать что-то на его счет.
С раннего утра следующего дня Михаил помогал отцу сушить и определять в амбар свезенные с поля снопы. Рожь получилась жидковатой, а овес и того хуже. Картошка совсем не уродилась, а в поле висели вялыми пучками пока еще зеленые метелки проса. Длительный зной и отсутствие дождей свершили свое гибельное дело. Отец, часто вздыхая, жаловался: «Не миновать пояса ноне подтягивать. Хорошо хоть ржица дала малость, а то б горе едино. Но ничто. Не хуже других, авось перебьемся». Хорошо зная привычную потребность в хлебе, фураже и семенном материале, отцовых страхов Минька не разделял. Теперь он трудился споро, с непривычным удовольствием. «Ништо. Это в городах пусть тужат, как им бедовать, а мы на земле небось не пропадем. А там, глядишь, земельки прибавим, и наладится жизнь помалешку».
От мыслей о грядущем благополучии Михаила отвлек приход соседской девицы Нюрки. С тревогой в голосе, постреливая глазами в сторону Михаила, она доложила:
— Дядь Вань, продотряд, сказывают, опять на село!
При этих Нюркиных словах отец так и вздернулся:
— Эх, беда-т какая. Я ведь так-то и чуял, язви их в душу. А Никиток, поганец, с ними?
— С ними. Где ж ему ишшо-то быть? Токо и зная, как власть свою казать, да в Совет свой бегать.
Отец засуетился по двору:
— Минька, давай жито на чердак. Живей поворачивайся. Что ты как вареный? Мать, давай нам подсобляй немедля. Рот не разевайте, язви их падлючих в душу.
Подняв десяток мешков с зерном на утлый чердак, отец остановился, поскреб затылок, затревожился: «Найдут ведь и как тогда? Хоть по миру с сумою». Пару мешков зарыли у катуха, притрусив свежую землю навозом, три опустили в подпол — на него больше всего рассчитывал Яцков-старший. Разрыли навозную кучу и прямо в навоз на полотно бегом натаскали зерна из ларей. Часть ржи осталась не обмолоченной в снопах. Напоследок Иван Яцков решился перепрятать с чердака хотя бы пару чувалов. За этим занятием и застали их продотрядовцы, ведомые Никитком.
Решительной походкой тот вошел во двор, деловито поздоровался и объявил:
— Вот, дядь Вань, и к тебе пришли за излишками для, стало быть, советских нужд. Давай мы с тобой так-то по-хорошему. Ты у нас мужик сознательный, то есть и все такое прочее. И сын вон у тебя красноармеец. Кровь за счастье трудового народа проливал. Так что сдавай все, как есть излишки, а мы выпишем тебе квиток на отоваривание и все такое прочее. Приступайте, товарищи, чтоб все законно: кажный фунт по счету, и все такое прочее, — распоряжался Никиток.
Цыплаков кивнул двоим продотрядовцам с трехлинейками, а сам облокотился на плетень и позвал Михаила покурить:
— Сычас выгребали у Казьмы Иваныча. Вот папироски раздобыл. На, закуривай. Небось папироски-то только у господ охвицеров и видал?
Никиток вальяжно протянул папиросу.
— Не-не, благодарствую. Я покамест махорочки своей. А то от чужого с непривычки токо в глотке задерет.
— Ну, это, как сам знаешь… — отрешенно пронудил Никиток.
Закурили. Ко двору Яцковых торопился священник отец Николай. Он давно служил в селе, слыл человеком нравственным и трезвым, не в пример окрестным батюшкам. В свои пятьдесят священник выглядел вполне моложаво и собранно. Борода с густой проседью пока не старила его, а живые проницательные очи под густыми подвижными бровями как-то даже и не шли к его духовному сану. К батюшке привыкли обращаться не только по делам религиозным, но и за многими житейскими советами. Он предсказывал погоду и врачевал простудные хвори. Мужики, любители браги, побаивались священника, который мог усовестить иного из числа выпивох, заставить для семейной пользы возвернуться на путь истинный.
После приветствия с пожеланиями добра и благ мирских отец Николай осторожно обратился к Никитку, как к главному среди прочих:
— Никита Никитович. Прошу Вашей защиты и взываю к гласу справедливости. Ваши… э-э подопечные изъяли на моей усадьбе весь хлеб до последнего зернышка. Вы ведь хорошо знаете: у меня семеро в семействе на иждивении. Тем, что оставили после Вашей… э-э реквизиции, никак невозможно пропитаться. И до Рождества не протянуть. Погибнем так-то. Посодействуйте, Никита Никитович, окажите милосердие.
— Вона, гляди, пролетарий сыскался какой. Видал такового? — насмешливо кивнул в сторону батюшки Никиток. — Посодействуйте, — передразнил активист и, обернувшись к священнику, грозно прогнусавил:
— Отошло ваше, как грится, время. Теперя трудовой народ при власти, и нечего тут, и все такое прочее. А то мы путем за церкву и не принимались, и за тебя самого тож самое.
— Ну, как же не принимались, Никита Никитович? Я ведь сверх всякой меры пожертвовал голодающим Петрограда, а потом и Поволжья, — тем же вкрадчивым тоном отвечал отец Николай.
— Пожертвовал он. Гляди-ка, сыскался благодетель, — вновь передразнил батюшку Никиток. — Знаем, как вы жертвуете. Все людей в темень вгоняете. Все мозги засираете своими побасками, и все такое прочее. Вона у самом Воронеже повыбросили моща этого твоего… Митрофания вашего. А там оказались тряпки и гадость одна. А тоже большой святой почитался. И тебя скоро повыбросим. Дождешься. Нечего мне тут… и все такое прочее.
Монолог предтечи новой жизни прервали крики Яцкова-старшего:
— Не тронь! Не дам! Правов отымать последнее не имеешь! Я что тебе богатей какой? Сермяжный хлебопашец, и семью кормить нечем будя. Остаток не замай.
— Погодь, — будто отодвинул рукой священника Никиток. Своим видом он напоминал теперь стойку охотничьей собаки, почуявшей скорую погоню за подранком.
— Господь ему судья, — горестно обронил отец Николай, собрался что-то добавить, но часто заморгал и, махнув рукой, поплелся со двора прочь. А Минька поспешил в сенцы. С чердака через внутренний лаз молодой продотрядовец опускал очередной мешок, уцепившись за который гневно протестовал Иван Яцков.
Обращаясь к Никитку, он громогласно причитал:
— На голод обрекаете. Не может быть такого закону, чтоб последнего лишать крестьянина, его горбом нажитым. Нешто так можно? Никиток… Никита Никитович, не можно так-то. Ты ведь меня всю жизню знаешь. Сам ведь испытал, как оно щи пустые хлебать… не можно так… не по-христьянски так-то.
— Ишь ты, как он запел. Не по-христьянски, — нараспев передразнил Никиток. — А сам-то каков? Вона сын кровь за советску власть пролил. А ты тут антиномию художопую затеял. Не по-христь-янски ему выходит. Ладно поп там какой или контра, и все такое прочее, а то туда же, не по-христьянски. А мне что прикажешь? Чем отчитаться? А там сиротам… А там лазарету… А там шкрабам ничево не роздал. Не по-христьянски, вишь, ему. А то вот зачну вас всех, как контру, к ногтю… Жируете тута, а трудовой элемент с голодухи пухнет…
Яцков-старший почти было уже смирился: «Что с дурака облезлого взять?» Но последняя фраза активиста-грабителя полыхнула обидой. Он даже поперхнулся от наглой напраслины:
— Это хто такой жируя? Это хто трудовой лимент? Ты что ли будешь? Или твой изверг Шахов? Голодранцы ледащие, голытьба порожняя! Всю жизнь гуляли-бражничали, окромя вшей, скотины не имели, а теперя они получились трудовой лимент. Побирушки вы, а не трудовой лимент. Отожрались на чужом добре… но обождите, будут вам и постные заговения.
Захолонуло в груди у Михаила: весь так и напружинился, вперед подался. Будь его воля, размозжил бы нахальную рожу Никитка, погнал бы со двора всю эту погань, но сила тут явно не его. Нет у него теперь права защищать свое нажитое, даже протестовать и браниться нет права. Увидал, как и отец осекся, запоздало смекнувший, что напрасно не сдержался. Перебор явно получился.
— Ах ты, контра непотребная! — зашипел Никиток. — Саботируешь мне политику продналога? Подбиваешь к бандитизму? Ты кому это грозишь, сука кулацкая? Вяжи в кутузку его… Нехай… Там посмотрим, каков он гусь окажется…
Ближний к Ивану Яцкову продотрядовец схватил Ивана Яцкова за рукав, потянул руку за спину. Вконец потерявший контроль хозяин машинально по дуге с левой руки саданул его точно в висок так, что у бедняги вмиг побелело лицо. Он уронил винтовку и безвольно осел посреди двора. Все случилось молниеносно и неожиданно для всех. Первым среагировал Никиток. Он импульсивно выхватил револьвер из кобуры и, не целясь, дважды выстрелил в упор.
Самих выстрелов Михаил как бы и не услышал, а только чуял, как первая пуля отбросила отца уже с алым пятном среди груди, а вторая догнала падавшее тело и вошла в горло под седеющую бороду, откуда брызнул невероятно сильный фонтан. На шум выскочила мать. Мгновенно, оценив беду, она всплеснула руками и заголосила высоко и зычно:
— Уби-и-или!!! Уби-или ироды … Рятуйте, люди добры-и… Уби-и-или… Что ж вы подеяли, нехристи проклятые?! За свое же уби-и-ли, ироды безлюдия…
Михаил сорвался с места, поднял голову отца, пытался зажать рану на горле, но уже чувствовал, как неумолимо слабеет жила, зрачки, расширившись в немой мольбе о спасении, скоро остановились и выцвели в беспомощном вопросе: «Разве ж можно за свое»?
Что происходило потом, Минька помнил смутно. Ему резко кольнуло посреди груди, отскочило под самую лопатку. Поплыло и смеркло перекошенное лицо Никитка. Мелькнул палисадник. Ушли отдельно собственные ноги. На миг проявилась черная лужа рядом с пьяной позой отца. Потом опрокинулось вместе с ним и погасло непорочное и необыкновенно высокое небо.
3
Сознание, память и способность двигаться возвратились не сразу. Тело Михаила превратилось в сплошной бредовый жар. Казалось, выгорают все внутренности, нестерпимо хотелось пить, истекал наружу липучий пот, вертелся мозг, и снова горело и меркло. На время память возвращала кошмар гибели отца, «хотя б глоток воды», сухой жар — и снова забытье. Иногда выплывало лицо матери. «Жива она или… пить…» Выплывало хорошенькое личико соседки Нюрки. «Пошто она-то тут?»
На вторые сутки сознание выровнялось, устоялось. Память явила подробности изъятия хлеба, Никитка, отчаянный протест и картину трагедии у самого порога. Накатили едкая тоска и жгучая жалость к отцу и матери. Корил себя, что не оказался рядом, не предотвратил беды, развесил уши, слушая никитковы пустобрехи. Спросил, тревожась: «А как там тот вояка?»
— Ну, слава Богородице, опамятовался, сердешный, — обрадовалась Нюрка. — Ничто ему, вояке-то твому. Живой и здоровый анчихрист. Опять по катухам чужое добро выгребая.
Продотрядовец действительно быстро оклемался, хлеб со двора свезли, отца следующим днем схоронили, а кровь на дворе засыпали свежей землей. Только ее мелкие капельки, долетевшие до сеней, подсохли, почернели, и их никто даже не замечал.
Молва об убийстве борщевского крестьянина взбудоражила не только село, но долетела до ушей и сильно расстроила председателя волисполкома Тимофея Шахова. Обстановка в селах волости и без этого происшествия грозила взрывом массового крестьянского неповиновения на манер памятных бунтов лета 1906 года. Шахов, не мешкая, затребовал к себе в Щучье ретивого сельсоветчика.
Никиток, порядком напуганный произошедшим, струсил еще больше, имел скользкую думку по пути в волостное село за мостом тронуть коня направо и ломиться куда глаза глядят, к тем же партизанам. Но страхи о его неизбежной поимке и суде с показательным расстрелом пересиливали, и он лишался последней воли и здравомыслия. Всецело кинувши себя на милость грозного волостного начальника, к двери его кабинета Никиток явился на трясущихся ногах.
Но Шахова на месте не оказалось. Он лично выехал на хлебоизъятие в своенравную Сластенку. Жители этого большого села у живописного притока Битюга при попустительстве председателя тамошнего сельсовета Степана Каширина имели сплошное враждебное настроение к экспроприациям продуктов. Вместо решительной продразверстки Каширин занимался уговорами да увещеваниями, а наглое кулачье орудовало под самым его носом: ночами горели копны, портился полевой инвентарь, шел хаотичный забой скота и птицы, но особо тревожили изощренные захоронки крестьянами хлеба и огородных культур.
Прибыв на место, Кузьма Шахов арестовал на семь суток весь состав сельсовета, но тут же возложил на служащих исполнение их прежних полномочий. Двоих наиболее злостных крестьян-саботажников по его распоряжению под конвоем отправили в уездный Бобров. Продагенты перешерстили вторично каждое подворье, для эффекта иногда постреливая над головами, без стеснения употребляя плети. Действия продотрядовцев носили характер обособленной военной операции. Ее результатом стало удвоение от прежнего объемов изъятого хлеба, сала, масла, а особенно перекисшей капусты, которую Шахов распорядился тут же направить сельской школе. Каширина в наказание обязал Шахов выучить наизусть инструкцию продагентам. Выполнение разверстки в установленных им же объемах Шахов полагал невозможным. Еще меньше верил он в то, что за неделю до окончания срока ареста можно наизусть вызубрить инструкцию. Как человек малограмотный, он завидовал всякому, кто был способен выучить стих или басню, а тут вроде и изложено вполне доступно, но поди запомни. Вот частушку, особливо соленую, — это пожалуйста вам, с превеликим удовольствием. Их Шахов слышал с детства много в родном Ертиле и прочих местах, где случилось ему побывать по всяким делам.
Но и грамотный Степан Каширин тоже не мог выучить инструкцию. Шахов вначале ее выложил на стол, а потом в горячке матерных увещеваний сам же и забрал, сунул в карман, а обнаружил только по возвращении в свой кабинет. Там достал, разгладил ладонью на столе перед собой и, шевеля губами, стал читать печатаный текст: «Прибыв в волость, агент издает приказ о немедленной сдаче оружия населением…». «Этого у нас, слава богу, нету», — про себя отметил волостной председатель. А остальное вполне касалось и его территории. «На собрании он при содействии местной коммунистической ячейки разъясняет покороче тяжесть положения Республики, необходимость для населения волости загладить успешной и быстрой сдачей излишков преступное отношение к хлебной монополии до сих пор. Затем агент оглашает цифру поставки и приказывает немедленно произвести раскладку ея по деревням. Хозяева, которые утаили, подлежат переводу на уменьшенный паек, который выражается в отобрании всего зерна, за исключением на прожитие по 30 фунтов для едока в месяц и 10 фунтов зерна в день на каждую рабочую лошадь…»
«Тут все понятно и доступно каждому. Но настрой самих масс дюже уж озлобленный. Население подчиняется только при виде винтовок да наганов. До бунта один шаг — только перегни палку», — закруглил свою мысль Шахов и, вдруг вспомнив, громко позвал:
— Руднев! Поди ко мне! Нужон по важному делу.
Из-за перегородки явился его секретарь Алексей Руднев, стараясь угадать причину вызова.
— Я же велел прибыть этому… как его? Раздолбай этот борщевский где?
— Цыплаков, что ль? Да он с утра еще тута ошивается. Позеленел ни то на улице.
— Позови. А, нет, стой… погоди пока. Лучше принеси простокваши и найди хлеба и махорки. С утра не жрамши. У этого Каширина, будь он неладен, у самого, окромя самогонки, ни хрена нету, а еще, дурак, конфискует там чевой-то.
Напоминание о мягкосердечном Каширине и тревожной обстановке в Сластенке снова взвинтило председателя волостного исполкома.
— Ладно. Зови этого асталопа бестулошного!
Через пару минут Тимофея Шахова постигла моральная изжога лицезреть предсельсовета Никиту Цыплакова. Выгляд сельский активист имел что ни на есть самый ничтожный: щуплый, подкашливающий мужичонка, бегающие глазки, низкий лобик, грязненькие ручки, а само уграстое лицо вытянуто клином книзу. От такой наружности разило трусостью и тупостью. Шахов даже малость растерялся и вместо обычного «товарищ» обратился иначе:
— Тэ-эк! Гражданин… э-э Птицын, стало быть. Тэк?
— Так тошно! Цыплаков я, товарищ предволисполкома, товарищ Шахов! — громко отрапортовался Никиток и вытянулся в стойке, чисто суслик над норой.
— Что ж ты, Цыплаков, творишь такое в Борщеве? А?
— Виноват, товарищ предволисполком.
— Виноватый, кажешь? Это любой глупой дуре понятно, что виноватый. Иначе не торчал бы тута. Что ж ты руку-то поднял на вольного хлебопашца, сволочь непотребная?! Ты хоть что-нибудь думал башкой своей или как? Или у тебя мозги окончательно слиплись, баран ты комолый?
— Виноватый, товарищ…
— Погоди, не перебивай покуда… Мы тут цельными сутками не спим, не кушаем, ценные указания Укома партии исполняем, а ты, дурак облезлый, нам все срываешь под самый корень. Кто позволил тебе самоуправствовать и стрелять в средняка? Кто это приказал стрелять и подбивать народ к стихийному акту саботажа. Кто, я тебя спрашиваю?!
— Виноват, товарищ…
— Заткни свою свиную пасть и лучше слушай, пока я тебя самого тута не пришиб, гадость ты распоследняя!
Плачевный вид Никитка, весомость собственных фраз и возвращение Руднева с махоткой кислого молока, куском баранины и краюхой хлеба сильнее раззадорили Шахова.
— Ну, что будем решать? — обращаясь к своему секретарю, театрально вопрошал предволисполкома. — Может, прям тут шлепнуть его, как псину недобрую, и дело с концом. А?
Шахов даже двинул рукой в направлении кобуры. Никиток побелел, выпучил глаза и рухнул на колени. С ним приключилась истерика:
— Помилуй мя глупого! Не убивай, отец родной! Простите, товарищ Шахов… Товарищ Шахов, я все оправдаю. Я все всем оправдаю… буду делать все, что только ни прикажете. Наперед искуплю всю, какая ни на есть, вину. Искуплю, товарищ предволисполкома… Вот увидите… никогда больше ни об чем не пожалеете…
Никиток стоял на коленях с прямой спиной и руками по швам, и это смягчило давно не знавшее роздыха сердце товарища Шахова.
— Ты это, будя мне… Подымись. Я тута тебе не барин какой, чтоб мне руки целовать. Запомни сразу и наперед: наш враг — злостно-бандитский элемент, саботажники всякие, попы церковные, спекулянты-мешочники, злостные самогонщики-провокаторы. Такие вот ровно, как ты, уже подожгли беспорядки под Танбовом. В Ростошинской и Андреевской волостях население мнением своим уже сплошь ополчилось против народной власти, поддерживает всяких-разных бандитов. Чуешь, к чему ведут твои перегибы? Чуешь, хвост собачий?
— Совершенно правильно, товарищ…
— Не перебивай, а слушай. Я тебе по тыщу раз на день прокламациев читать не буду. Энтот сын убиенного, он что, взаправду красноармеец?
— Совершенно правильно…
— Да замолчь ты! Еще не хватало, чтоб дошло до начальства, что агромадную обиду причинили красноармейцу. За такое и под трибунал недолго… Ты, Птицын, вот что — как хочешь, но давай заглаживай. На время повремени с разверсткой. Обожди пока до особого распоряжения. Но чтобы теперя ничего и никуда. Понял? Другой раз прорабатывать на сознательность не буду. Шлепну на месте, и вся недолга. Ступай вон отседова, покуда цел.
От здания волисполкома — бывшего купеческого особняка — Никиток рванул почти галопом. Редкие прохожие шарахались к плетням, а то и крестились. Только за Битюгом Никиток отпустил поводья и дал кобыле идти вольным ходом. Силы окончательно оставили его. Представилось, как рука Шахова достает из кобуры наган, и вмиг захолодело в животе, заныло в мошонке. «Мог ведь запросто пулю схлопотать из-за какого-то говна. Поди разберись, когда стрелять, когда по маковке гладить погань всякую», — уже как бы со стороны объяснялся сам с собою Никиток. Он понемногу успокаивался. Поручение Шахова загладить вину его не беспокоило. С Минькой уж он договорится авось. «Понимать тоже должон, как-никак — бывший красноармеец. А что родитель пострадал, так в горячке борьбы с неурожаем и не такое приключится. Надо привлечь Миньку к себе — обида скорей уляжется», — любовался своей сметливостью окончательно овладевший собою Никиток.
4
После пробуждения в шалаше, где последнее время ночевал Никиток, опасаясь, что сельчане подожгут хату, прежде подперев дрыном дверку, он никак не мог определиться, идти ли ему на двор к Яцковым или вызвать Михаила в сельсовет. Оба варианта содержали очевидную слабину. Требовалось как-то загладить оплошность, но явиться на двор Яцковых означало проявить вредную мягкость и выслушивать гневные речи бабы Насти: «Душегуб, анчихрист, как таких земля носит!» В сельсовет вызвать было намного удобнее, но Мишка вряд ли явится из-за нанесенной ему обиды. Черт бы его побрал, этого Мишку. Был бы он партейный — тогда б другое дело: вызвали, приказали, и дело с концом, а то вот нянчись с ним теперь, как хочешь.
Никиток отыскал-таки наилучшее место встречи. Он пришел к дому Голевых, дальше ко двору Мишкиному не решился, а выслал одну Нюрку. Не понимал и не догадывался Никиток о том, какая большая работа происходит в душевном устройстве его односельца. Случись лично с ним что-то подобное, он просто не умел бы так терзаться, отчаиваться и воскрешать, рыдать и делать выводы наперед.
О многом мельтешилось Михаилу, пока без сил и желаний валялся на дерюге в сенях отцовской хаты. Вспоминалась трудная жизнь родителя, которая вся протекла на глазах односельчан. Не успел младший сын заприметить перемены, произошедшие в сознании отца за время своих фронтовых мытарств. Отметил только больше прежнего собранность отцову, суровость и еле уловимую отрешенность, будто к чему готовился, на что-то решался. Теперь Михаилу стало особенно дорого уяснить, какую правду для себя самого отыскал отец до своего последнего дня.
Судьба родителя сложилась обычной, как сама задача каждодневных забот о хлебе насущном, и в ней почти не оставалось места для душевного разноголосия и поиска каких-то особенных смыслов. В обиходе Ивана Яцкова, как и в других крестьянских семьях, не находилось места праздным разговорам на темы, не связанные с работой, содержанием домашней живности, погодой и видами на урожай. В редкие дни коллективных бражных застолий и то захмелевшие мужики опять же бестолковились по поводу сева, уборки, сенокосов и обидно низких цен на жито.
Но жизнь становилась год от года труднее. Село разрасталось и достигло без малого шести сотен дворов, а надельной земли с песочком на каждого едока доставалось все меньше. Приходилось арендовать участки у зажиточных, а те по сговору с каждым годом все задирали цену за каждую десятину пашни. Да и то многим становилось заметно, что не все прежде зажиточные теперь пребывали довольными. Помещики, не приученные ценить копейку и рассчитывать свою выгоду, заметно измельчали, а на смену им богатели на сомнительных делах купцы-продавцы, хозяева винных шинков и заезжие рвачи — перекупщики всякого городского барахла.
Терпение бессловесного крестьянства оказалось не бескрайним. В июне 1906 года покорные и богобоязненные ратаи побитюжских сел напрочь вышли из повиновения. Всюду совершались потравы барских угодий, поджигались риги и овины, громились винные и бакалейные лавки. Ночной горизонт окрашивали дальние пожары благоустроенных усадеб и имений. Падовские и малоясырские мужики, соединившись с борщевскими и ольховскими, огромной толпою выступили на княжеский конезавод. Погромили, разграбили, растащили по хатенкам в тот день уйму добра, а потом те, кому уже ничего не досталось, от соленой досады пустили «красного петуха». Ущерб, сказывали, составил аж полмиллиона царских рубликов.
Иван Яцков тоже участвовал в том походе на Пады, только не то что не состоял среди зачинщиков, но даже не одобрял бесчестный и беспощадный разбой. Домой принес лишь торбу с орловским фуражом как причастие ко всеобщему помрачению. Взять чужое, не заработанное и не выстраданное, ему случилось единственный раз.
Подло тогда вышло. Не остановились вовремя, не одумались, не поворотили вспять. Управляющий падовским имением князя Орлова разговаривал с бунтарями уважительно, пригласил в ухоженный сад, велел выкатить задаром две бочки вина, уговаривал и совестил, обещал даже денег дать. Так ведь нет. Не вняли гласу разума. Вино-то, конечно, приняли, а опьяненные стали глупее песковских баранов. Так-то оно уже каждому было понятно: земли не хватает, и всем ее надо, но в карманах ее из Падов не принесешь, не прирежешь к своему тощему наделу. Зачем тогда громить и портить зазря чужое? Но остановиться не могли, верховодили горячие головы из числа голодранцев и буйных, а остальные бесчинствовали, словно боясь отстать, за кампанию с ними. И погубили в полоумном буйстве прекрасный конный завод. А какие жеребцы там стояли! Не кони, а птицы! Гонят их, бывало, вдоль Битюга — не налюбуешься силе, красоте и молодой легкости. Но большинство односельцев, не исключая и Ивана Яцкова, понимали те погромы как дело справедливое, на манер кары божьей на головы потерявших последние стыд и совесть притеснителей зануженного крестьянства.
Такая двойственность натуры Ивана Яцкова позволяла ему оставаться верным вековому завету честно в поте лица добывать достаток свой, но, с другой стороны, связывала и с той частью сельчан, кои полагали свое спасение в справедливой передаче всех земель тем, кто горбатится на ней с рассвета до заката. Когда случилось расслоение хлебопашцев на батраков, середняков и богатеев, Иван Яцков простодушно принял сторону середняков, осуждая наживу иных своих сельчан на спекуляциях, спаивании мужиков, куплей и перепродажей наделов. Голытьбу сельскую Иван тоже не жаловал, полагая, что она сама же и повинна в собственной нищете. Иные сдавали свои надельные клинья в аренду крепким и расчетливым хозяевам, а после сами им же люто завидовали.
Без отдельных крайностей Иван Яцков, как и большинство хлебопашцев, принял обе русские революции благосклонно. «Авось хуже не будя, а то и потерпеть можно до лучших годин», — думалось борщевскому крестьянину. Жаль, конечно, царя Николашку, но опять же ни к чему затеял он ту бесконечную бойню со смертями, а императрица-немка, поговаривали, была специально засланной шпионкой. Невиданный в России указ, по которому стали наделять землицей по числу едоков, Иван воспринимал с пониманием, не как многие. В конце концов, баба — она тоже человек и тоже свое полезное понятие в житейских делах имеет.
До поры смысл в революционных переменах Иван улавливал и воспринимал, но когда продотряды взялись выметать хлеб, отбирать последнее в ненасытном стремлении исполнить какие-то планы, взамен не давая ни мануфактуры, ни скобяных товаров, ни мыла, ни соли, когда назидали одно, а потом бессовестно творили противоположное, когда верховодить в деревнях стали «никитки» и равные им проходимцы, вот тут-то и стала все больше и основательнее забирать обида вперемешку со злобой. Не одобрял он и то, как сорвались вдруг поносить веру православную, притеснять все христианское да поучать, что, мол, нет теперь ни бога, ни сатаны, а все — только хитрый вымысел попов. Его младший сын Мишка — надежда семейства — охранял эту непонятную власть, а она сама же и обижала во всем трудягу-крестьянина. Нехитрая философия очевидной несправедливости и толкнула Ивана к неповиновению и трагической развязке. Так понимал отцову правду Михаил Яцков и был уверен, что если и ошибается, то не во многом.
Теперь ему вдруг потребовалось жить самому без степенной отцовой подмоги и указок. Старшие братья уже гуртовали отдельными семьями. У них самих всегдашне забот полон рот. Мать в горестных мыслях, похоже, надломилась и занемогла душевным бессилием, а там еще и сестре помогать надобилось. Но и свою судьбу теперь следовало определять поскорее, ведь как-никак шел ему уже двадцать четвертый год. Все его годки, кроме Никитка, обзавелись семьями, обросли потомством и какими-никакими подворьями с лошадьми, коровами и прочей нужной живностью. Были и те, кому успелось и овдоветь безо времени.
Мысли Михаила остановили знакомые легкие шаги. «А вот Нюрка-соседка опять к месту. Чем не супружница? Кровь с молоком, в работе неутомима и ловка и на лицо чиста. И скромна тоже, хотя и поглядывает в его сторону как-то вызывающе мечтательно. Один недостаток — молода. Всего шестнадцать годов, но это ничего. Это обязательно пройдет. Ветра в голове поубавится, подружки да игрушки-бирюльки сами собой отойдут», — поменялся настрой мыслей Михаила.
— Чего тебе, Нюрка? Заходи, не робей. Не съем авось без соли.
— Михал Иваныч, а меня подослал за Вами Никиток-Сопель. Говорит, ступай к ему, вызови за ворота, разговор какой-то у его к Вам имеется. А я ему говорю: «Хочешь — сам и ступай, али совесть гложа?» А он мне: «Цыц. Не твово бабьего ума дело. Вызови, говорит, и вся недолга». Вот и пришлось к Вам самой пойтить, — простодушно смущаясь, объявила девица.
Закипела-забурлила обидой и гневом душа Яцкова. Даже на Нюрку прикрикнул:
— Ну, и что стоишь теперич, как мерзлая? Сказала и иди отседова. Нечево тут чужие брехи перебрехивать. — Следом пристыдил себя мысленно: «Зазря девку обидел. Она ни при чем, и выхаживала меня, пока маялся между тем и этим светом. Ладно, небось помирюсь с Нюркой, она отходчивая. А вот с этой пакостью, душегубом Никитком, дело безнадежно кислое. Этот способен навонять — будь здоров. Вполне может проявиться дезертирство из Красной армии, и тогда несдобровать — загребут по новой, да еще и под трибунал, чего доброго, загонят. А ему теперь никак нельзя от земли отдаляться, мать и сестру оставлять без помощи и призора. Хотя оно, конечно, на воинской службе по-своему бывает неплохо: обувают, одевают, кормят пусть не по высшему разряду, но регулярно. Даже и думают за тебя: остается только делать, как велит начальство», — вновь «разговорился» сам с собою Михаил. Но совершенно определенно в армию ему не хотелось: родной двор — он и есть родной двор.
Никиток поджидал на улице, опершись о телегу соседа. Завидя подходившего Михаила, выпрямился и даже сделал несколько шагов навстречу, снисходительно щерясь и снявши картуз. От наигранных жестов душегуба Михаилу стало еще поганей.
— Здорово, Михал Иванч, — картинно приветствовал Никиток.
— Здоров. Чего звал? — не глядя в бесстыжие глаза, буркнул Яцков.
— Ну, дык, как не звать? Погутарить бы… А то оно неважно как-то приключилось. Сам не хуже понимаешь. Погорячился тогда, и все такое прочее. Но и он-то тоже чего удумал: красного бойца-продотрядовца по уху при исполнении революционной надобности и все такое прочее. Ну, а так… жалко, конечно, дядю Ваню. Вон анадысь даже мне приснился во сне. Приснился, как будто я его только немного ранил. Самый чуток. И дык вот во сне он будто и совет мне хороший советует: «На тебя, как агента соввласти, зла, мол, иметь не имею, и все такое прочее. А ты, говорит, брось все, а помирись с моим Минькой. А кто старое помянет, тому и глаз долой», — бессовестно частил Никиток.
Михаил чувствовал тупую ложь и не спешил потакать, будто верит наглецу. Он не мог разобраться, что Никитку надо от него в этот раз: не мириться же, в самом деле, собрался сельский активист. Даже если бы двадцать снов подряд увидал, все одно из-за таких пустяков не снизошел бы подлючий деревенский начальник до покаянной мировой. Не ведал Яцков, что сосед-душегуб всего лишь исполнял строгий приказ предволисполкома Тимофея Шахова.
5
После странного замирения с Яцковым Никиток будто бы и забыл о его существовании. К тому же и его начальственный статус резко понизился — на место предсовета назначили Александра Терпугова. Служил много раньше Терпугов псаломщиком в местной церкви. Но отношения у него с батюшкой — отцом Николаем — не сложились. С большой долей дурной блажи был этот самый псаломщик. Так сам собой вроде и не урод, и грамотный, и обхождение понимал с людьми, но какие-то заскоки с ним нет-нет да случались. Однажды одна из борщевских молодух в знак благодарности за приятное имя, которым нарекли ее сыночка в день окрещения, испекла и принесла ковриги отцу Николаю, тот с благодарностью принял подношение и пожелал, чтобы мать новокрещенного пару ковриг отнесла и Терпугову. Когда же та пришла на двор псаломщика и подала с поклоном жито, то внезапно вспыливший Терпугов выхватил ковриги и бросил их на землю со словами: «Это ты попу нашему носи! Он любит обирать народ, а я человек простой. Мне ничего не надо».
Та выходка стала известной в селе, и отношения отца Николая со своим псаломщиком сделались еще сумрачнее. Удовлетворив официальное прошение иерея, Терпугова перевели в Дмитриевский храм села Щучье, а перед самой революцией Терпугов, ставший уже дьяконом, и вовсе собственноручно сложил с себя церковный сан. Болтали в народе, будто даже крест нательный снял он и бросил в колодец, объявил себя каким-то безбожным эсером и начал распространять нехорошие прокламации. Теперь Терпугов объявился в Борщевских Песках представителем советской власти и на первых порах радовал сельчан тем, что поумерил пыл Никитка в отношении продразверстки. Рыскавшие в округе продотрядовцы в селе почти не бывали, а когда заскакивали сюда, вели себя сдержанней, без привычной разнузданности.
Терпугов организовал в селе работу избы-читальни. Заведовать ею волисполком определил кума Миньки Яцкова, его тезку и давнего приятеля — Михаила Мананкова с уличным прозвищем Цукан. Когда-то, еще в годы Минькиного отрочества, они вместе стерегли в ночном коней. Цукан частенько отлучался ночной порой с берега Битюга ради молодых утех с какой-то сельской молодкой. В одиночестве Миньке неизменно чудились тени бородатых конокрадов с огромными ножами, он очень боялся, но никогда и никому не жаловался на шашни любвеобильного дружка.
Было вновь назначенному «избачу» двадцать восемь лет. Он тоже на воинскую службу забирался из села, воевал с австрияками, участвовал в знаменитом наступлении генерала Брусилова, дослужился до унтера. Мишка имел два ранения, но уцелел и вполне поправился. За храбрость и полезную дерзость его наградили «Георгиями» двух степеней и медалькой с красивым профилем императора. Не случись октябрьского переворота, Михаил Мананков почитался бы в народе как герой и человек, выдающийся промеж большинства. Но всеобщее революционное помешательство многое оглупило и перевернуло с ног на голову.
В окопах Цукан увлекся революционными идеями решительного передела закисшей российской действительности, тайно ходил брататься с австрийцами, меняя русский «шпик» на немчурский «шнапс». Когда началась настоящая революция и офицеров стали притеснять и отстранять от командования, Цукана избрали в полковой комитет. Случалось ему даже выступать с речами среди рядовых сослуживцев. В смысл тех речей никто особенно не вникал. Главное, чтобы оратор говорил громко, убежденно и без пауз. Если он нравился, то его приветствовали одобрительными выкриками «верно гутаришь» или «долой предателей народа».
Особенно вырос авторитет Цукана, когда в полку произошел крайне неприятный случай. Вместо выбывшего по болезни командира роты прислали нового прапорщика, совсем молодого, из числа бывших студентов. Получив первое представление об обстановке, патриотичный юноша был немало удивлен тем, что ни с нашей, ни с противоборствующей стороны никто не проявляет попыток не то что наступать, но даже и вести разведку слабых мест противника. На третий день своего командования ротой прапорщик приказал открыть огонь шрапнелью по расположению неприятеля во время обеденного приема пищи. Артиллерийская прислуга единственного в роте орудия стрелять отказалась и советовала не беспокоить противника, дабы не нажить себе же неприятностей. Тогда прапорщик сам навел орудие, благо австрияки сгрудились близ полевой кухни у окраины хвойного леска в пределах видимости. Несколько выстрелов нанесли какой-то ущерб врагу, но спустя пару часов расположение роты подверглось ответному массированному обстрелу. Погибло и было ранено полтора десятка наших ратников. Вечером патриотичного прапорщика обнаружили в конце траншеи с простреленной головой, а младший унтер Мананков с двумя бойцами вынужден был тогда же с риском для жизни пробираться в расположение австрийцев, унижаться за допущенное вероломство и клясться, что подобных недоразумений больше не случится. Велось тщательное дознание с допросами и очными ставками, убийцу не нашли, мало-помалу все замирилось, и последующими ночами, как и прежде, возобновился обмен нашего «шпика» на их «шнапс».
После демобилизации в январе 1918 года некоторое время Цукан трудился вместе с братом Николаем в хозяйстве их отца Емельяна, но война основательно переделала Цукана и сильно повредила в нем само желание трудиться в поте лица своего на хлебной ниве и гумне.
Военные мерзости выветрили из его сознания и без того не слишком ревностное отношение к церкви и православию. Однажды в расположение их роты прибыл полковой священник отец Никодим. Наутро окопникам предстояло наступать на сильно укрепленные позиции неприятеля. В роту прибыло три десятка необстрелянных новобранцев, которые особенно боялись участия в первом опасном испытании полем боя. Младшего унтера Мананкова вызвали в блиндаж командира роты, где отец Никодим обратился к нему с необычным предложением:
— Мне аттестовали тебя как наиболее авторитетного среди нижних чинов. Ты уже знаешь, что назавтра всем идти под вражьи пули и гранаты. Надо приободрить однополчан, уменьшить их боязнь. Хорошо, если с подъема ты сказал бы во всеуслышанье, что имел явный сон, будто на окраине нашего лесочка тебе явилась икона Божией Матери, какая защитит всех в тяжком бою и поможет одолеть врага. Такое приободрило бы и новобранцев, и остальных воинов.
Михаил Мананков в категоричной форме отказал тогда батюшке, посчитав вранье своим же окопникам делом недостойным, а наутро его лучший друг сразу после подъема вдруг картинно заблажил:
— Братцы! Какой я ноне сон видал перед самым пробуждением. Явилось мне так-то чудесно, будто на окраине нашего леска послана икона с ликом Божьей Матери, какая защитит нас от погибели и в этом бою, и присно.
Несколько молодых бойцов вместе с тем товарищем Мананкова послали на поиск иконы, и ее, конечно, нашли на окраине того самого лесочка. Некоторые из многоопытных фронтовиков сомневались в явленном чуде, а большинство же действительно ободрилось, крестилось на чудесно обретенный образ и целовало его с воодушевлением. Особенно восхищенно делали это новобранцы. В той первой в их жизни атаке они почти все полегли или получили увечья. Погиб и товарищ младшего унтера Мананкова, которому «явилась» икона. Михаил люто обиделся на священника, посчитал, что друг погиб из-за навязанного ему вранья, и с той поры окончательно разуверился во всем, что было связано с попами, церковью, молитвами и святыми образами.
Когда началась открытая кампания новой власти против церкви со вскрытием мощей, шельмованием святых и священников, Цукан не то что не возражал, но и неожиданным способом внес в нее сугубо личный вклад. Факт отсутствия бога и ложность христианского вероучения доказывались Цуканом весьма доходчивым способом. Как-то на спор в канун большого православного праздника он проник ночью в церковь и на святая святых у царских врат с рядами главных икон сделал натуральную кучку из содержимого собственного кишечника.
Наутро отец Николай с удивлением обнаружил необъяснимое паломничество молодежи в святую обитель. Едва ли не каждый сельский юноша пожелал лично убедиться в несомненной отваге Цукана. А охальник самодовольно вопрошал: «Ну, что, ежли бог был бы — разви потерпел бы такое поругание?» Ему вяло возражали, поскольку столь же веских «аргументов» представить не умели. А некоторые недоростки, пораженные бесстыдством Цукана, в глубинах своего сознания даже восхищались его бесстрашной дерзостью.
Неожиданный успех в борьбе с религиозным дурманом обратил на себя внимание не только в Борщевских Песках, но и стал достоянием волостного уполномоченного по борьбе с религией Петра Зенина. По его настоятельной протекции Цукана и назначили руководить сельской избой-читальней.
На месте, в убогой хатенке-читальне, крытой гниловатой соломой, Цукан обнаружил десяток книжек. Здесь пылились две книжечки какого-то еврея Брамсона. Правда, одна из них с громким названием «Мировая бойня» существовала скорее как обложка — очевидно, звучное название и погубило ее: большинство страниц были выдраны. Здесь же присутствовали Конституция РСФСР, книга Троцкого «Организация Красной армии», опять же изрядно покалеченная. Часть страниц имела характерные для использования «на курево» полосочные отрывы. В полном порядке находились только книга Ярославского «Отец и сын Либкнехты» и писанина какого-то Меринга «Фридрих Энгельс. Биография».
Скудный арсенал пропагандистской литературы не слишком опечалил Цукана. Он обратил свою избыточную энергию на словесную пропаганду светлого будущего и перспектив мировой революции в понимании Льва Троцкого. Но скоро эта пропаганда вошла в глубокое противоречие с действиями продотрядов и местной большевистской власти, и Цукан разочарованно охладел по части пропаганды и агитации.
Главным же объектом зависти борщевской молодежи значились стать, лихость и умение Цукана непринужденно обходиться с местными девицами. Равных Михаилу в наборе этих достоинств не имелось во всей обозримой округе. Замужние молодухи и нецелованные девки тайком, а то и открыто неизменно заглядывались в его сторону. Однако ж не суждено было им испытать на себе внимание красавца. Как-то довольно скоро, перебрав в своих симпатиях пяток относительно свободных от венчальных скреп сельчанок, увлекся он Дусей Шаровой.
Жила Дуся на хуторе близ села у молодого лесочка. Исполнилось ей двадцать четыре года, а все уже привычно называли ее Дунькой-солдаткой. Некоторые вовсе подзабыли, что когда-то с полгода ходила она замужней, но потом супруга — смирного, невзрачного с виду, молчаливого мужичка — призвали на царскую службу. С тех самых пор вестей о нем никаких и не поступало. Но от замужнего житья у Евдокии имелась дочка Марфушка — тоненькая, как тростиночка, девочка с совершенно белыми, в отца, волосиками и не по-детски тихая и смирная.
А сама Евдокия совсем незаметно для себя и окружающих вышла и внешностью, и статью весьма привлекательной бабочкой. Она сочетала в себе почти мужскую физическую силу и редкостную среди замужних деревенских баб женственность. Осанка, прямая мягкая походка, густые русые волосы и высокая грудь достались ей от матери-хохлушки. Деревянные бадьи с водой несла она, будто совсем не ощущая их тяжести. До замужества Евдокия проживала в Малых Ясырках, а после поселилась в доме мужнего родителя — основателя хутора из двух добротных дворов. Теперь ни мужа, ни свекра уже не значилось в живых, и все тяготы по хозяйству и в поле упали в ее женские руки.
Пару месяцев Евдокия отворачивалась от внимания Цукана, стыдилась его настойчивых домогательств и продолжала блюсти себя: благо опыт отшивать подвыпивших и наглых мужиков у нее имелся. Ее непреклонность еще больше ярила и задорила ухажера. Первое время на селе об этом не ведали, но выпал снег и след от саней наглядно проявлял теперь, как частенько их полозья заворачивали на хутор Дуни-солдатки. По селу быстро расползлись пересуды. Осуждали Евдокию за нехорошие слухи о ней практически все. Замужние в возрасте — за неверность венчальной молитве, молодухи — демонстрируя верность целомудренным материнским заветам, а некоторые из мужиков из-за того, что росли и гуляли когда-то вместе с ее бывшим супругом. Но особенно нетерпимо относились к ней такие же вдовы-солдатки. Они скрытно завидовали счастью, незаслуженно выпавшему на пришлую ясырскую бабоньку.
Как-то зимним днем в праздник после церковной службы шла Евдокия в местную лавчонку, хотела себе ленту атласную на юбку купить. Возле колодца Клюевой Степаниды приметила двоюродную сестру Мишки Цукана — нехорошую на язык бабу Мотю-Горелиху, остановилась, приветливо поздоровалась. Та в ответ насмешливо поинтересовалась:
— Куды эт навострилась?
— К Наумову. Ленту хочу купить на юбку к Паске, — доверительно сообщила Евдокия.
— Все наряжаисси? — позавидовала Мотя.
— А чаво не наряжаться-то? Того и гляди, опять под венец с чужим мужиком… И как эт у людей на все совести хватая? — театрально поддержала Степанида.
— Так ты глянь, Степанида, а у ее, похоже, уже и пузо покруглело. Видно, братец мой Мишка не зря дорожку к хутору изделал, — оскалилась Горелиха.
От услышанной хулы Евдокия лишилась дара речи. Краска стыда залила ее лицо, и это предательство собственной крови явно поощряло гнусные бабьи пересуды.
— Господь свидетель… Что ж вы брешите такую напраслину? Знать я Мишку этого не знала, и не брешите зазря. Грех вам за это будя. А тебе, Мотька, лучше б за Хведором своим поболе приглядывать.
Мотька враз вспыхнула:
— А ты придержись стыдить-то, шалава хуторская, Хведор-то мой при мне ни то. А вот Мишка-то и сам всем хвалится, как к тебе повадился на гулянки шляться и как любо ты его завсегда привечаешь.
— Да пропади ты пропадом с брехней своей и Мишкой своим… сороки бесстыжие… лишь бы небылью людей изводить. — Слезы брызнули из гневных глаз Евдокии, она отвернулась и быстро зашагала прочь. Не помня дороги, в ярости и удушливом стыде Евдокия почти бежала к себе на хутор. В ее груди горели негодование и обида. «Теперя со свету сживут, кликуши проклятые», — переживала она.
От гнева и быстрой ходьбы молодуха раскраснелась, глаза ее блестели, а руки были прижаты под самой грудью. В этот случай она выглядела особенно привлекательной и желанной. В пылу отчаянья не сразу и заметила, как поравнялась лошадь с санями, а в них Александр Терпугов. Заглянул участливо в лицо, весело спросил:
— Куда летишь без дороги, девица-красавица? Смотрю, аль обидел кто словом грубым?
— А Вам-то до энтого и дела никакого нету. Езжайте себе своим путем, а я и сама нито управлюсь, — гневалась Евдокия.
— Вона ты какая гордая… зазря, зазря.
Терпугов не обиделся, а открыто любовался красотой молодой хуторянки. Ему теперь особенно желалось продлить давно намеченный разговор.
— Садись. Давай подвезу… по пути авось. За извоз копейку брать не стану.
— Благодарность тебе превеликая. Только дюже и не тороплюсь, и сама вроде не исхворалась, — с вызовом отказывалась Евдокия. Но вдруг резко остановилась и, приподняв юбку, решительно переступила край розвальней:
— Вези, коли так охота. Чего ноги-то без толку бить.
Терпугов смутился, и какое-то время они ехали молча перед окнами, плетнями и катухами вдоль длиннющей центральной улицы. Снег искрился, воробьи порхали от кучек конского навоза, оглашено орали петухи, лязгали колодезные журавли, а в утробе сытой кобылицы, легко несшей сани-козырьки, что-то екало в такт движения рысью.
Терпугов настроился и решился с подходцем сказать о самом для него сокровенном:
— Ты, того, Евдокия. Ты приготовься… на той неделе будем взимать маслично-яичный сбор в пользу голодающих сиротских домов. Так что будь наготове, — начальственно, но не без теплых интонаций определил ближайшее будущее предсельсовета и ожидал ответной реакции.
— А что мы-то? Мы как все, — уклончиво отвечала Евдокия. — И када ж мы всех так накормим? А самим-то потом как? С сумой по миру что ль итить — христославить?
Терпугов хотел обрисовать трудное положение текущего момента, но передумал. Ему совсем не хотелось расстраивать и без того сердитую красавицу. Лучше было бы обнять ее, привлечь к себе, предложить себя навеки в верные и работящие мужья.
Так молча и доехали до двора с высокими воротами. Евдокия вышла из саней, не глядя в глаза Терпугову, отряхнула с подола прилипшие соломинки.
— Благодарствую за велику честь, — повернулась к дому.
— А и в хату позвала б… — нерешительно подсказал Терпугов.
— Нечего. И так разговоров — на волах не свезешь, — резко отрезала Евдокия. Из головы не выходили насмешки досужих баб у колодца.
«И этот туда же, дьявол рябой», — подумала, но не сказала она.
— А что мы? Мы и по-людски… Мы и посвататься сподобимся… Это уж законно. Федюня твой теперь уж точно безвозвратный. А ты бабенка ладная, работящая. И девка твоя тут ничуть не помеха, а там, глядишь, и свои народятся… Учти и мое нонешнее положение… Выгода тебе самая натуральная. Ты только не гребуй мной, не гордись, не пыли зазря, а хорошо подумай своей головой…
Евдокия с отрешенным интересом взглянула в лицо неожиданного ухажера: лицо как лицо, как у всех мужиков сельских: темное, чуть уграстое, скуластое, почти безбровое, с широким утиным носом. Близко приклеенные неопределенного цвета глаза, жесткие тонкие губы. Холодность и одержимость сражались за это лицо. На мгновение стало даже досадно, что оно такое безликое.
— Пустые хлопоты, Ляксандр Хведрыч… Не переживай дюжа на мой счет. А то получается, как будто я вам какая гулящая, какая распоследняя на всю село, а вы все только и придумляете, как мне задарма милость подать.
Евдокия вновь расстроилась, слезы подкатили к самым векам — еще секунда, и она заплачет, но знала: этого нельзя позволить, и сдержалась.
— С Цуканом-то ты по-другому. А то, думаешь, не знают, как ты с ним… как любезничаете и милуетесь, — язвительно оскалился Терпугов. Его лицо стало на мгновение мертвым.
Но досады теперь оно совсем не вызывало.
— А тебе-то что? Ты-то куда собрался, кочет облезлый? Партейный, а туда же… Ступай себе с Богом. Мне вон к девчонке моей пора.
Евдокия круто поворотилась к дому и, не отряхнув снега с валенок, хлопнула в сердцах избяной дверью. В доме, не раздеваясь, оборонила себя поперек высокой кровати и зарыдала обидно и по-бабьи безутешно. Плечи ее тряслись, волосы выбились из-под шерстяной шали.
Марфушка подошла, положила свою ручонку на спину и молча тихонько гладила, жалея родную мамку.
6
Следующим днем потребовалось Евдокие сходить в сельскую кузницу договориться оттянуть лемешок плужка. Близилось страдное время. Не перевернешься, а там и весновспашка. Тогда уж не до кузнеца, успевай поворачиваться: пахать, бороновать, сеять, прикатывать.
Кузня чернела на взгорке у края села. Идти далеко, но не успела Евдокия отойти от дома и на сотню шагов, как навстречу ей в полушубке, шапке-кубанке, яловых сапогах, по обычаю веселый и лихой, явился Мишка Цукан. Явился и перегородил узкую тропинку. Ходу не стало: хочешь, в снег лезь, хочешь, поворачивай обратно. Мишка вышел поперед лошадиной морды, развел руки в стороны:
— Ну что, Дуняшка, надумала за меня? Веди в хату, угощай гостя…
— Щас угощу, чем ворота подпирають, кобель языкастый. Хорошо тебе небылицы сказывать, а мне теперя проходу нигде не дают. Глаз деть некуда. Токо дегтем ворота пока не мазали, а шалавой уже по-всякому обзывають. За что токо мне эткая счастья привалила?
Глаза ее потемнели. Казалось, она готова то ли расплакаться, то ли вцепиться прямо в лицо — поди разбери, что там у разгневанной бабы на уме.
— А это хтой-то так? Хто это проходу табе не дает? — старался выдержать небрежный тон Михаил. — Ты не боись. Скажи, я ить и покалечить могу брехуна, какой он ни на есть.
— Так от тебя же и срам весь выходит. Гляди-тко: бабу ишо и не взял, а растрепал на всю село со слободой да пригородом, — с вызовом корила его Евдокия.
— И что энто за напасть такая? Энто мы и поправить могем, — нахально осклабился Мишка и устремился за Дусей к хате. Им безраздельно завладели азарт и хмельная похоть. Даже легкие ноги на время размягчились, а снег на дворе сделался малоосязаемым. Евдокия и сама сообразила, что не сможет теперь сдержать порыв молодой плоти и помрачение рассудка мужика в зените своей силы и удали. Вместо избы она догадалась рвануть в сенник. Вошла, резко повернулась, смело и открыто глянула прямо в непристойно жадные глаза Цукана:
— Ну, что ты, Мишуня? Что ты…
Мананков порывисто и трепетно притянул ее, словно собрался вступить в длительную борьбу. Но Евдокия и не сопротивлялась, только на мгновенье отстранилась, чтобы вновь увидеть глаза давно желанного для нее мужчины. Она теперь решилась и не боялась, и не стыдилась завладевшей ею всецело душной и плотной любовной волной. В мгновенье весь ее прошлый уклад и моральные крепи улетучились без малейшего следа и сожаления. Ею до самой малой клеточки тела и души овладело безотчетное желание доверчиво отдать себя этому крепкому, безумному, со сбивающимся дыханием и крепкими руками существу. Страстный, требовательный и длинный поцелуй остановил ее дыхание и растворил остатки воли. Стыд, страх и обида перестали быть реальными, значимыми, вовсе существующими. Промелькнуло в сознании: «Дура. И что же все береглась? Для кого?»
…А потом пошло-поехало. Встречи их происходили ежедневно, а поврозь каждый из них был настолько увлечен мыслями о новом свидании, что ни о чем не мог толком подумать или что-то сделать из привычных и обычных ранее дел. Окружающие люди, деревья в инее, скрип колодезных журавлей и другие звуки, запахи, интонации и оттенки обрели иной, невероятный по содержанию смысл. Мир не сделался лучше, но все происходящее в нем расцвело совсем другим, более ярким и отчетливым цветом. Стало дорого то, что недостойно было ранее даже мгновенного внимания к себе, и отошло куда-то то, что занимало так много мыслей об обычных крестьянских заботах, о доме, посевной, о Боге и деревенских предрассудках, что прежде вызывало так много сомнений, обид и тревог. Ни он, ни она за всю предыдущую жизнь не испытали и сотой части нечаянного, немыслимого и безумного наслаждения мужчины и женщины.
Переезд Михаила Мананкова на хутор свершился сам собою и не вызвал не то что особых изменений в состоянии молодых любовников, но даже и не особенно тронул односельчан. Почесав языки пару-тройку дней, с возмутительным нарушением пристойной морали смирились даже вдовы и солдатки. Каждая из них лишь с большей горькой очевидностью открыла для себя, что жизнь тосклива и малорадостна. В греховном унынии никто не погряз — мало ли у каждой бесконечных тревог и забот, чтобы надолго хранить в своем сердце томление от несбывшихся грез и неиспытанных утех.
Лишь один человек на селе никак не хотел утихомирить себя, сделаться безучастным и спокойным. Исчезли и без того тревожный сон и душевное равновесие Александра Терпугова. Его поглотила бескрайняя обида не самого последнего в Борщевских Песках мужика, впервые обманутого и преданного в своих самых лучших надеждах и чувствах.
Спустя неделю после его разговора с Евдокией, он лично заявился на хутор для изъятия масла и яиц. Заявился после утверждения в мысли о том, что его главное предназначение не создание личного благополучия, а непримиримая борьба за лучшую жизнь всех трудящихся. Его сотоварищи по борьбе, где посулами, где угрозой и силой реквизировали припрятанные несознательными хозяевами продукты пропитания, спасительные для нужд голодающих пролетариев. Но, несмотря на его стремление, общий объем разверстки складывался гораздо ниже установленного волревкомом. Готовясь к голодной весне после жестокого неурожая, хлебопашцы до минимума сократили поголовье крупной живности и даже птицы, укрепили запоры ворот и дверей.
Терпугов решительно вошел в избу Шаровой, обвел глазами ее углы, кровать, русскую печь, ткацкий стан, выскобленную лавку, стол с самоваром, сундук, дерюжки на полах. Не глядя в глаза хозяйке дома, обозначил общие объемы добровольной поставки.
Евдокия удивленно всплеснула руками:
— Помилуй бог, Ляксандр Хведрыч. Да ништ можно столько-то? Курей, почитай не осталось, и те не несутся, и от коровы с чего столько масла-то? Сена — сам знаешь, какой нонче недобор, и сбавляет коровка-то: стельная со сроком…
Терпугов досадливо поморщился. Он по-прежнему не глядел в ее глаза, а только зарумянился и говорил натужно медленно, с непреклонной настойчивостью:
— Ты мне, Евдокия, политграмоту не талдычь. Без тебя знаю, о чем толкую. Давай-ка изволь в полном объеме и безо всяких поблажек, а не можешь — доберем нехватку житом и картохами.
Годовая хлебная разверстка уже закончилась. Все ранее сбереженное от изъятия Евдокия сопроводила в чулан. Там же в ларях хранились семенной фонд и часть фуража.
Дальнейшие переговоры Терпугов решил не вести. Молчаливо сопя, он заходил в чулан, взваливал на плечо и уносил в сани мешки с добром, стараясь не обращать внимания на горькие причитания солдатки. Лишь раз, когда она вцепилась в его рукав, чтобы не дать вынести просо, он грубо оттолкнул ее и, раздувая ноздри, зло просипел, срывая речь:
— Мишке свому бушь указывать, как на тебя взлазить, стерва хуторская.
После отбытия Терпугова Евдокия дала волю слезам, проклиная и власть, и себя, и Мишку, которого на беду не было дома. Но вернее всего, Терпугов и выбрал такой момент нарочно. От удара о притолоку болело плечо, душил страх, что с теми крохами, что остались, никак невозможно дозимовать и засеять по весне свой клин. Думать не моги, что кто-то одолжит и поможет: в каждом дворе теперь не до жиру.
Мишка отыскался только к вечеру. С ходу, с порога оценил все скоро и верно. Помолчал, поскрипел зубами, попил квасу. Спросил: «Сам был?» Получив утвердительный ответ, удовлетворенно кивнул, а причитания супружницы оборвал впервые грубо и резко:
— Будя. Не скули без толку… обойдемся… — Подошел к Марфуше, взял на руки, провел ладонью по ее головке, посадил на печь, прошелся по избе и приказал уже решенное:
— Давай зажигай ланпу, темно, поди, уже, — окончательно решился и мягко объявил: — Мне сходить кой-куды требуется. Ужинайте без меня. И закройся, а то, может, и ночевать не приду нынча. Не убивайся, не вой дюже зазря.
Тем же временем в местной школенке — удлиненном деревянном здании с двумя классами и кабинетиком учителя за перегородкой — проходило заседание партийного и советского актива. Помещение освещала десятилинейная керосиновая лампа, так что с улицы через окно неплохо виделась нескладная фигура Александра Терпугова. Рядом сидел Никиток, а по ближнюю руку старший милиционер Потамошнев. Остальные, сидящие напротив, отбрасывали только тени, но по репликам можно было определить в школе не менее десятка активистов из молодежи.
Мишка замер у окна. Разговор велся о нехорошем положении в волости. Выступал Потамошнев:
— Несознательный элемент в виде кулачья и ихних подкулачников учиняют постоянные бунты. В Тамбовской губернии пока нет возможности окончательно ликвидировать банды озверелых бандитов и темных элементов из зверски настроенных крестьян. Им помогают и попы, и скрытые враги, и дезертиры. Из рук вон складывается продразверстка в Берсахлебском уезде. Тама происходят цельные бои, но скоро бандитов и их приспешников мы окончательно разобьем. А тут нам на месте надобно укрепить борьбу по всем видам сборов, всячески урезая контрреволюционный элемент. Надо усилить и борьбу с темнотой и настроить хорошую пропаганду ликбеза. А где у нас нынче Мишка Мананков?
Михаил боязливо отодвинулся от окна. Послышался ненавистный голос Терпугова:
— Мананков, по всему видать, откололся. Спутался с хуторской кулачкой Дуськой, и сам теперь сделался враждебным элементом. Ныне я лично проводил у ей обыска. Там добра — еле свезли, и еще вывозить есть что. А он живет с этой шалавой недоброй и только покрывает ее несознательно.
Дальнейшее Михаил слушать не мог. Волнуясь, достал из кармана наган, тряхнул на снег заранее приготовленные крошки махры, отодвинул предохранитель, поправил на ощупь барабан, обождал, когда сядет и отодвинется Потамошнев и, почти не целясь, хладнокровно нажал на спусковой крючок. В ночной темноте вспышка и выхлоп пороховых газов, усиленные звоном битого стекла, прозвучали резко, убедительно. За окном кто-то истошно заорал, двинули табуретками и лавкой, упала и погасла лампа. Внутри истерично кричали, замолкали и вновь кричали.
Михаил отбежал от окна на тропинку, споро переобулся, поменяв валенцы на сапоги, и быстрым шагом завернул в сторону хутора. Придя домой, не зажигая огня, разделся и молча улегся рядом с встревоженной Дусей. Предупредительно прошептал ей на ухо:
— Стануть допытывать, где был ночью, сказывай: «Валенцы правил. Никуды из хаты не ступал».
Рано утром, как порядком рассвело, Михаил достал крючок и дратву и приладил так, будто вчера он действительно подшивал валенки. Потом вышел чистить тропинки от снега, поить и убираться у коровы. Наган он завернул в холстину и спрятал в надежном месте, и все до единой махоринки были извлечены им из кармана. Их там-то и не должно быть — в селе от мала до велика знали, что Мишка Цукан не курящий.
Ближе к полудню на двор прибежал посыльный паренек и объявил, что в сельсовете собирают активистов, и что еще понаехали милицейские из Щучья.
Михаил отстраненно поинтересовался:
— Что опять, что ль, разверстка?
— Вроде нет. Не ведомо. Вроде в школе ковой-то учарась поранили.
— Ладно. Ступай себе. Скажи там, мол, буду на скорях.
А сердце тревожно заволновалось: «Неужли промазал? Неужли жива сволочь? Нет. Стрелял почти в упор. Не мог промахнуться».
У порога сельсовета толпились местные активисты, Потамошнев и еще четверо приезжих из Щучья. Одного из них — молодого милиционера Левакова — Михаил знал лично. Подойдя ближе, поздоровался. Ему вразнобой ответили, а вездесущий Никиток объявил для всех: «Вот и товарищ Мананкин подшел. Больше ждать некого. Давайте начнем засядание».
Вошли в учебный класс, расселись по лавкам. Незнакомый милиционер из Щучья, видимо, самый главный, произнес:
— Все знают, окромя кого не было вчерась ночью в школе, что бандиты покушались на жизнь нашего революционного товарища Терпугова. Бандитская пуля наскрозь пробила ему голову, и он по этой причине погиб. Наша главная задача текущего момента — любой ценой найти подлого бандита. Следы наспротив окна, нагановая гильза и махорочные крошки дают важные улики. Будем искать поголовно среди курящих, но не тех, кто собирался вчерась в школе. Эти никто не могли. Я прошу всех вспомнить, кто бы мог затаить нехорошую злобу супротив нашего товарища Терпугова?
Разом начался галдеж, смысл которого стоило бы выразить фразой: «На товарища Терпугова в селе имели злобу практически все». Следствие из-за бестолкового галдежа явно двинулось к тупику, и начальник волостной милиции отпустил всех по домам хорошенько подумать и представить потом свои полезные версии.
7
Исходил последними днями нехороший 1920-й год. В предпоследнюю его ненастную неделю в жизни Михаила Яцкова свершилось важное в его личной жизни событие: он сошелся семейным браком со своей соседкой Голевой Нюрой и, невзирая на то, что ей не исполнилось и семнадцати лет, Никиток этот брак зарегистрировал на правах исполнявшего вновь обязанности председателя сельского Совета.
Богатого застолья по хорошему событию не случилось. Молодожены ограничились приглашением к скромному угощению со свекольной брагой своих ближайших родных. Игнат, старший брат Нюры, состоял в охране Эртильского сахарного завода, где и наловчился изготовлять мутный свекольный хмель. В разгар застольного гомона жених окончательно понравился ему, и он предложил:
— Мишань, а давай и ты к нам в охрану. Ты же все-тки красноармеец апосля излечения, ишо окончательно не списанный. Попроси у Никитка справку — так, мол, и так, хочу бороться за укоренение советской власти.
Михаил, недолго думая под воздействием своей охмелелости, сразу согласился. Грустной от этого сделалась одна только Нюра, но что ей было делать: она теперь его законная супруга — куда нитка, туда и иголка.
Наутро она же сама и напомнила милому дроле о принятом им решении. Михаилу стало жаль расставаться с юной женушкой, но, поразмышляв и так и эдак, решился окончательно: «А что? Попытаю. До весны побуду при охране, а придет время сеять — возвернусь. Глядишь, в голодное время и сам прохарчуюсь, и своим как-то подсоблю».
В сельсовете Никиток привлек секретаря, и они долго сопели над справкой, прикидывая, как написать ее и грамотно, и веско. В результате общих умственных потуг Михаил заимел четвертушку серой бумаги, где значилось: «Подателя сего удостоверяем что он — Михаил Иванов Яцков есть отправленный на излечение домой ран больной красноармеец. Удостоверяем что он Михаил Иванов Яцков желает быть защитником народного имущества и готов опять пролить кровь за Соввласть». Последняя фраза Яцкову не понравилась, но подпись и печать подействовали на него успокаивающе. «Там посмотрим», — рассудил он.
Через пару дней Михаил попрощался с расстроенной Нюрой и в попутных санях отправился на Эртильский завод. От Борщевских Песок через Ольховку весело домчали до окраины лесочка, а потом ложком до большого села Сластенка. Далее путь пролегал все время по льду реки до Ячейки, а минуя ее — к заводу. Его высоченная труба служила верным ориентиром на заснеженной местности, помогая спрямлять изгибы заваленной снеговыми барханами речушки.
После Деминки путники скоро и без приключений добрались до сахзаводского поселка, остановились у длинной кирпичной казармы с коновязью.
Охрана завода состояла из тридцати человек, которыми формально руководил командир отряда частей особого назначения Александр Воловщиков. Сам штаб ЧОН находился в Анне, а здесь, в самом заводе, делами управлял Иван Шкинев из бывалых фронтовиков.
Повертев в крепких руках бумажку, Иван спросил: «На германской довелось»?
— Довелось, — просто подтвердил Михаил.
— Ну и ладно. Людей нам все одно не хватает. Голев, отведи его в казарму. Нехай пока располагается, а там видно будет… Винтовку с патронами выдаду апосля. Довольствие будет, как у всех.
Так нежданно-негаданно против собственного настроения Михаил Яцков вновь оказался на воинской службе.
Казарма заводской охраны представляла собой добротное кирпичное здание с высокими потолками. Строение напоминало гигантскую букву «г», оттого именовалось «глаголем». В прежние времена здесь размещалось до четырех сотен сезонных и заводских рабочих. В тесноте и антисанитарии на трехъярусных нарах ночевал здесь рабочий люд, навербованный из числа холостых парней окрестных Ершовки, Прокуровки, Добринских выселок, Николаевки, Павловки и даже Карловки.
Сам поселок при заводе состоял из единственной улицы, носившей в недавние времена помпезное название «Невский проспект». По ровной линии стояли просторные дома под железной крышей для семей специалистов. Некоторые из спецов, сказывали, держали даже собственную прислугу. Дом директора завода и вовсе поражал своими размерами, но теперь его семейство занимало только часть особняка. Невиданным рукотворным чудом произрастали здесь диковинные груши с привитыми на них разными сортами сочных и духовитых плодов.
Рядом высился небольшой парк, где ровными рядами выстроились не только дубы, вязы, березы и липы, но и деревья и кустарники неизвестных пород. За широким ручьем с ивами и вербами виднелся большой фруктовый сад. Теперь он стоял, занесенный и заваленный плотными сугробами, а его штамбы кто-то любовно обмотал тряпьем, чтобы защитить от порчи зайцами. Во всем чувствовались устоявшийся порядок и приятная основательность.
Дальше через сад на взгорок скорее угадывались, чем просматривались занесенные доверху кресты небольшого кладбища, следом до самой Ершовки и до Добринских выселок шли огороды рабочих железнодорожной станции, а у реки стелились занесенные теперь заливные луга и покосы.
Над всей местностью высилась краснокирпичная громадина сахарного завода с главным аппаратным отделением, башней в четыре этажа и технологическими отделениями для мойки, резки, варок, отбеливания и прочих операций по извлечению сахара из свекловицы.
Михаил впервые оказался на заводе, и все ему здесь виделось диковинным, а особенно металлические витые лестницы, бурачная с блестящими ножами для резки свеклы на стружку и паровичное отделение с огромным черным котлом. Поражали своей продуманностью транспортеры, ременные тяги, шестерни в смазке. Объединяли заводские пространства непривычные нефтяные запахи. Внимание своими размерами и огромной мощью притягивали паровой локомобиль и особая машина, вырабатывавшая электрический ток, который мог освещать улицу посредством фонарей на столбиках. В Питере Михаил видел здания намного большие размерами и роскошью, видел электрическое освещение, но все никак не мог поверить, что такое имелось не только там, в совершенно другом, нереальном, лишенном солнца мире, но и так недалеко от его родного села. Завод рождал восторженное ощущение запредельного полета человеческой мысли, притягивал и страшил необыкновенным единством целесообразного и одновременно непостижимого.
Охранники большей частью происходили из разных местностей. Кто с Волги, кто с Кубани, даже один китаец проживал — небольшого росточка тщедушный человечек, поклонный и улыбчивый, забавно смягчавший и коверкавший самые обычные слова. Ближе всех сошелся Михаил с садовским парнем Степаном по прозвищу Цирульник. Отчего к нему прилипло такое прозвище — бог весть. Не то что стричь-брить тот не умел, но и ножниц, окромя овечьих, в руках своих никогда не держал. Нравился Степан своей обстоятельностью и рассудительностью. Не оборвет, не высмеет, как другие, а выслушает и даст какой-никакой совет. Цирульник тоже был семейным, имел двоих детишек, скучал по привычным крестьянским делам и не чаял поскорее вернуться к своему порогу. На первых порах помогал обвыкнуться и шурин Игнат Голев.
Харчевое довольствие заводским охранникам обнаружилось не ахти какое. В основном подмороженная картошка, квашеная капуста, огурцы, редька и моченые яблоки. Хлеба выдавалось в обрез, постное масло только по праздникам. Иногда кто-то умудрялся раздобыть пшена в окрестных деревнях, а если везло особо, то и сало. Такой пир для всей честной кампании случался только дважды. Добывать пропитание наловчились за брагу, которую готовили либо из припрятанной с осени свеклы, либо из сушеной свекольной стружки, хранившейся в одном из строго охраняемых складов.
Сама охранная служба была делом несложным: требовалось ежедневно объезжать и обходить все заводские объекты и территории. Производственный сезон окончился, продлившись всего месяц, оттого что свеклы поступило вполовину менее обычного. Оборудование отмыли, почистили, смазали солидолом и оставили до будущего года. Поезда на станцию приходили всего два раза за зиму, топливо не поступало совсем, и приходилось использовать высохший бурьян, навоз, добывать и свозить все, что обладало способностью гореть. С обмундированием тоже беда. По сути, его и не было: ходили кто в чем. Вооружение составляли «трехлинейки», два «маузера», несколько винтовок английского образца и пулемет «максим» с подтекающим кожухом и малым числом патронов к нему. От заболевшего тифом ЧОНовца Михаилу перешла «трехлинейка» с треснувшим прикладом.
Установилась необычайно теплая для декабря погода. Соломенные и железные крыши совсем освободились от снега, сугробы сжались, плетни и избы потемнели, пашни оголились тревожной чернотой. Народ волновался, ожидая губительных крепких морозов при отсутствии снежного покрова. Мокрая погода и скудное питание спровоцировали сыпняк. Число заболевших росло с каждым днем. Население отчаивалось, пугало себя дикими предсказаниями и ожидало бедствий вселенского масштаба. Тревог добавляли слухи о разорительных вторжениях все новых и более крупных отрядов антоновцев и разгромах опорных пунктов большевистской власти. Народ легко верил в худшее, а особо предсказаниям гадалок и разномастных кликуш. Местные попы и дьяки, наоборот, присмирели, занятые в основном собственным выживанием и беспрестанными вздохами о безвозвратно канувшем прошлом.
Туманным декабрьским вечером дозорный донес, будто видел со стороны Деминки большой конный отряд. Шкинев оповестил об этом заводского конторщика Семена Афонина, велел готовиться к срочной эвакуации, отряду приказал увести лошадей из конюшни, а самим занять оборону здесь, а также в бывшем каретном сарае, весовой будке и казарме бураководов. Только отвели лошадей, как на обратном пути к конюшне услышали выстрелы от реки со стороны Сокольего куста. Выходило так, будто завод обходят с северной стороны от реки и отступление возможно в нежелательном направлении на Первоэртильские выселки. Бросились к своим коням, к пулемету, но невесть откуда из темноты объявился директорский кучер дед Семен и сообщил: у дома директора завода Малиновского спешился красноармейский отряд, а его командир требует к себе Шкинева. Все разом повеселели: «Слава Богородице, свои».
Оказалось, Воловщиков получил секретное донесение о том, что со стороны тамбовской Кулешовки к заводскому поселку движется большая группа вооруженных антоновцев. Собранный по тревоге, его отряд на рысях проделал длиннющий путь от волостного села Садовое. Приняли решение переночевать на соломе в «глаголе», с рассветом двинуться к Сосновскому хутору, а затем действовать, согласуясь с обстановкой. Измотанные и мокрые бойцы, негромко переругиваясь меж собой, заняли пустовавшие отсырелые и холодные комнаты. Лошадей оставили на улице у коновязей — благо мороза в ночь не предвиделось. В разные стороны выставили дозоры из отряда заводской охраны.
Утром на кагатной равнине назначили общее построение. В распоряжении Александра Воловщикова имелось не более полусотни конников при двух пулеметах — все, что он мог собрать в спешном порядке. Пришлось оставить заболевших, а еще двое дезертировало в неизвестном направлении. Выяснилось, что никто из красноармейцев стрельбы не открывал, но ее слышали многие. Кто же тогда палил? Для выяснения отправили дозор в сторону Ивановки. Возвратившиеся сообщили, что, по рассказам встревоженных жителей, ночью в их деревню на трех санях заявлялись какие-то вооруженные мужики. Они ограбили несколько домов, увели лошадь, оставив хозяину взамен часоточную кобылу, а для острастки несколько раз пальнули в направлении заводской трубы.
К десяти часам Воловщиков, оставив для охраны завода всего шестерых человек, выдвинулся во главе сводного отряда в семь десятков бойцов по направлению к Сосновке. Не успели достичь осинового куста, как были обстреляны залповым огнем с небольшой возвышенности у зимника. Легкое ранение по касательной получил пулеметчик. Отряд спешно развернулся и на рысях атаковал стрелявших.
Михаил находился в обозной группе, непосредственно в бою не участвовал, но все происходившее ему виделось довольно отчетливо. Антоновцев оказалось пятеро, и на что они могли рассчитывать, оставалось непонятным. Скорее всего, просто наскочили совсем случайно. Эскадрон Воловщикова вышел подковой, без труда настиг и изрубил смельчаков. Но в ходе боя один из его бойцов был убит наповал, а другому поскользнувшаяся лошадь, падая, сломала ребро и ногу. Бедняга был бледен и молчалив. Его лицо покрылось холодной испариной, а покалеченная нога имела нелепую конфигурацию.
Воловщиков был взбешен. Он грубо и громко отчитывал подчиненного командира:
— Вы что, с цепи посрывались, бестолочи?! Бросились, как борзые на зайца… Зачем рубили? Первый день в седле? Кто теперь даст сведения? Лично сам ответишь за самоуправство, а я не могу голову под пули совать. Совсем осатанели, дуроломы, никакой дисциплины…
Группа из шести человек во главе с проштрафившимся командиром отправилась на разведку, а остальные отставали от нее на пару верст. Проезжая мимо убитых, Михаил удивился обилию крови. Трое легли рядом. С виду это были обыкновенные бородатые мужики лет под сорок. Двое, явно моложе, упали саженях в тридцати один от другого. Оба трупа не имели голов. Их отсекли мастерскими ударами на конном ходу.
Василий Шкинев оглядел добротные сапоги крупного мужика и обратился к старшему брату:
— Братка Ваньтя, дозволь попользоваться.
Тот в ответ лишь кивнул и отвернулся. Пару минут спустя сапоги с еще не остывшего трупа лежали в санях. Кто-то, последовав примеру, разул и второго покойника.
Отряд задержался у осин, близ широкой балки. Дозор все не возвращался, но послышались отдаленная стрельба и крики. У крайних изб Сосновки замелькала пегая лошадь, потом все увидели, как она помчалась навстречу красноармейцам. Бородатый мужик, стоя в санях, гнал и сек кобылу саженей семьдесят, пока не заставил разогнаться до полного галопа. Потом лихач на ходу слетел в снег, поднялся и, часто оглядываясь, потрусил в Сосновку. Лошадь какое-то время неслась по инерции, но перешла на рысь, почти сразу пошла шагом, а потом и совсем остановилась, стала боязливо пробовать торчавший из-под снега бурьянок. Предчувствуя недоброе, Воловщиков распорядился доставить конягу.
ЧОНовцы окружили прибывший экипаж. В окровавленных санях вниз лицом лежал совершенно голый человек с рассеченными ягодицами. Его осторожно перевернули. На обезображенное клинком месиво лица невозможно было глядеть. Из распоротого живота виднелись кишки, от которых исходил легкий парок. Человек оставался еще живым. Он пытался что-то сказать и вправить обратно вывалившееся содержимое живота. Потрясенные картиной жестокости, обилием крови и невозможностью облегчить муки собрата, конники, молча и украдкой крестясь, отходили в стороны. Беднягу накрыли холодной попоной и оставили умирать без причастия и слез соболезнования.
Воловщиков был обескуражен столь нелепым началом: серьезного боя еще не случилось, а потери уже ощутимые и совсем не понятно, куда запропали его дозорные. Деятельная натура Александра Петровича подсказывала ему предпринять активные действия. В осиннике у начала балки он оставил группу Василия Шкинева с пулеметом, а сам решился с основными силами зайти в Сосновку со стороны Добринских выселок.
Шкинев-старший распорядился выпрячь несколько лошадей, сани выставить как защиту от пуль, а обоз отправил ближе к осиннику.
Прошло не менее часа, прежде чем вновь послышалась стрельба, которая становилась и ближе, и гуще.
«Теперя будя дело. Ежели коньми попрут — сомнут, как пить дать. На санях не уйдем», — с тоской подумалось Яцкову.
Совсем скоро все увидели, как от крайних хат люди на конях теснят бегущих перед ними пеших. Неожиданно около сотни мужиков устремилось в балку, а следом по самому ее низу, где виднелся санный путь, прямо в сторону пулеметчика. Становилось ясным: противник, внезапно атакованный конной группой Воловщикова, сбит и обращен в бегство. Бегущие намеревались достичь осинника, но не могли видеть из низины выставленного на их пути смертоносного заслона. Большинство имели дробовики и ружья, а иные топали с топорами и самодельными пиками в руках. Откуда явились эти люди и куда собирались направиться, было не ясно. К брату-пулеметчику вприсядку подобрался Иван Шкинев и стал о чем-то горячо говорить, показывая рукой в сторону приближавшейся толпы. Позади гонимых раздавались отдельные винтовочные выстрелы.
Уже стали различаемы в подробностях одежда, бороды и потные лица бежавших к краю балки, их общий ропот разделился на отдельные восклицания и фразы, а когда передние достигли сорока шагов, пулеметчик дал первую длинную очередь в самую гущу. Люди стали валиться. Крики ужаса, проклятия, стоны и мольбы о помощи, хрипы умирающих заполнили все видимое пространство балки. Многие кинулись назад, но повсюду свинец настигал их, останавливал и опрокидывал на землю. Иные вскидывали руки, показывая, что при них нет оружия, что они покорны сдаться. Но пулеметчик был старателен и продолжал безостановочно сеять смерть и ужас. Тем, кому удавалось выскочить на гребень балки, суждено было стать мишенью для стрелков. С близкого расстояния людей расстреливали размеренно, без лишней суеты и спешки.
Убиение длилось менее четверти часа, но это время вытянулось в нескончаемую вечность для Михаила. Когда внезапно стрельба иссякла, он с удивлением отметил, что в пылу общей бойни и он расстрелял обе обоймы, значит, и его пули окончили чьи-то жизни.
После сбора с убитых оружия и пригодных для носки вещей отряд Воловщикова, потерявший в побоище троих бойцов убитыми и столько же ранеными, вернулся в рабочий поселок. Все пребывали в крайне подавленном настроении, ясно осознавая, что участвовали в постыдном истреблении себе подобных, таких же обычных хлебопашцев, как и они сами. Лица бойцов были преимущественно каменными, с потерянными глазами. Никто не шутил и не хотел не то что общаться, но и смотреть в глаза своим же товарищам.
Убитых ЧОНовцев похоронили на кладбище у поворота дороги к Ершовке. Закопали без гробов, речей и слезных причитаний. Похоронная работа исполнилась споро и деловито. После полудня отряд Воловщикова верхами и в санях отправился обратно в село Садовое.
8
После побоища в балке под Сосновкой настроения в охранном отряде сильно поменялись. Тревожное ожидание возмездия и апатия ко всему напрочь смыли былое благодушие и беспечность. Руководителей и специалистов завода стало не сыскать днем с огнем, а из самого отряда дезертировали трое бойцов из тамбовских деревень.
Василий Шкинев заболел сыпняком, а спустя трое суток тот же недуг повторно свалил и самого Яцкова. Его отправили в небольшую больничку при сахарном заводе, которая была и без того переполнена тифозными из Ершовки и Прокуровки. Михаилу досталось место на деревянном топчане за тесовой перегородкой, где уже метались в горячем бреду трое несчастных.
Врачевал, руководил и иногда ночевал здесь же приезжий московский еврей Шапиро. Говорили, будто его прислал прямиком из Москвы лично нарком по части медицины на место ранее умершего от тифа доктора. Шапиро помогала его жена Елена — очень внимательная женщина с круглыми стекляшками на тоненьком носике, сильно худая и одетая в белый халат с завязками сзади так, как облачались все врачихи, виденные Михаилом в питерском госпитале. Двое санитаров занимались в основном хозяйственными делами, мытьем полов, отоплением палат, обработкой вонючей жидкостью дверных ручек и обсыпкой едкой хлоркой обоих общественных уборных. Они вносили и раздевали тех, кто не мог сделать этого самостоятельно, и выносили тех, кому уже некуда было спешить в делах земных.
Почти сразу Михаил провалился в бредовый жар с редкими просветлениями сознания. Его телесная субстанция, несмотря на молодость, не могла скоро одолеть тяжелую болезнь. Высокая температура выжигала его внутренности, а воспаленное бессознание порождало апокалипсические сцены в избыточно кровавых тонах.
Ему привиделся пожар в полнеба, который с треском и шумом освещал все вокруг на огромном расстоянии. Всполохи плясали и по беленым известью внутренним перегородкам и капитальным стенам лазарета. Где-то кричали люди, стучали топоры и мелькали тени, явственно чувствовался удушливый дым. Страшен был и зловреден тот высокий пал.
Подошел санитар, тронул Михаила за плечо, наклонился к нему и негромко посоветовал:
— Будут дознавать, чей ты, скажи, мол, из Ечейки по найму.
Михаил кивнул, хотя и не понимал, кто будет спрашивать его и для чего надо кого-то дурачить. Другим днем ему стало немного получше, он приподнялся сесть на тюфяке со сбившейся ватой, а сосед по каморке, который почти оклемался, с охотой поведал ему, что пожар-то вовсе не привиделся Михаилу, а случился на самом деле. После ухода ЧОНовцев в Ершовку и Прокуровку зашел большой отряд «зеленых» какого-то бандита Кости. Его подручные и подожгли завод, разорили и сожгли заводскую контору, заходили и в больницу, но из-за боязни заразиться больных трогать не стали, но жестоко расправились с врачами. Следом и санитар рассказал Яцкову, как самого Шапиро выволокли на снег босым из хаты. Бандитам не понравилось, что он еврей, специально присланный из Москвы. Они собирались зарубить его около порога, но порешили проводить до кладбища. Из хаты выскочила Елена, голосила и умоляла пощадить супруга, причитала, что он один спасает всех подряд, но бородатые злые мужики не захотели поверить ей. У самого входа на погост Елена Шапиро встала в мокрый снег на колени, распростерла руки и хотела, чтобы сначала убили ее. Старший из карателей увидел крестик на ее шее и пробасил:
— Не-е, ты православная, оставайся, а мужик твой жид, пущай ответит.
Доктора Шапиро страшным ударом приклада швырнули навзничь и, когда он собрался приподняться, дважды стрельнули в грудь.
Обезумевшая Елена бросилась к умирающему, дико завизжала:
— Дикари проклятые… Изверги, безлюдие… За что-о-о? За что-о-о? Будьте прокляты вы и дети ваши. — Пуля из винтовки в голову с близкого расстояния разнесла половину ее черепа, и она повалилась к остывающим ногам супруга.
Вой и крики сотрясали Ершовку. Антоновцы искали Воловщикова и всех, кто участвовали в недавнем душегубстве под Сосновкой. Охранный отряд в панике разбежался, бросив, как попало, провиант и воинское снаряжение. Охранники и специалисты завода прятались по дальним крестьянским подворьям.
Мятежники лютовали: обыскивали подозрительные хаты, чинили короткие допросы с избиениями, перепороли всех служащих железнодорожной станции, испортили поворотный круг паровоза и водокачку, пробовали даже разобрать пути, но это оказалось им не под силу. В ершовских домах у многих забрали лошадей, тулупы, валенки и даже холстами не побрезговали. Мародеры разграбили до самых занавесок имущество семей рабочих и служащих, сочувственно относившихся к советской власти. Вдоль улиц с утра до вечера слышались вопли баб, мольбы безвинных жертв и пьяный рык разнузданных от безграничной дозволенности антоновцев. Бандиты жестоко расправились с молодым учителем Евгением Неждановым. Управляющему Никитинской экономии Акиму Беляеву шашкой отхватили руку, а когда он скрючился от нестерпимой боли, отсекли и голову. Погибли управляющий Сосновской экономией Алексей Сапожников, рабочие сахарного завода Иван Кокорин, Тимофей Кунаков, Дмитрий Фролов, Иван Петров и Тихон Абрамов, пытавшиеся как-то воспротивиться грабежам. Приняли мученическую смерть оба брата Шкиневы. Их кто-то умышленно или из-за глупой болтливости выдал предводителю «зеленых».
Трупы убиенных сволокли к закрытой на большой замок часовенке близ ершовского моста. Сюда согнали дюжину рабочих, долго держали без верхней одежды на морозном ветру, допытываясь, где скрывается красный командир Воловщиков. Предводитель разбойников Костя Корешков, сказывали, был из кулешовских, а потому безжалостно мстил за своих земляков, побитых в сосновском логу. Он разъезжал в крашеных санях-козырьках, запряженных серыми в яблоках конями из окончательно разоренного конного заводика, строго следил, чтобы его воинство не сильно увлекалось брагой, не разложилось как боевая единица, не расходовало зазря патронов в судилищах над заводскими и советскими служащими.
Много преуспел в жестоких истязаниях здоровенный детина по прозвищу Жандар. Похоже, ему доставляло удовольствие измываться над обитателями поверженной Ершовки. Молодой антоновец, которого называли Духаном, в порыве наивной жалости отважился увещевать изверга: «И взаправду нас бандитами промеж себя гваздят. Бандиты мы есть и на самом-то деле». Взбешенный Жандар рубанул его наотмашь самым концом казацкой шашки от ключицы к шее, а потом довершил убийство тремя точными ударами опытного палача. В лютом буйстве Жандар не руководил своими действиями и не боялся гнева самого Корешкова. Жалеть ему было нечего — в его родной Николаевке полгода назад сельские активисты средь бела дня спалили добротный дом, который он выстроил великими трудами, которым гордился и мечтал собрать под общей крышей не только детей, но и внуков. Жалеть ему было некого — мать умерла от постигшего ее горя, супруга пошла просить милостыню, чтобы спасти от голодной смерти сыновей, но первой легла сама от тифа, а следом умерли и дети. Хоронили их сострадательные односельчане без гробов, погребальных одежд и отпеваний, как павший от бескормицы скот. Не мог с той поры Жандар ни плакать, ни молиться, ни жалеть, ни сожалеть. Он и не желал понимать, что, сея смерть, и сам всюду ищет ее, что она теперь постоянно за его широкими мужицкими плечами.
Отряд покинул Эртиль так же внезапно, как и занял его. Корешков лично обещал вернуться и установить свою справедливую власть без «жидов» и «красножопых» навсегда и исключительно ради счастья трудового крестьянства и сознательных рабочих. На самом деле на то ему поступил приказ начштаба партизанской армии Токмакова возвратиться в Кулешовку для исполнения последующих распоряжений.
Трое суток в заводском поселке не было никакого управления, люди боялись выходить из своих хат. Отваживались лишь на то, чтобы попоить скотину и кинуть ей пару навильников почерневшего сена. Даже обычных дымов над заснеженными крышами, несмотря на морозные ночи, поднималось меньше обычного, а истерзанные, обледенелые и почерневшие трупы убиенных еще не были положены в стылую землю.
Медицинский уход за больными и их питание закончились. У стены больнички бугрилось два накрытых дерюгами трупа, забранных тифом. Их пока некому было захоронить. Но Михаил, наоборот, шел на поправку, хотя силы возвращались медленно. Заедали клопы и вши, хотелось есть и дышать морозным воздухом, сдобренным гарью все еще тлевших угольев под рухнувшей кровлей главного заводского корпуса.
Вместе с пожилым санитаром Михаил наведался в «глаголь». Здесь все напоминало шабаш безумцев: окна и двери выбиты, нары попорчены, половые дерюжки брошены в кучу, лампы, бак для воды, столы и табуретки валялись, где попало. На полу образовались водяные наледи с перебитой соломой. Но, к большой радости, уцелело подполье с подмерзшей свеклой, подавшей надежду не умереть и не спятить с голодухи.
Неожиданно прибыл с летучим полувзводом Воловщиков. Михаил узнал от малознакомого ЧОНовца, что Степка Цирульник жив, что уцелели почти все из отряда Шкинева. Сказывали Михаилу и о том, кто принял смерть, а кто пропал невесть куда, что от Инжавино и Борисоглебска выступили большие силы на конях при артиллерии, и теперь с разбойными бунтарями будет быстро и окончательно покончено. Михаил верил сказанному, но радоваться не хватало мочи, и он только слушал и молча кивал давно немытой, нечесаной головой, полной паразитов.
В уцелевшем помещении каретного сарая Александр Воловщиков провел дознание для выявления пособников и приспешников жестокостей банды Кости Корешкова, принял слезные прошения начисто разоренных рабочих. Одних только убитых из числа заводских и советских служащих оказалось три десятка. В крайнем ряду кладбища по его указанию вырыли большую прямоугольную яму, в которую положили рядами закоченевшие трупы. Всех накрыли большим белым полотном из железнодорожного склада, а потом молча, без причитаний и слез засыпали черноземом пополам со снегом. Несколько баб и малых ребятишек стояли в сторонке, вздыхали и боязливо крестились, а когда грянул нестройный залп, они дружно присели и поспешили к своим хатам. Воловщиков распорядился сколотить из струганных досок приметную пирамиду со звездой на высокой палке в честь героических жертв борьбы за счастье рабочих и крестьян.
В поселке оставили отряд в дюжину человек. Во главе его Воловщиков утвердил Михаила, как имевшего наибольший воинский опыт, срок службы в Красной армии, а также умеющего писать и читать распоряжения.
Напутствуя Яцкова, красный командир назидал ему:
— Теперь твоя задача, товарищ Яцков, защищать строения от всякого грабежа. Завод, «железку» и водокачку скоро восстановят. Но ежели за ними не присматривать, то население все растащит по себе. Сам понимаешь, народ нынче стал дерзкий и безотчетный. Волисполкома товарищ Шахов скоро направит провизию и фураж тебе и твоим людям на прокорм. Сильно не транжирь, а бандитов совсем не бойся. Им насыпали теперь по самую маковку — не сунутся. Ну, а ежели чего, то действуй согласно обстановки и текущего момента. Жалко, что пулемет профукали, но он тебе тут и ни к чему. Ну, давай, прощевай пока, товарищ Яцков. Ожидай продобоза. — Пожал руку и пошел к большим саням Воловщиков.
— Прощевайте, товарищ Воловщиков. Будем теперь больше стараться, — ответил Михаил и ожидал, когда отряд тронется в обратный путь. Напутствие красного командира сильно озадачило его, поубавило сил, и он собрался пойти прилечь на лежанку и обдумать свое новое положение. Больше всего на свете хотелось ему в этот час набраться здоровья, раздобыть дровни да уехать к своей желанной женушке Нюре, повидать мать и родню, прожарить в печи кишевшую паразитами одежонку, помыться и прогреть косточки на печи. На отдалении, после недавно пережитого, даже зловредный Никиток и тот не казался таким же, как прежде, гнусным и ненавистным.
Весть о смертельно опасном недуге Михаила и занятии эртильского поселка зверствующими убийцами через несколько уст достигла его матери Анастасии. Она впала в бессильное отчаянье. Кое-как оправившись после трагической гибели мужа, после великих горей, выпавших на долю дочери Акулины, она не могла найти сил вынести еще и потерю младшего сына. Мать все мучилась найти хоть какое-то объяснение череде своих несчастий. Все пыталась понять, чем так прогневила Богородицу и для чего ей посланы невыносимые страдания последнего времени. Испуганная и убитая черной вестью сноха не могла ничем помочь ей.
Ближе к вечеру мать сняла со стены единственную в хате потемневшую икону Николая Угодника, поставила ее в углу дощатого стола, встала на колени сама, указала рядом место Нюре и стала молить Богородицу. Из всех молитв сама она помнила только «Отче наш». Строго приказала снохе:
— Молитв не знаешь. Буду просить Богородицу за нашего Мишу, а ты повторяй кажно мое слово.
Сноха беспопречно повиновалась. В сумеречном доме с маленькими окошками, холодными стенами и без чьего-либо благословения своим чином родилась сильнейшая из молитв, единственное никогда и никем не повторенное обращение матери погибающего сына к Богородице, отдавшей единокровное чадо на немыслимые страдания ради спасения рода человеческого. Родилось стенание страдающей женщины к ее последней надежде, к той, что способна понять, простить и сотворить чудо. Мать-крестьянка просила Богородицу сберечь, продлить земную жизнь ее сыночку, простить ему и ей грехи тяжкие, забрать взамен ее жизнь, обречь на страдания ее, но отвести опасности от ее единокровного дитя.
Слова новой молитвы рождались сами одно за другим в голове женщины, не знавшей допрежь ни длинных речей, ни букв алфавита, не всегда понимавшей смысл молитв, что слышала в храме. Это была молитва-мольба — самая исповедальная, честная и искренняя. Так отчаянно и наивно могут просить разве что погибающие дети, уверенные, что их стоны о спасении обязательно дойдут до Господа и непременно помогут.
Нюра повторяла за свекровью слово в слово: и будто сама возносилась, и летела за смыслом правды и словесным плачем. Она боялась пропустить хоть одно словечко, боялась не излить, не выразить, не завершить первое в ее жизни дерзновенное личное обращение к Богородице. Женщины не замечали ни своих слез, ни усталости, ни времени, ни места. Остаток дня сменился тьмою, скрыв лик на иконе. Подсвечивала таинству полная луна, молящие испытывали бестелесное очищение и надежду.
А за стенами жилища Яцковых по селу носилась невероятная, но вполне земная новость. Неожиданно воскресший и возвратившийся из Боброва Терпугов твердо указал милиционеру Потамошневу, что покушался убить его не кто-нибудь, а Мишка Цукан, и требовал его скорейшей поимки и самого строгого трибунала. Милиционер возражал, мол, нет нужных доказательств, кроме их личной вражды, но, в конце концов, решил вызвать Цукана к себе для допроса и общей проработки. Цукан, однако, на допрос не явился и куда-то залишился, так что ни его Евдокия, ни родственники не могли сказать, где он теперь и что с ним.
Но удивительно было и другое: вместе с Цуканом из села подались двенадцать молодых мужиков. Именно это сильно обеспокоило старшего милиционера Потамошнева. Уж не банда ли местная собирается под самым его носом? Ко всем напастям только этого ему и не хватало. И без того народ озлобился и порядком ополчился на советскую власть. Никиток почти всю осень и зиму ночевал то на погребце, то в катухе. Из-за боязни пострадать вместе с ним даже родные сестры боялись пускать его на ночлеги.
В последнюю неделю января чуть ли не каждый день моросили ледяные дожди, с полей в крестьянские хаты и овины хлынули грызуны, а в канун отданья Богоявления даже разыгралась небольшая гроза. «По всему видать, свет-конец подошел, — убежденно крестились старухи. — Сколько живем, а отродясь не слыхали, чтоб от воды пашня посередь зимы открылась. Сошло наказание Господне за грехи наши тяжкие и богохульство непотребное». Старухам вторили, дорисовывая картины всеобщей погибели, запуганные батюшки и чернички.
Странные знамения природы сопровождались вполне реальным в своей плоти испытанием для рода крестьянского. В битюжские села явились глад и мор. Такого урожая голодных смертей давно не было. Умирали не только поодиночке, но и целыми семьями, так что похоронить несчастных становилось некому. Порой умерших относили в канаву, которой был опоясан сельский погост, засыпали, насколько хватало сил, землей вперемежку со снегом, а другими днями доставляли для «подселения» новопреставленных.
9
После того как известие о сожжении сахарного завода достигло самой Москвы, оттудова прилетели грозные выговоры и запоздалые указания губернским властям немедленно поправить положение и выбить злодеев из Эртиля.
Все наличные силы губвоенкома давно были связаны хаотичными боями с полками Александра Антонова, Ивана Колесникова и многочисленными самостоятельно действовавшими бандами вроде откровенного разбойника с большой дороги Васьки Карася, осторожного Панина или хитромудрой Маруси. Воронежский губвоенком направил телеграмму временному начальнику Северного боевого района Якову Левде с приказом подчинить под единое командование все наличные силы, оставив лишь жиденькие гарнизоны прикрытия Хреновского конезавода и Садовского сахарного завода, и концентрированным ударом отбросить мятежников насколько возможно далее от значимых промышленных объектов.
Руководить операцией Левда поручил проверенному большевику Вотчтову. Латыш Ян Вотчтов на тот момент исполнял должность военного комиссара обширного Бобровского уезда. Его характеризовали твердая решимость и непреклонная воля добиться победы над всеми врагами советской власти. Несмотря на свои неполные двадцать пять лет, это был большевик с лихой биографией, имевшей весь набор славных испытаний профессионального революционера: рижское подполье, аресты, ссылку, побег и добровольную службу в Красной армии.
Напутствуя командира, Яков Левда доверительно советовал:
— Ян Францевич, ты там без политесов кроши эту кулацкую сволочь, насколько сможешь. Завод уже потерян, бандиты отошли вроде к Павловке, но прощать гибель наших товарищей… сам понимаешь. Не забывай про дозоры, опрометь головы не суйся. В бандах тоже не сплошь дураки.
— Не сомневайтесь, товарыш Левда. Исполню по-боевому, как бальшевик. Партия не найдет причину краснеть за меня, — с присущим ему сильным акцентом обещал латыш.
Еще засветло шестого января отряд Вотчтова вытянулся из Садового. К полудню достигли Падов, разогнали малые дозоры «зеленых» у окраины села и, оставив пешие силы в арьергарде, налегке влетели в Щучье. Однако здесь никаких противных сил не нашлось. Вотчтов обнаружил лишь начисто разгромленный волревком и советские учреждения, разграбленные маслобойню, соляную лавку и пустые продсклады. Отыскать хоть какую-то власть удалось лишь спустя пару часов. Перепуганному и потерянному Рудневу приказали представить проводника по кратчайшему пути до сахзаводского поселка, дождаться пешего арьергарда и вместе с ним, не мешкая, без передыху двигаться в направлении Эртиля.
На склоне короткого зимнего дня конная группа Вотчтова достигла рабочего поселка. Командир затребовал от Михаила Яцкова доклад о текущей обстановке, потом осмотрел погорелье завода, выяснил, насколько бандиты повредили связь, станцию и железные пути.
— А скоко, так, в твоей команде штыков и сабель, товарыш Яцыков? — поинтересовался Ян Вотчтов.
— Да какие там штыки? Со мной всего двадцать три мужика с кое-каким боезапасом, — простодушно отвечал Михаил.
— Товарыш Яцыков, мужики, так, это как скот пасти. Верно тебе? Я пас скот, как еще ребенок, а у тебя красные бойцы. Охранять тебе нет нитчего, поступай в мое командований, — распорядился Вотчтов.
Услышанное никак не обрадовало. Михаил понимал такое распоряжение как желание Вотчтова использовать его бойцов в виде расходного и заштатного довеска. На собственный риск он велел Игнату Голеву «затеряться», чтобы продолжить наблюдение за погорелым имуществом завода, выделил ему три обоймы патронов к мосинской винтовке, а наедине просил:
— Не ведаю, Гнат, куда этот латыш поведет, но доброго не ожидаю. Случится плохое со мною — сообщи Нюре и матери. Останусь в живых — возвернусь, нехай не спешат убиваться по мне.
Поскольку среди головорезов Константина Корешкова находилось десятка три прокуровских мужиков, у которых в этой деревне имелись родные и сочувствующие, Вотчтов принял решение заночевать в Добринских выселках. По трем основным дорогам из села выставили секретные дозоры, нескольких мужиков на всякий случай арестовали и закрыли в крепком сарае, а руководителю разведки было приказано ночной порой тайно выдвинуться в сторону Павловки с целью выяснения сил и мест расположения противника. Заходить в Павловку было слишком рискованно, но по плотности конского помета, печным дымам, следам, разговорам антоновских пикетчиков и другим признакам можно было многое определить.
Разведке выпала удача перехватить отчаянного ездока, который вез лекарство больному сыну на хутор Сазонов. До смерти испуганного крестьянина остановили. Тот с мольбой в голосе выпалил:
— Что ж вы, братцы? Я ж вашему начальству ковриги свозил, полушубок и сбрую полную отдал. И овсом не пожадовал. Все добровольно, честь по чести.
— Начальству, говоришь? Начальству похвально будя. Теперя следуй за нами, куды укажем, — язвительно повелел крестьянину старший разведки.
Крестьянину под дулом обреза приказали следовать в нежелательном ему направлении. Чем дальше удалялись от Павловки, тем испуганней и покорней становился задержанный мужик, который теперь понимал, что про ковриги и прочее он похвалился себе во вред. Его справная кобылка упорно не хотела подчиняться революционной необходимости, все время прядала в сторону, норовя поворотить к дому, и притом предательски протяжно ржала. Решили выпрячь коняку, ее оседлал один из разведчиков. Оставлять сани как есть было рискованно — утром обнаружат и заподозрят неладное. Свалили их в ближний буерак и закидали снегом, оглобли вывернули и бросили на значительном отдалении. Близилось утро, требовалось поспешать обратно.
Задержанного доставили к Яну Вотчтову, который остановился в доме местного торговца скотом. Командир, пригасив керосиновую лампу, чутко дремал на широкой лавке вдоль стены.
Доставленный крестьянин оказался довольно сведущим и, поминутно божась на угол с иконами, утверждал, что за пару дней ни разу не видел у пришлых разбойников ни коней, ни пулеметов. Он утверждал, что те откуда-то будто уже знают о подходе красных, собираются их окружить и разгромить, пользуясь численным перевесом.
Говорливость крестьянина, его справная лошадка и добротные сани вкупе с проживанием на хуторе, а также классовое чутье подсказывали Вотчтову, что перед ним не простачок, а скорее матерый волк в овечьей шкуре. В конце допроса латыш хитро предложил:
— Заходи теперь ко мне в отряд. Проводником идти напрямо. Нам такое подходит.
— Помилуйте, братцы. Мне так не можно никак. Узнают — и хутор спалят, и самого на осине вздернут. И так завистников выше колокольни… — плаксиво запричитал хуторянин.
Вотчтов вполне ожидал такой реакции, замолк, безучастно повел головой к двери, где топтался его внештатный ординарец Семка Теньков, почесал щетину на горле.
Намек был понят безошибочно. Через несколько минут невезучий хуторянин корчился на гумне с перерезанным под рыжеватой бородой горлом — удалой хлопец Семка Теньков без лишних хлопот и шума отправил его в расход «при попытке к бегству». В качестве поощрения Ян Вотчтов позволил ординарцу сменить его двенадцатилетнего мерина с побитой спиной на резвую кобылку хуторянина.
К полудню в село подтянулась потная и злая пехота. Люди, лишенные сил, опускались у плетней и катухов прямо на снег, расстегивали верхнюю одежду, искали воды. Ни о каком дальнейшем внезапном и стремительном движении не стоило и помышлять.
Вотчтов распорядился накормить людей, дать им подремать и привести себя в надлежащий порядок.
Поздним вечером командир принял решение ночевать в Прокуровке и Ершовке. Оставаться длительное время на одном месте всегда чревато опасностью обнаружить и численность отряда, и его состояние, а уход под покровом темноты, наоборот, сбивал с толку осведомителей противника. Разделение отряда на неподалеку расположенные деревни зримо уменьшало его силу, как бы приглашая к соблазну атаковать слабых и малочисленных. Вотчтов и не сомневался, что антоновцам уже донесли не только о нем, но и силах его отряда.
Прагматичный латыш давно убедился, что народ в обычном своем состоянии подобен гурту овец: пока силком не загонишь в кошару, сгрудятся, встанут, замерзнут насмерть на лютом морозе, но сами нипочем не сообразят зайти в распахнутые двери к сухости и теплу. Надо многократно гнать, пинать, стегать и внушать, пока недоверчивые и косные граждане не приучатся сами двигаться в нужном направлении. Люди живут не разумом и не всегда инстинктами, а чаще слухами, дурными пророчествами и ожиданием непременно худшего в их дальнейшем существовании. Но толпы хорошо и на годы вперед запоминают дикие коллективные порки, пожары на половину села и массовые грабежи, после которых быстро научаются умнеть, превращаться в организованные массы, помогать друг другу и поддерживать в бедах и страданиях. От Вотчтова и требовалось, как он понимал, учинить такую кровавую драму, чтобы ее помнили возможно дольше. Помнили и усвоили, подобно овечьему гурту, инстинктивно повиноваться движению к светлому лучшему завтра и навсегда зареклись ходить в неверном направлении за ложными посулами авантюристов.
Снялись. Без лишних разговоров двинулись к ближним деревням. Там предосторожные меры повторили так же тщательно, но разведку в этот раз не отправляли, резонно полагая, что ее теперь будут поджидать. К тому же ночь выдалась почти полнолунной, почти без облаков, с легким морозцем. В таких условиях легко обнаружить себя и накликать беду.
После некоторых раздумий Вотчтов решил поступать до поры пассивно. Наступление оправдано тогда, когда у тебя превосходство не только в пулеметах, но и в людях. А тут выходило так, что лучше встать в активной обороне, грамотно распределив наличные силы и средства.
Пришло Рождество Христово. Часть деревенских ушла в Добринку на ночную службу, часть вышла к часовенке у реки. Ее стены вместить всех пришедших не могли, и служба шла прямо на дубовых ступенях. Народ не радовался, не наряжался, как прежде в святые дни, а больше озабоченно молился, пребывая в тревогах и предчувствиях новых худых событий.
После грубых и циничных действий большевиков по разоблачению «народных предрассудков» и «церковного обмана» со вскрытием святых мощей Митрофания и Тихона Задонского, закрытием Троице-Сергиевой лавры и конфискации части имущества церквей народ покорно ожидал кары небесной и теперь постигал ее в частых смертях, жестоких погромах и повальном голоде.
Бойцы сочувственно относились к «предрассудкам темных масс», некоторые и сами не прочь были присоединиться к молитвам печального праздника без радости и надежд на лучшее.
Вотчтов не поощрял религиозные проявления, но и не препятствовал им, а только сделал грозное внушение не ослаблять бдительность и дисциплину. Нарушителям трезвости пригрозил самыми суровыми наказаниями. Он почти наверняка знал, что и неприятель в этот день не предпримет нападения. Однако приказал никого из местных к отряду не подпускать, на постой определяться в хаты наиболее надежных людей, а сам с подчиненными ему командирами, разведкой и тыловым обеспечением расположился в отдаленно стоявшем на взгорке здании школы. Здесь же при нем расположилась и пулеметная прислуга со всем боезапасом.
Следующим днем высланный под Николаевку дозор сумел перехватить партизана, от которого Вотчтов узнал о том, что повстанцам поступил приказ покинуть село и двинуться в сторону станции Народная. Летучий эскадрон, разведка и один из батальонов уже покинули село, а остальные силы вместе с обозом должны выдвинуться ближе к полудню следующего дня.
Исчезновение антоновцев означало бы преступное невыполнение поставленной задачи. Но атака многократно превосходящего противника сулила большими потерями или даже кровавой трепкой. Следовало использовать фактор внезапности так, чтобы в натиске могли участвовать одновременно и конная группа, и пешие цепи при пулеметах. Следовало учесть и обратить в свою пользу рельеф открытой местности. Самым выгодным было угадать нужное время и атаковать «зеленых» в момент их расстановки в походную колонну.
Засветло следующего дня отряду сыграли побудку. Спустя четверть часа на пустыре у школы выстроились шеренги, отдельно конная группа и небольшой обоз.
В передней шеренге рядом со своими бойцами стоял и Михаил Яцков. Он видел, как с бугра от школы к ним спустилась группа во главе с Вотчтовым, который сразу же начал говорить:
— Товарыши бойцы. Будет бой с бандовской сволочью. Они выдут в целях еще грабить, еще жечь и притеснять трудовых человек. Наша задача воевать бандитов и их главарей. Атакуем цепью по знаку от меня. Допреж никому не палить, коней не дергать и до сигнала стоять на ногах, чтобы никто не видно. Винтовки, наганы и пулеметы зарядить на месте, окромь дозора и командиров. В плен нам не нужны никто. До одного рубить и колоть в штыки, прикладом добить. Выступаем после одного часа.
В серой утренней мгле отряд Вотчтова по узкому дубовому мосту через речку Эртиль подходил к первым хатам Ершовки. Заранее пустили слух, будто двинут в сторону заводского поселка, но за мостом повернули влево. На рысях ушла разведка, за ней связная группа. Сосновку обошли гораздо правее, шли поверху длинной балки. Через пару часов движения, когда окончательно рассвело, Вотчтов дал команду спуститься к низу балки, чтобы передохнуть и оправиться. Сам он ожидал возвращения разведки. Трое на конях из связной группы доложили, что разведка достигла окраины Павловки и залегла на погосте перед церковью. Удалось определить, что бандиты ведут себя спокойно, поят коней и большой активности не проявляют.
Вотчтов приказал вернуть разведку и направить ее к Николаевке. Версты за четыре до села он решился выстроить боевой порядок, потом подвернул его влево, огибая выход из села по ямской дороге. Прилетела разведка. Доложили, что антоновцы выступили из села, а их вряд ли обнаружили. Вотчтов не мог и верить, что все складывается почти идеально. Снова направил дозорных. Те подтвердили, что противник движется практически прямо на них. Дали команду заряжать, развели в цепи пулеметчиков и их прислугу. Конную группу отвели и спешили в тылу метрах в трехстах.
На правом фланге в сажени от Михаила Яцкова вытоптал место в снегу его боец Тихон Сорокин, далее на таком же расстоянии по цепи и все остальные.
Завидев надвигающуюся прямо на них серую людскую ленту, которой, казалось, нет предела, мрачнели лица его бойцов. Михаил чувствовал, как в цепи появились робость и нервозность, хотя каждый оставался на своем месте. Нервничал и Ян Вотчтов. Он не ожидал, что перевес врага окажется таким значительным. Чтобы избежать обхода с флангов и окружения, он уже подумывал открыть огонь пораньше, но передовая группа антоновцев на конях обнаружила красноармейцев и открыла беспорядочную пальбу, предупреждая своих. По команде Вотчтова пулеметчик короткой очередью с близкого расстояния срезал сразу четверых конников, десяток остальных галопом помчали восвояси. Вотчтов рискнул тут же поднять цепи, не выдвигая до поры пулеметы.
— Помоги нам, грешным, царица небесная. Ну, поспешайте, родимые, — произнес обычный для идущих на смертельный риск призыв Тихон Сорокин. Ему не впервой доводилось подниматься в пешую атаку. Метров с четырехсот грянули выстрелы с обеих сторон. Михаил не слышал ни свиста пуль, ни криков раненых. Ударили разом все три пулемета.
К удивлению, в рядах противника почти сразу началась паника. Кто-то рухнул и, пораженный, корчился в муках, а залегшие в снегу неровными кучками антоновцы лихорадочно палили лежа, почти не целясь. Вотчтов почувствовал, что непредвиденно скоротечно наступил момент, решающий успешный исход боя. Нельзя давать противнику опомниться и выстроить правильную оборону. Он показал Семке Тенькову подогнать ему коня, бодро вскочил в седло и зарычал громко и дико:
— Бей бандитов! Вперед за власть…
Сотня глоток красных конников заглушила продолжение боевого клича своего командира, взревела и пехота.
Враг в панике бежал, бросая винтовки и обрезы. Пики и клинки рвали тела настигнутых, кони сбивали и топтали бегущих. Зычные выстрелы слились с предсмертными криками. Погруженные на сани пулеметные команды не управлялись менять позиции, дабы без малейшей жалости сечь противника свинцом. Красные пехотинцы горбились с винтовками наперевес, но не могли достичь передних, а лишь старательно добивали раненых мужиков. Общий поток погони достиг первых дворов и скоро рассыпался на групповое преследование вдоль хат, катухов и копен сена. Довольно скоро избиение остановилось, хотя никаких команд на то никто не отдавал.
Поголовно деморализованный противник был рассеян и продолжил паническое бегство в сторону Надеждинки и далее к Андреевскому лесу.
До позднего вечера Вотчтов принимал доклады командиров, выяснял свои потери и потери противника, допрашивал плененных, отдавал приказы о сортировке трофеев и расстреле наиболее злостных бандитов. Потом он распорядился привести самых авторитетных мужиков Николаевки и приказал им организовать своз и захоронение трупов. В качестве заложников арестовали с десяток наиболее зажиточных хозяев. Потери противника только убитыми составили более ста тридцати человек. Выяснилось, что в рядах мятежников находились и некоторые насильно мобилизованные николаевские и павловские мужики, которые первыми и побежали к своим хатам после пулеметных очередей красноармейцев. Этих расстреливать не стали, чтобы не волновать односельчан, а заперли в большом сарае на окраине села для последующего конвоирования в село Ростоши. Потери отряда Вотчтова были малозначительными. Об этом военком Вотчтов по возвращении в уездный Бобров коряво сообщил в своем отчете на имя Якова Левды.
Без промедления в адрес командующего войсками Воронежской губернии последовал рапорт победного содержания. «1921 года января 5-го дня был отдан мною тов. Вотчтову боевой приказ: во что бы то ни стало овладеть селами Николаевка, Павловка и Эртильским сахзаводом. К 21 часу 9 января под командованием тов. Вотчтова с боем были взяты означенные пункты.
Как преданный сын пролетарской революции, тов. Вотчтов в бою зарубил двадцать одного бандита, сломал шашку и после продолжал бить эту сволочь ложей. И к вечеру 9 января приказ был выполнен.
Считаю своим долгом просить Вашего ходатайства о предоставлении награждения орденом Красного Знамени тов. Вотчтова Яна Францевича, уездкома Боброва.
Комвойсками Бобровского уезда Воронежской губернии. Я.Левда».
10
В первых числах февраля один из крестьянских полков Ивана Колесникова, действовавший самостоятельно в отрыве от основных сил, совершил рейд к верховьям Битюга, а потом к его среднему, покрытому прочным льдом течению. Левее, в сторону расположенного вдоль речной поймы села Ячейка, отправился обособленный эскадрон мятежников. Противостоять вооруженной силе здесь было некому.
Колесниковцы искали в селе и округе активистов и сторонников большевистской власти. Командир «зеленых» велел согнать народ на заснеженный лужок перед церковью. Встревоженные бабы, нарочито одетые в тряпье, хмурые пожилые мужики и часть пацанов-недорослей группками по четверо-пятеро встали с западной стороны напротив крашеных крестов колокольни Архангельской церкви. Из-за низких мрачных туч церковь, казалось, присела, осунулась и недовольно помрачнела. Народ вяло крестился, топтался на месте и предчувствовал недоброе. К деревянной огороже вышел лучше прочих одетый бородач, сдвинул к затылку папаху и стал громко объяснять:
— Хрестиани! Вас вогнала в нужду и смертный голод эта власть порхатая. Во всех честных хатах ноне стон и мор. Никогда не жилось так погано нашему хлебопашцу. А окромя того, поругана и церковь Христова, и вера православная, и народ ныне кричит и стонет. Терпеть дальше уже не можно. Идет повальный голод, а нас все обирают и обирают красножопые продотряды. Им все мало и мало для городов и ихних лодырей-бездельников. Им все мало, а христианину нечего стало покушать. Теперича разгорелась пламя хрестьянской войны за освобождение от такой погибели. Ждать осталось недолго. Этой весной кажный хозяин свободно для себя будет управляться на своем же прирезанном наделе. А нам покамест нужна и помощь ваша и людями, и лошадями, и фуражом. Вы помогайте нам, а мы с радостью поможем вам.
Народ неосознанно сжался и явственно почуял близость грабежа. Сбоку к церковной ограде вытолкали Акима и Лаврентия Мезенцевых, Степана Углова, Андрея Усова и Якова Антонова. Вид сельские активисты имели самый плачевный, а одежда на них носила следы борьбы и избиений. У бледного председателя сельского Совета и вовсе вытек глаз, а левая щека сплошь залилась кровавым сгустком.
Вперед шагнул предводитель мятежных:
— Вот, граждане-хлебопашцы, ваши притеснители. Одного гада, правда, пристукнули по дороге, двое убегли, а этих приволокли на общий суд. Эти вот выгребали хлеб и как окаянные кровопивицы издевались над хрестьянином.
Из толпы хмуро донеслось:
— Выгребали и церковную имущество описали на бумаге. Издевались, а хлеба все под метелку отвезли к себе.
— Верно понимаете, граждане-хрестьяне! Чаша терпения переполнилась, и будем теперича судить кровопивцев обчественным судом. Прямо тута перед всем, значится, миром. И пусть не брешут ихние партейные брехуны… суд у нас законный, и свой судья имеется. Он прямо сычас зачтет справедливый приговор.
Следом говорить начал низкого роста мужичок, который для убедительности снял шапку с головы, оголил обширную лысину — видно, хотел показать, что открыт перед всеми, или заранее просит за что-то прощения. Мужичок достал из-за пазухи лист серой бумаги и стал читать неважным голосом:
— Именем трудового крестьянства! За муки и страдания. За притеснение православной церкви и ограбление трудовых хлебопашцев Мезенцев Аким, Антонов Яков, Углов Степан, Усов Андрей и Мезенцев Лаврентий приговариваются к смерти путем расстреляния. Сей приговор привести в исполнение немедля. Обжалованию не подлежит.
От почерневшего сруба церковного колодца отделилась четверка «зеленых» с наганами в руках. Показательного расстрела не получилось. Приговоренные кинулись бежать, и их убивали несколькими выстрелами там, где настигали. Только Аким Мезенцев остался на месте, он обернулся, чтобы глянуть уцелевшим глазом на кресты, но отлетел навзничь от пули, вонзившейся под сердце.
Толпа ахнула, оторопела, задвигалась, заволновалась, запричитала, заголосила. Только отощавшие мужики стояли неподвижно, понурив головы и снявши свои картузы и треухи. Несколькими минутами ранее они наивно радовались суду над их обидчиками, а теперь, когда случилось так скоро и так безжалостно неправедное судилище, настроение их резко переменилось. Невольная причастность к казни вызвала общий стыд и запоздалое раскаяние. Народ испугался необязательной крови своих односельчан.
А село уже огласилось бабьими криками и воем не только новых вдов и осиротевших матерей, но и родни убиенных. Колесниковцы без жалости и стеснения шли чесом вдоль дворов. Звенели выбитые стекла в хатах расстрелянных и сочувствующих советской власти, к саням несли полушубки, сапоги, холсты и конскую сбрую, одеяла, платки и прочее барахло. Из крестьянских дворов увели два десятка самых справных лошадей. Расстрелянных распорядились оттащить в лог, но родные и соседи вступились и развезли их для последнего прощания в свои хатенки.
После расправы от Ячейки эскадрон двинулся на соединение с полком в сторону села Ертил, где тоже состоялось массовое ограбление и убийство пойманных сельсоветчиков. В Гороховке разъезд «зеленых» казнил молодого матренского милиционера Гаврилу Недосекина. Со стороны Хлебовки эскадрон на рысях нахально заявился в Щучье.
Вторжение в волостное село стало полной неожиданностью для советского начальства. Волревкомовцы, волземкомовцы, сельсоветчики и милиция в считанные минуты покидали Щучье, прятались в подпольях, сараях, кучах навоза и даже в подпечьях.
На целые сутки Щучье стало местом разбойного буйства «зеленых». Мятежники изъяли десятки пудов ржи, проса и овса, несколько бочек капусты, постного масла и более сотни мер ржаной муки. В помещениях волревкома, волземкома и почтово-телеграфной конторы не оставили целыми ни одной табуретки, ни одного листочка и карандашика, даже полы — и те местами были прожжены и загажены. Оба школьных здания лишились окон, дверей и части имущества. Амбарные книги учета больных разобрали для цигарок-самокруток, прихватили спирт, медикаменты и даже клизмы, а пожилого доктора Константина Андреевича оставили в живых только потому, что он взялся обрабатывать коней мятежников от чесотки и избавил предводителя антоновцев от большого чирия.
Подробности разорения Щучья Михаилу описал молодой парнишка из Самовца Митька Агарков, который прибыл с оказией в Эртиль. Обещанного Воловщиковым продобоза с ним не оказалось: после бандитского вторжения доставить стало нечего, а сами ревкомовцы и их семьи находились в крайне бедственном положении и могли рассчитывать только на помощь из уездного Боброва.
Митьку Агаркова, несмотря на его молодость, многие знали как решительного продотрядовца с самого восемнадцатого года. Отец его воевал за царя еще в русско-японскую войну, а в четырнадцатом году ему крепко досталось в войне с германцами. Уже через год его вернули на родину безруким инвалидом. Мать Митьки с двенадцати лет терпужила у барина Секирина. Трудилась до упадка сил, не понимая ни праздников, ни продыха. В уборочную ей доверили управляться с конной жаткой «Маккормик», но в последний день страды она задремала на граблях и, оказавшись под острыми сегментами, лишилась кисти левой руки, а ранение позвоночника привело к онемению ноги и лишило возможности передвигаться без костылей. Живший по соседству зажиточный арендатор Никита Дорохин не только не рассчитался с калекой, но и грозился взыскать с нее за поломанные части уборочного агрегата.
С того времени Митька возненавидел тяжелой ненавистью и Дорохиных, и бессердечного управляющего господ Секириных с уграстым и бритым лицом. По обязанностям старшего из детей все хозяйские заботы теперь свалились на плечи пятнадцатилетнего парня, заставили недоедать и недосыпать, а когда в его село весело вкатился московский продотряд, Митька с радостью показал красноармейцам две ямы с зерном, в которых Никита Дорохин прятал чувалы с рожью. В тот же день он упросился стать продотрядовцем, несмотря на свои несовершеннолетние годы и синюшную худобу. Его приняли, хотя и не хотели. На первых порах служил Митька заштатным коноводом, а позже, как грамотного, его привлекли вести описи реквизируемых излишков и выдавать расписки. Теперь Агарков служил писарем волостной продовольственной комиссии. Михаилу нравился этот неунывающий паренек, насквозь пропитанный светлой мечтой создания справедливого общества без богатых и нищих, где все станут жить по совести и всем будет всего хватать.
Митька доверительно поведал Михаилу о своем недавнем чудесном спасении. Когда члены продкомиссии вместе с комиссаром Игнатом Лисовским, услыхав о приближении «зеленых», бросились наутек по дороге к реке, Митя забежал в контору и лихорадочно сгреб казенные бумаги и телефонный аппарат в холщовый мешок. Никак нельзя было оставлять документов антоновцам: из них легко установить всех активистов и сочувствующих соввласти, а также количество изъятого хлеба, места его ссыпки и хранения. Пострадало бы от этого множество хороших товарищей и знакомых Агаркова. Да и жалко стало своих же трудов, ведь каждую бумажку волостной писарь заполнял любовно, старательно, ровно и, насколько мог, без ошибок. Документы Митя спрятал на чердаке дома священника отца Василия, в половине которого и располагалась сама продкомиссия. Отец Василий покорно относился к беспокойным постояльцам, которые выдавали в качестве платы за постой грубо смолотую ржаную муку.
Спустившись с чердака, Митя увидел, как в его сторону несутся сразу трое антоновцев. Первой мыслью было взобраться назад на чердак, но там его, без сомнения, увидали бы. И Митя ринулся навстречу скачущим чужакам, добежал до боковой калитки и попал на церковную территорию. Он стремился забежать под своды храма, но ближайший преследователь ловко подсек его ногу, и Митька со всего маху рухнул на поленницу дров, разодрав до крови ладонь и локоть.
— Попался, гаденыш, красножопый, — выдохнул ему в лицо смесью чеснока, махорки и гнилых зубов рыжебородый дядька.
Подоспели и остальные двое преследователей.
— Что, стервец, убечь навострился? От нас не убежишь, шельма, — самодовольно торжествовал рыжебородый.
— А ну-ка давай, топай, засранец, к стене, — почти спокойно велел старший, не спеша передергивая затвор трехлинейки.
— Не-е, Степан, погодь, тута не годится. Грешно у церквы… давай тудысь на выгон, — запротестовал самый старший с виду.
Быстрый бег и скоротечный приговор не давали возможности сосредоточиться. Митя не замечал ни холода, ни крови, стекавшей из ладони на штаны и грязный снег. Осознав, что так просто и буднично через три десятка шагов окончится его молодая жизнь, он истошно и обреченно заорал:
— Не на-а-а-да-а! Дяденьки-и-и! Я ничего вам не сде-е-лал!
На вопли выбежал священник и закричал во след удаляющимся:
— Стойте! Куда вы его тащите? Разве ж так можно?
— Дык, это мы красного поймали… — неуверенно пробасил главный.
— Какой это он вам красный? Он вон еще совсем зеленый. Или глаз у вас, нехристей, совсем нету? — упорствовал отец Василий.
— А шлем-то у яво со звяздой? И убегнуть от нас норовил…
— Племянник он мой — вот он кто! А шапку со звездой по недомыслию налепил на себя, дурачок. Отпустите. По недомыслию он вас испужался. Сами видите: молодой совсем.
Митя стоял, съежившись посреди церковного двора в одной косоворотке и буденовке. Он действительно выглядел глуповатым перепуганным мальчишкой, который побежал, оттого что его взялись догонять дядьки с ружьями.
— А ну яво к лешему! — Махнул рукой рыжебородый. — Токо грех на душу примем. — И вся троица в сомнениях удалилась за пределы ограды, там повернулась, синхронно перекрестилась троекратно и окончательно исчезла с виду.
Дмитрий не верил своему спасению, мелко дрожал и икал. По его грязным щекам потоком лились слезы.
— Ну, ступай, Митрий, ступай. Чего теперь тут стоять? Озяб вон весь, — хмуро произнес священник и отправился в храм.
Остаток дня и ночь нервный озноб колотил Митю на поповской печи. А когда страхи отпустили его, он все равно боялся выйти на улицу: вдруг в банде кто-то из самовецких узнает его — тогда точно растерзают. Только после того как антоновцы оставили село, Дмитрий выехал в Эртиль с поручением волревкома. Кроме своего рассказа, молодой писарь передал Яцкову низкий поклон, узелок с оладьями от супружницы Нюры и устный приказ Воловщикова немедля прибыть со всем отрядом в Щучье.
11
В утренние сумерки тринадцать красноармейцев на трех крестьянских санях отправились поймой реки в сторону Ячейки, а оттуда поворотили через разбросанное по низине Битюга село Ертил до волостного Щучья. При подъезде к базарной площади остановились, пропуская похоронную процессию. В скромном без обивки гробу Михаил распознал своего давнего знакомого Семена Шилова. С неба плыл мелкий снежок, и снежинки, падая на темно-каменное лицо, не таяли, а ссыпались на красную подушку возле почерневшего уха. Лицо Семена отсвечивало отчужденностью и мраморным безразличием, как будто собственные похороны его совершенно не касались. Ветерок шевелил русую прядь чуба, и от этого нелепого противоречия мертвого лица и веселого шевеления волос на восковом лбу становилось особенно не по себе. А еще оттого, что шедшие за красным гробом не плакали, а только пыхтели и вполголоса сетовали, что недостаточно глубоко продрали мерзлую землю под вечную домовину для дорогого соратника по общей борьбе.
Митя Агарков с печалью поведал, что Сеньку зарубили на берегу Битюга у мостков. Бандиты гнались за ним на конях, тот отстреливался до последнего патрона и сумел ранить одного из догонявших. Но конники окружили безоружного Семена и, не слезая с седел, рубили его по плечам. Окровавленный и безрукий чекист пробежал два десятка саженей, завяз в мокром снегу и навеки затих на том месте, где щучинские крестьянки отбеливали обычно свои холсты. Наутро разыгралась метель с верховым снегом, мертвое тело занесло, и оно больше недели находилось тут, пока кто-то из сельских ребятишек случайно не наткнулся на него.
Председатель волревкома Шахов принимал меры по оказанию помощи семьям, пострадавшим от вторжения бандитов. Иные из них пребывали в полном разорении и отчаянии. Во многих хатах не осталось целых стекол, отсутствовали даже двери, домашняя утварь, скот и хлеб. На его просьбу об оказании немедленной помощи из Боброва пришла телеграмма: «Оказать помочь нет возможности тчк приказываю изыскать на месте необходимые резервы оказания ея нуждающим тчк соберите недоимки тчк с комприветом Усиевич».
Спустя трое суток после прибытия в Щучье, определив на постой свой малочисленный отряд, который теперь после нового формирования именовался пехотным взводом, Михаил Яцков выпросил себе побывку в Борщевские Пески. Из-за сложной обстановки с угрозами новых разбойных нападений, когда каждый боец должен находиться на своем посту и выполнять поставленную ему боевую задачу, комвзводу разрешили отлучиться только на сутки.
Сердце Михаила трепетало и готовилось выскочить из опустевшей груди, когда он подъезжал к знакомому плетню, привязывал коня, разнуздывал, торопливо бросал ему под ноги охапку соломы и ломился в хату. Дохнуло теплом и знакомым с детства кислым запахом кож и печного духа. У печи хлопотала Нюра, его необыкновенно, до скрипа зубов желанная супружница. Она охнула, на мгновение обмерла, вытерла руки о подол, бросилась на грудь, запричитала, обмерла радостью:
— При-и-ехал… Родненький мой… при-и-ехал, мой ненаглядный. А я уж все глазоньки свои прогляде-е-ла… а яво все нету и нету-у… Худой-то какой… слава те Господи, радость велика.
— Господи, царица небесная, благодарю тя… явился голубь мой сизокрылый… живой, — в тон снохе заговорила на печи мать.
После помывки и постного ужина слушал Михаил рассказы женушки о сельских событиях за время его отсутствия. Она сообщила, что из села куда-то исчезал Никиток, а следом за ним и вся остальная власть Советов. Почти по их следам в село заходил разухабистый отряд Мишки Цукана. Цукан и сделался на целую неделю властью для Борщевских Песок, Ольховки, Малых Ясырок и Сластенки заодно.
Первым делом Цукан сломал палку с флагом на сельсовете, потом распорядился собрать всех деревенских активистов. Когда тех, жутко напуганных, выволокли к зданию Совета, объявил:
— Нету более краснопузой власти. А есть теперя власть трудящихся хрестьян, а кто схочет подосрать ей, нехай знает наперед — шкуру живо спущу кажному. Всем ясно, или еще половчее, кому следовает, обсказать?
О дерзких делах Цукана в соседних селах уже наплели пару возов разных легенд, никому не захотелось продолжения его простых речей, а новоявленный защитник трудового народа подпер двери Совета и отправился на хутор к своей Дусе. Отряд свой Цукан расположил просто: тем, кто родом происходили из Борщевских Песок, разрешил ночевать в семьях, а иносельчан определил на постой с прокормом в семьи сельских активистов.
В своем селе цукановцы никого не трогали, но ежедневно разъезжали по окрестностям, а потом возвращались на лучших конях с чувалами хлеба, домоткаными холстами и платками для своих жен и сестер. В селе поговаривали, что не всегда и не везде такие вылазки обходились без крови, что в соседнем селе они убили председателя сельсовета Скорнякова. В Сластенке какая-то вдова, защищая семейное добро, саданула дверной задвижкой борца за счастье трудящихся так убедительно, что ежели бы не баранья шапка на нем, то верно схоронили бы сердешного. Бабу урезонили чувствительными ударами кнута вдоль спины и ниже, обещали спалить хату вместе с ней, но с того случая энтузиазм любителей рыться в чужих сундуках чуток поубавился.
На свиданку к Цукану являлась сама Маруся — предводительница большого отряда, многим известная своей холодной жестокостью и хитрой осторожностью. На сельской окраине хлопцы Цукана чуть было не встретили ее оружейным огнем, но вовремя узрили раскрашенные сани с пулеметом. Сопровождение Маруси насчитывало более восьми десятков мужиков верхами. Вооружение почти у всех — короткие казачьи карабины, несколько винтовочных обрезов и маузеров, а состояние лошадей и одежда отличались в лучшую сторону. Сама Маруся — крепкая молодуха лет под сорок, высокая, в меру полноватая и оттого все еще не лишенная женской соблазнительности. Ее коротко стриженные волосы и желтый средний палец свидетельствовали о ней как о революционерке и заядлой курильщице. Она любила грызть ногти и одевалась по-мужски в галифе и кожаную тужурку. У сельсовета Маруся тоном угрозы спросила:
— А где мне повидаться с Михал Емельянычем?
Но Цукану уже доложили о прибытии гостьи, и он, стоя на пороге, с любопытством и удивлением разглядывал сани и внушительный кортеж атаманши.
— Здравствуй, Михал Емельянович, — картинно приветствовала гостья.
— Здорово будешь, Мария. Какими судьбами к нам пожаловала? — весело спрашивал Цукан.
— Да есть к тебе отдельный мой интерес. Есть интерес. Зови в дом, там и потолкуем, о чем следует… Эй, Грибов! Спешиться и ждать. Лошадей не выпрягать. И не ротозейничать мне, — велела атаманша.
О чем говорили предводители бунтовщиков, никто не знал, но к обеду следующего дня отряд Михаила Мананкова в полном составе покинул село, и было видно по размерам фуража и взятым с собою запасным лошадям, что надолго.
Еще через день в село заявился старший милиционер Потамошнев со своими подручными из Щучья. Они арестовали и увезли из села Евдокию, сожительницу Цукана, и двоих мужиков с хуторов. Дочку Евдокии Марфушку отдали на сохранение соседям, а двери дома забили досками крест-накрест, будто нежилой. В селе вновь объявился Никиток, и все увидели, как власть советская возродилась что ни на есть из пепла заново, аки мифологическая птица Феникс, невзирая на то, что в Борщевских Песках о таковой никто отродясь и не слыхал.
Между тем, в крестьянских хатах съели последние хлебные припасы, окончилось все, что могло быть использовано в качестве пищи. Не осталось даже собак. Теперь за счастье приходилась поимка корзиной с веревкой на палочке голубя и даже воробья. Крыши хат и катухов стояли наполовину раскрытыми: солома ушла на корм скоту, который отощал до последней невозможности и который во многих дворах, в конце концов, приходилось забивать накануне его неизбежного падежа от истощения. Народ жестоко голодал, опухал и смиренно помирал. Села и деревни замерли, жизнь в них свернулась до простых действий, связанных с физическим выживанием. Умерло множество детей в возрасте до трех лет, а смерти стариков уже перестали оплакивать, полагая их кончину за само естество с желаемым уменьшением числа едоков. Со времен голода начала девяностых годов прошлого века крестьянство не страдало так жестоко, безнадежно и обреченно. Всюду стремились досуществовать, дотерпеть, доволочиться до свежей травы и освобождения Битюга ото льда, чтобы стало возможно питаться ракушками, мелкой рыбешкой и прибрежным чаканом.
Участились налеты Мишки Цукана на ближние и отдаленные села и поселки. Теперь они стали более дерзкими и скоротечными, с непременными грабежами и безжалостными расправами. Белым днем лихие супостаты врывались в села, обирали склады и артели, а потом растворялись, словно их и не было. На милиционеров Цукан открыл показательную охоту, им он мстил за арест своей Евдокии. Дважды ранил коней под Потамошневым, но самого достать все не мог. Поблизости рыскал и разорял села отряд какого-то Пани, сплошь состоявший из дезертиров из Красной армии и продотрядов. Жителям Побитюжья день ото дня становилось все невыносимее.
12
Четвертого марта 1921 года в Щучье вступил полк партизан Александра Богуславского. Советские учреждения были пусты и не действовали с момента последнего февральского налета, а служащие давно покинули их и спасались у родственников на ближних и дальних поселках. Изымать особо тоже было уже нечего. Богуславский отдал приказ отдельным рейдовым группам совершить радиальные налеты на Пады, Рубашевку, Чернавку, Малые и Большие Ясырки, хутора и небольшие поселки.
Комполка остановился квартировать в караулке Дмитриевской церкви. Здесь было тепло, сухо, и в случае внезапного прихода «красных» имелась возможность отступить вниз к реке и по другим направлениям.
На глаза Богуславскому попалась невесть какими судьбами уцелевшая подшивка «Тамбовских епархиальных ведомостей» за 1917 год. Некоторые места в газетах имели подчеркивания, галочки на полях и вопросительные знаки. Александр Васильевич начал с любопытством переворачивать листы. Его внимание привлекло обращение восьмерых архиепископов в номере за 18 марта. Здесь каждая строчка текста имела подчерки синим карандашом: «Свершилась воля Божия. Россия вступила на новый путь новой государственной жизни. Да благословит Господь нашу великую Родину счастьем и славой на ее новом пути… ради счастья Родины оставьте в это великое историческое время всякие распри и несогласия, объединитесь в братской любви на благо России, доверьтесь Временному Правительству…» В том же номере встретилась нарочито беспристрастная информация об отречении Николая Романова от российского престола с передачей наследного правления империей его брату великому князю Михаилу и об отречении, в свой черед, и Михаила от доверенного ему высшего государственного поста.
На других газетных листах содержались сообщения о многочисленных вакансиях священнических, дьяконских и псаломщических мест в церквах Тамбовской губернии. За тем внимание комполка привлекло обращение к пастырям церкви христовой, подписанное буквами Ч и В. «Свершилось… Ночь прошла и наступил день, светлый и ликующий день… Здание ветхой России разрушилось. Со сказочной быстротой растет новое здание России. И всякий, кто считает себя гражданином великой России, кто любит свою Родину, должен принять участие в создании новых устоев России…» В июньском номере ровными карандашными линиями подчеркнутыми были строки: «…Если мы всмотримся в последние дни царствования императора Николая Второго, станет для нас очевидным: в те дни императорская Россия стала похожа на темное бесовское царство… Россией правил бес — нужны ли другие объяснения той грязи, которую мы видели, той атмосферы лжи, предательства, измены, которая нас окружала?» Бесовское наваждение, по мнению автора, исходило от Григория Распутина.
Богуславский перечитал подчеркнутые места, был поражен и политической наивностью тамбовских клириков, и самим фактом романтичного восторга по случаю отречения монарха, и призывам в едином народном экстазе строить новую Россию. Церковное издание не могло выходить без официального дозволения цензора, и вдруг такие веселые настроения вкупе с романтичной мечтою. Если в те дни Россией правил бес, то как характеризовать тогда потоки русской крови после низложения беса? Но, главное, кто же обо всем этом восторженно трубит? Неужели благочестивые пастыри православия?!
Прочитанное накрыло волнением, изумлением, негодованием. Богуславский не мог верить своим глазам. Ему смерть как захотелось развеять окутавший его туман смятения, найти объяснение хотя бы чему-то. Он уже знал о том, что второй священник Дмитриевского храма отец Андрей служит в Щучьем не один десяток лет и почитается мудрецом на целую округу за свою рассудительность.
Тут же кликнул своего ординарца и велел пригласить на беседу с ним многоопытного батюшку.
Довольно скоро пред ясны очи комполка явился иссиня-седовласый, сухонький, встревоженный и согбенный попик в старенькой стеганой телогрейке поверх рясы. Вошел, поправил на голове сиреневую скуфейку, перекрестился, подал первым тощую, но жилистую и крепенькую ручонку.
— Добрый день, батюшка. Простите за отвлечение от трудов праведных. Надеюсь, вас не будут строго судить за общение с тем, у кого руки по локоть в крови, — встречал священника Богуславский. От зажатости его потащило витийствовать, но отец Андрей упростил эпатажное вступление командира.
— Полноте Вам, какой строгий суд? Для всех самый строгий суд давно известен. Мой срок за все держать ответ теперь не за горами. Только того суда я и боюсь, но Господь милосерден и чадолюбив. Может, и мне простятся прегрешения мои, — неопределенно вывел священник.
Богуславский не знал, как начать так, чтобы разговор вышел доверительным, без назидательных цитат из священного писания, длительных пауз и мудреных подтекстов. Ему очень хотелось знать мнение авторитетного клирика по поводу подчеркнутых строк, и он положил руку на подшивку «Ведомостей».
— Любопытствуете? — поинтересовался священник. — Что ж Вам здесь показалось достойным внимания? — заинтересованно спрашивал он.
— Присядьте, будьте так великодушны, — понравилась его интонация Александру Васильевичу. — Очень хотелось бы знать Ваше мнение, отец Андрей, относительно подчеркнутых мест в этой подшивке. Очевидно, мне полезно будет их зачитать.
— Вряд ли в этом есть хоть какая-то нужда. Я и подчеркивал, я и сокрушался по случаю человеческого скудоумия и безответственности, — совсем уж неожиданно заявил отец Андрей. — Я, знаете ли, рукоположен во священники аж в восьмидесятом году прошлого столетия. Застал еще времена, когда сам крестьянский мир настраивал порядок среди крестьянства. Приговоры сельского схода в те годы исполнялись незыблемо. Никто и не помышлял ослушаться. Как раз перед новым столетием самосудом растерзали сразу троих воров из местных. Дерзкие были лихоимцы. Дня не проходило, чтоб у кого что-то не пропало, и сами тоже от прочих краденое принимали. Долго терпели, не могли распознать, а как застали за конокрадством, расправились на месте быстро и неумолимо, не посмотрели, что один из них совсем юношей был. Прибыл из уезда лично сам исправник. С нашим становым неделю расследовали: допросили три десятка хозяев, и никто ничего не знал, не слышал и не сказал — так и записали в следственном деле, мол, «убиты по решению всего общества».
Я, знаете ли, много чего повидал на своем веку, многое осмыслил с Божией помощью, но такого соборного слабоумия что-то никак не припомню. Царь — помазанник Божий, династический избранник и главный заступник народный и вдруг такой словесный елей по случаю его постыдного решения покинуть благословенный престол. Каково это? Как такое понять, а тем более воспринять? От Бога власть всякая, да не всякая законна. Династия в триста лет в одночасье вышла кинутой на произвол библейских страстей, а где же патриарх? Где священнический Синод? Где мнение разумной части русского народа? Где, наконец, поддержка и всепожертвование дворянства? Будто ничего никогда и не было в нашей многовековой истории. Приехали к царю с письмом какие-то блудливые выскочки, хотим, мол, отречения твоего, так будет всем лучше. Кому это всем? Как это лучше? Как это все понимать-то? А Николай Александрович в великом смятении, словно лишившись остатков разума, отрекается в пользу брата Михаила, который знать ничего не знает. А что, разве этого действительно добивались эти глупые выскочки с красными бантами на груди? Ровно этого они всерьез хотели? А разве с великим князем Михаилом был дельный разговор принять на свои плечи Отечество во дни новой великой смуты? А разве кто-то поддержал того же Михаила, встал под его знамя, ободрил клятвами идти с ним до конца? Но, Александр Васильевич, Вы, может, ждете, что я стану оправдывать тех пастырей из газеты. Нет, не стану, как не стану и судить их, конечно.
Болезнь всех последних десятилетий России, прежде всего, в нас самих. Мы попутали пути, мы переродились, мы отступились. Нам теперь и отвечать за многое и по всей строгости перед будущими поколениями. Суд этот, как видно, начался на земле, но продолжится и там, — священник печально взглянул из-под белых бровей, вздохнул и печально перекрестился.
— Признаться, отец Андрей, меня особенно поразили строки о бесовстве прежней власти. Я отнюдь не монархист, но не могу поверить, что справедливы утверждения, будто последние дни русского самодержавия — сплошные грязь, коварство и низость, — волновался Богуславский.
— Дело Распутина черное. Вне всякого сомнения. Его конец — не приведи Господи никому. Но, спрошу и я Вас, как же мог один бесноватый погубить целую империю? Как такое может быть? Глумливый Гришка убит в декабре шестнадцатого, а пару месяцев спустя император России оставил престол. Что же, хозяин земли русской, окромя Гришки, не представлял себе никаких истинных крепей и опор? Он же православный был, истинно православный и благословенный на русском престоле. Замстило ему? Обуяли страх, уныние и неверие? В этом, понимаете ли, и мне, убогому, никак не разобраться. Но теперь мы видим еще и цену той слабости и того страха на краю зияющей пропасти. И конца кровавому искуплению пока не видно. И будет ли тот конец хоть сколько-нибудь приемлемым для страдающего народа? Того не ведаю и я, хотя и зажился на земле во грехах и смятениях последнего времени.
Помолчали. Отец Андрей высморкался в платочек. Посмотрел исподлобья и заговорил вновь.
— А твоя-то правда в чем? Так много народа погубили, села разоряете, детей сиротами оставляете. А разве не понимаете, что скоро безнадежно провалитесь? Не захочет, не потерпит больше народ крови, смирится в страданиях своих, схоронит душу свою и замолчит перед комиссарами, хоть и не присягнет им никогда. Но с Вами тоже не пойдет. Трезветь начнет, из пепла возрождаться вопреки всему. А Ваше дело грошовое, потому что оно зиждется не на созидании, а на мести и злобе. А на мести великое строить никому не дано. Злоба тоже уйдет, а с ней и вы. Хотя лично мне Вы даже привлекательны, Александр Васильевич, — продолжал батюшка.
— Ну, откровенностью за откровенность. Я, может, и знаете, — бывший полковник царской армии, потомственный дворянин. Мне в новой жизни места уже точно не будет. Отдаю себе отчет, что при нашей слабой организованности, дерьмовом вооружении и отсутствии военного опыта мы практически обречены на поражение. Это так, хотя и горько осознавать. Но в истории любезного Отечества, в народной памяти живы пугачевский бунт и сражения того же Кондратия Булавина или Стеньки Разина. У тех-то крестьянских да казачьих вожаков менее нашего имелось шансов одолеть своих притеснителей, но они тоже поднимались, шли и пускали кровь тем, кто сам привык пить ее. Лучше один раз напиться живой крови, чем всю жизнь питаться падалью. Не так ли? Мне вот в этом случае интересно даже, как большевики в этот раз оценят не просто народный бунт, а целую крестьянскую войну против ими объявленного рая земного? Скорее всего, запишут, что темное крестьянство, увлеченное эсерами, кулаками и попами, не поняло счастья своего, не поверило в рай земной, впало в несознательное буйство и не ведало, что творит. Что же еще могут сочинить красные комиссары? Но это, ладно, оставим в покое, а затронем другой вопрос. Не кажется ли Вам, почтенный пастырь, что внешне благополучный путь Руси в последние полвека с бурным развитием и очевидными материальными достижениями вошел в смертельное противоречие с нашими настроениями и поступками. Опора государя, дворянство само испекло и съело самих себя. И Ленин, и Дзержинский — из помещиков, а Троцкий — из крупных земельных арендаторов, но дело тоже не в этом. Дворяне изнутри подточили Россию, ошельмовали царя и его окружение, толкнули империю в руки беспринципных жидов и краснобаев. Но вот чтобы иерархи церкви вдруг стали довольны отречением помазанника Божия Николая? Этого, признаться, ну никак не ожидал.
Отец Андрей все время разговора с Богуславским сидел к нему вполоборота и неотступно смотрел в окно на улицу, словно боялся кого-то пропустить. Он неожиданно разоблачился еще более:
— Православная церковь, честно сказать, и сама внесла глупейшую лепту в нынешний хаос. Недоучки-семинаристы тоже научились бомбы метать в царских министров. А еще, положа руку на сердце, стоит признать, что заелись, измельчали сами иереи, забросили ревностное пастырское служение мои единоверные собратья. В России веками многие храмы, по сути, переходили наследственно от отца к сыновьям, а потом внукам. Сами священнические фамилии Адамовых, Троицких, Богоявленских, Введенских, Вознесенских, Крестовоздвиженских и подобные им о многом сказывают. А ныне у священников фамилии Рыков, Быков, Криков, Дежемесов, Безобразов. А дети потомственных богомолов сплошь не желают идти по стопам своих отцов. Кстати, фамилия Богуславский указывает на то, что и в Вашем роду имелись клирики.
— Нет-нет, отец Андрей. У меня все несколько сложнее. Я скорее Чекалов, чем Богуславский, — рассеянно поправлял батюшку Александр Васильевич.
— Позволю себе еще одну откровенность, — оживился батюшка. — Пастыри должны и в радости, и в горе сопровождать пасомых чад, но посмотрите, что из этакого выходит. Служит с таковым настроем только что рукоположенный молодой пастырь, служит, старается, и вот случается, к примеру, частый мор от тифа. Батюшка спешит в крестьянские хаты соборовать, и непременно сам заражается и умирает. В другом случае, практически в каждом жилище ему стремятся сунуть в руку кружку с вином. Отказать не моги — обидишь и без того обиженного. Сколько оттого в России спилось иереев, диаконов да пономарей? А как сопьется такой что ни на есть народный батюшка, так его же начнут осуждать те же, кто и спаивал. Но вот знаете, когда лично я почувствовал неладное? Летом шестого года. В тот раз священники не встали против погромов цветущих усадеб. Не встали, потому что уже утратили свое безраздельное влияние на православное крестьянство. Не встали, потому что слово пастыря стало легковесным и малозначимым для паствы. Пастух, он ведь или гонит стадо, или догоняет его и плетется сзади. Потом мирская нравственность упала до того, что стали грабить и кружечные сборы в церквах. Я вот по первости своего служения годами не закрывал замка на нашем храме. Уходя, бывало, просто перекрещу дверь троекратно — вот тебе и весь замок, и никто его не смел открыть. Не только большевики и эсеры ошельмовали святую веру, а та же императрица, когда приблизила к своей спальне малограмотного беса Гришку Распутина, а государь доверил в его немытые руки наследника Алексия и, стыдно сказать, стал спрашивать у полоумного, в какой день ловчее наступать на австрияк и немчуру.
Отец Андрей тяжело поднялся с табурета, давая понять, что беседа окончена.
— Не елей, не мед мои суждения, уважаемый Александр Васильевич, но определенно достойно трезвый взгляд на вещи. Однако простите меня грешного, надо собираться отпевать очередных новопреставленных. Напоследок хочу просить Вас быть помягче в вопросах наказания противников Ваших. Кровь порождает новую кровь, особо если она невинно пролита. Спаси и сохрани Вас Господь. — Осенил на прощание троекратно Богуславского отец Андрей и вышел, тихо скрипнув массивной дверью.
13
Посредине теплого марта сразу шесть полков Ивана Колесникова вновь нагрянули в Побитюжье. Они заняли крупные села Талицкий Чамлык, Кужновку, Паршиновку, Вязковку и Самовец. Восемнадцатого марта два полка мятежной крестьянской армии оторвались от главных сил и нанесли удар в направлении Щучья и южнее до самых Падов. Отразить очередное нашествие было нечем и некому: силы «красных» сосредоточили для решающих боев на других направлениях. Волостное Щучье вновь подверглось разграблению и погромам со смертями и пожарами. Уклоняясь от удара, пехотный батальон Воловщикова торопливо бежал до Бродового, и только с подходом значительного подкрепления из Анны отступление прекратилось.
Батальон Воловщикова доукомплектовали по численности до четырех сотен штыков, частично по-зимнему обмундировали и усилили пулеметами и приличным боезапасом. Во взводе Яцкова тоже появились новые бойцы. Большинство из них крепко нанюхались пороха с германской войны, но были и такие, которые умели лишь стрелять наугад «зажмуркой». Михаилу повезло встретить Степку Цирульника, который состоял до недавнего времени в охране Садовского сахарного завода, а теперь вторично поступал в распоряжение Александра Воловщикова. Степан попросился вместе со своим односельчанином Васькой Сорокиным перевестись во взвод Яцкова. Просьбу Воловщиков не одобрил и не счел возможным удовлетворить.
Крупные села вдоль Битюга от Шмаровки до Падов трое суток находились под безраздельной властью мятежников. Народ окончательно одичал и озверел от крови, от безысходности в поисках способов своего сохранения от мученического вымирания. Ожесточение нарастало от того, что одни искали пути к новой жизни и стремились изничтожить тех, кто противился этому. Их дети — синюшные рахиты с неестественными нагими животами среди ребер, обтянутых тоненькой кожицей, — самим своим состоянием взывали найти и покарать виновных. Другие не умели забыть, как при всей мерзости и всегдашнем унижении привычно существовали, играли свадьбы, сходились на кулачках, ели пироги у самовара и беззаботно бражничали. Пришло время сплошного разорения, множества пепелищ и свежих могил. Скверно настроенное бытие — и то рухнуло, выпарилось до последней капли. За такое кому-то тоже надлежало отвечать. Виновных с обеих сторон стоило безжалостно уничтожить. Их и уничтожали пули, сабли, пики, голод, болезни и полная безнадега, кромешная тьма без малейшего огонька свечи.
Колесниковцы лютыми пытками растерзали продкомиссара из Воронежа Игната Лисовского. Пойманного и избитого до полусмерти, его привязали за руки к саням и волочили совершенно голого по снегу, а затем вспороли шашкой живот, насыпали в кровавое месиво зерна и обезумевшего от боли и страха оставили умирать в грязном снегу. Одичание и ожесточение достигли диких отметок. Даже подозрительных и несогласных теперь не пороли, а все чаще рубили шашками и топтали конями. Безграничная жестокость и бессилие перед ней завершали внутренний переворот в сознании деревенской массы.
В селах все еще не хотели антикрестьянской и антихристианской большевистской политики, но совсем прекратили сочувствовать мятежным отрядам, не могли больше скрывать их главарей и оправдывать все новые грабежи. В деревню уже просочились слухи об отмене продразверстки с заменой ее твердо устанавливаемыми налогами, и это наивно воспринималось как уступка властей измученному до полусмерти хлебопашцу.
День становился длиннее, солнце поворачивало на тепло, а с ним поворачивались думы крестьянина о предстоящем, как никогда трудном, севе. Инстинкт сохранения вконец отощавшего крестьянства подсказывал: продолжения внутренней бойни оно больше не выдержит, надо останавливать резню, возвращаться к сохе и плугу — иначе жизни не будет никакой: ни хорошей новой, ни плохой прежней.
Девятнадцатого марта в Борщево-Пески на совет с Цуканом прибыли Маруся и комполка Богуславский, который склонял действовавшие разрозненно отряды выступить единым походом в южные уезды Воронежской губернии. После браги с простой закуской Маруся закурила папироску, откинулась на продавленном диване и безо всякого вступления подвела итоги:
— Погано дело, братцы. От Ростова идет конница, из-под Борисохлебска особый отряд Березовского в тысячу сабель, а у нас тощие мужики с берданками. А еще эта грязища безо времени. Растянулись, как сопля на морозе. Выдвигаемся завтра к Матренке, там ждем указаний, а тут малыми силами только ветер ловить да пулю.
Командиры выпили еще по кружке, после чего совет повестку своего заседания исчерпал. Двинулись готовить уставших людей к новым метаниям вдоль Битюга. Двадцатого марта «зеленое» воинство оставило пределы Щучинской волости, сконцентрировав свои силы на линии сел Матренка — Ровенка — Чамлык. Колесниковцы сосредотачивались для решающего прорыва на юг — в родные пределы своего предводителя.
Усиленный огневой мощью батальон Александра Воловщикова вновь возвернулся в окончательно разоренное Щучье. Его ротные и взводные командиры жаждали отмщения, а рядовые роптали: «Сколько же еще терпеть-то нам? Пора б и зубы показать». Воловщиков тоже склонялся предпринять решительные действия: «Красные герои, а бегаем, как зайцы. Еще этот Березовский где-то запропастился. Должны же еще вчера соединиться». Из Лисок телеграфировали, что по «железке» с юга тянут полки кубанцев, и вот-вот они прибудут в Анну, а оттудова на конях им один пустяковый переход. К полудню завтра могут явиться в Щучье. Даже броневик с пулеметом зачем-то обещали доставить.
Из телеграфной конторы с лентой в руке прибежал молоденький начальник со странной фамилией Реш:
— Товарищ начальник, дозвольте обратиться?
— Ну, что там у тебя? Обращайся скорей, не ломай шапку.
— Только что принял телеграмму. Велено срочно доставить Вам.
Отпустив службистого телеграфиста, Воловщиков стал читать:
«Щучье тчк Воловщикову тчк Завтра стороны Перелешина целях съединения пребудет отряд краскомов пехотных курсов Воронежа тчк Двести бойцов тчк. Обеспечьте оружием тчк. Начукрепрайона Левда тчк».
«Прибудут. Обеспечьте. Как будто у меня тут оружейный завод!.. В кои-то веки укомплектовались, и на тебе — обеспечьте, — раздраженно размышлял Воловщиков. — Идут как на смотрины, бес бы их побрал, а ты тут ломай голову, чем их вооружать и как кормить».
Мысли командира отвлекли воробьи за окном. Они кувыркались в соломе на санях, бесшабашно скакали по оглоблям и плетню, а главное — так задорно чирикали, радуясь солнышку, что перебивали скрип половиц под грузными шагами комбата. В окно было видно, как от почты вновь спешил Реш. Его ноги разъезжались по грязи, перемешанной с водой и грязью.
— Товарищ начальник, дозвольте обратиться?
— Обращайся, чего уж опять спрашивать?
— Тута вот другая телеграмма. Опять Вам…
Реш остановил себя, видимо, сообразив, что не его дело рассуждать о количестве пришедших телеграмм. Воловщиков принял бумажную ленту, подошел к окну и стал разбирать плохо и неровно пропечатанный текст.
«Воловщикову тчк Прибытием задержиюсь тчк Действуйте согласно обстановки тчк скомприветом березовский».
Новая телеграмма озадачила Воловщикова не меньше первой. Что значит «задержиюсь»? Насколько? И что значит «действуйте согласно обстановки»? Ничего себе задачки! То обеспечь, то действуй согласно обстановке». Размышляя, командир забыл о телеграфисте у порога, а когда наткнулся на него взглядом, решительно приказал ему:
— Ты вот что, дуй-ка в штаб и позови мне сюда комиссара Самсонова.
Заметив удивление на лице Дмитрия Реша, Воловщиков сообразил, что штаб сейчас как бы и находится в этой избе, а он сам уже в штабе.
— Ты… это… Как его там? Обожди пока на улице…
Телеграфист повернулся и вышел, а Александр Петрович положил обе телеграммы рядом на столе и стал размышлять. Большее значение, разумеется, имела вторая телеграмма о том, чтобы он действовал согласно обстановке. А что касаемо первой, то тут все предельно понятно: идет хорошее подкрепление. Будущие краскомы — народ боевой, веселый и дисциплинированный. Наверняка часть оружия с собой все-таки имеют. Безоружными в такое время никого никуда не пошлют. Это точно. А тут еще целых два полка кубанских казаков поспевают. Эти хлопцы кого хочешь растреплют. Бойцы на подбор — будь здоров! Хорошо бы знать еще, какие силы у бандитов, а то пока он тут маракует с телеграммами, они опять скроются восвояси на Тамбовщину. Растворятся, как не раз уже бывало, по лесам, болотам и дальним деревням — ищи-свищи их потом.
— Посыльный! Собери-ка мне ротных и комиссара.
— Слушаюсь, товарищ командир батальона.
«Эх, карту хоть какую иметь бы. Воюем вслепую», — досадовал Воловщиков, расправляя гимнастерку под узким ремешком. В его голове уже образовался план действий, и он созывал подчиненных командиров не для совета с ними, а чтобы ставить задачу и выглядеть мудрым командиром, который не чурается советоваться с подчиненными. В последние дни Александр Петрович ощущал, как вырос его командирский опыт, как подошел-таки перелом борьбы с бандитизмом и как уходит время доказать свое право быть поставленным во главе не батальона, а полка — а то, может, и дивизии.
Пришли командиры трех рот и взводный из второй роты. Последним вошел комиссар Самсонов. Этот человек вызывал у Воловщикова глубокую внутреннюю неприязнь. «Ни выправки, ни знания обстановки, а тем более — воинских навыков, так — обуза лишняя. Зато лезет во все щели и небось доносит начальству. Вот зашел. Все доложили как положено, по-военному, а этот ввалился молчком, точно бирюк», — морщился Воловщиков, пока его подчиненные занимали свои места на лавках согласно номерам рот.
— Бахтин где? — спросил он у взводного из второй роты.
— Дык, у него ж это… зубом расхворался он… — не по-военному отвечал взводный.
— Ну и ладно. Одолел он всех, этот его зуб. Вы б ему хоть кузнеца-зубодера или фершала сыскали… Ладно, перейдем покамест к делу.
Воловщиков любил словосочетание «перейдем к делу». Он услышал его как-то в речи молодого комкора Иеронима Уборевича и с тех пор всегда употреблял, ставя задачи подчиненным.
— Товарищи командиры! Нам противостоит жестокий и коварный враг в лице тамбовских бандитов. Подошел решающий момент борьбы с этим всем бандитизмом и кулачеством как есть. Его требуется решительно искоренить раз и навсегда. Командир летучего отряда по борьбе с бандитизмом товарищ Березовский поставил передо мной задачу действовать решительно и согласно обстановке, а обстановка эта — сами знаете какая вокруг. Мне тоже телеграммой сообщили, что к нам завтра прибудет отряд красных курсантов числом двести штыков. Это большая нам подмога, товарищи. С самого Воронежа через Перелешино к нам едут красные герои. Поэтому, товарищи, я принял решение и уверен, что его правильно поймете. А решение мое такое: завтра навязать хороший бой противнику силами нашего усиленного батальона, не давая ему безнаказанно уйти обратно в тамбовские леса.
Над столом повисла тишина. Кто-то почувствовал авантюрность решения комбата. Как же так? Два дня назад драпали от этих же бандитов, а теперь готовы сами «не пускать их обратно в леса». Ну и пусть, что батальон укрепился людьми и пулеметами. Такими силами можно неплохо обороняться, но наступать все же рискованно.
Вполголоса заговорил комиссар:
— Тут что-то не учтено, Александр Петрович. Я не против наступления — давно, конечно, пора, но надо обождать кубанцев, соединиться, согласовать действия, выяснить, какие силы у партизан, а потом уже и двинуть наверняка объединенной мощью…
— Ага, подходяще. И чтоб еще вдобавок противника и след простыл, а то ты не знаешь, как у них бывает? Одного Цукана никак не поймаешь, а тут сила, поди, побольше… — Воловщиков замолчал, сообразив, что последней фразой неразумно поддержал мнение Самсонова.
— Вот и правильно. Их пока что значительно больше. Они наглее, и хитрее, и трусливее: чуть что — сразу по кустам, и нету их…
— И надо драть их, пока они не разбежались! — перебил комиссара комбат Воловщиков.
Командир первой роты, самый опытный из собравшихся, поймавши паузу, заметил вслух:
— А мы толком пока и не знаем, сколько их и где они.
— Я о том и говорю, что не знаем, где они и сколько их сил. А сил, видать, у них немало, — вновь вставил свое комиссар.
— Пошлем, само собою, разведку, — горячился Воловщиков. — На кой ляд она нам. Сидят без дела, только хлеб зазря жрут. Надо послать за ихним начальником.
Явился командир разведвзвода Евсей Иванников — смурной мужик огромной силы и бесстрашия, но не говорун и не стратег.
Буднично спросил:
— Звали, товариш батальонный командир?
— Звали, звали. Ты доложи, как положено, где у тебя люди, чем занимаются на данный момент времени?
— Как энто где? Все при мне, скоко ни на есть…
— Тогда слушай мою задачу, Иванников. Пошлешь конные разъезды в сторону Ертила и подальше под Матренку. Другой разъезд зашли под Сластенку от Яружки. Надо там все хорошо пронюхать. Понял? Пошли, кто посмышленее, из местных, чтоб без пальбы понюхали и по-тихому возвернулись.
— Неплохо бы еще к Веневитинке, а то сбоку зайдут — несдобровать тогда, — подсказывал командир первой роты.
— Согласен. Еще один разъезд пошли под Неве… тьфу ты… под эту Веневитинку. Пусть, не мешкая, там все хорошо проверят, а раздолбаев, гляди, не посылай.
— Могу и сам спытать, — пробасил Евсей.
— Нет. Сам не суйся. Сам оставайся, тут нужнее. И чтобы к вечеру все данные у меня были.
— Понимаем. Можно итить? — спросил Евсей.
— Ступай пока.
Евсей удалился, а Воловщиков распустил свой совет, пообещав собрать его, как только получит сведения о неприятеле, но при этом велел не мешкая готовиться к наступлению, сохраняя подготовку в строгой тайне.
Но как же тут сохранишь тайну, если командиры вернулись в роты серьезными и взволнованными и тут же приказали чистить оружие, подогнать получше сбрую и накормить коней, если от центра села двинулись три тройки разъездов. Кому не понятно, что батальон готовится к выполнению боевой задачи?
Неясным оставалось лишь время выдвижения. Большинство определило, что батальон двинется ранним утром, иначе для чего понадобилось вести разведку. О движении ночью по скользкому снежному месиву никто и не помышлял.
14
Оставшись в одиночестве, Воловщиков размышлял о превратностях командирской судьбы. Кому как повезет. Иной в первом же бою отличится, будет замечен, быстро продвинется со взводного до ротного, потом до батальонного, а там, глядишь, и полком уже заправляет. Тот же Иероним Уборевич. Молодой. Моложе Воловщикова, а уже не первый день в комкорах, и ордена имеет. Мысли о красивом ордене на его широкой груди давно не давали покоя комбату. Или взять хотя бы латыша Вотчтова. Воловщиков по случайности видел его наградное представление к ордену Красного Знамени за бой под Павловкой. Командир укрепрайона Левда лично в донесении изложил, будто латыш в том бою зарубил двадцать бандитов, сломал клинок, а потом дрался прикладом. Ну не брехло он после этого? Как же можно порубать в одном бою сразу двадцать человек? Они, что ли, просто так в ряд стояли? Нет бы честно изложил: мол, так и так, посек троих-четверых бандитов и еще парочку достал из револьвера. Тогда еще можно согласиться. И кто там в самом верхнем штабе верит в такую наглую брехологию? Лично у Воловщикова уже четыре зарубки на клинке у самого эфеса, а еще двоих бандитов отправил он на тот свет из своего маузера. Хорошая все-таки вещь маузер. Лучше, чем револьвер или наган, бьет метче и дальше, сразу десять патронов в обойме.
Воловщиков достал из кобуры орехового дерева и любовно осмотрел личное оружие, проверил патроны, прицелился в окно, надавил на спуск. Спусковой крючок был неподвижен. Все в порядке: курок не взведен, и оттого выстрела не случится.
Часа четыре спустя после первого совета с командирами Воловщиков вновь созвал ротных командиров. Разъезды доложили, что противника нет ни в Матренке, ни в Сластенке, ни в Веневитинке. Основная масса конных и пеших бандитов находилась в Самовце и Гнилушах. Возражений о выступлении к Матренке теперь ни с чьей стороны не последовало. Лишь командир первой роты предложил в ночь послать усиленный дозор еще раз до самой Матренки или хотя бы до Латки, но его предложение Воловщиков отверг железным доводом, что если бандиты обнаружатся и будут превосходить силою, можно будет закрепиться на окраинах Ертила и дать оборонительный бой там у крайних изб.
Следом за командирами ступил за штабной порог на улицу и сам Воловщиков. Длинные косые тени легли на дворе, сломались на санях и ушли дальше к овчарне. Разыгрался ветерок. Подмораживало.
Воловщиков шел от ряда купеческих торгов мимо длинной соляной лавки вниз к церкви. На засиженной голубями колокольне Александр Петрович заметил какое-то движение. Присмотрелся. Кусок веревки главного колокола-благовеста колыхался на ветру. Подумалось: «Ежели поднять туда пулемет, можно будет половину Щучья держать под обстрелом, а снять расчет с земли почти невозможно». Память высветила, как два года назад под Ростовом довелось выбивать красновцев из тамошнего уездного городишка, дрянного и грязного больше привычного. Молодой и шибко горячий комиссар вытащил их к брусчатой площади перед храмом, а оттуда сверху начал садить пулемет — ни спрятаться, ни голов поднять, ни патронов достать. Убило многих, раненые выли от боли, просили о помощи, но ничего сделать было нельзя. Лежи, не шевелись и жди своей пули. Выручил всех в тот раз охотник-сибиряк. Метко стрелял, и винтовка у него хорошо пристрелянная оказалась. С трех выстрелов из своей трехлинейки уложил пулеметчика, а когда одолели проклятую площадь, тогда и разглядели, что воевать-то больше и не с кем. В прислуге расчета оставался только молодой паренек, которому на радостях без колебаний снесли голову. Выходило, зазря два десятка бойцов погубили. Для полного освобождения города хватило одного меткого охотника.
Солнце село в перистые тучки далеко в сторону Панино, за западный край земли. Обширная вечерняя заря залила округу оттенками кроваво-красного цвета. Косматые облака, отражая последние всполохи заходящего светила, рисовали жутковатую картину. «Завтра будет ветрено, — соображал Воловщиков. — Как бы не нагнало большого мороза. Поля оголены. Стукнет хороший морозец — озимым несдобровать. Зима нынче дурная, и весна пришла не лучше. Прежде сроков все потаяло, ручьи по балкам, и Битюг не ко времени раздался по своим низинам и притокам».
Новое утро действительно получилось ветреным и зябким, но до поры, пока солнце не поднялось до церковных крестов, а следом с его лучами холод сменялся влажной теплынью. От катухов да плетней на затишных местах, где еще порядочно оставалось снега, поднимался парок, радостно бесновались воробьи. Они всей стаей нападали на одного и собирались отмутузить своего собрата за какие-то провинности, а тот не поддавался, совершал короткие перелеты-перепрыжки и сам нападал в отместку.
Взводный командир Михаил Яцков тоже все это видел. Ему хотелось, чтобы весна поскорее растопила грязные снега и покрыла зеленью Божье пространство. Его сладкие грезы оборвали отчаянные крики:
— Растяпа-а!!! Кидай ее подале…
— А-а-а! Братцы-и-и…
Вдруг совсем рядом грохнул взрыв. Воробьев сдуло с места, зафырчала дико и пронзительно лошадь, потянуло кисловатой вонью сработавшего заряда. Михаил метнулся за угол хаты и чуть не сбил с ног молодого татарина Юсупа. Тот, бледный, с закрытыми глазами, согнулся и лопотал о чем-то, пересыпая татарскую речь русскими словами. На звук взрыва прибежали командир четвертой роты Иван Сторожик и командир соседнего взвода, садовский парень Иван Свиридов, в чьем взводе и состоял Юсуп.
Израненная лошадь оказалась самого Сторожика — хитроватого и скуповатого мужика лет сорока пяти из Малых Ясырок. Этот усатый, низкого роста мужик происходил из тех хохлов, что переселились сюда в конце прошлого века из-под Киева в поисках пропитания и лучшей доли.
Комроты было жаль умной и сильной коняги. Лошади перебило переднюю ногу и вырвало окровавленный кусок мяса из правого бока, так что посреди крови белела реберная кость. Морду животины тоже раскровавило, левый глаз вытек, а ухо почти полностью оторвало. Лошадь в болевом шоке порывалась подняться на покалеченные ноги, но валилась на бок от боли и бессилия.
— Хиба ж це можно? Ще бы трохи и чоловика вбылы, — махнул горестно рукой Сторожик и приказал прикончить коня. Красноармеец из его взвода двинул затвор трехлинейки и, не целясь, выстрелил лошади в голову. Животное дернулось на спину, вверх грязным от навоза пузом, вытянуло шею и ноги, окропленные собственной кровью, вздохнуло последним предсмертным вздохом и затихло. Все, кто видел последние секунды жизни бессловесной слуги русского крестьянина, подавленно молчали и прятали глаза, полные отчаянной тоски.
Оказалось, молодой татарин, получив от своего командира гранату, как-то умудрился выдернуть предохранительную чеку. На счастье, рядом оказался опытный боец, который, услыхав хлопок запала, побудил Юсупа бросить гранату подальше. Юсуп так и сделал, но осколками убило лошадь взводного командира, посекло чей-то тулуп, вывешенный сушиться, и повысаживало стекла в доме напротив. Основную же часть смертоносных железок погасили навозная куча и добротный плетень.
Тем же временем у комбата Воловщикова проходил очередной совет с подчиненными, где он доводил порядок движения воинской колонны, способы связи во время предстоящего боя и очередность замен командиров в случае выбытия по причине ранения или гибели. Когда рванул взрыв и по двору заметались люди, все разом решили, что подверглись внезапному нападению. Последовала команда: «В ружье!» Командиры бросились в расположения рот, так и не завершив согласования существенных деталей ведения предстоящего боя. Выяснив причину инцидента, раздосадованный Воловщиков не захотел вновь созвать подчиненных, а через посыльного дал команду выдвигаться всем как можно быстрее.
Около полудня первой в походный порядок встала, а потом и двинулась первая рота. От нее оторвался разъезд и рысью поскакал в сторону Хлебовки. Рядом с командиром второй роты передвигался сам комбат, а в конце третьей роты ехали комиссар Самсонов и четверо обозных саней. Замыкала шествие четвертая рота Сторожика. В первой и четвертой ротах имелось по пулемету максим, а еще один станкач стоял в санях самого комбата. В распоряжении разведвзвода тоже имелся пулемет с единственной снаряженной лентой.
Шествие вытянулось длинной неровной кишкой. Командиры, оборачиваясь, поминутно горланили:
— Под-тя-ни-и-сь! Держи колонну-у!
Но команды никак не сказывались на темпе движения бойцов, несмотря на то, что они добросовестно месили сырой снег вперемешку с грязью и конским пометом. Плохо одетая ребятня стояла группками и тыкала грязными пальцами в сторону пулеметов. Будь ребята посильнее и накормленными, они обязательно увязались бы сопровождать воинство вдоль села, а хмурые, изможденные бабы при виде внушительной процессии вздыхали, устало крестились и спешили свернуть во дворы.
У перехода через реку близ Ертила произошла заминка с остановкой. Прискакавшие разведчики донесли Воловщикову, что село свободно, хотя и советских активистов тоже нигде не видно, а потом добавили, что у Мартемьянова отрога и Латки определенно мелькали партизанские разъезды. Красная разведка было начала преследовать их, но те спешились и дали несколько дружных залпов. Пришлось повернуть восвояси.
Воловщиков обеспокоился новостью о возможном движении неприятеля ему навстречу, но решил, что пока можно без опасения переправляться через реку, безо времени вспухшую половодьем так, что мост на дубовых сваях под мутной водой лишь угадывался. В том месте на повороте Битюга берега пологие и низкие, и вода затопила не только сам мост, но и окрестную долину саженей на семьдесят в обе стороны. Такое происходило здесь каждую весну, поэтому жители и прозвали северную оконечность Щучья Хлебовкой: до конца мая воды да грязи в низинах и погребах хлебать не перехлебать.
В некоторых местах вода уже доходила почти до краев голенищ; у тех, на ком были ботинки с обмотками, ноги давно задубели и отказывались слушаться. Люди шли медленно и молча, боясь угодить в грязную стылую воду. Края моста обозначали березовые слеги, закрепленные с четырех углов. Низкие сани начерпали воды, солома на них подмокла, и ехать лучше было стоя.
Под командиром третьей роты Сотниковым Иваном приплясывала молодая, резвая, но малость дурковатая кобылка Звездочка. Случалось, испугается Звездочка чего-нибудь, шарахнется в сторону и несет, несет черт-те куда. Иван уздечкой все губы до крови изорвет ей, покуда поборет лошадиный норов и направит животину в нужную сторону.
Боец второй роты, взойдя на мост, поскользнулся, попытался устоять на ногах, виляя всем туловищем, но не смог и со всего маху с винтовкой в руке на отлете бухнулся в двух метрах прямо перед Звездочкой, обрызгав ей грудь и морду. Испуганная лошадь рванула в сторону, Сотников натянул поводья уздечки, правя ее на середину моста. Кобылка вначале послушалась, но тут же своенравно дернулась вправо. Ее передние ноги угодили в полынью между мостом и ледяной толщей. Сотников перелетел через голову кобылы на залитый водою лед, с него скатилась кубанка, а сам он совершенно вымок в студеной промоине. Взвод остановился, помогая командиру выбраться. Народ загалдел, сзади напирали, кто-то бросал вожжи, чтобы помочь вызволить ошалевшую Звездочку и ее хозяина. Вытащили. Иван в сердцах бил кулаком по морде норовистой животины, крепко удерживая ее за уздечку. Та становилась на дыбы, дико зыркая глазищами.
— Вот, стерва, тварь заполошная! Вот, вражина бесовская! Заморозила всего, сволочь недобрая, — беспрестанно ругался взводный. Ему было не только холодно, но и стыдно перед своими бойцами за то, что не умеет совладать с собственной лошадью, что она не подчиняется его командирской воле и самоуправствует, когда ей только вздумается.
Но взводного остановили, успокоили, помогли переодеться, дали попону и чей-то овчинный тулупишко без пуговиц.
— До Ертила доберемся. Там что-нибудь ладней изыщем… — обнадежили его бойцы.
В Ертиле у чьей-то хаты Воловщиков вновь собрал подчиненных на командирскую летучку. И сделал всем грозное внушение по поводу медленного движения и второго в течение дня происшествия.
— Что за бардак у вас нынче беспрерывный? То бомбы рвут, то Сотников чуть не утоп, то вон щеку разнесло — сидит, как сыч, всю дорогу в санях. С такой дисциплиной вам только с бабами своими воевать.
Все посмотрели на командира второй роты, а тот только развел руками: «Вам бы так…» Его щеку, действительно, разнесло, и сам он был пунцовым от повышенной температуры и насмешек Воловщикова.
— Слушайте так. Первая рота идет на скорях в отрыве ото всех. А перед ней раньше дозор. Если что почуете, сразу сигнальте. Остальные быстрым шагом без остановок чтоб. Ясно всем? Уговаривать больше не буду. Доиграется у меня кто-то нынче, — завершил командирский инструктаж комбат.
Комиссар собрался было возразить, но малодушно смолчал. Первая рота ускоренным шагом заспешила в сторону волостной Матренки. Впереди на рысях тряслись бойцы батальонной разведки. Движение пошло веселее, несмотря на внезапно поваливший крупными хлопьями снег, скоро перешедший при боковом ветре в настоящую метель. В течение получаса на бойцов, коней, кусты и дорогу порядком налепило мокрого снега.
15
Разведчики Евсея Иванникова разглядели на дороге перед Латкой группу всадников и, не слезая с коней, дали прицельный залп в их сторону. Показалось, что кого-то подстрелили. Дали еще залп, и снова с результатом. Одновременно рухнули наземь и лошадь, и всадник. Ответные выстрелы не причинили вреда дозорным.
— А ну, братцы, попытаем взять кого! — торкнул Евсей стременами своего вороного, и взвод дружно последовал за своим командиром. С рыси перешли в опасный галоп под затяжной уклон по мокрой снежной мешанине. В любую секунду лошадь могла заскользить, завалиться на бок, сломать ногу седоку, породить кучу малу из коней и всадников. Но в горячке погони преследователи мигом пролетели спуск и достигли крайних деревенских изб. Евсей велел бойцам вести круговое наблюдение, а сам толкнул дверь ближней к нему хаты. В ноздри ударил запах навоза вперемешку с хлебной опарой. С печи и полатей за вошедшим боязливо следили пять пар детских глазенок, а у печного горнила с ухватом управлялась женщина, до бровей повязанная черным платком.
— Здорово поживаете! — громогласно объявил Евсей. — А что, бандюки ото в вашей деревне есть?
— Дык, а сами-то хто такие будете? — баском опасливо спросила баба у печки.
— Рабоче, значит, крестьянская армия мы и есть, — с вызовом в голосе предупредил Евсей.
— Ну, так только ваших тута пока нету… Ни в Латке нету, ни в Матренке нету, — басила хозяйка дома.
— Наших-то нет, а бандюки, спрашиваю, есть где поблизости? — настаивал Иванников.
— А я будто гляжу за ими? Хто бандюки, а хто получше, я темная, не различаю, — огрызнулась баба.
— Цыть ты! Поперечь еще, краля в сапухе, не то наживешь лиха за язык свой поганый, — коснулся кобуры нагана Евсей.
— Давеча вродь как пальнул хтой-то. А я что табе, докладчица какая? Мое дело бабье: печь да робята малые, — лицо хозяйки сморщилось, и по лицу следом потекли беззвучные слезы.
— Ладно, няхай. Что с тобой толковать с малахольной… — махнул рукой Евсей и вышел на двор.
Деревня Латка в ровной низинке на юг от Матренки. Домишки у самого Битюга. Здесь же небольшая школа из красного кирпича, с торца которой коренастый дуб, а далее высокие березы в ряд. Здесь лучше всего разместить штаб батальона. Заливные лужки. На взгорок мелкие бурьяны с редкими кустами, ровно объеденными козами. Влево в направлении Сластенки отдаляется длиннющий широкий лог. От взгорка в ясный день хорошо видны Щучинская и Гороховская церкви. «Собьют с позиций — зацепиться будет негде, пятиться придется аж до самого Ертила», — прикидывал взводный Евсей. Эти места ему были неплохо знакомы. В былые годы вместе с отцом он не однажды возил зерно на помол к гнилушинской водяной мельнице.
Метель угомонилась, брызнуло солнце, и разведчики ясно видели, как от Матренки в их сторону движутся более сотни конных и пеших вооруженных мужиков.
Опытный командир решил испытать силу и дух противника — приказал бойцам пошире рассредоточиться, но так, чтобы ударить дружно в самый центр. Так и сделали, а на непредвиденный случай Иванников велел двум конникам отъехать подальше и действовать только по его личной отмашке.
Дружно грянули залпы разведчиков. У конных привязей заплясали лошади. Движение со стороны Матренки рассыпалось и остановилось. Новые залпы заставили противника пригибаться и пятиться к хатам. Показалось, что вполне годится держать оборону до подхода всего батальона. Иванников приказал вестовым конникам скакать пошибче к Воловщикову для доклада общей обстановки. Сам же он не догадывался, что расклад сил совсем не тот, что представился ему. Не мог знать взводный, что не отрядик, а, по сути, вся боеспособная сила второй армии антоновских партизан под началом самого Ивана Колесникова стремится нащупать с боями путь на юг в обход красноармейских укрепрайонов. Не знал взводный Иванников и о том, что бывший унтер царской армии Иван Колесников слыл специалистом в вопросах выбора тактики боя и расстановки наличных сил. Не знал этого Евсей, иначе летел бы тотчас его взвод в обратном направлении с предупреждением о гибельной опасности для всего батальона.
Евсей решился остаться на месте и поджидать подхода батальона, стараясь по возможности определить численность и вооружение неприятеля. Сделать это было сложно, поскольку бандиты окончательно попрятались за избами и плетнями. Но десяток минут спустя к нему примчался его боец и с тревогой доложил, что ближе к реке началось опасное пешее перебегание большого числа партизан. Почти одновременно он услышал от своего бойца, что и на правом фланге замечено скопление неприятеля. Вскорости со взгорка короткими очередями ударил пулемет. Пострадала привязанная лошадь. Пули вырвали щепки из колодезного журавля. Стало очевидным, что на стороне противника многократный перевес. Отход из Латки на взгорок ничего утешительного не сулил, но это был единственный путь к спасению. Евсей скомандовал срочную посадку на коней и отступление к лесочку в отроге. Взвод организованно снялся. Промедление обошлось бы ему окружением и полным истреблением. Но и так-то потеряли двоих бойцов, пока достигли небольшой лощины на склоне к речному отрогу.
Спешились, скрыли коней за склоном и решились пока следовать тактике разведки боем. Авангард батальона застал их в перестрелке с наступлением пеших вражеских цепей. Воловщиков решил разместить весь батальон по примеру Иванникова. На флангах он положил по пулеметчику, а основные силы с резервом в виде четвертой роты держал в центре. Нарочный из Щучья примчал на мокром коне и доложил о полученной телеграмме с сообщением о том, что кубанский кавалерийский полк выдвинулся и походной колонной следует в пункт временного расквартирования в селе Щучье.
Сообщение приободрило Воловщикова, но довольно скоро нарисовалась картина многократного перевеса неприятеля. На правом фланге батальона замелькала его конница. Воловщиков распорядился усилить фланг еще одним пулеметом, дабы не угодить в окружение. За левый фланг он не беспокоился, так как тот упирался в топкую пойму с глубоким рыхлым снегом, набученным вешней водой.
С раскатом громыхнула трехдюймовая пушка. Снаряд упал с большим недолетом, не нанеся никакого вреда батальону, но посеял смятение и робость в цепях красноармейцев. Некоторые впервые слышали орудийный выстрел и обеспокоились, как бы разрывы не сорвали с места коней, значительная часть которых были обыкновенными крестьянскими тяглами, привыкшими к тихой работе на пашне. Бывший артиллерист Яцков определил, что ствол пушки безнадежно изношен, а орудийная прислуга мало смыслит в наведении орудия на цель.
Противник наступал нестройными цепями с короткими перебежками. Всем было видно его многократное превосходство над батальоном. Ухнул очередной выстрел со стороны Латки. И хотя точность прилетов шрапнели оставляла желать много большего, в залегших цепях началось хаотичное отползание бойцов. Прибежал комиссар Самсонов, сбивчиво выпалил:
— Александр Петрович, не удержимся. Кончатся патроны, изрубят всех. Надо как-то отходить к Ертилу. Там будет полегче.
Воловщиков оценивал ситуацию примерно так же, но медлил, надеясь на ускоренный подход кубанского конного полка. Там, в тылу его батальона, не могли не слышать пушечных выстрелов. Он отдал приказ экономить патроны и не паниковать. К тому же и противник не предпринимал активных действий, в основном сосредотачиваясь теперь на левом фланге перед Отрогом, где находилась рота Сторожика при пулемете. Сюда же отрядили и взвод Евсея Иванникова.
Вновь затянуло небо, и посыпал обильный мокрый снег, мешавший точности в стрельбе. Потерь в батальоне пока не случилось, если не учитывать общее падение морального состояния бойцов.
Бой длился более часа. По балке справа обнаружились эскадроны повстанцев. На угрожающее направление перебросили последний резерв в виде пулеметной команды. Уже поступали доклады о том, что кончаются патроны, запас боеприпасов оставался от силы на полчаса стрельбы. Командира третьей роты ранило навылет в грудь. Ротные с трудом сдерживали бойцов от оставления позиций.
Встревоженный этим обстоятельством комбат распорядился выслать несколько конников к Ертилу для связи с эскадронами кубанцев, но те, отъехав всего на версту, завидели большую конную лаву на рысях с красным знаменем на передке.
Батальон воспрянул духом, усилил общую заградительную стрельбу по всему фронту. Комиссар, не скрывая своей радости, поскакал навстречу спасительным эскадронам, но отчего-то скоро поворотил коня, спешился и, махая руками, зигзагами ринулся назад.
Минутой позже для всех стала очевидной страшная в своей трагической неизбежности развязка. С тыла на рысях шли не красные, а эскадроны Ивана Колесникова. В издевательском трепетании их красного знамени и глухом гуле, перешедшей в галоп конной массы, усомниться было невозможно. Летящая конной лавой катастрофа мгновенно парализовала волю к сопротивлению.
Александр Петрович испытал небывалый шок. Его сознание разрывало: «Погубил батальон, погубил…» Его уже не существовало ни как командира, ни как человека, поскольку не существовало даже самых малых надежд на спасение подвластных ему людей. Он кончился заживо, и как бы умершим непричастно наблюдал, как его красноармейцы бросали винтовки и обреченно вставали на колени. Многие бросились вниз по склону в сторону Битюга, надеясь перебраться по водянистому льду и достичь Гороховки. Но победители не были настроены брать пленных и кого-то щадить. Пулеметные прислуги были изрублены первыми. Нереально страшно нарастало общее безумство уничтожения русскими русских. Отдельные лихорадочные попытки сопротивления быстро подавлялись яростными ударами сабель и штыков.
Бледный и потный Воловщиков поднес к подбородку ствол маузера, обхватил трясущимися руками, нажал на спусковой крючок большим пальцем. С головы его слетела кубанка со звездой, и он безвольным кулем рухнул наземь.
Комвзвода Михаил Яцков видел и осязал, как повсюду на всем доступном для его глаз пространстве вчерашние мирные хлебопашцы в безумной ярости нещадно крушили своих собратьев. Вооруженные железом, они без устали и сомнений стремились искромсать, искровянить и втоптать в грязную слякоть как можно больше отчаявшихся и обреченных. И не было ни одного безучастного в этой кровавой круговерти криков, стонов, проклятий и все новых ударов шашкой или пикой в груди, спины, животы, руки и головы.
Но вот безумный взор его затормозил, остановился на человеке, который на грязном снегу в полсажени от бушующего по склону ручья вишневого цвета стоял на коленях и размашисто крестился, обратясь на южную сторону. Михаил невольно посмотрел в том же направлении и увидел нереально белый Дмитриевский храм. Он явился сквозь расстояние в шесть верст высвеченный по-весеннему ярким солнцем. Явился, чтобы прекратить безумство бородатого человеческого стада, начисто утратившего приличествующий ему облик, и вернуть способность прощать заведомо слабых и павших духом.
— Как она тут? Пошто ее никто не видит? Пошто она не остановит? — отрешенно, будто и не он, а кто-то другой, полоумно лепетал Яцков.
Красноармеец, молившийся перед неизбежной кончиной, был знаком Михаилу и не то чтобы хорошо, но не с лучшей стороны. Знал, когда того «удили» за воровство денег у своих же. Этот рябой мужичонка с маленькими глазками и остреньким носиком при встрече всегда вызывал желание поскорей пройти мимо — не мужик, а дрянь одна. Но вот теперь без шапки и пояса он стоял на коленях с печатью невиданного преображения на совершенно бескровном лице и тем привлек к себе внимание. Михаил видел, как позади молящегося соскочил с коня повстанец, лихим привычным толчком снизу за приклад кинул на изготовку короткий казачий карабин так, как это могли делать ухари-фронтовики, без суеты дослал патрон. Выстрела и не почуялось среди общего гвалта побоища, Яцков только отметил, как тело молившегося красноармейца резко дернулось вперед, потом замедлило свое падение, голова запрокинулась назад, а правая рука, не найдя лба, неловко подвернулась под грудь. Тело, лишенное жизни, повалилось, нечесаные патлы волос достигли ручья, и вешняя водица равнодушно зашевелила ими. Кровавый ручеек из-под трупа вливался в общий поток, сгущал его красноту, а ноги убиенного все еще бестолково двигали по крупчатому снегу, желая подальше отодвинуться от убийцы.
Михаила оставила последняя надежда на спасение. С ним случилась странная перемена, на место страха взошла тупая обреченность смертельно уставшей души: «Да пропади оно все пропадом… на кой она, жизнь-то такая… скорей бы все решилось». На миг стало не страшно встретиться взглядом со зверем, хладнокровно лишившим жизни беззащитного мужичонку. Но Михаил не интересовал бандита. Тем же ловким движением тот забросил карабин за спину, выждал момент, когда его лошадь успокоится после близкого выстрела, вставил в стремя сапог и, залетев в седло, отвернул в обратную сторону. По всему было видно, что лихоимец подогнал счет убитым к какой-то известной лишь ему цифре. Михаил знавал такого склада вояк и на фронте, и среди «красных героев». Счет своим личным достижениям такие отмечали насечками у клинка рядом с эфесом или зарубками в нижней части цевья винтовки, хотя и без этого безошибочно помнили число прекращенных ими жизней.
По приказу Колесникова отдельно собирали уцелевшую часть ротных и взводных командиров. Их раздели и разули, вместе и по отдельности допрашивали о том, какой выполняли приказ, кто и в какой срок должен идти на соединение с ними. Михаил подавленно и безразлично бубнил то же, что и остальные. Комиссар батальона Самсонов с залитым кровью лицом и изрубленными руками сообщил о движении со станции Перелешино отряда курсантов пехотно-командного состава. С него сорвали нательную рубаху. Палач отрубил ему член, потом ударил штыком навылет в грудь и после в рот вставил отрубленный мужской орган. Было видно, что он остался доволен своей работой.
Окровавленный Евсей Иванников страшно хрипел:
— Что творите, нехристи… Добейте хоть по-людски. Что ж вам, изверги, и пулю для крестьянина жалко?
— Пулю — оно, знамо дело, жалко. Она другому какому из ваших кишки порвет, а большакам и их приспешникам окажем велику честь: бошки рубить будем в отроге Битюка, — торжествующе пообещал палач.
Отрог он и есть отрог реки: в этом месте Битюг глубочеет и делает небольшую петлю, забирает вправо под село Гороховку. Здесь чистый реденький дубовый лесочек, опоясанный низинами с кривенькими ветлами, осокой и пойменными трясинами. Сюда и в самом деле повели казнить часть истерзанных командиров. Яцков брезгливо сплюнул: «И охота им, сукам, по склизоте переться… Какая разница, где лишать людей их жизней?» В общей группе шлепал босыми ногами и он. Ему вспомнился знакомый фронтовик, который сказывал, что в германском плену его кормили очень скверно, но не издевались. Безжалостный и надменный германец не издевался, а единоверные и единокровные, говорящие на одном наречии… И так ему сделалось обидно, скорее бы смерть принять, чтобы не видеть бахвальства палачей.
На его пути сонным наваждением вырос Мишка Цукан, узнал его сразу, спросил удивленно:
— Мишка?! Пес тебя побери! Ты-то как тут оказался?
— Вольным дыхом дыхнуть заблажилось. Тоже гонють на целую голову укоротить. Радость кому-то от того будя… — съерничал Михаил, лишь бы что-то сказать перед смертью.
Мананков подвинул в сторону палача, что-то толковал ему, глядя прямо в глаза. До Яцкова только долетело: «Кум мой с одного села… по нечайности оказался». Палач пожал плечами, мол, делай как знаешь, оттолкнул Михаила от общей группы, а остальных под дулом обреза повел умереть.
Мананков забрал у кого-то из своих головорезов растоптанные сапоги и старую полушинель, сунул Яцкову в руки:
— На, надень. В одних подштанниках босым по снегу застынешь. Сычас потихоньку вывезу тебя отсюдова. Пойдешь до Ертила. Там у самого погоста — дом маво хорошего дружка. Его деды там живут, Сотниковы, по-уличному Ефимками кличут. Не заблудишься — у их ворота охрой крашены. Одни там таковские. Скажешь, от меня. Переночуешь. А до хаты покуда не спеши — не то опять нарвешься. Уяснил?
Михаил верил и не верил. Такого выпало испытать ему в этот день, что ни душа, ни разум вместить не умели. Не осталось сил порадоваться своему невероятному спасению. Только тихо сказал, щуря глаза:
— Цукан, тезка… Век за тебя Бога просить стану…
Мананков только рукой махнул, поправил стремя и сопровождал пешего верхом на манер какого-то особенного пленного. Прошли так с полверсты, Цукан спешился, сказал устало и с безнадежной обреченностью:
— Прощевай, Мишаня. Не серчай на мой счет, ежли что. Навряд ли боле свидимся. Сам чуешь, что на белом свете деется.
Михаилу как-то по-особенному стало жаль Цукана. Видно было: не хотел лихой односелец случившейся бесчеловечной драмы, насмотрелся сверх всяких пределов людских страданий, устала его душа от крови и предсмертных стонов. Не хотел заступник народа Михаил Мананков, чтобы в один час так страшно и зверино в одном месте окончились жизни сотен русских хлебопашцев. Не думал, что единственным итогом его борьбы за правое дело станет прибавление работы палачу.
Сохранение жизни обреченному умереть земляку стало горьким признанием неправоты и его личной вины за напрасно погубленные жизни и разорение бессильных. Не знал он пока о том, что под сердцем его любимой женщины слабым толчком впервые заявила о себе новая жизнь — его продолжение среди рода человеческого. Новая жизнь сообщила о себе своей мамке в тот же час, когда окончились сотни других.
Вновь заплясала равнодушная к людскому горю снежная пурга. В белой круговерти быстро растворялся удаляющийся силуэт спасителя на коне. «Оно и к лучшему. Издаля не так видать будет», — на ходу сошлось в опустошенной озябшей голове Михаила.
Весенняя метель старательно накрывала чистым саваном бездыханные тела, ставила завесу между прошлым и будущим.
P.S.
Реальные участники событий на Эртильской земле и факты.
Михаил Иванович Яцков остался в живых, много лет трудился в колхозе «Искра», прошел с ранениями Великую Отечественную войну, имел трудовые и военные награды. О бое в «Отроге» оставил свои воспоминания.
Михаил Емельянович Мананков (Цукан) после разгрома основных сил повстанцев в июле 1921 года сдался властям. Постановлением Воронежской ГубЧК 6 августа 1921 года приговорен к расстрелу. Реабилитирован прокуратурой Воронежской области.
Богуславский Александр Васильевич (Чекалов) — дворянин Угличского уезда Ярославской губернии. Кадровый офицер-артиллерист, полковник царской армии. Видный «антоновец». Погиб в бою 26 июня 1921 года.
Корешков Константин Андреевич — командир 12-го Токайского повстанческого полка, сформированного в селах Зеновка, Охотниково, Пичаево, Кулешовка, Андреевка. По его приказу был подожжен сахарный завод в Эртиле, повреждено хозяйство железнодорожной станции, убито не менее 26 человек рабочих и служащих. Погиб в ходе подавления мятежа.
Вотчтов Ян Францевич (Фрицевич) — латышский революционер-подпольщик, участник октябрьского переворота 1917 года. Большевик с дореволюционным стажем. За памятный бой под Эртилем приказом Реввоенсовета (№52 в 1922 году) награжден орденом Красного Знамени. Впоследствии «Почетный гражданин города Нижнедевицка». В его честь в Нижнедевицке названа улица.
Воловщиков Александр Петрович — командир батальона красноармейцев, принявших бой с превосходившими силами Ивана Колесникова у местечка «Отрог» 21 марта 1921 года. Погиб в этом бою. Возможно, захоронен в братской могиле на месте того боя.
Шахов Тимофей Федорович — родом из села Ертиль. Председатель Щучинского волостного революционного комитета с момента его возникновения до вторжения в Щучье антоновцев 18 марта 1921 года.
Агарков Дмитрий Яковлевич — уроженец села Самовец. После окончания Гражданской войны, работая в Бобровском уездном комитете, создавал комсомольские ячейки в Самовце, Матренке и Щучьем. По окончании рабфака, а затем института занимал ответственные должности в Москве.
о. Николай (Попов Николай Александрович) — уроженец села Ертиль. Иерей Михаило-Архангельской церкви села Борщевские Пески. В 1933 году репрессирован и сослан в лагеря, в 1937 году расстрелян якобы за антисоветскую пропаганду. Реабилитирован прокуратурой Воронежской области.
о. Василий (Федоров Василий Евгеньевич) — иерей Дмитриевской церкви села Щучье, спас от гибели нескольких уполномоченных по проведению советской продразверстки.
о. Андрей (Флавианов Андрей Дмитриевич) — иерей Дмитриевской церкви села Щучье с 1880 года.
Реш Дмитрий Альбертович — большевик, заведующий Щучинским почтово-телеграфным отделением.
«Маруся» — Мария Михайловна Косова. Эсерка и антоновская разведчица, родом из деревни Камбарщина Тамбовского уезда.
Председатель Ячейского сельсовета Аким Мезенцев, служащие и сочувствующие советской власти Лаврентий Мезенцев, Андрей Усов, Стефан Углов и Яков Антонов похоронены в братской могиле на Ячейском кладбище.
В 1958 году в стенах сожженного антоновцами завода князя Орлова организовали Эртильский механический завод. Часовню у моста на Прокуровку снесли, а само название деревни стали отчего-то писать «Прокуроровка». «Невский проспект» давно уже улица Садовая.
На месте братского захоронения красноармейцев, павших в бою у «Отрога», установлен высокий обелиск. Один из первых колхозов в селе Щучье назывался «Красный Битюг». В наши дни так называется улица слева от въезда в это село.
Огради, Господи, сограждан моей многострадальной России от безумия гражданских войн, останови и вразуми опасных глупцов, в который раз «зовущих Русь к топору».
Валерий Евгеньевич Платонов родился в 1961 году в поселке Орлянка Эртильского района Воронежской области. Окончил исторический факультет Воронежского государственного педагогического института. Служил в армии. В Эртильском районе работал директором нескольких школ, инструктором райкома партии, директором краеведческого музея, директором ПТУ № 16, заместителем главы администрации Эртильского муниципального района. Краевед. Публиковался в журнале «Подъём», региональной печати. Автор нескольких книг прозы и краеведения. Член Союза писателей России. Живет в Эртиле.