Прежде я ничего не читал из Кадзуо Исигуро, хотя, конечно же, знал это имя, оно давно уже было на слуху, благодаря в первую очередь фильму еще из 1990-х по роману «Остаток дня». Не читал, потому что не было повода (а вот теперь и настал все же), но еще и не было желания именно из-за того, что на слуху и упоминают где-то. Каким-то образом (опыт, наверное) узнаешь, что следует читать, а что нет, что инстинктивно в лучшем случае оставляешь на потом, на когда-нибудь, чтобы где-то в стороне в итоге и оставить. Процент удачных попаданий остается довольно высоким, а неудачи редки.

Но вот грянула Нобелевская премия по литературе за 2017 год для Кадзуо Исигуро, и это в какой-то мере стало неожиданностью. Подумать только — после двух послед­них лет, когда премий по литературе удостаивались журналистка и бард-гитарист, Нобеля вдруг дали писателю. Уже вполне возможным представлялось, что дальнейшее «расширение горизонтов» приведет к тому, что премии по литературе станут давать либо какому-нибудь выдающемуся барабанщику исторической рок-группы («за вдохновенную перкуссию, с небывалым мастерством и звуковым богатством раскрывающую духовную сущность и предназначение человека»), или востребованному рекламисту-пиарщику — уже даже и не сообразить, за что.

Однако Кадзуо Исигуро Нобелевскую премию дали с формулировкой, согласно которой он «в романах большой эмоциональной силы раскрыл бездну, таящуюся под нашим иллюзорным чувством связи с миром». Тут громко звучит сразу много всего очень представительного: и «большая эмоциональная сила», и «бездна», и «чувство», и «мир». С формулировками Нобелевского комитета в последние годы вообще происходят интересные вещи: зачастую они гораздо весомее и значительнее звучат, чем, собственно, премированное творчество очередного лауреата, так что потом, при чтении, несомненно, держа в голове все эти «бездны» и «чувства», вдруг обнаруживаешь вместо заявленной драмы какую-то штампованную банальность, в лучшем случае, или просто анекдот.

Нобелевские формулировки теперь звучат как несбыточная мечта о литературе, которую мы потеряли.

Отечественные критики награждение Кадзуо Исигуро восприняли со вздохом облегчения — «ну наконец-то!». В том смысле, что наконец-то премию дали писателю, причем писателю известному, и никому не пришлось совершать географические открытия на литературной карте мира, что почти с неизбежностью произошло бы, если бы такой чести удостоился автор из Африки или Азии. Приняли не то, чтобы со вздохом облегчения, а даже и с воодушевлением. Дмитрий Быков так и вовсе заявил, что Кадзуо Исигуро по-английски пишет «чище всех». Иначе говоря, никакие природные британские писатели ему, японцу, в подметки не годятся. И даже объявил его наследником Айрис Мердок.

Константин Мильчин произвел его в «отличники мировой литературы». А литературный критик и культуртрегер Александр Гаврилов заявил, что Исигуро «совершенно русский писатель» и хорошо было бы, если бы ему вообще выдали у нас грант на написание романа об… Афанасии Никитине! В общем, как говорится, «Остапа понесло». Понесло, правда, еще кого-то, сообщившего миру, что Исигуро — это тот же «Достоевский, но без его надрыва». Наверное, тут имелась в виду самая высокая похвала. Но вот представьте себе Достоевского без «его надрыва», и вы получите какого-то оскопленного Достоевского, а если перевести на язык кино — то что-то вроде усмиренного бунтаря Джека Николсона, представшего в финале драмы «Полет над гнездом кукушки».

Но вот что любопытно: несколько лет назад в одном телеинтервью писатель Андрей Геласимов уже предрекал Кадзуо Исигуро Нобелевскую премию, так и сказал: «Он ее обязательно получит». Тут есть, несомненно, какое-то чутье; было в его уверенном прогнозе понимание мировых литературных процессов. Мне же, суммируя все характеристики с превосходными степенями, показалось, что одно это сочетание слов — «Кадзуо Исигуро» — уже произносят чуть ли не с придыханием, что есть в этом имени какая-то магия (ну как же — английский писатель японского происхождения!) и некоторые уже просто млеют от этого. Чуть ли не новый Джозеф Конрад и Владимир Набоков сразу явился.

Так что же представляет собой роман Кадзуо Исигуро «Остаток дня»? Почему речь пойдет именно о нем, а не о каком-либо другом, из семи написанных им? Ответ лежит на поверхности: по нему снят имевший успех фильм, к тому же этот роман прежде был удостоен Букеровской премии и удостоился похвалы маститых критиков, как «один из самых английских романов XX века», созданный, опять же стоит обратить внимание, японцем. Словом, это визитная карточка Исигуро, которую никак нельзя обойти вниманием.

Главный герой — дворецкий Стивенс. Он исправно служит лорду Дарлингтону, фанатически предан своему хозяину и существует только внутри своих профессиональных обязанностей; он, что называется, из них сшит целиком и полностью. Иначе говоря, это такое ходячее воплощение понятия долга.

Повествование идет от первого лица. На первый взгляд в этом есть некая простота, как бы натуральность: мы слышим ничем не замутненный или стесненный голос героя, он сам свидетельствует о себе, однако выбор дворецкого Стивенса в рассказчики уж слишком незатейлив. Это человек ничем не примечательный, ничем не интересный, совершенно одномерный. У него скромный словарный запас и такое же скупое выражение чувств, которые довольно сложно в нем обнаружить.

Главный герой, а скорее, персонаж, словно родился в пробирке, прямо в лакейской. В нем нет никаких секретов, никто не скажет про него «вдруг», никогда в его существовании не будет «неожиданно». Все чинно, как бы благородно. Кажется, в его жизни не было детства, и даже совсем ничего не было, и, конечно же, уже не будет.

Перед нами монолог живого мертвеца — никогда не родившегося, не жившего и на склоне лет пытающегося самому себе, а заодно и читателям, объяснить и оправдать свою никчемную жизнь. Все это возбуждено неким прощальным закатным блеском солнца — перепиской с мисс Кентон, когда-то служившей экономкой у лорда Дарлингтона, и предстоящей с ней встречей, дающей Стивенсу смутную, неосознанную надежду на некое обновление и даже возрождение.

Кадзуо Исигуро, наверное, писатель утонченный, его аудитория мне представляется, по преимуществу, женской. Она воспринимает его как надо — трепетно и нежно.

Я же увидел не шибко умного дворецкого, производственный роман, канцелярский стиль, дистиллированную, политкорректную прозу — лорд Дарлингтон ведь, по сути дела, изображая из себя миротворца, оказывается близок по взглядам к нацистам, со всеми вытекающими отсюда последствиями; дела давно минувших дней подвергаются запоздалому анализу и, очевидно, служат предупреждением грядущим поколениям. Кадзуо Исигуро в своем послании о попусту прожитой жизни и загубленной любви методично зануден. Возникает ощущение, что он старательно переводит японские иеро­глифы в английские слова, его языковая монотонность превращается в ритуал.

Автор полностью сливается со своим персонажем. Кажется, он разделяет его рассуждения о превосходстве английского ландшафта над всеми остальными ландшафтами мира и так же согласен с тем, что вечер утра мудренее. Вновь и вновь он возвращается к позиции лорда Дарлингтона по германскому вопросу, потому что она напоминает ему о роли Японии во Второй мировой войне.

Или тут заложена какая-то изощренная игра с читателем — японского, незримого свойства. Вспоминается классический детектив Эдогава Рампо «Чудовище во мраке». По аналогии можно себе представить, что историю дворецкого пишет японская женщина, притворившаяся английским джентльменом.

Дворецкий Стивенс долго и пространно рассуждает о таком высоком понятии, как «великий дворецкий». Это для него сродни некоему титулу, почти равно, должно быть, такому же редкому и неуловимому явлению, как «летучий голландец». Он всегда сможет объяснить, чем дворецкий отличается от младшего лакея. Это весьма тонкая материя, примерно, как в случае понимания разницы между водителем и шофером. Вообще в повседневных обязанностях слуги, несомненно, заложен тонкий английский юмор. Представляется что-то сродни анекдотичному понятию «британские ученые», и даже не надо рассказывать, что они открыли или придумали, уже и так смешно.

Но вот в сцене смерти отца Стивенса, когда дворецкий не прерывает исполнение своих обязанностей, его поведение можно трактовать как ложно понятое чувство долга, а можно совсем наоборот. Неужели это очередной «человек дождя», коих было уже предостаточно и в западной литературе, и в кино? Тема излюбленная, беспроигрышная.

Но нет, это восточное чувство долга, это жизненная навигация ориентализма.

Перед нами изящно выполненная имитация английского романа. Все гладенько излагает, этакий куртуазный маньерист. Лакейская проза. «Да, сэр», «Непременно, сэр», «Сию минуту, сэр». Тут кроются какие-то «новые смыслы», а за «новые смыслы» у нас, как известно, отвечает Ирина Прохорова, и, конечно же, помимо прочего, тут «говорятся какие-то важные вещи». Словом, ситуация, в которой японец вполне достоверно и даже аутентично (если поможет такое сильное выражение) изображает английского писателя. Однако Айрис Мердок, с которой его лестно сравнили, даже в своих неудачных романах выглядит все же предпочтительнее.

Сам же Исигуро весь на реверансах, очень осторожен, как и его подопечный, слова лишнего на всякий случай не скажет, чтобы не быть превратно истолкованным. Все это иной раз становится близко к так называемой «наивной» литературе, что-то сродни норвежцу Эрленду Лу, но все же до нее не опускается.

Все стерильно, выверено, согласно этикету, как бы ничего лишнего, но именно поэтому лишним оказывается все.

Отличник мировой литературы? Скорее, примерный ученик.

В «Остатке дня» нет нерва, он отсутствует. Если бы бедняге Стивенсу хотя бы на ногу наступили… Но нет, об этом даже подумать страшно, страшно даже вообразить, что бы тогда могло случиться. Это было бы из ряда вон выходящее событие, и тогда небольшая, в сущности, книга могла бы превратиться в эпопею, насыщенную тончайшими душевными переживаниями, приросла бы вторым томом.

Что же такое случилось с дворецким Стивенсом, что он не прожил своей жизни, как проживают ее люди? Почему у него осталась надежда только на вечер, на сумерки, ведь это символ заката жизни? А утро тогда для чего?

Похоже, он не учится на своих ошибках, а продолжает их совершать и оставаться при этом скованным, практически манекеном.

У Богумила Грабала в романе «Я обслуживал английского короля» главным героем-рассказчиком выступал официант, он тоже имел честь быть свидетелем великих исторических событий, но насколько же он выглядел живее.

Можно, конечно же, говорить о романе Кадзуо Исигуро в аспекте интереса литературы к «маленькому человеку», если «великого дворецкого» понизить до должности слуги, но это совсем не «Бедные люди» и не «Униженные и оскорбленные» Достоевского. О бедности не может быть и речи, никто не унижен, не оскорблен. Тут не за кого переживать или хотя бы беспокоиться. Ничего страшного не произошло. Здесь не возникает чувств, а заявление из уст мисс Кентон о бывших когда-то зачатках возможной любви выглядит вполне декларативно.

Перед нами оскопленный самурай, тоскующий о потере своего хозяина.

Дайте мне человека, чтобы я мог его полюбить, говорю я, а мне суют Фалалея…

А других писателей у меня для вас нет, как бы отвечает Нобелевский комитет, были и все вышли.

Нет, может быть, прав был Лев Толстой, в свое время сторонними путями давший понять Нобелевскому комитету, чтобы тот не рассматривал его кандидатуру, и тем самым отказавшийся от «динамитных денег»?

Еще в 90-е годы, когда я посмотрел фильм по этому роману Кадзуо Исигуро, я вполне соответствовал модному теперь рекламному слогану, утверждающему падение интереса к литературе, «смотрим фильм — читаем книгу». А теперь, после прочтения, я снова его пересмотрел, чтобы сравнить с текстом, и сравнение оказалось не в пользу книги.

Кино — искусство наглядное, в картинках, а не в голове. Энтони Хопкинс и Эмма Томпсон в главных ролях, особенно Эмма Томпсон, добавляли от себя жизни в эти холодные японские иероглифы, переведенные в английские слова. В фильме все акценты расставлены, что-то подправлено, немного смещено и нет ничего японского, а в книге Японии хватает, она прячется за каждым словом. Фильм живее книги. Книга серая по сравнению с фильмом, потому что серый сам рассказчик. Если бы можно было снять фильм «Остаток дня» целиком и полностью сосредоточенным на взгляде рассказчика, как бы исходящим из него, словно луч из проектора, то это был бы черно-белый фильм.

«На исходе дня» Джеймса Айвори — фильм цветной. Он настолько закрывает первоисточник, что от него не остается и следа. Если минуты как-то можно было бы приравнять к количеству страниц, то фильм оказывается раза в два больше книги. И вот у меня в связи с этим возникает вопрос: если уж Нобелевские премии нынче дают журналистам и бардам-гитаристам, то почему бы не дать ее кинорежиссеру? Расширить, так сказать, горизонты? И с такой примерно формулировкой: «за вдохновенное отображение текста визуальными средствами, живописующее мир в новых красках и дающее надежду на позитивные перемены».