Она приехала сюда в свою самую любимую пору — время весны, когда она, весна, стала необратимой, и трава покрыла землю зеленым ковром, и по этому ковру были щедро разбросаны желтые огоньки, свет которых грел и ласкал душу. Он про это время года так и говорил: дни золотых одуванчиков.

Приехала — и остановилась на крылечке, не решаясь открыть дверь. Разве это возможно: она откроет, а ее никто не встречает. И не слышно в доме его голоса, и дверная ручка не хранит тепла его ру­ки…

Надо заставить себя толкнуть дверь и ступить в коридорчик…

Куда она пойдет прежде всего? Конечно, на кухню, чтобы помыть после дороги руки и напиться чаю. Нет, сначала она обойдет дом, нигде особо не останавливаясь, привыкая к тому, что его не будет ни в гостиной, ни в спальне, ни в рабочем кабинете.

Одна…

Собственно, вот уже полгода, как она одна. Пора бы привыкнуть. В городе у нее это начинало, кажется, получаться (телефонные звонки, визиты, пусть и не частые, друзей, походы в редакции газет и журналов…) А здесь? Как будет здесь? Пока у нее есть одно важное преимущество перед грядущими переменами — все, что вокруг, еще принадлежит ей. Она может поставить на плиту чайник и заварить чай, достать из посудного шкафчика любимую чашку и вдоволь напиться чаю. И то, что сейчас она одна, — просто замечательно: никто ее не видит, никто не слышит, никому ничего не надо объяснять.

Ну, разве что себе самой…

 

И первое, что требует объяснения, — надо ли было все это затевать? Может быть, на самом деле было бы лучше, если бы она и дальше оставалась полновластной и единственной хозяйкой их загородного дома и пространства вокруг него — поляны с золотыми одуванчиками, сада и примыкающего к забору кусочка дикого леса. И еще тишины. В их доме никогда не было шумно — детей, а следовательно, и внуков у них не было; гости же, время от времени навещающие их, тихие беседы предпочитали шумным застольям. Но главной причиной тишины было другое — то, что большую часть времени хозяин проводил за письменным столом.

А когда все это назовут музеем?..

 

Они построили свой дом между небом и землей. Всякий другой человек вряд ли бы решился на это — размещать жилище на склоне холма, который — это известно всем и каждому — будут подмывать и весенние воды, и осенние дожди. Но он так захотел. Мало того, дом не просто расположен на склоне: с той его стороны, что была обращена к саду, а затем к лугу и речке, они пристроили еще и веранду на сваях, всеми своими окнами распахнутую на три части света. И когда люди выходили на нее, у них создавалось впечатление, будто они парят в воздухе: внизу — пустота, а далеко вверху — небо, с солнышком — если день — или с бесчисленными мириадами звезд — если ночь.

Ему мало было того, что хотел соединить небо и землю в своем творчестве — он хотел соединить их и в жизни обыкновенной, ежедневной, бытовой. Утром он вставал раньше нее и сразу же шел как раз на веранду, чтобы оглядеть пространство вокруг себя и налюбоваться красотой и свежестью весеннего или летнего занимающегося дня. Потом пил чай и шел в сад. Она не сомневается в том, что с деревьями, кустами, цветами он вел какой-то особый, понятный только им разговор. Потом направлялся в лес — здесь у него было любимое дерево, а под ним — пенек и скамейка. Собственно, это и был его любимый рабочий кабинет. Здесь, на скамейке, он и записывал то, что продиктует… кто?

Об этом они говорили, но не очень часто. Потому что оба понимали: есть вещи, о которых много говорить нельзя, гораздо разумнее доверять их тишине и молчанию.

Зато очень часто у них заходил разговор о необходимости сохранения «своего ребенка» в душе. Автор многочисленных повестей и рассказов не верил в словесные системы, построенные даже умнейшими из философов; он считал, что гораздо большее впечатление, а следовательно, и влияние на человека, взявшего в руки книжку, производит «первый взгляд», так называемое «детское восприятие». Честно сказать, она и сама, задаваясь вопросом, кому дается истина, отвечает просто: тому, чья душа открыта для нее, как двери в гостеприимном доме. Умудренные жизнью взрослые предпочитают их закрывать, на ночь — особенно плотно, а те, кто еще не напуган или просто наивен…

Но разве не сказано: будьте как дети?..

 

Вот и она стоит сейчас там, откуда еще недавно начинал свой день хозяин дома. И ловит себя на невозможном: а вдруг да откроется дверь, он выйдет из спальни и станет рядом. Удивится: ты опередила меня? Молодец!

Да какой она молодец… обычная женщина, которой все еще очень сложно быть одной.

Она погладила гладкое дерево подоконника и прошла в его кабинет: здесь, на книжной полке, стояли и его книжки. Ей захотелось увидеть запечатленными на бумаге слова, которые она, конечно же, знала наизусть. Вот они: «Я никого учить не хочу, я поведаю вам свою боль и радость, а вы делайте с ними, что хотите…»

Боль и радость — это были составляющие его жизни. А вся его жизнь была — качели: вверх-вниз… Вверх — когда строки возникали тем самым образом, о котором они предпочитали не говорить, вниз — когда он начинал сомневаться в том, что строки эти истинные, нужные миру и людям. Однажды это «вниз» совпало с появлением критической статьи по поводу его романа. Впрочем, почему однажды? Критиковали его охотно и часто. О, писателей окружает так много людей, которые знают, как надо писать! Сами критикующие не написали ни строчки художественного текста, но это совсем не мешает им чувствовать себя носителями истины, знатоками тайн и способов писательского ремесла. Самое печальное то, что он принимал эти советы всерьез, тратил время, нервы, здоровье на их осмысление. Вот и та статься, тот роман… Он переписывал его пять раз; каждому новому рецензенту казалось, что он лучше других, а главное — лучше самого автора понимает, на каких идейных и мировоззренческих позициях должен он, автор, стоять. И ему следует быть благодарным за то, что его повернули в нужную сторону, направили на верную дорогу. Когда один из журналов после очередной переработки романа все-таки отказался его печатать, она обнаружила в его дневнике отчаянную фразу: «Это меня срезало до чувства смертельной тоски…»

Господи, да какое им дело до чувства чьей-то тоски, пусть даже смертельной… Тем более, если автор запрятал ее ото всех на свете в свой дневник. Она бы тоже о ней, возможно, не узнала, но — ей-то как раз и были доверены дневники, поскольку она получила приглашение в его дом как помощница для литературной работы. Кипы рукописей, исчерканные правкой, — их надо было переписывать, сверять, создавать машинописный вариант. Пока она читала его книги, ее не покидало ощущение, что их автор не говорит чего-то главного, окончательного. Она объясняла себе это так: но разве может творческий человек сказать что-то окончательное, если в следующую минуту, возможно, будет чувствовать и ощущать этот постоянно меняющийся мир совсем по-другому? И только когда в ее руки попали его дневники…

Читая их, она однажды не удержалась от замечания: «А вы, оказывается, вовсе не такой глупый, как я думала». Сказала — и тут же испугалась: заявить такое автору многих книг!.. Да, одни критики проходят по ним катком. Зато другие утверждают, что ему, автору, просто нет равных в изображении природы, что он обогнал свое время, заговорив о ее спасении от… человека. А главное — сами читатели: от них в его адрес приходило столько восторженных писем, что, конечно же, у нее были все основания тут же пожалеть о своих непроизвольно высказанных словах. Он же не только не обиделся — он обрадовался, сказав ей, что как же это замечательно, что она будет ему не просто помощницей, но — сомышленницей. Сомышленницей — потому что они, оказывается, часто думали об одном и том же и, что самое поразительное, совпадали в оценке того, о чем размышляли…

А потом она станет ему и женой. Разве могла она оставить его после того, как почувствовала необъятность работы, на которую он себя обрек? Да, этот мотив был на первых порах в их отношениях доминирующим, а потом, после того, как произошел обмен сокровенными тайнами души… тогда пришел черед чувства, которое люди привыкли называть любовью. Ей было все равно, как это называется, ей было важно чувствовать свою нужность и даже необходимость ему и его… нет, не благодарность, а какое-то абсолютно полное, радостное приятие всего ее существа. Любая женщина об этом может только мечтать. Отсюда и его необидчивость, его доверие к ней. Она ведь еще не раз позволяла себе резкие высказывания в его адрес. Ее раздражала, например, его чрезмерная зависимость от чужого мнения. И она прямо говорила ему об этом. Чем все кончалось? Наступал момент, когда он начинал понимать, что боится «излукавиться», стараясь вместить свою душу «в рамки, поставленные со стороны».

После его кончины она долго колебалась между двумя решениями: публиковать тот злополучный, нет — счастливый! — роман в не однажды переделанном или первоначальном варианте. Конец сомнениям положила обнаруженная в тех же дневниках запись: «Свидетельством моего художества останется непереработанный экземпляр».

А сколько жизни было потрачено на эту переработку! Зря потрачено… Но ведь он, кажется, свою жизнь так и понимал: истратить всего себя ради других. Не об этом ли и другая его фраза: «…все человеческое творчество состоит в том, чтобы умереть для себя и найти или возродиться в чем-то другом». Максимализм, конечно, но… это было его существо и его сущность, которые она тоже приняла и с которыми — ничего другого не оставалось — ей пришлось смириться.

 

Она опять и опять обходила дом. Вот стол в гостиной, где они провели столько чудесных вечеров (особенно памятны те из них, когда у них гостил известный физик, с которым они говорили ни больше ни меньше как об устройстве мира), — за этим столом она еще может посидеть в благословенном уединении. На настенной полочке в спальне тоскует по хозяину фотоаппарат «Зенит» — увлекшись фотографией, он забросил даже много лет преданно служившее ему старое ружье: его любимым занятием в лесу или поле стала охота за красивым кадром. В буфете стоит его любимая чашка — старенькая, с потертыми краями и рисунком… Все это вещи, к которым столько лет прикасались его и ее руки.

И вдруг их возьмет в свои руки кто-то другой… Будут рассматривать чужие глаза… Что смогут увидеть и ощутить они? Только форму, не более. Нет, среди посетителей музея найдутся, конечно, и те, кто читал его книги и даже внимательно изучал его творчество, но… сумеет ли он, книгочей, угадать, о чем болела душа, и чем именно хотел поделиться с ним автор, если даже самые из сочувствующих ему критиков числят его по ведомству писателя — певца природы. Что есть, то есть — такого благоговейного отношения ко всему, что растет, цветет, благоухает и потом умирает покорно встретишь не часто. Но разве только об этом он писал?

Особенно в дневниках. Когда она стала читать их «прицельно» к публикации, то особенно явственно поняла, что не только земные реалии занимали их автора, не только природа наполняла смыслом и содержанием его жизнь. Оказалось, например, что он постоянно тосковал по теплу человеческого общения. Читатель-друг — это тоже была боль и радость его жизни. В его тетрадях есть запись о том, как встретились два человека. «Вот наговорятся-то! И я так думаю иногда о себе: и мне когда-нибудь встретится друг, и я выскажусь до конца…» Кажется, она догадывается, о чем он хотел бы высказаться «до конца»: о том, как из тьмы и хаоса бытия возникает нечто совсем небывалое (его любимое слово!) — замысел новой художественной вещи. Разве об этом расскажешь, кому попало? Нет, именно ему — читателю-другу, тому, кто готов тебя понять, и тебя принять, и тебе поверить.

Но разве таким другом не была для него она? Была, конечно. Только, наверное, мир души художника так безграничен, что даже после самых долгих и сокровенных бесед у него остается что-то еще, также требующее выражения. Это «что-то» она продолжает открывать даже сейчас, после его ухода. Возможно, этим «чем-то» он просто не успел с ней поделиться, но, к счастью, успел записать. В тех же дневниках она обнаружила строки: «…можно ли быть счастливым, когда все близкие люди умерли и знаешь, что сам дышишь на ладан, а главное, нечто такое познал, перед чем все искусство — только игра…» При первом чтении эти строки ее просто сразили: неужели их написал он, считающий искусство главным делом жизни?! Что же такое открылось ему, если чуть позже он напишет еще более поразительные слова: «Люди как будто уходят куда-то, и так явно видишь, что там, куда они уходят, настоящая жизнь, а это был какой-то необходимый для всех обман». Чтобы хоть чуть отгородиться от этой мысли и не додумывать ее до конца, она принялась размышлять о том, как удачно воспользовался он и в этот раз принципом «детского восприятия». Философ, захоти сказать о том же самом, разразился бы множеством научных, а чаще наукообразных, терминов и словесных оборотов, а его мысль — как девчонка, еще не умеющая украсить себя с помощью всяческих ухищрений: румян, помады, одежд. Но ты эту девчонку-простушку воспринимаешь как самую близкую и дорогую родню, и отводишь ей в сердце самое заветное место.

Так же просто он скажет, продолжая начатую мысль через время, уже совсем близко к концу: «Мне кажется, что всю природу можно найти в душе человека со всеми лучами, цветами, волками, голубями и крокодилами. Но всего человека вместить в природу невозможно; и не закопаешь всего, и не сожжешь огнем, и не утопишь в воде».

Ее вдруг пронзило: Господи, но разве не о том же: «Нет, весь я не умру»?..

 

Она опять вышла на веранду — луг цвел и горел золотыми огнями. «А разве вся наша жизнь с тобой не была днями золотых одуванчиков?» — спросила себя и его. И дальше подумала: так зачем же ей сомневаться? Какие еще препятствия преодолевать — не в инстанциях, где все уже согласовано и заверено нужными подписями, — а в самой себе?

Зачем сомневаться, когда все так понятно?..

 

КОРОЛЕВА В СВОЕМ КОРОЛЕВСТВЕ

 

«А вот возьму и приглашу ее в ресторан…»

Эта мысль счастливо пришла ему в голову, когда он перебрал, а потом и забраковал все другие варианты. Попасться на глаза в коридорах «Мосфильма»? А что можно сказать за время стихийного общения, которое будет длиться секунды и никак не больше, потому что с какой стати ей, небожительнице, разводить беседы с незнакомым молодым человеком? Попытаться проникнуть в ближний круг и таким образом оказаться в числе гостей, которых они с мужем не часто (не тот возраст!), но все же приглашают к себе? Тоже не получится. Потому что слишком узок круг… и давно все друг друга знают… а главное — все умны и проницательны: сразу просекут, зачем он в этот круг стремится проникнуть.

И вдруг возник в измученной составлением всяческих проектов голове этот вариант. А что? Пожалуй, его возраст тут будет не препятствием, а как раз положительным моментом — любой женщине приятно внимание молодого человека. Даже небожительнице. И — кто знает, чем может кончиться их общение? Совсем не исключено, что она…

Он устыдился собственного намерения раньше, чем додумал его до конца… Но что же, что делать ему — провинциалу, решившему во что бы то ни стало покорить столицу? Да, ему много уже удалось: поступить в театральное училище и окончить его, сыграть пару ролей на сцене и в кино. Но все на этом может и окончиться! И остановиться! Разве для этого он уезжал из своего маленького городишка? Кроме того, он чувствует, что есть, живет, не дает ему покоя то, что люди привычно называют даром, талантом, а то и Божьей искрой. Да, есть! Но недаром ведь существует пословица: на Бога надейся, да сам не плошай. И потому сейчас, на данном этапе жизни его задача — придумать и осуществить нечто такое, что сразу выделит его из общего ряда и сделает то, что известно ему о самом себе, заметным и для других.

 

— Вы… приглашаете меня в ресторан? Но почему? Вы меня знаете?

Такого голоса и такой манеры общения нет больше ни у одной актрисы мира. Она говорит неторопливо (а куда спешить, когда все мыслимые высоты уже покорены?), ублажая слух собеседника совершенно особенной, ласковой, едва ли не родственной интонацией.

— Господи, да кто же вас не знает? — не замедлил с ответом он. — Вас знают в стране и за ее пределами, а уж те, кто занимается с вами одним ремеслом…

Сказал — и осекся. Это он — ремеслом. Он — ремесленник. А она…

Она, кажется, не заметила его промашку или не придала ей значения. Потому что тем же ласковым голосом продолжила:

— Понятно. Значит, вы — актер. Где изволите служить?

Он назвал театр и несказанно обрадовался тому, что она не задала ему следующего вопроса: какие он играет роли. Нет — вместо этого она широко — и это тоже умеет только она — улыбнулась, обдала его светом — непотухающим, нетускнеющим! — своих огромных глаз и озорно произнесла:

— А — давайте! Давайте пойдем в ресторан. В конце концов, старикам полезно общаться с молодежью.

Он изобразил крайнюю степень возмущения: старикам? Это вы о ком? Лично он беседует сейчас с женщиной зрелого возраста, но никак не…

— Верю-верю, — поспешила она успокоить его. И опять улыбнулась:

— Так назначайте время. И место.

Он назначил.

 

И вот они сидят в просторном и светлом зале; от белой скатерти тоже идет свечение, и официант наливает в их бокалы искрящийся светлый напиток. Она (умница!) благодарит, отсылает его («молодой человек и сам прекрасно справится с этой ролью») и произносит непременное:

— За что выпьем?

Голос ее на этот раз звучит не просто ласково — обворожительно, но он, задумавший и осуществивший немыслимый проект, все еще не верит в его реальность и потому не может подобрать подходящих слов. И она опять приходит ему на помощь:

— Мы выпьем за ваш талант. И за ваши будущие — несомненные — успехи.

Она прикасается губами к краешку бокала, и смотрит поверх него своими дна не имеющими глазами, и улыбается тоже прямо в глаза мальчику, осмелившемуся пригласить ее в ресторан. Он, мальчик, высок, красив, обаятелен, но проходящие мимо люди смотрят только на нее. Он понимает их. Но и ему есть чем гордиться: это не вы, это я сижу с ней за одним столиком…

— Так о чем вы хотели поговорить со мной, мой ангел? Ведь вы же для этого пригласили меня.

Вот! Она сама задает ему вопрос, ради которого он и затеял всю эту — да, немыслимую — историю. Но не может же он вот также прямо ответить на него. Нет, тут надо исхитриться как-то по-другому…

— Ну, какой я ангел. Я жуткий, может быть, даже развращенный тип. Вы просто еще не знаете меня достаточно хорошо.

Кажется, это получилось удачно: увести ее размышления совершенно в другую сторону, выиграть время для обдумывания собственного следующего хода.

— Гм… А знаете, давайте-ка выпьем еще вина! Что я заметила за собой — после двух-трех глотков становлюсь почему-то проницательнее.

Она на секунду замолчала (ему ли не знать, что это — пауза, предваряющая нечто значительное), потом своим фирменным неторопливым голосом произнесла:

— Возможно, после них я разделю с вами вашу точку зрения. А может, я с нею не соглашусь. Вы назвали себя развращенным типом. Вы… не обидитесь, если я спрошу: в чем же она заключается, ваша развращенность?

— Не только не обижусь, но с радостью вам исповедуюсь. Вот я смотрю на вас и думаю: почему мы не ровесники? Если бы мы были людьми одного возраста, я непременно влюбился бы в вас! Нет, не так. Я вас и сейчас люблю. Но вы настолько порядочная и возвышенная натура, что мне совершенно не на что…

Он говорил, а внутри него все замирало от страха: чего он мелет? Разве можно женщине — про возраст? Разве можно так скоро — про любовь? Она же умна, она тут же просечет — уже просекла! — его неискренность и тайные намерения. Бежать… извиниться за все и бежать отсюда скорее и как можно дальше…

— И все-то? И в этом вся ваша вина? Тогда я должна сказать вам вот что: никакой вы не развращенный тип. Вы просто… волшебник.

Он смотрел на нее и лихорадочно соображал. Выходит, бежать не надо? Тогда… что же надо? Для начала, наверное, следует прояснить, что она хотела этим сказать…

— Волшебник? Вот странно. В чем же заключается мое волшебство?

— В том, что я сегодня чувствую себя королевой!

Вот этого ожидать было никак нельзя… Он сидел, буквально приросши к спинке стула, и опять напряженно соображал: эти ее слова — что они означают? Они на самом деле дают какую-то надежду, или она просто-напросто проверяет его, насколько он занесется в своей… развращенности? Вот уж не думал, что все будет настолько сложно… Самое неприятное — он действительно не знает, что теперь говорить, что делать. Он сдается. И, может быть, это самое правильное: в конце концов, королева — она, вот и пусть решает участь своего подданного…

— Знаете, что, давайте-ка еще по глоточку.

— Да, конечно. Я совсем забыл о своих обязанностях.

Вино было легким и приятным, как утренний ветерок. Она продолжила так:

— Женщине редко выпадают такие минуты.

Он поставил бокал на стол.

— Редко? Да вы не выходите из образа королевы ни на секунду!

— Вот именно — образа. Но образ и реальная жизнь — это, согласитесь, несколько разные вещи.

Лучезарная улыбка на миг покинула ее лицо, и он отчетливо увидел, насколько она все-таки уже немолода, насколько… Но, Боже мой! — это не имело ровно никакого значения — вот в чем правда! В том, что королева прекрасна и в радости, и в печали. Но почему она вдруг загрустила? Может быть, вспомнила докоролевские времена, о которых всем и каждому известно из газетных и журнальных публикаций? Вот она — не только не королева, но даже и не принцесса. Она — обыкновенная девчонка из спального района Москвы, закончившая школу и пытающаяся найти ответ на трудный вопрос: а что дальше? К маме на фабрику? К папе на завод? Но они мечтают видеть свою единственную дочь студенткой вуза. И совсем не того, о котором втайне мечтает она сама. Да, втайне, вслух об этом она никогда не говорила. Впрочем, нет — однажды все-таки отважилась что-то пролепетать на эту тему маме, и та посмотрела на нее удивленно: дочь, артистка должна быть красавицей, а ты… прости уж за прямоту… Увидев, как огорчилась дочь, бросилась ее обнимать: да мы тебя и такую любим! Ты для нас и такая — лучше всех!

Но слово было сказано, и оно ранило ее сильнее, чем думала о том мама. Ранило, но одновременно произвело еще одно, неожиданное даже для нее самой, действие: с отвагой отчаяния в этот миг она решила про себя, что — пойдет именно в театральный! Просто непременно! Во ВГИК, «Щепку» — где там еще учат на артисток?!..

— Но… я королева только в своем королевстве. Сцена, дом…

Голос ее все еще был печальным.

— А разве этого мало? — искренне удивился он.

— Мир так несовершенен. Хочется сделать его лучше.

— И вам это удается! — с той же искренностью ответил он.

— Вы так думаете?

Она опять задумалась и молчала долго, а он не спешил ей ответить. Зачем, если и он, и она знают, что это на самом деле так. Он, кажется, уже забыл, ради чего пригласил ее в ресторан, и рад был тому, что их беседа пошла по какому-то другому руслу. И вдруг…

— Но вы ведь пригласили меня сюда, чтобы о чем-то попросить?

Вот она, минута, которой он все-таки ждал. Почему же он не радуется ей? Более того, он чувствует, как его лицо заливает густая краска стыда. Может быть, виновата в этом все-таки сама королева? Разве можно вот так — в лоб? А… что она там говорит еще, дальше? Не изменяет ли ему слух?

— И вы знаете, я не нахожу в этом ничего особенного. Я хочу сказать — стыдного. Скажу больше: если бы в свое время я не попалась на глаза режиссеру, который потом стал моим мужем, из меня, скорее всего, ничего бы и не получилось. В юности я была обыкновенной болотной лягушкой — ни кожи ни рожи. Одна пламенная страсть внутри — стать актрисой. А он… взялся превратить эту лягушку в царевну. Это была, скажем прямо, нелегкая задача. Но он, кажется, с ней справился. Как вы находите?

Сказать, что он сидел потрясенный, — значит, ничего не сказать. В голове пронеслось: не побоялась назвать себя дурнушкой… Не отрицает, что если бы не супруг-режиссер… Он, между прочим, собирался этим ее уязвить — когда готовился к встрече, когда предполагал, что встреча может повернуться так, что ему придется защищаться. А она вот так — просто и прямо, не опасаясь уронить себя в его глазах и не желая возвыситься. Можно сказать — истинно по-королевски… Тогда, может, стоит поверить в ее искренность и даже… воспользоваться ею? Ему пришла в голову фраза, которую он заготовил заранее:

— Откровенность за откровенность… Я читал недавно одну книгу… Не скажу, что я человек религиозный, вовсе нет, но одна фраза меня потрясла. Мне кажется, она имеет отношение к вам и вашему супругу. Так вот, автор книги, священник, утверждает, основываясь, разумеется, на религиозных догматах, что брак — это союз мужчины и женщины, в котором муж должен заботиться о своей жене, как Христос заботился о своей Церкви. То есть всего себя предавать за нее.

Она сидела, задумавшись. Потом тихо произнесла:

— Я хотела бы для него того же самого. Со своей стороны. Не знаю — сумела ли?

Она опять спрашивала и смотрела на него своими бездонными глазами с такой надеждой, такой мольбой: ну, скажи же, скажи, что сумела! Она — великая — ждала слов поддержки от сопляка? А кто еще он в сравнении с ней?..

Но если великие тоже нуждаются в поддержке…

— Сердцеобмен. Это не мое слово, его придумала одна хорошая поэтесса, но здесь именно оно все объясняет: между вами и вашим супругом произошел сердцеобмен. Вы не пожалели сердца для него, он — для вас. И все получилось: и в вашей личной жизни, и в профессии.

Она смотрела на него восторженными глазами:

— Вы такой умный! Спасибо вам, спасибо…

Кажется, у нее даже глаза повлажнели. Ну, это уж слишком. Он, право, уже вконец запутался и не знает, как справляться с таким сложным и неожиданным поворотом ситуации. Да, как ему выруливать из всего этого? Ничего, ничего ему для себя уже не надо — кроме того, что он уже получил. Между ними, кажется, тоже произошел своеобразный сердцеобмен, но не тот, на который он рассчитывал, а другой, более важный и значительный. Королева преподала ему урок, который можно выразить простыми словами: вот моя жизнь — как на ладони. А что на своей ладошке протягиваешь ты?..

Отвечать на этот вопрос ему придется всю оставшуюся жизнь.

 

ЛИЛЯ-ЛИЛЕЧКА

 

…И что же мы с тобой будем делать, Лилечка?

Как дальше жить?

Сначала-то, кажется, все было понятно и просто. Встретили друг друга. Полюбили. В нашем-то молодом возрасте это самое естественное дело: встретить и полюбить. Им, пожалуй, даже еще и повезло: иные парни и девчата сколько мыкаются, пока свою вторую половинку найдут. А они — сразу: встретились глазами на дискотеке, и обоих одновременно ударило: ты — мой… ты — моя… И времени на раздумье не тратили: через неделю он вернулся от родственников в свой город и объявил родителям, что женится на девчонке, которую встретил на дискотеке в железнодорожном поселке. Зовут — Лиля, профессия — швея (засмеялся: «У нее и руки поэтому шелковые!»), а главное — замечательная девчонка-то: добрая, симпатичная, ласковая… «Что и ласковая, уже узнал?» — насторожилась мама. «Да нет, мам, ты не подумай… Давайте лучше прикинем время свадьбы». Прикинули сразу все: у сына профессия тоже хорошая — механик, на местный ремонтно-механический завод взяли без проблем (еще бы не взять — отец здесь четыре десятка лет отпахал, и все эти годы его портрет так и красовался на Доске Почета; ну, а яблоки, как известно, недалеко от яблони падают…). Словом, работой сынок обеспечен, зарплату, и неплохую, в семью носить будет. Дом у них, конечно, не сказать чтобы большой, но если жить дружно…

— Нет, мам, жить мы решили отдельно. Самостоятельно.

— Да уж, когда вы решили, если знакомы без году неделя…

— Да вот так и решили.

Ну, не мог же он признаться, что на этом настояла Лиля. Тогда он не знал еще — почему. Да если бы и знал — разве стал бы перечить?..

А мама продолжала спрашивать:

— У нее-то там кто остается, в железнодорожном поселке?

— Тоже мама. Отец давно умер.

— Тем более. Успеете еще, нахлебаетесь. Живите с нами.

— Нет, мам…

Сыграли свадьбу. Лилечка переехала к мужу (да, теперь уже мужу!) в город. Сначала жили на съемной квартире, потом решились на ипотеку.

В положенный срок родилась дочка — Лилечкина копия, но и от Паши частичка была: Веруня улыбалась, как папка, — широко, открыто, тараща любопытные Лилечкины глазенки. Он иногда даже боялся: не слишком ли хорошо все у них складывается? Чтобы вот так — без долгих раздумий, но, кажется, навсегда?

Хотя, если совсем честно, однажды он в этом засомневался. Пришел как-то с работы пораньше, прошел в комнату и увидел, что его любимая Лилечка сидит за столом и что-то строчит в тетрадку. У него сразу мелькнула ревнивая мысль: письмо пишет. Кому?! Маме? Но они часто и подолгу говорят по телефону. Опять же — увидев его, Лилечка густо покраснела, метнулась к кровати и спрятала то, что написала, под подушку. Он остановился в шоке:

— Лиль, ты чего? Что прячешь-то?

Лилечка бросилась ему на шею, обвила своими шелковыми ручками, закрыла его рот ладошкой: «Так, ерунда… Не бери в голову…» В голову он и не взял — взял в руки ее (разве можно было удержаться?!), а дальше… дальше все было как всегда: улетели в небо…

И все-таки потом, когда он очнулся (до сих пор отходит от нее, как от сладкого, глубокого сна), все-таки набрался решимости спросить:

— Ты письмо писала, да?

Она посмотрела сначала непонимающе (и он обрадовался: не письмо!), но потом все-таки огорчила:

— Конечно, письмо! Подружке. Мы тут с тобой вместе, а она в поселке одна осталась.

И задумчиво добавила:

— Знаешь, есть такие вещи, о которых болтать не хочется. О которых можно только молчать. Или писать.

Он поверил…

 

…Я не знаю, как тебе об этом сказать. Вообще-то удачно, здорово получилось: ты сказал про письмо, и я воспользовалась этой подсказкой. И тогда это, как говорится, сошло мне с рук. Тогда — сошло. А как будет дальше?..

Вот уж не думала, что буду что-то скрывать от тебя. А придется! Разве можно признаться в том, что она… сумасшедшая? А что — разве не так? Разве можно считать себя нормальным человеком, когда…

Она всегда жила с чувством, что обнимает весь земной шар — все его континенты, моря-океаны, большие и малые реки и даже речушки, такие, как их Алатырка. И не просто обнимает — любит! — каждую капельку, каждую травинку на лугу или песчинку в пустыне, каждую живую тварь, бегающую или ползающую по земле. Не говоря уже про людей. Особенно — про людей, в которых так много всего намешано: высокого и низкого, доброго и злого… Как это может быть? Как можно чувствовать вот так: чтобы сплошное приятие всего и сплошная любовь ко всему на свете? А Бог ее знает…

Да, если кто и знает, так только, наверное, Бог. А она… Она может всего лишь чувствовать да сомневаться. Потому что приходят ведь и такие мысли: если она способна обнимать всю землю, весь земной шар — то как тогда умещается в своем небольшом теле, на этом вот небольшом стуле, рядом с машинкой Зингер, доставшейся ей от мамы, а маме от своей мамы, ее бабушки Моти, а та привезла ее с войны, а на войне… Нет, хватит растекаться мыслью по древу (как любила выражаться Анна Петровна, преподавательница литературы в техникуме — вот, даже литературу преподают сейчас будущим швеям!) — надо сосредоточиться на этом вот пододеяльнике, не то такого нашьешь…

— Лиль, борщ-то давно кипит?

— Борщ?..

Да, борщ… Она поставила его на плиту и благополучно про него забыла…

— Мам, как ты вовремя пришла! Доваришь? У меня срочный заказ.

 

Мама у них живет на даче. Пашины родители в земле возиться не любят, а мама возилась всю жизнь. И очень это занятие любила.

Они забрали ее к себе потому, что та часто болела, но в городской квартире жить не стала, а сразу попросилась на дачу, утверждая, что работа на грядках ей будет только на пользу. На зиму она уедет к себе в поселок, а лето — лето с удовольствием проведет у них. Она предлагала и внучку на даче поселить, но они с Пашей решили: пусть ходит в садик. Пусть привыкает жить в коллективе. На август, когда все в огороде поспеет, — да, заберут, а пока… пусть маме будет легче.

Хотя — где уж там легче. Пришла вот навестить дочку, а дочка — вари борщ, мама.

Лиля строчила и строчила на машинке, чувствуя свою вину. Ведь говорила, говорила ей та же мама: ты не знаешь, Лилечка, что такое семейная жизнь. Это вечно готовь, стирай, мой. А уж когда пойдут дети…

— Ну и что? — беззаботно спрашивала она.

— Забот будет еще больше!

— Ну и что? — недоумевала она. — Справляются же мои подруги.

Мама помолчала. Потом:

— Лиля, но ведь у тебя талант!

Тут она уже рассмеялась:

— Талант! Почему же я об этом ничего не знаю?

Слукавила, конечно. Разве ей забыть, как принесла в районную газету свою первую заметку (по совету все той же любимой преподавательницы Анны Петровны) и женщина, взявшая ее листочки в руки и начавшая их читать, через некоторое время грациозно отвела в сторону руку с сигаретой (артистка, прямо артистка! — восхитилась Лиля) и задумчиво произнесла:

— Гм, гм… А у вас, милочка, явные литературные способности.

Женщина была немолода и дымила как паровоз — от одной сигареты прикуривала другую; рукава кофты-самовязки были подвернуты у нее небрежно (да, вот так она себе их и представляла, людей творчества: им не до мелочей, не до презренного быта).

— Знаете что, оставьте свой телефон. Думаю, я позвоню вам в самое ближайшее время.

Она и позвонила вскоре, и ошеломила известием: ваша корреспонденция будет опубликована в праздничном номере газеты. У нее хватило наглости удивиться: «Корреспонденция? А разве это не рассказ?»

— Ну, какой же это рассказ, — раздумчиво возразила собеседница. — У вас тут ни выдумки, ни сюжета. Просто воспоминания. Но вы их изложили так выразительно…

Собеседница замолчала на минуту, и Лиля поняла: закуривает новую сигарету; затем продолжила:

— Не случайно ведь я вам и сказала, что у вас явные литературные способности. Вот и развивайте их, совершенствуйте. Для начала побольше читайте.

Огорченная поначалу, Лиля воспрянула духом: всего-то и надо — побольше читать! Так это она и без всяких советов всегда любила делать. И времени на чтение не жалела. Сдается ей, правда, что одного чтения для того, что она замыслила, маловато, что тут требуется что-то еще, но… Но не все же сразу, когда-нибудь она поймет — что именно. Могла бы, конечно, подсказать и сотрудница редакции, но почему-то не подсказала. И она, Лиля, тогда одернула себя: все-то ей подскажи… Хочешь писать — работай собственными мозгами.

В общем, из газеты она ушла не расстроенная, а как бы подобравшаяся сама в себе, изготовившаяся к чему-то значительному.

…А вскоре ей пришла и подсказка. Откуда? Да из книги же! Читая Драйзера, выхватила фразу: поэзия — это воспоминание о прошлом. Она сначала поразмышляла, а потом позволила себе продолжить классика: поэзия — да, но и проза — тоже. Воспоминание. О прошлом. И вот это — очень утешительная для нее мысль. Ей пока нечего вспоминать — вот в чем дело. Она еще слишком недолго пребывала на этом свете, мало знала и видела. Значит, ей надо просто жить и копить воспоминания — богатство, которое обретается только с возрастом. Так что — не надо печалиться!..

 

Он тогда поверил жене, но… как-то ненадолго. И не совсем. И решил за ней понаблюдать. Сделать это не так-то просто, если у тебя то дневная, то ночная смена, после которой он спит как убитый, но… должно же, в конце концов, все как-то проясниться! Почему она не захотела жить вместе с его родителями? От него ли одного она хранит какую-то тайну? И что это за тайна такая, в которой нельзя признаться мужу?!

Однажды ночью он проснулся и увидел опять ту же картину: сидит его Лилечка на краешке кровати и при свете ночной лампы строчит что-то в свою тетрадку. Свет лампы в жизнь бы его не разбудил, но когда тебя постоянно точит подозрение… Опять письмо? Опять подруге? Но о чем?! Я ее обижаю? Нет. Ей скучно? Да когда ей скучать, если она целый день строчит, только не в тетрадку, а на своем «Зингере», потому что поскорее тоже хочет выплатить ипотеку…

Смотрел он долго, и она, казалось (или вправду?), ничегошеньки не замечала. А когда вдруг повернулась к нему…

Повернулась-то повернулась, но ее… не было! Точнее, она была, как теперь принято говорить, где-то в другом измерении. Другом пространстве. Он даже струхнул поначалу. Окликнул тихонько: «Лиль, Лиль, ты чего…» Она будто навела в глазах резкость, горько вздохнула:

— Ой, Паш…

И тогда он рубанул сплеча:

— Все, хватит загадок! Давай признавайся. Я готов ко всему. У тебя там кто-то остался? Кто-то более дорогой, чем я?

И она опять кинулась ему на шею… Но на этот раз он нашел в себе силу отвести от себя ее шелковые руки:

— Давай-давай, колись…

Лилечка сидела, опустив голову. Молчала. Потом опять тяжело вздохнула:

— Паш, ты не поверишь…

— Поверю, куда ж мне деваться.

— Понимаешь, у нас с тобой все так быстро случилось… и я не успела тебе сказать…

— Вот и говори теперь.

Лилечка набрала полную грудь воздуха и выдохнула:

— Я, Паш… рассказы хочу писать. А потом повести…

Она, конечно, не надеялась, что Паша поймет все сразу. Но он молчал слишком долго. Так долго, что она уже пожалела о том, что сказала. Тоже мне — выдумали с мамой про какой-то талант… И та — с сигаретой — чего наводила тень на плетень? Отрубила бы сразу: нечего со свиным рылом — да в калашный ряд.

— Лилечка, а что же ты не сказала сразу? — произнес, наконец, супруг.

— А когда было, Паш? — загорелась надеждой она. — Я, правда, успела отвезти рассказы в журнал. Еще до нашего с тобой знакомства…

Да, она отвезла рассказы (именно рассказы — теперь она в этом была уверена!) и передала их из рук в руки сотруднику журнала. На этот раз это был мужчина, а не женщина. Он не стал их тотчас читать, следовательно, ничего не сказал ей о литературных способностях («Мужчины — они сдержаннее женщин», — объяснила она себе), но попросил приписать внизу адрес и номер телефона. И велел ждать. Она и ждала — месяц, другой. А на третий встретила Пашу, и ей стало не до ожидания. Вернее, теперь ее ожидания стали другими: когда Паша позвонит, когда приедет, когда скажет те слова, которых ждут все девушки на свете… А потом она и вовсе решила, что любовь, обрушившаяся на нее неожиданно, как весенний дождь, дороже всяких рассказов. А уж когда родилась дочка…

— Брошу, Паш, брошу! Вот они, тетрадки — все в дачный костер побросаю!

Он опять долго молчал. Так долго, что в ответе, кажется, уже можно было не сомневаться. И все-таки она опять не угадала.

— Нет, Лилечка, так нельзя. Ты поезжай в тот журнал. Добейся ответа. Чего они так долго молчат?

Шелковые руки обвились вокруг его шеи…

 

И вот она опять в том кабинете, и тот же мужчина сидит за заваленным бумагами (рукописями — знает теперь она) столом.

— Извините, столько всего приходит. Но я прочитал. И, знаете, пожалуй, мы их опубликуем — ваши рассказы.

У нее закружилась голова. И запылали щеки… Сама не помнит, как вырвался у нее вопрос:

— Значит, уже рассказы? Скажите, а книжку… книжку я уже могу издать?

Брови собеседника поползли вверх…

 

А она-то надеялась! Она, дура, думала втайне (никому — ни матери, ни мужу не говоря): вот издаст она книжку, и у них с Пашей появятся деньги на уплату этой мучающей душу ипотеки! Пусть не все, пусть только часть, но все равно будет легче, и Паша перестанет вздыхать и ходить на эти постоянные подработки.

Однако сотрудник журнала (и не просто сотрудник — редактор, как узнала она потом) не оставил ей никакой надежды.

— Вы знаете… Нет, конечно, не знаете, что это такое, поскольку никогда с этим еще не сталкивались…

Редактор отвел глаза в сторону окна и надолго замолчал. Она заметила, какие они у него усталые, эти глаза (она, впрочем, заметила это сразу, только не хотела себе в этом признаваться, поскольку ей очень хотелось, чтобы сотрудник журнала, тем более редактор, был энергичный, сильный, умеющий добиться осуществления любой цели, например, издания книжки никому не известной молоденькой авторши, принесшей в журнал свои первые рассказы). Теперь она должна была признаться себе, что зря себя обманывала. А услышать ей предстояло следующее:

— Вы знаете, книжки сейчас издаются, конечно, но в основном за счет автора.

— Как… за счет автора? — изумилась она. — Сначала напиши, а потом еще и заплати — сама за себя? За свой собственный труд?

— Да, вот так. Как ни странно.

Редактор смотрел своими усталыми глазами уже не в окно, а прямо на нее, и она видела, что ему ее жаль, вот только помочь — увы…

Что оставалось Лилечке? Убираться восвояси. Кажется, вслед ей неслись какие-то слова, что-то про ее бесспорные литературные способности и еще про каких-то там спонсоров, которых следует поискать, но ей уже ничего не хотелось слышать, ей хотелось одного — скорее остаться одной, чтобы в сплошном, беспросветном одиночестве испить до дна чашу горечи, унижения и обиды.

Неожиданно для самой себя она тогда вдруг рассмеялась: вот они — литературные способности — под девятнадцатый век уже работает! Испивает не что-нибудь простенькое и привычное, а — «чашу горечи». Не зря, выходит, читает чужие книжки. А что касается своей…

Вечером она объявила дома:

— Чтобы я никогда, никогда не слышала больше ни про какие таланты, повести и рассказы! Ни от кого! Ни от тебя, мама, ни от тебя, Паша. Все, заметано!

 

Заметывать и сметывать она будет теперь только выкройки. Вот это — ее. Ишь, возомнила что о себе. Поверила сначала Анне Петровне, потом этой даме с сигаретой… И дядечка из журнала — сначала выплеснул на нее ушат ледяной воды, а потом чем-то пытался утешить ее вослед… Все-все, хватит!

Мужа и маму она, пожалуй, в этом убедила. А себя?

Самой-то себе чего врать: душа болит! Еще как болит. Потому что кажется ей, что она предает не только себя, а кого-то еще, кто, наверное, и распределяет между людьми их занятия и обязанности на земле. И выходит, она именно обязана, нет — даже обречена на это неподъемное для ее нынешних сил занятие — заполнять свои тетрадки неровными, корявыми от недосыпа и усталости строчками.

Задание дали, а про обеспечение силами забыли…

Или она и это должна понять сама — где эти силы взять, как ими распорядиться?

Да, где взять, если непонятно даже то, ради чего все это должно делаться? Вот прочитала недавно у кого-то (не вспомнить уж у кого, ведь читает в последнее время урывками и вперемешку), и этот кто-то утверждает, что писать следует для того, чтобы сказать о жизни что-то новое. А разве это возможно? Вспомнить хотя бы Вознесенского (уж какой знаменитый, казалось бы, был поэт), вот эти его всем известные строки:

Ты меня на рассвете разбудишь,

Проводить необутая выйдешь.

Ты меня никогда не забудешь.

Ты меня никогда не увидишь…

Лилечка захлебнулась, у нее просто дыхание перехватило, когда она услышала эти слова в первый раз: кем, каким надо быть, чтобы сочинить такие простые и такие невозможные по своей безграничной (эмоциональной, духовной) наполненности строки?!

А потом — бац: Анна Петровна подсовывает ей скромный такой, тоненький сборничек стихов. Она принялась читать и натолкнулась вот на это:

Срываю вереск… Осень мертва…

На земле — ты должна понять —

Мы не встретимся больше. Шуршит трава…

Аромат увядания… Осень мертва…

Но встречи я буду ждать.

И это — прошлый век! Точнее даже, конец позапрошлого. И за такую толщу времени до появления поэта Вознесенского, совсем в другой стране, совсем другой поэт написал почти такие же строки! Ну и как после этого можно набраться смелости и попытаться — хотя бы попытаться! — сказать о жизни что-то новое, если все уже сказано и не один — можно не сомневаться — раз! И дело здесь вовсе не в плагиате, дело здесь, как ей представляется, в том, что человечество (ее любимое, пусть и несовершенное, человечество…) живет и развивается по одним и тем же законам. Да, оно разделено границами, разнится цветом кожи, традициями, привычками, представлениями о мире, в котором живет, но каждый — каждый! — человек проходит один и тот же путь: рождение, расцвет, уход в другой мир. И пока длится эта дорога, этот земной путь, он мучительно старается понять: зачем, почему, для чего? «Мы не встретимся больше…» Но — «Встречи я буду ждать…» Через века перекликаются строки, и через века люди пытаются и пытаются найти ответы: зачем, почему, для чего?

Вот и она — тоже пытается. И поскольку уже не маленькая и не глупенькая, то пора, наконец, решить: а имеет ли она на эту попытку право? Не насвоевольничала ли она, не придумала ли себе этой роли, этой задачи? Может быть, все-таки следует внять совету умного человека и уважаемого ею писателя, сказавшего в одном из интервью: если можешь не писать — не пиши. Хороший же, дельный, добрый, можно сказать, совет.

Лилечка перестала крутить ногами, остановив свой «Зингер», уставилась в окно.

В том-то и дело… В том-то и беда, что она не сможет, не найдет в себе силы забросить свои тетрадки в дачный костер. Хоть и дала слово мужу, маме…

И как дальше жить?

 

Решение пришло легко и просто, как вздох: она будет писать тайком. Тайком от мамы. Тайком от Паши. Тайком даже от самой себя.

И будь что будет!..

 


Наталья Николаевна Моловцева родилась в селе Константиновка Ромодановского района Мордовской АССР. Окончила факультет журналистики Московского государственного университета. Работала в газетах Магаданской, Сахалинской, Воронежской областей, Якутской АССР. Публиковалась в газете «Литературная Россия», журналах «Молодая гвардия», «Подъём», «Странник», «Ковчег» и сборниках прозы. Автор книг прозы «Меня окликни», «Тонкий серпик луны», «Берега вечности». Лауреат премии «Кольцовский край». Член Союза писателей России. Живет в городе Новохопёрске Воронежской области.