В ЧЕРЕДЕ СОБЫТИЙ И ХАРАКТЕРОВ

 

С первыми литературными опытами Владимир Пронский вышел к читателям 18-летним, когда был опубликован рассказ в центральной газете «Сельская жизнь». Начало получилось отличным. Потом прошла череда публикаций в «районке» родного города Пронска, потом работа на заводе в Рязани, служба в армии. Демобилизовавшись и безуспешно попытавшись пробиться в московские печатные издания, он к литературе охладел, посчитав, что случайно забрел на тропу сочинителя. Не понимал тогда, что не хватало жизненного опыта, свежих переживаний, а то, чем запасся в юности, пока не вызрело, не приняло литературной стройности. Да и столичная жизнь захлестнула иными событиями и соблазнами.

Известно, что дважды в одну воду не ступают, но Пронскому это довелось. Через несколько лет, будучи женатым, имея ребенка, он вновь вернулся к сочинительству, на этот раз захватившим неожиданным выплеском накопившихся с детства эмоций. Начал писать роман «Провинция слез» о судьбе мамы — Надежды Васильевны, о военном времени, зарубкой кровоточащем в каждой советской семье. По сути, для автора этот роман являлся историческим, ибо действие в нем начиналось задолго до его рождения. Он отдал ему 23 года, вместив в трилогию шесть десятилетий жизни семьи. Его сверстники выпускали книгу за книгой, а он корпел и корпел, шлифуя текст, наполняя его яркими эпизодами и разрабатывая характеры героев. Но большая работа — это работа на перспективу, а хотелось проверить себя рассказами. И они появляются один за другим параллельно роману, отражая череду судеб и характеров. Но одно дело сочинить, а другое дело опубликовать. Вот с этим проблема. Пришла черная полоса, особенно когда поменял работу, развелся, не найдя понимания в семье. Все делал для того, чтобы не расставаться с любимым делом, без которого теперь жить не мог, пусть и в ущерб личному благополучию. Чтобы понять свою истинную силу как литератора, послал рассказы Борису Можаеву. А когда получил ответ, то он стал знаменем:

«Уважаемый т. В. Смирнов1!

Ваши рассказы написаны вполне профессионально. Я полагаю, что при известной редактуре их можно печатать. Только я, к сожалению, не состою ни в одной из редколлегий литературных журналов. Правда, к некоторым рекомендациям моим прислушиваются в газете «Лит. Россия».

Ваши рассказы я передал в редакцию этого еженедельника и просил, чтобы отнеслись к Вам и внимательно и доброжелательно. Вам же я советую продолжать писать и рассылать свои рассказы в ж-лы.

Прошу извинить меня за поздний ответ — был в отъезде, а потом хворал, и всякая текучка и суета заела.

Если будет проявлен интерес к Вашим рассказам со стороны редакции, постараюсь известить Вас.

Всего Вам наилучшего.

Б. Можаев.

26.02.83 г.»

Что может быть лучшей наградой для молодого сочинителя, чем такое письмо! Когда в еженедельнике «Литературная Россия» вышел рассказ «Анжелика», Борис Можаев представил Пронского читателям: «Мне нравятся его рассказы — это незамысловатые истории о жизни людей самых обычных. Характеры простые, но и своеобразные, отмеченные живыми и достоверными наклонностями, привычками и взглядами. Умение создать живой и неповторимый характер — первый признак одаренного автора».

К моменту публикации в «Литературной России» у Владимира Пронского приняли в издательстве «Современник» рукопись сборника «Мягкая зи­ма», вышедшего из печати в год окончания работы над первой книгой романа. Вскоре и «Провинция слез» получила положительный «редзак» в издательстве «Советский писатель». Казалось бы, надо радоваться и прыгать от счастья, но счастье было омрачено перестройкой, тяжелой тучей накрывшей издательства, которые разгонялись и закрывались. Роман в ту пору так и не увидел свет. В общем, с чего начинал Пронский, к тому и пришел. Что делать? Впасть в уныние? Кто-то впал и забросил сочинительство, но только не он. Через некоторое время начал работу над второй книгой романа, не забывая при этом сочинять рассказы и повести о времени эпохального разлома в жизни страны. Выпустил две книжки за свой счет. С ними, а также с изданной государством «Мягкой зимой» был принят в Союз писателей России. Но кому стали нужны писатели в обновленной стране, где прилавки заполнили криминальные, любовные и прочие скороспелые поделки сомнительного содержания? Пронский же не соблазнился возможным легким заработком, а продолжал работать в традиционной манере, потому что не смог расстаться со своими героями из народа, с их переменчивой судьбой, потому что это была и его судьба.

Мало-помалу рассказы начали публиковаться в газетах и журналах, его имя все чаще звучало в литературных кругах. Особенно, когда он издал, продав дом в деревне, первую книгу романа «Провинция слез». И правильно, как выяснилось, сделал, потому что после появления этого романа появились многочисленные положительные отклики в печати. Все они важны и ценны для автора, но, пожалуй, проникновеннее всех отозвался Владимир Личутин в эссе «Душа неизъяснимая»:

«Вот недавно читал роман «Провинция слез» Владимира Пронского о военном лихолетье. О русских вдовах-колотухах, их мужестве и самопожертвовании; Боже мой, как все сходится с моим детством, вроде бы канувшим в пучину лет впечатлениями, но волею писателя вдруг восставшими из небытия; я как бы вновь возвратился в ушедшие годы, вернее сказать, — нагнал ушедший от меня поезд с нажитым грузом, и в душе возникла печальная сумятица, постоянно позывающая к слезам; казалось бы, все другое на страницах книги — иной воздух, иная музыка грусти (простите за красивость), иные очертания природы, иной уклад, иные песни и побрехоньки, иные воздуха и дали, но в этих безыскусно вызванных из небытия образах, порою выписанных унывно и излишне подробно, я, как сквозь прозрачную воду, вижу на дне реки времени черты родного мне исконного русского насельщика. <…> Сколько прекрасных черт, какое многообразие натур обнаружил Владимир Пронский в крестьянском половодье, где все вроде бы на одно каржавое лицо, изветренное лицо, сшиты на одну грубую колодку, обитают в угрюмом и затхлом военном мире, но как выпирает каждый селянин в своем горе и бедовании из серой массы своими углами, норовом, задатками, обличьем, судьбою».

Позже, когда была закончена работа над тремя книгами, нашелся и меценат в лице Московской железной дороги: роман-трилогия был издан. Этот факт явился бесспорным успехом, привлекшим особое внимание к автору. Когда им были написаны романы «Племя сирот», «Казачья Засека», «Стяжатели», то радением предпринимателя Владимира Иванова они также были изданы и стали отменным подарком к 60-летию автора. Правда, тогдашний юбиляр не успел понять, когда и каким непостижимым образом «оброс» тяжестью лет, опыт которых поселился в его героях: все они запоминающиеся, в каждом из них — судьба народа.

Добившись определенного развития успеха, он продолжил работу над новыми произведениями. В десятые годы написаны романы «Герань в распахнутом окне», «Апельсиновая девочка», «Послушание во славу», ряд повестей, рассказов. Все они опубликованы и продолжают публиковаться в «толстых» и «тонких» журналах.

Не умаляя достоинств крупных сочинений, хотелось бы сказать о рассказах. Кому-то нравятся романы Пронского, а мне — именно рассказы. В них мощно показаны характеры героев, их судьбы не оставляют равнодушным, запоминаются. А умещаются повествования на малом пространстве иногда двух-трех страниц. Такие емкие рассказы сейчас почти не пишут. Это уникальное качество — через боль и сострадание кратко сказать о главном и судьбоносном — дано немногим. Я давно знаком с его рассказами и не перестаю радоваться им, как рад и знакомству с их автором. Имея многолетний редакторский опыт, хорошо зная современных писателей, могу уверенно сказать о Пронском, как об одном из лучших рассказчиков, в чем могут убедиться читатели журнала «Подъём», познакомившись с предлагаемой подборкой. Подтверждением этому служит и ряд престижных литературных премий юбиляра, избрание его секретарем Союза писателей России. Словом, ему есть чем подвести кое-какие итоги к своему 70-летию.

 

Евгений ЮШИН

 

1 Смирнов — настоящая фамилия Владимира Пронского.

 

АНЖЕЛИКА

 

Вадим Струков поругался с женой из-за какой-то мелочи. Но эта мелочь, подобно снежному кому, моментально разрослась до неразрешимых проблем, до взаимных оскорблений и неприязни. Дошло до того, что жена, взяв авторучку, начала предварительный дележ имущества. А на следующий день, так и не придя в себя от ее выходки, Вадим пошел в суд. После недельных мытарств дело о разводе приняли и назначили день судебного заседания. И чем ближе был этот день, тем в бЛльшую тревогу и смятение он впадал.

Жена все это время пропадала у своей матери, и Вадиму тоже захотелось повидаться с родителями. Струков собирался к ним с неясной надеждой, которую и себе толком объяснить не мог. Скорее всего, это была потребность побывать в родных местах, поговорить с отцом и матерью, посоветоваться. Он понимал, конечно, что без этой поездки можно обойтись и не обязательно лишний раз тревожить стариков. Ведь какому родителю приятно услышать, что их младший сын, на которого они более всего надеялись и всегда ставили в пример, надумал развестись! Но будь все так просто, Вадим так бы и поступил и не стал нарушать привычную жизнь, но для этого, считал он, жене надо заговорить первой, пойти на уступки. Но она этого не делала. Они оба молчали и не понимали, чего в этом больше: достоинства или глупого упрямства.

В вагоне электрички пассажиров оказалось на удивление мало, и Вадим со скучающим видом смотрел за окно, где клубилась морозная дымка, а солнце, пламенеющим диском застрявшее в ней, казалось, соревновалось с электричкой в скорости и не хотело отставать. Иногда, правда, оно пропадало в хвойной чаще набегавшего леса, но ненадолго, лес заканчивался — солнце снова гналось за вагоном, все выше поднимаясь над горизонтом, сверкало все ярче и ярче, почти по-весеннему. Но вот дорога сделала поворот, солнце сместилось и повисло где-то над крышей, заполнив вагон мягким и ровным светом. Когда же оно заглянуло в окно с другой стороны, Вадим уже подъезжал к своей станции, на которой электричка сделала короткую остановку и, хлопнув дверьми, устремилась дальше.

Электричка скрылась за поворотом, разошлись по станционному поселку сошедшие пассажиры, а Вадим все стоял на перроне и не спешил никуда идти. Теплое солнце, гревшее щеку, белый снег и тишина оглушили его. Сняв шапку, Вадим вглядывался в расплавленное солнцем пространство, стараясь разглядеть родное село, и, кажется, увидел крайние избы, выбежавшие из-за дальнего перелеска, и что-то блеснуло в той стороне, должно быть, чьи-то окна на солнце.

«Р-р-р-р-р», — привлек внимание Струкова протяжный, суховатый звук, словно мальчишка-озорник на бегу провел палкой по забору. И Вадим оглянулся, когда звук повторился, пытаясь обнаружить шалуна, но никого вокруг не было: одна лишь ворона расхаживала вдоль путей. Птица изредка останавливалась, словно ждала кого-то, раздувала шею, и из ее горла доносилось необычное «р-р-р».

Впервые в жизни увидев распевающую ворону, Вадим удивился, подумал: «А ведь это — весна. Да, серая, — весна!» И когда птица в очередной раз старательно исполнила «песню», Вадим не сдержался, дурачась, подпел ей, но ворона эту помощь не оценила и на всякий случай отлетела от перрона подальше, а Струков, подгоняемый веселым озорством, двинулся в свое село по искрящейся на солнце равнине.

Чем ближе Струков подходил к родной Малиновке, тем больше разрастались сельские избы, казавшиеся издали детскими кубиками, приобретали обычные размеры и разбегались неровными линиями порядков. После утреннего тумана все покрылось инеем. Деревья и провода на столбах казались праздничными, а изогнутая ручка на двери сельсовета, опушенная ломкими кристалликами, выглядела именинницей. С тревожной радостью остановился Струков у родного дома. Когда же открыл незапертую дверь в сенцы, а затем и в избу и расцеловался с матерью и отцом, то забыл, зачем приехал в Малиновку, а все жизненные недоразумения, оставшиеся где-то там, показались в этот момент чем-то мелким и несущественным.

Суетясь, мать захлопотала в кухне, собирая на стол, а отец, Василий Степанович, достал из кармана отполированный портсигар. Закурили. Попыхивая сигаретками, вышли во двор, и отец, словно нагрянувшему начальству, рассказывал и показывал сыну, где и какая живность разместилась, хорошо ли перенесла, теперь уж, считай, прошедшую зиму. Заглянули к корове, к овцам, и везде Василий Иванович что-то поправлял, передвигал, будто оправдывался перед животинами, что не зря им холода напустил.

— Так и живем, — присыпав снегом окурок, сказал Василий Степанович. Сказал с той неуловимой интонацией, когда не поймешь, то ли радуется человек своему житью, то ли обижается на что-то. — Ну, а теперь в избу пойдем!

Трещала на плите яичница, на столе в горнице курился парком чугунок со щами, а рядом, словно упитанные боровки, отогревались соленые огурцы, и стояла бутылка «белой».

Когда сели за стол, Мария Николаевна, мать Вадима, радостно и устало сложила руки на фартуке, выдохнула:

— Вот и дождалась я сыночка.

Вадиму почудилось в словах матери что-то жалобное, и он понял ее по-своему:

— И я, мам, соскучился.

Василий Иванович заскрипел стулом и поднял рюмку:

— С приездом, сынок!

Выпив и увлекшись наваристыми щами, Вадим вспомнил, зачем приехал к родителям, подумал: «Интересно, ругались ли они когда-нибудь по-крупному, как я?» При этом, конечно же, мелкие ссоры Вадим всерьез не принимал — успел убедиться на собственном опыте, что без них не обойтись. Другой вопрос, когда разругаются, как говорят в Малиновке, из-за «прынципа». Но как Вадим ни старался, ничего «прынципиального» в отношениях родителей не вспомнил.

После второй рюмочки грузный Василий Степанович шумно поднялся, взял с полки над печкой гармошку, сдунул с нее пыль и, вернувшись за стол, робко притронулся к пуговкам: не разучился ли? Нет, не забыл Василий Степанович игры, хотя гармошку брал редко. Пробежал пальцами по разноцветным пуговкам, вспоминая мелодии, и вдруг неожиданно высоко и звонко запел:

Ох ты, гармошка-разливуха,

Ох, не пройдешь ты тихо-глухо.

Вслед за словами рассыпался перебор, и озорство мелькнуло в его глазах:

Вот они и вышли,

Оба никудышны,

Оба неумелые,

Зато — ребята смелые.

Тепло и приятно сделалось Вадиму от звуков гармошки, заставившей вспомнить доармейскую молодость, когда в Малиновке собирались огромные «улицы», и от пения отца, которое доводилось услышать лишь по большим праздникам. Даже и кукушка, выглянувшая из раскрывшейся створки часов в тот момент, когда Василий Степанович поправлял на плече ремень (вот как подгадала!), одарила чем-то домашним, а от ее троекратно прозвучавшего хриплого голоса у Вадима счастливо заколотилось сердце.

— Мам, а ты что отстаешь от бати? Сыграй прибасочку, — радостно вздохнув, попросил Вадим.

Он видел, что его просьба матери приятна, но что-то тревожило ее, что-то не давало покоя. И когда она запела, то стыдливо зарумянилась, и голос неестественно задрожал:

Вся иссохлась, извелась я-а-а,

По тебе-е, голубчик Вася-а-а.

С последними словами Мария Николаевна тяжело выдохнула, сдерживая себя, поджала губы и начала украдкой смахивать слезы, не желая показывать сыну. Вадим подсел поближе, обнял за плечи:

— Мам, что случилось-то?

— Ничего, сынок, ничего, — смущенно ответила Мария Николаевна, промокая глаза.

Вадим взглянул на отца, надеясь узнать что-нибудь у него, но тот только сердито крякнул, положил гармошку на место и вышел из избы.

— Мам, хватит плакать-то, расскажи, что случилось-то тут у вас?

Мария Николаевна вздохнула, заставляя себя успокоиться, уткнулась в одну точку, стесняясь взглянуть на сына.

— То и случилось, — стыдливо сказала она, — что сраму я натерпелась от твоего отца на старости лет. Ведь он разводиться со мной собрался. Совсем сбесился. А перед этим Анжелику собрался привести. Я ему говорю: «Не моги», а он, раз такое дело, заявление о разводе сочинил и председателю сельсовета на стол. Ну, знамо, что вся Малиновка смехом исходила. А тут еще почтальон наш, Карандей, ходит от дома к дому и народ подзуживает: мол, я для отца стара стала, а Анжелике-то еще и двадцати нету. Отцу нашему, ясное дело, разве такие разговоры по нутру. Почтальона, брехуна этого, он где-то прижал да в снегу повалял изрядно. А Карандей-то за почтой в район шлындает, ну и на следующий день участкового с собой привел. Опять на селе потеха.

Мать хотела еще что-то добавить, но в этот момент в избу вернулся отец: грохнул около лежанки охапку дров и начал щепЕть полено для растопки.

— Отец, — обратилась Мария Николаевна к мужу, — погодил бы лежанкой заниматься. Нехорошо получается: сын приехал, а ты ноль внимания.

— Он на меня не обидится!

— Ну ладно, пойду я, — скотину поить надо, — не желая пререкаться, сказала Мария Николаевна. — А ты, сынок, приляг пока, отдохни с дороги.

Мать вышла из горницы, и Вадим перевел взгляд на отца: тот разжигал дрова и делал это, как показалось Струкову-младшему, слишком уж усердно. По-иному вглядываясь в отца, Вадим вспоминал слова матери, которым и верил, и нет. «Конечно, случай с почтальоном выглядел правдоподобно, — думал он, — отец горяч и не будет ждать, когда первого подденут под микитки — это верно, но чтобы он с какой-то Анжеликой спутался? Это уж слишком в его пенсионные годы! Да и нет в Малиновке Анжелик. Если только новую учительницу прислали или фельдшерицу какую!» Рассуждая в душе по-взрослому, Вадим оставался все-таки сыном, хотя и возмужавшим, и не мог, стеснялся заговорить с отцом о неведомой Анжелике.

— Нажаловалась мать, — вдруг вздохнул Василий Степанович. — Это, может, ты поэтому и приехал, что она сообщила, как я ее на лошадь собрался променять. Вот только менять-то стало не на кого — околела Анжелика… Третьего дня… Ты ее знаешь, она в последние годы у верховых пастухов была. В Максаковой лощине схоронили.

И только после этих слов Вадим понял, о какой Анжелике говорят полдня — о лошади, конечно же! Тут Вадим расхохотался и, закатываясь убористым смехом, расцеловал отца.

— Тебе смешно, — отстранился Василий Степанович, — а если б не Анжелика, кто знает, может, мы вот сейчас и не были вместе. Ты не помнишь, без памяти был, а в тот раз, когда с дерева свалился, ведь тебя до больницы-то Анжелика домчала.

И Вадим вспомнил рассказы отца о серой в яблоках кобыле, на которой возил его в больницу (будучи мальчишкой, Вадим полез в сорочье гнездо и упал с дерева, сломав два ребра), и, возможно, поэтому отец любил и выделял ее из всей конюшни, в которой был хозяином, хотя до того случая никакую лошадь не баловал. Поэтому, наверное, она и спаслась в тот год, когда ликвидировали конюшню, оставив лошадей только пастухам. Не желая расставаться с Анжеликой, Василий Степанович тоже устроился в пастухи, но более одного сезона не выдержал: коровы оказались не той скотиной, которую он привык понимать.

Вспомнив все это, Вадим спросил:

— А что случилось-то с Анжеликой?

— С ней-то? Это с людьми что-то произошло. Стадо от нас прошлой осенью перевели в соседнее отделение, и она, стало быть, не нужна стала. Всю зиму в полях у стогов кормилась, а потом и стога вдруг куда-то увезли: она к жилью подалась. Вокруг села бродила. Я вот и сказал тогда матери, мол, давай возьмем ее, до тепла подержим — сена хватит. А мать заладила: «Свою скотину кормить нечем. На нее воды не натаскаешься!» А зачем ей воду носить — сама бы к колодцу ходила. В общем, разругались мы. Пока шла у нас война, Анжелика тем временем возьми да в яму силосную завались — ноги поломала. Видно, ночью это случилось, до утра-то, когда ее нашли, и застыла. Вот и воевать нам стало не из-за чего, а все еще дуемся друг на дружку. Да и то сказать, верно будет, что мать-то, когда узнала про Анжелику, убивалась по ней не один день.

Тревожно и уныло сделалось у Вадима на душе, ему казалось, что он обманулся в своих ожиданиях, не увидел и не услышал того, чего хотел. «Но, может, это и к лучшему? — подумал Вадим. — Да и чего бы я хотел добиться от родителей? Чтобы пожалели, погладили по головке, а я, успокоенный и окрыленный, подогревал собственное честолюбие: мы еще покажем себя! Ведь родители, рассказывая о лошади, говорили о себе. Им ведь тоже захотелось излить душу, возможно, и с тайной надеждой услышать что-нибудь ободряющее, то, чего не смогли услышать ни от окружающих, ни от самих себя. Уж, видно, так устроен человек: ему легче и спокойнее, когда радость на двоих и беда тоже».

Отец и сын подсели к прогоравшей лежанке, подкинули в ее малиновое нутро несколько поленьев, закурили и молча смотрели в поддувало, тускло светившееся розовыми угольками, и каждый думал о своем.

Вадим сидел на низенькой табуретке, прислушиваясь к огню, гудевшему за чугунной дверцей, и мысленно перенесся в свою семью. Взглянув на часы, подумал, что жена сейчас укладывает спать младшего сынишку. Он капризничает и пристает к матери с вопросом: «А где папка?» Жену это раздражает, и она торопливо и нервно отвечает, что папка уехал на тепловозе в дальний рейс.

Василий Степанович примостился на полу, поджав под себя здоровую ногу и откинув хромую, покалеченную на войне. Курил он врастяг, с большими перерывами, и сигаретка почти затухала. Вот из кухни донесся перезвон ведер и чугунов, и Василий Степанович, словно спохватившись, затянулся напоследок раз за разом и поднялся с пола на сильных руках.

— Сынок, пока за лежанкой последи, а я пойду, матери подсоблю: скотину пора на ночь убрать, — сказал он и мягко потрепал Вадима по голове.

Потом, уже после ужина, пили чай из самовара и смотрели телевизор. Василий Степанович, увидев на экране длинноногую, статную лошадь, надел очки, подсел поближе к телевизору, выдохнул:

— Как Анжелика, только масти другой.

Когда лошадь с экрана исчезла, он, сняв очки, пристально посмотрел на жену, а Мария Николаевна, обидевшись на немой укор, не выдержала, сказала резко, но без зла:

— Ведь тебя, хромоногого, хотела пожалеть. Думаешь, легко смотреть, как ты в сенокос по оврагам кувыркаешься?

— Ну что вы, в самом деле, — не выдержал Вадим. — Пап, возьми гармошку, поиграй, что ли!

— Да какой там «поиграй», — отмахнулся Василий Степанович, — это я днем, вроде как с твоим приездом. Веселиться-то не от чего особо.

— Во-во, — не унималась и не уступала Мария Николаевна, — ему бы сейчас бутылку кто-нибудь показал — тогда б он сразу заиграл. Он ведь и играть-то научился по пьяной лавочке.

— Хватит! — встрял Вадим и раздраженно шлепнул по столу. — Хотите, я вам о себе расскажу!

Вадим говорил долго: и о жене, и о младшем сынишке, и о двух старших, и о новой квартире, говорил только хорошее, лишь бы помирить родителей, не дать им наскакивать друг на друга, подобно молодым осенним петушкам: вроде бы и несерьезно, а уступать не хочется!

— Ну а теперь давайте выпьем, и чтобы после этого ни гугу, — под конец сказал Вадим и поднял чашку с остывшим чаем. Все трое с улыбкой «чокнулись», а Василий Степанович удивленно покачал головой:

— Мать, это что же у нас за сын такой стал — мировой судья, да и только!..

«Вот и все, считай, закончился выходной», — подумал Вадим перед сном. Засыпал он под мирный разговор родителей, доносившийся из кухни: мать ставила тесто, а отец что-то рассказывал ей о новой породе кур на птицеферме.

Проснувшись пораньше и одевшись в отцову фуфайку, Вадим натаскал из колодца воды, заполнил все имевшиеся в доме посудины. Колодец находился под бугром, и, взбираясь на него первый раз, Вадим поскользнулся, пролил воду, но затем, вырубив в спрессованном снегу ступеньки, бегал по ним легко и споро. И удивительная легкость, поселившаяся в нем утром, не пропала и днем, когда собрался на двухчасовую электричку, не омрачилась грустью расставания с родителями, когда они вышли проводить за огороды. Дорога от Малиновки убегала в ровное поле; шагая к станции, Вадим несколько раз оборачивался, щурясь на солнце, смотрел на грузного, большого отца, осевшего на одну ногу, на стоявшую рядом с ним невысокую мать — она, казалось, поддерживала мужа, — и махал им, махал. Чем ближе Вадим подходил к станции, тем фигурки все уменьшались и уменьшались, пока не слились в одну точку, едва заметную в огромном мире, согретом теплом наступавшей весны.

 

ЛИСТОПАД

 

Из областной больницы Алексея Спиридонова привезли под вечер, и под вечер же после нескольких дождливых дней вдруг показалось солнце, отчего сразу сделалось приветнее и теплее. Согрелась душа и у Алексея — впервые за последние месяцы. Теперь, похоже, самое неприятное осталось позади, теперь, хочешь не хочешь, а надо вперед смотреть, ведь жизнь-то пока не закончилась, и плакаться — хорошего мало. Это каждый скажет, даже кому для слез и причины нет никакой.

С возвращением Спиридонова после месячного отсутствия домашние зашевелились, забегали, не зная, как теперь вести себя. Ездивший за ним сын Анатолий помог выбраться из кабины лесхозовского грузовика, который специально гоняли, чтобы привезти после операции бывшего работника. Коренастый сын хотел на руках отнести отца, но Алексей постеснялся шофера — неуклюже разобрав костыли, сам осторожно заковылял на одной ноге. Десятилетний внук, еще на крыльце увидев деда, попытался подставить худенькое плечо, отчего Алексей совсем смутился. А потом и вовсе вспотел от необъяснимого стыда перед вышедшей женой, словно был виноват перед ней за оставленную в больнице ногу. В доме же, едва он кое-как умостился на диване, жена зачем-то накрыла шалью пустую штанину, чем окончательно вывела его из себя, и, сердясь, он растерянно пугнул:

— Зин, ребятам поесть собери. Весь день со мной валандались!

Жена обиделась, хотела по привычке огрызнуться, но осеклась и ушла в кухню. Вскоре небогатая закуска стояла на столе, и Алексей сказал вертевшемуся рядом внуку:

— Витек, зови шофера и отца — пусть перекусят!

Когда мужики уселись за стол, Алексей остался на диване и от рюмки отказался. Внук подал ему миску с едой, и Алексей ел без настроения, будто по обязанности. Его напряженность передалась мужикам. Они молча выпили по стакану, молча похрустели огурцами и вышли на крыльцо курить. Не получился разговор и с Зинаидой.

— Как доехали-то? — спросила она скорее из приличия, как понял Алексей.

Ответил так же:

— Не сами ехали — машина довезла! — и неумело попытался встать на костыли. Жена хотела помочь, но он отмахнулся: — Сам справлюсь. Пойду в саду посижу, — и, посмотрев на Зинаиду, только сейчас по-настоящему заметил, как она постарела и похудела за последнее время.

Спиридонов через двор осторожно вышел в сад, где стоял вкопанный стол с двумя скамьями. В тишине сада, на густом осеннем воздухе Алексей мало-помалу успокоился, залюбовавшись багряно-желтой листвой росших на меже деревьев, называемых в семье аллеей. В последние годы деревья порывались спилить, чтобы не тенили сад, но Алексей всякий раз останавливал. «Усадьба наша крайняя, аллея соседям не мешает — пусть стоит, — обиженно говорил он жене и сыну. — Вот когда помру — делайте что хотите, а пока живой — будет по-моему».

Алексею захотелось курить, как прежде курил здесь, когда выдавалось свободное время. Бывало, посидит минут десять — всего-то ничего, — а уж, кажется, и отдохнул, и на жизнь по-иному начинал смотреть. Теперь же курить нельзя — врачи запретили. Поэтому и домой сейчас не спешил из-за своей ненужности. Теперь вообще, как понял еще в больнице, спешить никуда не надо. Какой спрос с инвалида? Хотя об этом лучше не думать: если начинал забивать такими мыслями голову, то делалось стыдно перед самим собой. Правда, весной вышел на пенсию, но много ли купишь на гроши? И приносят их через пень-колоду, последний раз аж на три месяца задержали!

«Когда же это было-то? — начал вспоминать Спиридонов. — В июле или августе? Точно — в августе!» Он тогда как раз ездил в районную больницу; пока нога просто болела, терпел, а когда начала краснеть, то волей-неволей пришлось к врачам бежать. А он и не помнил, когда был у них последний раз, не знал, чего сказать надо.

— Вот! — показал на приеме у хирурга распухшую ногу, подняв до колена штанину. — Меры принимайте!

— Это мы запросто! — в тон ответил круглолицый упитанный врач. — Хоть сегодня операцию сделаем.

— Как сегодня?

— Очень просто. Если хотите, сегодня и прооперируем. Только подобные операции у нас платные, и вам следует прежде уплатить пятьсот тысяч!

— Чтобы собственную ногу отрезать еще и пятьсот тысяч надо?! — застонал Алексей. — У меня и денег-то таких нет. А если и были бы, то все равно не дал!

— Жить захотите — найдете, с протянутой рукой будете стоять.

Будь его воля, Алексей запросто задушил бы толстомордую гадину. Уж чего-чего, а руки-то пока не ослабли, не смотри, что сам в плечах неширок. Но ругаться не стал — криком ведь ничего не добьешься. Зато сказанул с такой едкой подковыркой, что самому страшно сделалось:

— Если не беретесь лечить — в область посылайте. Там поопытнее специалисты найдутся!

Им-то что: дали направление — и катись на все четыре. В областной больнице — Алексей как чувствовал — отнеслись по-человечески. Правда, ногу все равно отняли, зато бесплатно. А сначала даже пытались лечить — какую-то мелкую жилу искали, чтобы пустить кровь по новому пути. Вот только ничего у них не вышло. Но ведь хотели помочь, старались — поэтому и обиды не было. Наоборот — спасибо хотелось говорить. Особенно лечащему врачу. Пожаловался ему Алексей, что обезболивающие уколы совсем не помогают, и попросил проверить медсестер — ведь совсем девчонки, вдруг что-нибудь напутали. А тот заулыбался понимающе, стеснительно поправил очки и сказал, будто похвалил:

— Значит, винцом-то все-таки злоупотребляли, если морфий не действует?

От такого вопроса Алексею даже стыдно сделалось, не нашелся сразу, что ответить.

— Как все, — промямлил стеснительно. — У нас в лесхозе ребята дружные. Только вы не подумайте чего. План мы всегда выполняли, иногда и сверх него прибавку делали, если, конечно, премию пообещают.

Врач посмеялся, вспомнил похожий анекдот и назвал лекарство посильнее, только в больнице нет его. Хорошо, потом дальняя родственница где-то купила. Раньше-то Алексей мало знал ее, редко виделись, а тут Зоя стала как мать родная. Душу бы отдал за нее.

— Дедушка, ты чего здесь засиделся-то? — отвлек от мыслей голос внука. — Пойдем в дом, скоро ужинать.

На этот раз Алексей сел за стол вместе со всеми, но с краю, чтобы поудобнее было. Его место занял сын. Никто не придал этому значения, но Алексея, хотя и не обидело — чего же на сына обижаться? — по самолюбию резануло. Не понравилось и то, как сноха начала ухаживать, хотя никогда не отличалась заботливостью. Прежде редко по имени назовет, а тут «папа» да «папа», и тарелку двигает поближе, будто он немощный совсем. Хотя позже переменил мнение о снохе: ведь не отворачивалась равнодушно, а жалела.

После ужина быстро разошлись по кроватям. Жена легла с внуком, побоявшись спать с одноногим мужем. И от этого Алексею сделалось не по себе. «Всем я чужой стал, — думал он, засыпая, — будто гость в собственном доме!» Быстро заснув, он почти сразу проснулся: приснилась отнятая нога. Болела она во сне так кусаче и пронзительно, что казалось, от боли уж и дышать не было сил. Он ощупал культю, словно она могла отрасти, немного успокоился и вновь пытался уснуть, но теперь культя разболелась по-настоящему: он чувствовал, как ноют пальцы, пульсирует кровь в распухшей голени, которой не было. «А вдруг теперь всегда будет болеть то, чего нет?» — тревожно думал он, вновь засыпая, и не мог смириться с этой мыслью.

Заснув позже всех, Спиридонов проснулся всех скорее. Потихоньку оделся, опасаясь зацепить за что-нибудь костылями, вышел на крыльцо и стал наблюдать за неспешным октябрьским рассветом, удивленно отметив, что прежде некогда было заниматься этим: всегда куда-то спешил и спешил, будто всю жизнь опаздывал. Когда развиднелось, появилась жена, удивленно взглянула, вернулась в дом и вынесла шаль.

— Что ты шалью-то меня все укутываешь, как старуху какую? — незлобно ругнулся Алексей. — Не холодно мне!

Правда, все-таки сделалось приятно, что жена заботится. Иная давно бы рукой махнула.

Позже, когда сын погнал в стадо корову, Алексей попросил:

— Толян, обратно пойдешь — охапку прутьев нарежь.

— Зачем тебе ивняк-то? — заспанным голосом отозвался сын.

— Чего без дела сидеть — буду корзинки плести.

Алексею от своей задумки радостно сделалось: не совсем уж будет обузой! Эта мысль и согревала весь день, когда, расположившись у аллеи, потихоньку подбирал ивовые прутья. И все плохое забылось от неторопливой работы, а после обеда, когда в сад неожиданно пришла почтальонка, чтобы он самолично расписался за пенсионный перевод, и вовсе запела душа. И было отчего: миллион получил! Вот так-то! Обычно-то пенсия чуть за триста переваливала, а сегодня вон сколько перепало. Он даже засомневался, спросил у почтальонки по-простому, потому что она была почти ровесница:

— Маш, нет ли какой ошибки? Уж больно прибавку сделали большую.

Чтобы отсчитать деньги, полноватая Мария присела за стол и, исподволь посматривая на почти готовую корзину, ответила равнодушно:

— Откуда мне знать. Что на почту шлют из собеса, то и раздаем. Глянь, что на квитке-то написано: «За июль». Значит, за один только месяц. Если бы за несколько, так и написали. Так что, Алексей Степанович, радоваться должен, а ты чем-то недоволен.

Алексей отметил, что почтальонка назвала по отчеству, хотя никогда прежде так не величала. Приятно сделалось. Поэтому, когда она похвалила почти готовую корзину, предложил:

— Вот закончу — и забирай, не жалко!

— Я бы заплатила, не просто так.

— Ничего не надо. И так вон сколько денег отвалила — в руке не помещаются. Так что, считай, корзинка у тебя уже есть. А что, самый подходящий инвентарь для сельской местности!

Довольная Мария вскоре ушла, и Алексей следом — не терпелось показать деньги жене, хоть какую-то радость сделать ей и, чего греха таить, похвастаться. И он не ошибся: Зинаида даже поцеловала, и не как-нибудь вскользь, а как прежде, в молодости. И от ее поцелуя, близости — у Алексея зачастило сердце, затуманившимися, потемневшими глазами он пристально посмотрел на жену и спросил:

— Где Витек-то?

— С дружками куда-то убежал! — с готовностью ответила она и, внимательно посмотрев в ответ, вышла в сени и громыхнула задвижкой, за­крываясь изнутри.

Когда вернулась, Алексей сидел на диване полураздетый, лихорадочно скидывая остатки одежды, и ни о чем более не спрашивал, ничего более не говорил, разогревшись от неожиданно нахлынувшего желания.

Одевался же потом не торопясь, нехотя, так что Зинаида начала подгонять:

— Пошевеливайся давай — раскотяшился. Сноха скоро с работы придет!

— А то она мужика голого не видала! — улыбнулся Алексей, не желая расставаться с легкомысленным настроением.

— Одевайся, говорят тебе! — начала злиться Зинаида, словно и не было вспышки обоюдной нежности, а произошло досадное недоразумение, о котором надо поскорее забыть.

Алексей на жену не обижался. Наоборот — на душе сделалось радост­но, легко, ведь у него получилось то, о чем он и не вспоминал последнее время, и теперь радовался этому событию…

— Отец, чего это с тобой?! — подозрительно прищурившись, спросил сын, когда вернулся с работы.

Алексей загадочно улыбнулся:

— Не зря мы утром затеяли корзинку плести. Оказывается, это хорошая примета. Знаешь, сколько мне сегодня денег отвалили? Целый «лимон»!

— Так я и поверил. Люди по четыре месяца копейки не получают, а ему — «лимон» на блюдечке!

— Зин, — сказал Алексей жене, — выдели ему на бутылку, если сомневается!

Сразу, конечно, денег на выпивку они не получили, но взяли измором: разве устоишь в такой день! Женщины на радостях даже сами потом выпили с мужиками по рюмочке.

Начав трату с десятки, на следующий день, половину отдав за долги, они истратили все деньги. Алексей настоял, чтобы женщины не жадничали, когда поехали в райцентр, а те и рады стараться: внуку купили часы, себе по кофте из ангоры отхватили, сыну джинсы, а ему — чтобы без обиды было — рубашку теплую присмотрели. Вечером Алексей любовался домочадцами и удивлялся: какая, оказывается, сила в деньгах! Еще вчера утром ни из кого слова не вытянешь, а сегодня все довольные ходят, улыбаются и без устали болтают.

Хорошее настроение прописалось в доме постоянно, все сразу привыкли к нему, теперь казалось, что всю жизнь так жили: радостно и вольготно.

Пока стояло тепло, Алексей по утрам уходил в сад и с удовольствием занимался корзинами; каждая новая получалась аккуратнее, изящнее, словно он их плел для выставки. И все бы хорошо, но через три дня, когда после завтрака Спиридонов по привычке уже копошился в саду, то совсем рядом услышал голос жены:

— Алексей, к тебе вот из собеса пришли.

Подняв голову, Спиридонов увидел рядом с Зиной молодую нарядную женщину и вопросительно посмотрел на нее, смутившись в душе.

— Что случилось? — спросил неуверенно и сразу сердцем почувствовал, что ничего хорошего от такой гостьи не будет.

— Алексей Степанович, вы знаете, — сказала женщина и неожиданно закрыла лицо, начала всхлипывать. — Из-за моей ошибки вам неправильно начислили пенсию.

— Я-то при чем?!

— Ни при чем, разумеется, но вам эти деньги необходимо вернуть… Не все, разумеется, а лишние, то есть, — она заглянула в бумажку, — шестьсот семьдесят две тысячи.

— Опоздали. Деньги мы давно истратили, — с неожиданной радостью вздохнул Спиридонов и посмотрел на жену, будто сказал ей: «И правильно сделала!»

— Как же мне теперь быть? — ойкнула женщина и вновь завсхлипывала.

— В суд на меня подавайте — вот как!

— За что же подавать? Вы разве виноваты?

— На всякий случай.

— А может, нам занять и вернуть? — поспешно предложила Зинаида, услышав слова о суде.

— Еще чего? — хмыкнул Алексей. — Они на три месяца пенсию задерживали и не спрашивали, как мы без денег сидим! Если задерживали — значит, квиты. И нечего, гражданочка, нам голову морочить. Нам сейчас самим до себя! — Спиридонов демонстративно отвернулся, начал усердно шкурить ивовый прут, будто это было самое важное занятие на свете.

Когда женщина ушла, Зинаида напустилась на мужа:

— Зачем, дуралей, накричал-то на нее? Она и вправду заявление подаст или штраф какой выпишет.

— С колченогого брать нечего! Если только костыли отнимут. Тогда самодельные выстругаю!

Зинаида поняла, что далее говорить бесполезно, и, охая, ушла в дом. Правда, через час или полтора вернулась, да опять не одна, а с давешней повеселевшей бабенкой, на этот раз приехавшей на машине.

— Алексей Степанович, все уладилось, — сказала она радостно. — Наше руководство разрешило деньги не взыскивать, учитывая ваше тяжелое материальное положение, а при выплате пенсии в последующие месяцы — удержать.

— Хоть на этом спасибо, — ухмыльнулся Спиридонов.

Довольная женщина уехала, и Зинаида повеселела, а Алексея не покидало чувство обиды. Будто посмеялись над ним. Сначала подразнили большими деньгами, обнадежили, а теперь, когда деньги разлетелись, как хотите, так и живите, да еще спасибо говорите, что пожалели.

В этот день Спиридонов корзинами более не занимался: настроение пропало, да и чувствовать стал хуже — слабость навалилась, и озноб волнами пробирал. Поэтому, едва поужинав, первым улегся спать, не желая ни с кем говорить. И с ним зря языком никто не молол, даже внук, потому что все знали об истории с деньгами и считали себя обманутыми. Поворочавшись на диване, Алексей перебрался на печку, где кое-как избавился от озноба и, согревшись, заснул. Но среди ночи проснулся и почувствовал, что лежит потный, и рот пересох от жажды. Хочешь не хочешь, а пришлось слезать. Осторожно, на руках, спустился на пол, нашарив костыли, пошел в кухню и зацепил какую-то посудину, отчего жена сразу подала сердитый голос, будто и не спала:

— Ты чего там?

— Попить, что ли, нельзя, — огрызнулся он и, попив, перебрался на диван, который, пока спал на печке, успела занять жена.

Не желая колготиться среди ночи, она подвинулась, но он недовольно проворчал:

— Иди, оккупантка, к Витьке, мне одному места мало! — И прогнал ее на кровать к внуку.

Сделал по-своему, а когда остался один, то ругал себя, потому что не хотел этого.

Утром у Спиридонова поднялась температура, и начала болеть оставшаяся нога. От температуры он попросил у Зинаиды таблеток, а о ноге из суеверия ничего не сказал. Ему, правда, казалось, что левая нога болела намного сильнее, а эта вроде и не так уж, или он привык относиться к боли наплевательски, не думать о ней, потому что если начинал думать, то делалось еще больнее, чуть ли не до слез.

Через несколько дней Спиридонов понял, что и со второй ногой неладно, видно, опять придется ехать в областную больницу. Когда так думал, то невольно ловил себя на обжигающей мысли, что там и вторую ногу оттяпают и станет он тогда полный калека. А если жилы и дальше будут закупориваться, то и вовсе каюк. Он вспомнил, как лет пять назад у одного знакомого такая же история началась с ногами, так же резали, резали, потом уж и резать стало нечего — совсем помер. Подумал, что и его ждет такая же участь, и на душе стало тоскливо-тоскливо.

Чему быть, того не миновать. Поэтому, улучив момент, Алексей сказал сыну, не желая до поры делиться с женой:

— Толян, зашел бы к начальству — попроси машину еще раз в больницу отвезти. У меня новая беда. Матери ничего не говорю, хотя, конечно, шила в мешке не утаишь, но пусть пока ничего не знает. А то ведь рассопливится, а на душе и без ее нытья кошки скребут.

— Ладно, — нехотя согласился сын, — как-нибудь зайду.

— Не «как-нибудь», а завтра сходи, а то потом выходные подоспеют — я тогда, может, и до понедельника не доживу.

— Хватит, отец, болтать! Что ты как баба стал! — грубо, словно ровеснику, сказал сын и пообещал: — Завтра утром зайду, если надо, не переживай.

Поговорив с сыном, Алексей начал готовиться к больнице — настраивал себя на новые мучения, даже на еще одну операцию. Пусть потом совсем будет без ног, он стерпит, лишь бы родные не отказались. Обнадеживающие мысли сменялись черными, ему уже казалось, что он и не жилец на этом свете и чем скорее его не станет, тем всем будет лучше. От таких дум жить совсем не хотелось, а чтобы домашние не видели его состояния — укрывался одеялом и делал вид, что спит. Тогда жена украдкой накрывала поверх одеяла шалью, а его от этой шали начинало трясти, и он сбрасывал ее на пол.

На следующий день, увидев сына в неурочное время, спросил:

— Что это так рано вернулся? Еще ведь и обеда не было!

— А нас всех в неоплачиваемый отпуск на два месяца выгнали. Бензина нет!

— Дожили. О машине узнал?

— Сказал же: в лесхозе нет бензина. Но ты не переживай — на легковушке махнем. С приятелем договорился. Хоть завтра можно.

— Чем же заплатим-то? Денег у матери совсем не осталось. Хотя бы картошки мешка два дай. Нехорошо за бесплатно-то.

— Картошку ему свою девать некуда. Помогу дрова пилить.

После этого разговора уже не было смысла скрывать поездку от жены, и, когда она появилась в доме, Алексей угрюмо сказал:

— Завтра в больницу еду. Собери с собой кой-чего.

— Что ты выдумываешь? Зачем тебе в больницу-то?

— Надо. Вторая нога болит. Толян договорился — отвезут меня.

— Господи, когда я отмучаюсь! — зажала Зинаида голову, закатилась в плаче, но Алексей успокаивать ее не стал.

Он поднялся с дивана, надел куртку и вышел в сад, где, кое-как доковыляв до аллеи, тяжело опустился на скамейку. Несколько дней не был здесь, а как все изменилось. Это в начале листопада казалось красиво, а сейчас аллея стояла черная, неуютная, чужая, будто никому не нужная сирота. Хмельной запах яблок сменился запахом грибов и плесени. Почему-то Спиридонову подумалось, что когда его не станет, Толян послушается мать и спилит аллею, как он сам спилил, когда умер отец от фронтовых болячек, укоротивших ему жизнь. В пятьдесят седьмом году это было. Алексей тогда только демобилизовался. С тех пор аллея поднялась, закудрявилась, Алексей привык к ней. Она напоминала отца, давнюю жизнь — и вообще хорошо с ней, уютно. А сад? Что сад! Когда урожай, то яблоки и так девать некуда, а если год пустой, то их ни у кого нет. От мыслей отвлекло шуршание листвы, густо завалившей землю, он оглянулся на шорох и увидел крадущегося внука.

— Стой, партизан, попался! — крикнул Алексей. — А если уж попался, то сбегай к отцу за сигареткой!

— Тебе врач запретил курить! — важно напомнил внук.

— Одну иногда можно. Слушай, что старшие говорят!

Внук капризно посмотрел на деда, нехотя поплелся в дом, а когда вернулся, настойчиво сказал:

— Тогда я сам спичку зажгу!

— Зажги, — разрешил Алексей, — и к бабушке беги, а то она зачем-то искала тебя.

— Ну и врун ты у нас, — не поверил внук, но, еще немного покрутившись, все-таки ушел, и Спиридонов остался один.

Сперва сладко затянувшись, он поперхнулся, закашлялся и затоптал сигаретку, не найдя в ней прежнего удовольствия. Алексей печально смотрел на посеревшие от дождей яблони, с кое-где забытыми краснобокими плодами, на стыдливо голую после листопада аллею, за которой непривычно сквозил пожухший луг, и понял, почему именно сейчас захотелось побыть одному, именно в эти прощальные, тихие минуты, когда с уснувших деревьев опадали последние сиротские листья.

 

СТАРОЕ ЗЕРКАЛО

 

Четыре года минуло, как Васильевна попала в больницу с инсультом. Еще тогда врачи обнадежили, да и сама верила, что со временем полегче станет, чтобы хотя бы до умывальника самой добираться. Но месяц шел за месяцем, а улучшения не намечалось. Уж сколько надежд растаяло, сколько было дум передумано, но как сразу не смогла встать на ноги, так и по сей день приходилось мириться с болезнью. А ведь как хотелось бы в церковь сходить или к родственникам в деревню съездить, или хотя бы до лавочки у подъезда добраться. Пять минут побыть на вольном воздухе. Больше и не надо — чего зря людям глаза мозолить. Но и минутки она не была на улице за четыре года. Только и знала, что творится там, через свое зеркало.

Улочка у них тихая, без магазинов, и за все эти годы Васильевна изучила прохожих, потому что все они жили в одном с нею доме. Когда-то она знала всех жильцов по именам, потому что вместе с ними работала в одном вагонном депо, но потом ровесники подобрались, а молодых разве упомнишь… Зато знала, кто пойдет, когда, с кем — весь тротуар как на ладони. И не беда, что все виделось отрывочно, не до конца, но и это занятие отвлекало от тяжелых мыслей, от сознания своей беспомощности и, чего скрывать, ненужности. Как она устала от этого! И дочь, конечно, устала. Хотя ничего не говорит, но по ней видно, что страдает. Даже исхудала в последнее время, особенно когда поменяла работу, чтобы подольше с матерью находиться, потому что на мужа надежда плохая, а о сыне и говорить нечего. Двенадцать лет. Только и помощи от него — принести бабушке попить, когда никого нет. Поэтому, что ни говори, пользы теперь от Васильевны никакой — сплошная морока. Это только здоровая да сильная всем была нужна, даже старшим сыновьям до последнего дня помогала. А сейчас редко когда придут: и один, и второй. Хотя бы забрали к себе на месячишко — дали сестре отдохнуть, но нет — не заикнутся — жен берегут. Те, когда в гости приедут, внимательные, конечно, — чего зря говорить, — но ведь нетрудно побыть внимательной час, другой. Вот попробуй-ка день за днем! Может, поэтому дочь и ремонт затеяла, чтобы хоть как-то сменить обстановку. Правда, Васильевну это все равно обижало. «Ремонт, значит, им дороже. Спешат куда-то? Вот померла бы — тогда и делали, что хотели», — думала она, поневоле обижаясь на всех.

Дочь и прежде заводила разговор о ремонте, но все равно известие о нем застало Васильевну врасплох.

— Все, на следующей неделе начинаем! — однажды сказала Лена, протирая от пыли зеркало, и укорила: — Сколько будем держать эту рухлядь?! Ты бы посмотрела, как сейчас люди живут!

— Куда уж мне…

— Жалко, что не можешь… Даже наши соседи-пенсионеры жалюзи на окнах повесили! А подруга евроремонт сделала!

— Это Настя, что ли? Она ведь в банке работает. Разве за ней угонишься. Ты, может, такой же хочешь?

— Были бы деньги — сделала б, — вздохнула дочь, — а пока обойдусь чем-нибудь поскромнее… Ведь для тебя стараюсь — пятый год лежишь! Самой-то не надоело на одно и то же смотреть?!

— Привыкла, — вздохнула Васильевна и не стала более говорить на эту тему. По опыту знала, что в такие минуты лучше промолчать, притвориться спящей — тогда дочь сразу оставляла.

Васильевна закрыла глаза и действительно захотела, чтобы Лена ушла, потому что подступали слезы, а показывать их не хотелось, и удержать не хватало сил, которых и без того почти не осталось даже в ее крупном теле. За дородность Васильевну редко называли по имени — всегда по отчеству. И пошло это от ее покойного мужа, не удавшегося ростом, и поэтому, наверное, всегда называвшего ее вроде бы уважительно, но с оттенком едва заметной насмешливости. Это передалось и детям, статью уродившимся в отца и во многом сохранившим его привычки. Даже невысокий зять словно специально подыскался под их семью… Выплакавшись, Васильевна немного успокоилась, привычно заглянула в зеркало, словно за короткое время на улице могло что-то измениться. Ничего там, конечно, не изменилось: все тот же распускающийся куст черемухи, полоска асфальта и угол здания, за который убегал тротуар… Меняются лишь времена года да одежда на людях, в зависимости от сезона.

Ремонт начали с кухни. Зять два дня настилал какой-то особенный пол, а старый линолеум отвез в гараж. Хотя дочь и объяснила, как будет выглядеть кухня после ремонта, но Васильевне все равно трудно было представить. Прежде-то, когда сама хозяйничала, каждый уголок знала, каждую занавесочку, а теперь вместо занавесок собрались жалюзи цеплять. Ей хотя и объяснили, что жалюзи — это полоски из легкого металла, но как она ни пыталась представить — все-таки в глазах стояли рогожи; и было ей не понять, как это можно на окна рогожи вешать?!

Но слушать ее никто не захотел, а если она и высказывала свои замечания, то, соглашаясь, все-таки делали по-своему. Как, например, просила буфет не выбрасывать, а все равно выбросили — мол, места много занимает! А ведь какой был удобный: что ни убери — под руками не мешается. Нет, сделали по-своему: вместо буфета полок итальянских навешали. Дочь с кем по телефону ни поговорит — всем об этих полках рассказывает. Будто ничего на свете важнее нет. И еще о решетках на окна: мол, надо бы поставить, а то — первый этаж, от греха подальше… А Васильевна как услышала о решетках, то вздрогнула: «Как в тюрьме теперь буду сидеть!»

После кухни начали ремонт в маленькой комнате. И там не обошлось без ревизии. Диван им не понравился! Мол, старомодный. Зато крепкий. Служил тридцать лет и еще столько бы прослужил! Да разве они понимают. Им подавай современный, с американской обивкой, да раскладной — будто в комнате танцы устраивать собираются. А на вторую ночь их раскладной диван начал скрипеть на всю квартиру. А они и не замечают ничего. Будто так и надо. Или просто стыдно признаться, что ошиблись.

После ремонта в большой комнате, из которой, на счастье, ничего не выбросили, принялись за спальню, где обитала Васильевна.

— Вы хоть зеркало-то пожалейте, — попросила она дочь, когда зять начал выдергивать из стены крючки, на которых зеркало висело.

А Лена словно и не слышала, и ничего определенного не сказала, а словами «Все нормально будет» показала нежелание прямо говорить о своих планах. «Бог с вами, — подумала Васильевна, — если уж мать родную слушать не хотите, тогда и говорить не о чем!» Теперь Васильевна более переживала не за дочь, а за зеркало, словно оно было живым существом. Досталось оно от старшей сестры, а той — в приданое было подарено матерью. Так что, считай, зеркалу лет семьдесят будет. А последние лет десять, как умерла сестра, оно висит у Васильевны — попросила у племянников на память. И не беда, что зеркало местами, особенно по краям, потускнело и завитка одного в резной раме не хватает. Главное — память сохранилась! Как подумает Васильевна, что к зеркалу руки матушки прикасались, то невольно слезы на глазах проступают, хотя к старости она и без того не в меру слезливая стала. Иногда даже при дочери не сдержится, а та, как увидит слезы, то сразу строго посмотрит и стукнет кулачком по тумбочке: «Перестань сейчас же!» Через силу, со вздохом, Васильевна послушается, да и как не слушаться, когда вся жизнь теперь зависит от нее. Иной раз рада бы каприз показать, а приходится молчать, слезьми умываться.

Хотела Васильевна повторить просьбу, но сразу не решилась, стала дожидаться лучшего момента. А он не подходил, даже вслед за зеркалом и ее «турнули» из спальни, Васильевну же зять кое-как перевез на одеяле в большую комнату, уложил на новое место и сказал, что это только на время ремонта. Внуку же достали из кладовки раскладушку и на ночь устанавливали в кухне. Так что, пока они делали в спальне ремонт, Васильевне пришлось глазеть в пустой потолок. Иногда, забывшись, она привычно поворачивалась к стенке, чтобы посмотреть в зеркало, но зеркала здесь не было, а без него — самое обидное — она не знала, что происходит на улице. Пока лежит здесь, и черемуха отцветет, не увидишь как. Черемуховый куст каждый год нещадно обламывали, но весной он всегда зацветал вновь и вновь. Еще до ремонта на черемухе обозначились зеленые кисточки будущих цветов, которые вскоре превратятся в белую кипень. Васильевна всю зиму ждала момента, чтобы полюбоваться этой благодатью, но теперь разве что увидишь. «Эх, к окну бы подойти, своими глазами посмотреть на мир божий!..» — вздыхала она.

— Илюша, сынок, — попросила Васильевна внука, когда тот пришел из школы. — Посмотри — не зацвела ли черемушка?

— Нет, бабушка… Я только что мимо проходил.

— А кисточки-то, наверное, набухли?!

— Нет, бабушка, пока рано.

На какое-то время она успокоилась, а когда внук пообедал, попросила повторно:

— Принес бы веточку — уж так хочется понюхать!

— Вот когда зацветет — тогда большой букет принесу!

— Я бы пока и веточке порадовалась…

Ее настойчивость внуку явно не понравилась, но просьбу все-таки исполнил: прежде чем пойти гулять, вернулся в квартиру и отдал бабушке пахучую веточку, которую она потом держала в здоровой руке до самого вечера.

На следующий день внук сам предложил:

— Бабушка, еще веточку хочешь?

— Спасибо, дорогой мой, вот когда черемушка зацветет, тогда и принесешь, а сейчас посмотри, куда убрали мое зеркало! Может, в ванную поставили?

— Здесь нет! — посмотрев, крикнул внук.

— Тогда в маленькой комнате!

— Здесь тоже не видно…

— А за дверью?

— Я везде посмотрел — нигде нет… — развел он руками.

Внук видел, что бабушка расстроилась, хотел успокоить ее, но она попросила пить, словно не о чем было попросить.

— Поставь чашку на тумбочку и иди уроки делать, — сказала она, когда он принес воды, — а то мама жаловалась, что ты плоховато стал учиться.

— Выдумывает! У меня только одна троечка в четверти, а она трагедию из этого делает! — фыркнул внук, неожиданно покраснел от обиды и все-таки отправился делать уроки.

Васильевне в этот момент было самой до себя.

Она, как могла, крепилась, но слез все-таки от подступившей обиды не сдержала, потому что дочь не выполнила обещания — выбросила зеркало! Что ей стоило послушаться, ведь недолго осталось терпеть! От этой мысли с Васильевной что-то произошло… Она не поняла сразу, что именно, но когда тоска совсем одолела, догадалась, что не хочется жить… Впервые в жизни! От этого сделалось и вовсе плохо, не хотелось ничего ни видеть, ни слышать. Она словно окаменела.

Утро не принесло никакого облегчения. Ей надо бы самой поговорить с дочерью и зятем — развеяться, но тем не до нее. Они спешили в выходной закончить ремонт, а Васильевна постоянно мешала им, когда они что-нибудь передвигали или перетаскивали с места на место. Она это очень хорошо чувствовала.

На следующий день ее перевезли на старое место. Спальня, конечно, покультурнее стала, обои веселые, а настроения они все равно не прибавили. Нет-нет да смотрела она на то место, где прежде висело зеркало, а его будто и не было никогда.

«Вот дождусь, когда черемушка зацветет, и помру!» — решила Васильевна. Она теперь не хотела говорить с дочерью и ни о чем просить ее. Только по два-три раза на дню спрашивала у внука, не зацвела ли черемуха, но тот всякий раз отнекивался, и Васильевна устала ждать. На третий или четвертый день, когда ей все окончательно надоело, внук неожиданно вернулся с букетом. Хотя черемуха не полностью расцвела, но запах сразу наполнил квартиру.

— Вот и дождалась! — радостно сказал внук и поставил вазу с букетом у Васильевны в изголовье.

Васильевна вздрогнула от его слов, подумала, что пришла пора помирать, и ей захотелось побыть одной, чтобы вспомнить всю свою жизнь. Вспомнить, как, сперва попав из деревни под Шатуру на торфоразработки, приютилась в Москве, вспомнить, как наравне с мужиками горбатилась на железной дороге, как заработала ревматизм в моечном цехе… Это лишь перед пенсией выучилась на оператора газовой котельной, а так всегда на самых тяжелых и грязных работах, и всегда не доедала, не досыпала — лишь бы были сыты и ухожены дети и муж… И вот не заметила, как жизнь пролетела: дети выросли, муж давно помер, и никому теперь, больная, стала не нужна.

Внук все не уходил и не уходил, словно кто-то заставлял его торчать рядом.

— Как букет завянет — новый принесу! — пообещал он и добавил: — Скоро папа зеркало установит, тогда тебе опять станет хорошо!

— Какое еще зеркало?! — переспросила она, будто ослышалась.

— Твое… Оно сейчас у папы в гараже. В следующий выходной он новую завитушку сделает и свежим лаком раму покроет…

— Откуда ты знаешь-то?! — от неожиданности она вся задрожала и прослезилась.

— Он маме говорил…

Васильевна слабо потянула к себе внука, хотела сказать что-нибудь ласковое, но лишь сильнее заплакала, а тот не знал, что делать, и растерянно смотрел на бабушку, ничего не понимая.

 

ПЛАКУЧЕЕ ДЕРЕВО

 

К середине мая, когда распустились деревья, а на газонах зазеленела трава, дворник Абдулла успел убрать зимний мусор, покрасил скамейки у подъездов, синих зверей на детской площадке и принялся прочищать заросли возле подъездов, которые не прочищали четверть века: ровно столько, сколько стоЕт дом. Руководила работами техник Марина Сидорова — чистая, светлая девушка, совсем не похожая на прежних растолстевших теток-смотрителей.

Экономивший даже на еде и почти все деньги отсылавший семье в Таджикистан, поджарый Абдулла, неумело размахивая бензопилой, чекрыжил заросли зацветающей сирени, акации и свозил их на тележке к мусорному контейнеру. Спилил он и сухую иву у третьего подъезда, засохшую, видимо, от многочисленных кобелиных меток. Ветки с нее Абдулла вывез, а обрубок ствола зачем-то брезгливо бросил на проплешину, образовавшуюся в прошлом году на месте разлатого клена, сваленного бурей. Бросил и забыл, частенько сиживая на лавочке у четвертого подъезда с таксистом Костей. Полгода назад Костю, немного не дотянувшего до пенсии, парализовало, ходил он плохо, но с наступлением тепла потихоньку начал выбираться из подъезда — небритый и неухоженный — и удивленно смотрел на двор и людей, от которых отвык за зиму. Единственно, от чего он не отвык, — от привычки выпивать, поэтому Абдулла частенько бегал ему за бутылкой, иногда и сам остаканивался с ним.

Забытой на газоне ивой неожиданно заинтересовался «хозяин» двора, как он себя называл, бывший рецидивист Антон, свихнувшийся после трех или четырех ходок в зоны. Отпущенный по окончании последнего срока из психушки, он бесцельно с утра до вечера слонялся по двору, пугая всех своим сумасшествием, особенно молодежь. Да и старожилы отвыкли от него за те двадцать лет, какие он провел вдали от дома, потому что помнили его молодым хитроватым парнем, рано бросившим школу. Но теперь, после возвращения, все быстро привыкли, считали за своего. Ходил Антон в выгоревшей парусиновой куртке, носил на поясе нож в ножнах и всем говорил: «Пока я жив, во дворе будет порядок!» И однажды доказал это, отстояв Абдуллу от нескольких шпанистых пацанов, пытавшихся избить дворника.

— Это наш азиат, союзный! — кричал Антон, защищая носатого Абдуллу. — Валите от него, а то всех зарежу!

«Лучше участкового следит за порядком!» — говорили о нем во дворе после того случая. Это нравилось Антону, хотя он ненавидел участкового, и вообще всех милиционеров. Ему нравилось, что он — хозяин двора, хотя прежде хозяином считался Костя. Но теперь тому ни до чего дела нет, а он, Антон, за все в ответе. Поэтому даже такая мелочь, как валявшаяся ива, показалась ему явным беспределом, с которым он решил разобраться по-своему: раздобыв где-то лопату и оголив синие от наколок руки, начал копать яму. Со стороны посмотреть — непонятно зачем. Костя, сидевший в это время у подъезда, увидев такое дело, шумнул, желая отпугнуть:

— Эй, чудо, зачем газон-то курочишь?!

Но Антон лишь отмахнулся, не желая тратить силы на слова, или, может, оттого, что очень был занят. Он быстро вырыл яму, опустил в нее засохший обрубок ивы, завалил землей, а вокруг ствола начал делать вал из земли, чтобы было удобно поливать. И сразу же принес ведро воды.

— Сходи, узнай, чего это он затеял?! — послал Костя дворника к Антону.

Абдулла хотя и уважал Антона после того случая, но пошел нехотя, потому что в душе побаивался его, как и все во дворе, из-за ножа; ведь когда что-то было не по нему, Антон, не церемонясь, говорил любому: «Зарежу!» Правда, участковый проверил и доложил пугливым гражданам, что вместо ножа у него деревянный обрубок, но рукоятка выглядела по-настоящему грозно, и Антон, пугая малознакомых людей, частенько хватался за нее. И все чужаки шарахались, не желая связываться. Но «нож», следуя блатным понятиям, он никогда не доставал из ножен. Абдулла все это знал, но все-таки старался держаться на почтительном расстоянии. Он и теперь остановился в сторонке и с опаской в голосе спросил:

— Что делаешь, уважаемый?

— Яблоки будут… Зачем спилил?! — вместо ответа, укорил Антон и покачал головой.

— Он сухой, — указав на дерево, пояснил Абдулла, — не мог расти… Давно чик-чик надо делать…

— Тебе бы чик-чик по самые… — Антон не стеснялся в выражениях, вовсю матерился, и Абдулла не знал, как с ним говорить.

Потоптавшись около, он вернулся к Косте, пожаловался:

— Ай, вай — совсем больной… Сказал — яблоки будут расти…

— Ладно, не связывайся, — посоветовал Костя, — чего взять с сумасшедшего… Держись от него подальше, а то ножом пырнет!

Абдулла знал, что Антон никогда не достает нож из ножен, но ничего Косте объяснять не стал. Промолчал. Тем более что нож ненастоящий, и говорить не о чем.

О «яблоне» Антона жильцы поговорили день-другой, посмеялись и забыли. Даже техник Марина старалась не замечать непорядок на вверенной территории. Зато, когда через неделю по дворам пошла комиссия из муниципалитета, этот непорядок сразу заметили и спросили у невысокого, краснощекого начальника ДЭЗа, прятавшегося за спинами членов комиссии:

— Что это такое?

— Техник Сидорова нам сейчас объяснит… — переложил тот вину на свою подчиненную.

— Это местный больной посадил… Ничего с ним сделать не можем!

— Убрать! — прозвучала команда.

— Кого?! — не поняла Сидорова.

— Не кого, а что — дерево!

Команда была дана, и, хочешь не хочешь, ее следовало выполнять.

Чтобы не создавать лишнего шума, иву решили выкопать ночью, но Антон каким-то образом узнал о коварном намерении местного начальства и круглосуточно дежурил у подъезда. Седовласая мать, на которую Антон очень походил, только не был седым, звала домой, просила хотя бы часок поспать, но он отказывался.

— Яблоки будут! Яблоки! Почему, мама, даже вы мне не верите?! — убеждал и укорял Антон родного человека, и на его глазах появлялись слезы, которые он прятал от матери.

Старушка качала головой, сморкалась и уходила в подъезд тоже в слезах.

Никто не знал: стараниями ли Антона или само по себе, как и положено обрубку ивы, попавшему во влажную землю, но на нем, прямо из шершавого ствола появились два побега и очень быстро выкинули листочки, начали расти буквально на глазах. Антон ликовал.

— Скоро зацветут… Яблоки будут, — говорил он всем во дворе, и с ним соглашались, кивали, не желая обижать больного человека. А когда он окончательно надоел, то его начали обходить стороной, чтобы не портить себе настроения.

Но неожиданно Антон пропал, никто не знал, где он, но потом кто-то сказал, что люди видели, как однажды поздним вечером трое крепких санитаров скрутили его у подъезда и затолкали в медицинскую машину. И мать после подтвердила это, сказав, что сына отвезли на профилактику.

— Хоть два месяца отдохну! — вздыхала и тихо радовалась она.

И все во дворе радовались, потому что теперь, хотя бы два месяца, не надо будет сторониться навязчивого больного человека, не надо входить в подъезд и вздрагивать при неожиданном возгласе: «Зарежу!» Радоваться-то радовались, но никто не верил слухам, просочившимся недели через три, будто Антон удавился в психиатрической больнице: распустил на лоскуты пижаму и свил из нее веревку… А перед этим несколько дней просил, как рассказывала санитарка его матери, чтобы отпустили на час-другой полить иву, а то, мол, цветы на ней засохнут и яблоки не уродятся… Его, конечно, не отпустили, да и не могли отпустить. Но все это стало известно не сразу, а лишь когда мать Антона начала ходить по июль­ской жаре в черном платке. И только тогда все вздохнули спокойно.

Кроме матери, об Антоне горевал только Абдулла. Он все еще не верил в его гибель, и каждый день поливал иву, будто исполнял обещание, данное своему заступнику. Поливал регулярно, даже когда выпивал с Костей, но это все равно не помогло. Побеги на иве, так и не успевшие по-настоящему отрасти, мало-помалу завяли, пожелтели, а из трещин ствола начал сочиться желтый пенистый сок, словно ива плакала по Антону, плакала долго и постепенно от своего горя умерла. Во второй раз. Теперь уж, видно, навсегда. Может, поэтому окончательно погибшую иву никто не решался выкапывать, а Абдулла по-прежнему не жалел воды, надеясь на чудо, чем сильно раздражал опрятную, чистенькую Марину, ничуть не огрубевшую от общения с рабочим людом. Правда, научившуюся ругаться.

— Тоже, что ли, свихнулся! — зло топала она ногой. — Не двор стал, а настоящий дурдом!

Дворник отмалчивался, не желая раздражать начальницу. Часто скрывался от ее гнева в подвале соседнего дома, где было общежитие на восемь человек, забытое всеми комиссиями, и подолгу лежал на засаленном ватном одеяле. А когда появлялся из подземелья, то засиживался на лавочке с Костей, опять ставшим без Антона хозяином двора, выпивал с ним. Поэтому Абдулла работал все хуже, Сидорова на него постоянно ругалась, а Костя подзуживал:

— Пошли ее куда подальше, шалаву эту. Всех ваших ребят по нескольку раз прошла!

Как-то ненароком спросил:

— Сам-то, наверно, тоже оскоромился?!

Абдулла промолчал и стеснительно опустил глаза.

Он, конечно, не смел обидеть молодую начальницу, но работал все хуже, и поэтому в начале сентября Сидорова уволила его за пьянство. Он пытался устроиться в соседнюю ДЭЗ, но безуспешно. Тогда, помыкавшись, собрался в далекий город Куляб, где ждала жена и трое детишек, и уехал из Москвы без подарков, так как даже на билет денег едва хватило. Вместо Абдуллы, к которому за полтора года успели привыкнуть во дворе, Марина откуда-то привела его молодого земляка. Он не столько работал, сколько звонил по мобильнику и разъезжал на старом, но вполне исправном велосипеде.

Вскоре после появления нового дворника ива исчезла, на ее месте посеяли траву, и через неделю плешина заросла молодой, не осенней зеленью. Новичок быстро завел знакомство с Костей, удивительно окрепшим и посвежевшим за лето, узнавал от него о порядках и обычаях двора. Желая угодить, дворник часто ездил на велосипеде за водкой. Хотя до магазина было всего метров двести, не более, но на велосипеде все равно получалось быстрее, чем пешком.

Такая вот обычная история.

 


Владимир Дмитриевич Пронский (Смирнов) родился в 1949 году в городе Пронске Рязанской области. Работал токарем, водителем, корреспондентом, редактором региональных СМИ. Публиковался в журналах «Подъём», «Наш современник», «Молодая гвардия», «Москва», «Север», «Странник», «Берега» и др., в литературных изданиях, коллективных сборниках, альманахах ближнего и дальнего зарубежья. Автор 8 романов, многих повестей и рассказов. Лауреат премии имени А.С. Пушкина, Международной литературной премии им. А. Платонова, премий нескольких литературных журналов. Секретарь Союза писателей России. Живет в Москве.