Военнопленные
- 05.08.2026
Мы с мамой вернулись домой в июле 1945. Брат погиб. Отец лежал в госпитале после тяжелого ранения. Зимой 1944 нас угнали из родного города в Симферопольскую тюрьму гестапо.
Теперь, полтора года спустя, мы не узнавали родных мест.
Города не было. Были бесконечные развалины, остовы сожженных зданий, мусор и завалы на улицах, а на столбах кое-где надписи «Осторожно, мины».
И все-таки мы были счастливы! Это чувство жило несколько дней, но потом, после ночевок у знакомых, оно притупилось. Никто нам больно-то не радовался. Мы были лишней обузой. Надо было самим устраивать свою жизнь.
Мама уходила утром, предъявляла справки о муже-красноармейце, награжденном медалями и находящемся на лечении в госпитале, и наконец смогла устроиться на неплохую работу в цехе Войковского завода, а потом и получить комнатушку в бараке, где в длинный коридор выходили бесконечные двери. Народу там было — как муравьев!
Взрослые с утра уходили на работу — в городе уже работали многие предприятия, а другие восстанавливались — на разборку завалов, а мы, дети, оставались одни. Сидеть дома никому не хотелось, и все собирались во дворе.
Мне было уже 12 лет, и я понимала все, о чем предупреждала меня мама: не болтать о нашей жизни в Германии, о работе на ферме бауэров, помнила холодное недоверие офицера, допрашивавшего всех нас на пересыльном пункте в течение трех суток. Я была, как мама, этим ошеломлена.
Ведь мы плакали от счастья и целовали наших освободителей, бойцов Красной Армии! Только то, что мы были в партизанском отряде, спасло маму — от лагеря, а меня — от детдома.
И еще одно мучило меня: осенью я пойду в школу. Во 2 класс! Я, уже большая девочка, буду сидеть в одном классе с малышами, которые младше меня на 4 года, на целую войну!
Я даже хотела что-то учить сама, но никаких книг, учебников — ничего не было. Никто даже не знал, где будет устроена школа, куда мы пойдем осенью.
Люди ютились как могли: кто-то привозил на самодельных тележках камень-бут и заделывал пробоины в полуразрушенных домах, кто-то жил в землянках. Лето стояло сухое, жаркое, но что будет осенью и зимой? На разбомбленном консервном заводе нашли уцелевший склад с тарой, и целый город занялся остеклением своих строений: пол-литровые банки ставили рядами друг на друга, и так вместо голых проемов получались окна.
Хлеб выдавали по карточкам, по 300 грамм на человека и пособие на детей. Основная пища была — кукурузная каша-мамалыга.
Однажды соседская девочка Оля, с которой мы подружились, сказала мне по секрету, что видела шелковицу с необобранными ягодами. Следующим утром мы отправились за тутой и вдруг увидели понурую колонну грязных мужчин, которых гнали конвоиры. Люди в колонне молчали. По не нашей военной форме мы догадались, что это пленные фашисты. Прохожие на улице останавливались и так же молча смотрели на них. Никто не кричал им вслед ругательств, не показывал на них пальцами, но хмурые лица и повисшая в воздухе тишина, казалось, заставляли немцев пригибаться к земле, не смея поднять глаза и распрямить втянутые в плечи головы.
Мы тоже остановились, а потом почему-то, не сговариваясь, пошли за ними, стараясь быть как можно незаметнее — то отставали от колонны, то скрывались за густой зеленью деревьев и кустов. Так мы дошли до длинного склада в конце улицы и увидели, как конвоиры загоняют туда пленных. Немцы снимали с себя котомки, намотанные шинели. Мы поняли, что это будет их пункт пребывания и пошли далее, за тутой.
Ягод было много, и мы договорились, что утром на следующий день пойдем снова, но уже с котомками и кошелками. Так и сделали, целый день провели под шелковицей. Ели ее, запивая водой из ближней уцелевшей колонки, давили в кружке, делая подобие компота. У нас набрались две полные котомки и корзинка.
Обратный путь пролег по той улице, где находился склад. День клонился к вечеру, и опять мы увидели длинную колонну, которую сопровождали всего два конвоира. Пленные не шли — переставляли ноги, уставшие после длинного дня, где их гоняли на работы. Один пожилой немец в очках приостановился, завидев нас. Сквозь очки мелькнул его взгляд, голодный и затравленный. И Ольга протянула ему свою корзинку. Он недоверчиво посмотрел, потом оглянулся на конвоиров, а затем быстрым движением запустил руку, взял полную горсть ягод и закивал:
— Danke! Danke!
Я остановилась как вкопанная, но протянуть свою корзинку — не смогла.
И никто из колонны не попросил.
Так и пошли дальше, они — к себе в сарай, мы — в свой барак.
Пришла с работы мама, порадовалась моей добыче, но про эпизод с пленными я почему-то промолчала.
Лежала ночью на своем топчане и думала. У бауэров мы почти не голодали, спали в сарае при коровнике на соломенных матрасах. Но прежде чем попасть к ним, нас, как скотину, дотошно осматривали аккуратные немки-домохозяйки, заставляли скалить зубы и оценивали силу наших рук. У мамы были руки бывшей доярки — и нас взяли. А я была худая после подземелья каменоломен, где мы сидели с партизанами, после симферопольской тюрьмы, и мама, на вопрос о моем возрасте, легко уменьшила его на два года, так что на завод, на самую страшную работу, я не попала. Там мало кто выжил, хотя в конце войны немецкие мастера, приставленные смотреть за рабами из Восточной Европы, хитро инструктировали:
— Сюда нельзя сыпать песок, а то станок испортится. И вот сюда сыпать нельзя, — и прямо показывали пальцами, где может сломаться.
Чуяли, что скоро сменится власть!
У нас с Олей появилась тайна: мы бегали к шелковице, а по дороге заворачивали смотреть на длинный сарай. Однажды увидели неожиданную картину: после рабочего дня несколько немцев вышли и стали подметать двор. Добровольно, без конвоира! А другие окапывали грядки и сажали в них что-то. Потом это проклюнулось и оказалось цветами! Старый немец в очках был там. Он узнал Олю, улыбнулся, но кивнуть или подойти не посмел.
У Оли на следующий день в руках появилась еще одна маленькая самодельная кошелка. Она и в нее набрала туты, а на обратном пути чуть замедлила шаг возле сарая и поставила кошелку на край грядки. Старый немец вопросительно воззрился на нас, подошли еще несколько пленных. Мы чуть кивнули им. Тогда они взяли кошелку и стали кланяться:
— Danke! Danke schцn!
А я неожиданно для самой себя ответила им:
— Bitte schцn!
Если бы меня спросили, я бы ответила, что ненавижу фашистов, что никогда не прощу им смерть старшего брата, раны отца, наше с мамой рабство! Но эти пришибленные, голодные, усталые люди, после тяжелой работы добровольно метущие двор и сажающие цветы — кто были они? Такие же угнанные к нам на войну, как мы к ним — в рабство? Они были — люди? У них были семьи? Дети? И они их не видели много лет, как мы много лет не видели наших отцов.
Это не укладывалось в голове. Иногда мы, дети, ходили в город на рынок, просто так, не надеясь ничего купить — не на что. Мы видели в городе пленных немцев, одни разбирали завалы, оставшиеся после бомбежек, другие — уже строили новые дома. Эти сталинские дома до сих пор прочно стоят в разных частях нашего города, тянущегося длинной полосой вдоль моря. У них толстые стены, высокие потолки с лепниной, широкие подоконники и пролеты лестниц, крепкие двери. А нам к осени пленные успели построить новую школу, двухэтажную. Конечно, пока одну на весь наш район. Учеников было так много, что учиться нам пришлось в три смены: с восьми, половины двенадцатого и с пятнадцати пятидесяти.
Осенью вернулся из госпиталя отец.
Я почти не помнила его, ведь мы не виделись столько лет. Я помнила только, как он провожал меня в первый класс. Это было ранним утром, перед сменой, на которую рабочих звал гудок. Он успел проводить меня до ворот школы, поцеловал в белый бант на макушке, а потом долго махал рукой.
А теперь на вокзале даже мама с трудом узнала его в том маленьком, худеньком, сморщенном человечке, в которого он превратился. Она заплакала, а я пряталась за ней, боясь и не смея его обнять. Он выглядел смущенным и каким-то виноватым. Мама стояла — молодая, с накрученными волосами, в красивой косынке, которую она для этой встречи и купила, чтобы скрыть старенькое вылинявшее платье. Мы должны были все вместе идти домой, ведь городского транспорта еще не было, но оказалось, что каждый шаг дается отцу с трудом. Пришлось просить шофера попутки подбросить нас до дома.
Там отца ждал накрытый стол — мама собрала все лучшее, что было в доме, даже купила чекушку. Но оказалось, что отцу не нужно ни картошки, ни рыбы и что есть он может только жидкую кашку. Рюмку он даже не пригубил.
Так мы начали жить втроем. Мама уходила утром на работу, я в школу, а он лежал один, почти не подымаясь.
Однажды ночью я проснулась от глухо звучавшего разговора. Страстный, захлебывающийся голос, говоривший шепотом, принадлежал отцу, а мама отвечала спокойно, мягко, но в монотонных ее интонациях было что-то безнадежное.
Отец говорил:
— Человек ведь как живет? Когда с ним случается беда — он ждет, когда это кончится. Он верит, что ненадолго. Только это ожидание и помогает жить. Но если проходит месяц, второй, полгода — а конца мучениям нет, тогда начинаешь понимать, что и не будет. Что все тебе врали и врут — и врачи, и медсестры… А когда выписывают, уже ясно понимаешь — все, твое лечение кончилось, а ничего вылечить невозможно. Чем тогда жить? Для чего? Себя и других мучая… Я был дурак, думал, тут, в родном месте, что-то изменится, наладится. Нет, Галя, мне не выздороветь, мне даже на ноги не встать. Я это чувствую.
Мама что-то зашептала в ответ.
— Ох, не надо меня утешать. Не надо мне врать. При чем здесь кашка, диета. У меня внутри все отбито. Не жилец я.
Я лежала, не шелохнувшись.
Утром все было как обычно. Мама ушла на работу, я побежала в школу.
После уроков было торжественное собрание — нас должны были принимать в октябрята. Я по возрасту не подходила, и этот вопрос решали отдельно. Я надолго задержалась. Когда я пришла домой, папа был еще жив, но смотрел — как из другого мира, дышал — но с предсмертным хрипом.
Я кинулась к нему, страшно закричала, он хотел мне что-то прошептать, но уже не смог. Я побежала к соседям за помощью, а когда мы вернулись, он уже отошел.
Сообщили маме. Она прибежала растрепанная, напуганная.
Так человек ждет и знает, а когда ожидаемое случается — он все равно не готов. Только на следующее утро мама обнаружила, что нет целой буханки черного хлеба. Она спросила меня. Нет, я не ела. Тогда мама поняла. Отцу надоело мучиться и мучить нас, а ускорить смерть по-другому он не захотел — пошли бы сплетни соседей и косые взгляды в мамину сторону: мол, довела инвалида.
Он ушел из жизни, чтобы понятно было только ей. И он знал, что буханку хлеба в голодное время она ему простит. Только бы она не осудила, другого суда он не боялся.
Я проучилась во 2-м классе полгода, одновременно сдавая за третий, в зимние каникулы ходила на дополнительные занятия и так сдала за первое полугодие третьего класса, а к весне меня перевели в 4 класс! Все лето я ходила в школу, занималась с учительницей, делала домашние задания, и к началу нового учебного года после сдачи экзаменов мне разрешили перейти в пятый класс.
Но в пятом в расписании появилось много новых предметов, все учителя были разные, учиться стало труднее, и ни о каких досрочных переводах уже и речи не было. Троек бы не нахватать!
Училась я старательно, и учителя у нас были хорошие, вдалбливали каждый свой предмет, пока не станет всем в классе понятно.
А дальше пошло: в 1948-м, когда отменили карточки, я окончила 6-й класс, весной 1949-м — 7-й. Отлично сдала экзамены за семилетку и решила поступать в техникум. Но наша директриса вызвала меня к себе в кабинет:
— Неля, — впервые обратилась она не по фамилии, как было принято в школе, — подумай! Техникум — это четыре года. Но ты получишь только среднее образование. Потом нужно будет отработать по распределению. Еще три года. А там — замуж выйдешь, так и останешься недоучкой.
Помню, как резануло меня это слово.
— Получи аттестат, — продолжала она, — у тебя есть все данные окончить школу с медалью, а тогда — поедешь в университет!
У меня голова закружилась от таких перспектив, но я робко возразила:
— Мама не потянет. В техникуме стипендию дают…
— А пока можешь заработать. Мы дадим тебе путевку в пионерлагерь. Будешь помощником вожатого. Согласна?
— Конечно! Спасибо Вам!
Лагерь был недалеко, в Феодосии.
Корпусов еще не отстроили, жили в палатках. Но — рядом было море, золотой песчаный пляж, веселое солнце над головой и песни у костра, где пекли картошку.
Через несколько дней ко мне подошел парень, по возрасту мой ровесник, и что-то спросил про комсомольское собрание. Я ответила по-деловому, какие вопросы собираемся ставить на повестку. А он посмотрел на меня и сказал:
— Я тебя сразу заметил.
— Я что-то делаю не так? — не поняла я.
А потом посмотрела в его глаза — впервые в жизни увидела глаза влюбленного юноши, вот только от волнения я не заметила, какого они цвета… Да разве это важно?
— Тебя зовут Неля.
— Откуда ты… Вы знаете?
— Узнал. А я — Борис. Познакомимся.
Он протянул руку, как взрослый.
— У нас тоже два моря. С одной стороны — Охотское, с другой — Берингово. А мы на берегу океана.
— Так это — Дальний Восток?
— Камчатка.
— Другой конец земли.
Как люди, живущие так далеко друг от друга, с первого дня понимают, что это и будет твой самый близкий человек? Он рассказывал о сопках, о гейзерах, о медведях, кормящихся у кипящих от рыбьих стай рек, об удивительных лесах, не похожих на наши. Да у нас и лесов-то в Восточном Крыму никаких не было, только лесополосы, посаженные пионерами.
На следующий день на завтраке он спокойно пересел за наш столик. Это было нарушение, но как-то сошло. Он не таился и не скрывался. Везде ходил за мной. Разговаривал, шутил, помогал оформлять стенды, рисовать стенгазету, и так все хорошо у него получалось.
Выяснилось от сотрудников, что у себя, в Петропавловске — Камчатском, он — комсорг школы, отличник и спортсмен. Сам он ничем не хвастался.
«Мы же просто товарищи», — уверяла я себя, а сама думала и думала о нем. Целыми днями!
А потом — стала считать дни до конца нашей смены. Дни таяли, таяли…
Оказывается, он тоже переживал, что мы скоро расстанемся.
Однажды он пригласил меня после ужина на берег моря и заговорил:
— Не представляю, что я буду делать без тебя…
И мне стало страшно. Я ведь тоже не знала, что мне делать, когда он уедет.
За несколько дней до отъезда он подошел ко мне и сунул в руку конверт. Я сначала подумала, что пришло письмо от мамы. Нет, конверт был новый.
— Это я приготовил для тебя. Здесь мой адрес. Я первый напишу тебе, а ты мне ответишь. Ведь ответишь?
Неужели он сомневался?
— Отвечу, конечно.
Стало немного легче. Мы улыбнулись друг другу.
Я любила его первой в жизни любовью. И теперь, когда жизнь прошла, могу сказать — главной любовью. Эти 28 дней оказались самыми дорогими в моей жизни. Он смотрит на меня со своих фотографий, и взгляд этот непереносим. Мы узнавали друг друга все больше, рассказывали каждый про свою жизнь, и все было так понятно, так близко! Конечно, не могли не заговорить про недавнюю войну. Я рассказала про гибель брата, ранение и смерть отца. О плене все же молчала, помня наставление матери. Рассказала Борису, что нашу школу строили пленные немцы. И он сказал, что у них тоже много строят пленные японцы.
— А ты их видел?
— Ну конечно видел.
— И какие они?
— Маленькие, узкоглазые… А ваши какие были?
— Понурые, усталые, теперь уже не страшные… Не то, что в войну. Но люди им ничего обидного не кричали, а конвой — не бил.
— А подавали?
— Нет. Да и что подавать-то? Мы сами голодные. Как вспомним, как они зверствовали в оккупацию… Это так сразу не забудется.
— А у нас подавали, — сказал задумчиво Борис. — Я сам однажды наблюдал. Колонна японцев, тоже все понурые, голодные, но идут строем. А женщина одна, немолодая уже, несла хлеб, отломила ломоть и подала крайнему. Он взял и закивал ей… Благодарил. А потом — этот ломоть он стал делить на всех.
— Как это? — не поняла я.
— Ломал по кусочку и передавал соседу, а сосед — своему соседу. И так, пока они не разделили весь ломоть. Всем, конечно, не досталось, но несколько рядов получили. А дома они у нас тоже строят. Мы вот должны осенью переехать в такой дом. Отцу обещали комнату. Он военный.
— А как же адрес? — испугалась я.
— Так это будет не раньше осени. Если ты мне сразу ответишь, я успею получить по старому адресу. Нового, понятно, я еще не знаю.
Мама сначала с улыбкой приносила мне из почтового ящика его письма, но через два года, видя, как меня захватила эта переписка, стала с неудовольствием говорить, что надо думать не о том, кто живет на краю земли и кого никогда не увидишь, а о парнях, которых знаешь, которые рядом. Глядишь, среди них и жених найдется.
Но я-то знала, что мы увидимся.
Борис писал: «Мы обязательно будем вместе, ты самый дорогой для меня человек. Что бы с нами ни случилось, главное, что я знаю: мы будем вместе».
Я окончила в то лето 9 класс, а он — школу. С замиранием сердца ждала письма, где он должен был сообщить, куда решил поступать. А вдруг — в Москву? Он же отличник. А Москва — это близко, от нас полтора дня!
Помню, как долго не могла уснуть, зная, что назавтра должно прийти его письмо. Там обязательно будет — об окончании школы и куда он решил ехать поступать.
Потом я словно провалилась в какой-то удивительный сон, то ли ужасную сказку, то ли сказочный ужас. Мне снилась никогда мною не виденная Москва. Она вся была — как Кремль с картинки, а я ходила по лестницам каких-то древнерусских соборов, рядом росли огромные ели. Было торжественно и немного страшно. Ходила — и не могла в гулких бесконечных коридорах-лабиринтах встретить Бориса.
Сон оказался в руку.
Наутро пришло его письмо, в котором он сообщал, что поедет поступать в Хабаровск, это ближайший к ним крупный вузовский город. Оставил адрес для следующего письма: Хабаровск, Главпочтамт, до востребования.
У меня оборвалось в душе — значит, не увидимся…
Но он опять писал: «Мы будем вместе».
Только — когда?
В следующем письме он радостно сообщал, что поступил. А я ответила, что работаю вожатой в лагере, организованном при нашей школе. Впереди — 10 класс. А после школы решила поступать в Ростовский университет.
После первой сессии он написал: «Наверно, в конце года я переведусь на заочное. Отец должен выйти в отставку, будет получать небольшую пенсию. Зато у меня есть для тебя потрясающая новость! Таким, как он, теперь дается разрешение на переезд. Куда, ты думаешь? В Крым! Родители знают про тебя, и всей семьей решили, что будем переезжать в Керчь. Я ведь не зря писал тебе все эти годы, что мы будем вместе!»
Я кружилась по комнате с этим письмом. Я танцевала и пела!
Всего полгода! Всего полгода!
Ой, а ведь надо сшить себе нарядное платье к его приезду. Надо спросить у парикмахерши-соседки, точно ли мне идут гладко зачесанные назад волосы? Надо научиться ходить на каблучках.
Все в городе стали одеваться наряднее. Женщины старались шить платья из ярких тканей с цветами, а на голову кокетливо повязывали косынки узелками вперед. О шляпках никто и не вспоминал. Мужчины сняли свои шинели и перешивали их в штатское. А парусиновые туфли тщательно чистили зубным порошком.
В Крым пришла весна. Это был абрикосовый год в Керчи. Такого буйного цветения я не помню за всю жизнь. Город стоял в бело-розовом облаке. Как все радовались будущему урожаю! А я с гордостью думала, каким богатством и красотой встретит осенью семью Бориса наша Керчь.
Мое нетерпение достигло крайних пределов. Как я жила целые годы? Теперь я не могла дотерпеть десяти дней до его очередного письма.
Я отметила в отрывном календаре примерную дату его приезда, и каждый вечер перебирала пачку календарных листов до заветной даты. Пачка была толстая, она почти не убывала! А надо было еще готовиться к экзаменам, выпускным и вступительным, надо было помогать маме по дому и в маленьком огородике, который теперь каждый из жильцов нашего барака-муравейника устраивал себе на газоне перед домом. Люди сажали там овощи и картошку.
А потом…
Прошли очередные десять дней — а письма от него не было.
Невероятно! Впервые за все годы, когда ждать осталось так немного!
Мама говорила мне:
— Люди готовятся к переезду. До тебя ли тут!
Разве могло меня успокоить такое заявление! Прошел еще день, еще…
Тогда мама высказала другую версию:
— Ведь бывает, что письма и не доходят.
— За все годы не пропало ни одного письма!
— Вот именно! Когда-нибудь должно было это случиться!
— И что теперь делать?
— Ждать… Напишет же еще.
Я ждала. Ходила в школу как во сне, там что-то говорили, кого-то спрашивали, что-то объясняли. Кто бы объяснил мне, что случилось? Что могло случиться?
И через следующий обычный наш срок между письмами — от него ничего не было. Ну, предположим, первое письмо не дошло. И он тоже ждал моего ответа.
— Мама! А если он не дождался… Может, письмо пропало, как ты предположила…
— Ты хочешь спросить, можно ли самой еще раз написать?
Да, именно это я хотела спросить. Мама задумчиво покачала головой:
— Давай подождем еще. Подумает, что набиваешься. Кто его знает, что там у него приключилось…
Вон даже как! У меня все задрожало внутри. Приключиться может только приключение. Неужели у него кто-то другой? Какая-то другая?
Что страшнее — неизвестность или предательство? Все-таки — неизвестность. Если человек тебе изменил — его легче забыть, всегда стараются забыть все плохое. Ведь не зря говорят: «Презирать предателя, но — терзаться неизвестностью».
Я любила Борю. За годы переписки я узнавала его все больше, и теперь могла бы сказать, что знаю его всего. Если бы он встретил другую — он бы честно написал об этом.
И я решила — втайне от мамы — написать еще раз. К сожалению, я упустила время. Может быть, они уже уехали со старой квартиры? Я написала в Хабаровск. Прошла неделя, две…
Ответа не было.
В ужасе, что опоздала, зря потеряла время, мучая его и себя своей нелепой гордыней, когда, может быть, с ним что-то случилось, я написала в Петропавловск-Камчатский.
И ответ пришел…
Никому бы, даже врагам, не получать таких писем!
В почтовый ящик положили извещение, что на почте меня ждет заказное письмо. Я помню, что радость у меня мелькнула лишь на миг. Ее сменила тревога. Сбросив только туфли, как была, в пальто, я забежала в комнату и лихорадочно начала искать паспорт. До почты я старалась не бежать, но все равно часть пути пронеслась рысью, как напуганная лошадка.
Там стояла очередь. Я спросила, кто последний и прислонилась к стене. Очередь медленно ползла к окошку. Наконец я подала служащей свой паспорт.
— Вам чего? — спросила она.
— Мне пришло заказное письмо…
— А где ж твоя квитанция?
Я растерянно посмотрела на нее:
— Дома забыла. Да вы же мне сегодня в ящик положили.
— Ничего не знаю. Я не ложила. Дайте квитанцию.
Я едва стояла на ногах.
Тут уж очередь вступилась:
— Да дайте уж девушке! Она ж с документом пришла! Чужого письма ей не надо!
Почтальонша для вида еще поворчала, но все же полезла в коробку, где друг за другом, как солдаты в колонне, стояли письма, заказные и те, которые не нужно было разносить по адресам. Она быстро нашла письмо, еще раз придирчиво проверила паспорт и протянула мне конверт. Я хотела крикнуть:
— Это не мне!
Был чужой конверт, адрес отпечатан на машинке. Но фамилия стояла моя. И имя мое.
Я взяла. Вышла на улицу. Здесь читать или до дома донести? Лучше узнать позже, лучше дома.
В прихожей, которая служила и кухней, я разулась, сняла пальто и, неся письмо, как маленький гробик, прошла в комнату. Что же в нем? Чужой рукой, может быть, женской, а может быть, его родителей, отпечатанный мне отказ? Но почему на машинке? Этот машинописный адрес пугал больше всего.
Я надеялась, что хотя бы письмо будет от руки. Но и письмо оказалось официальным ответом какой-то организации.
В нем сообщалось, что дом, который строили пленные японцы, они, как вредители и враги нашей Родины, строили с нарушением технологий. В бетон, как установила комиссия, они замешивали слишком много песка. За годы эксплуатации перекрытия пришли в негодность и обрушились. Есть человеческие жертвы. В их числе…
— Нет, — страшно закричала я. — Нет!
А потом неудержимым потоком полились слезы. Я не плакала — я рыдала. Какое-то дикое счастье было в этом рыдании…
Мама пришла на обед. Она подумала, что дочь сошла с ума, повторяя бессмысленно:
— Слишком много песка… Слишком… много… песка…
Нина Николаевна Турицына (Нина Тур) родилась в Уфе. Окончила Уфимское училище искусств и филологический факультет Башкирского государственного университета. Работает преподавателем фортепиано в школе искусств. Пишет прозу, стихи, пьесы. Публиковалась в журналах «Юность», «Аврора», «Невский альманах», «Урал», «Сибирские огни», «Идель», «Волга», «Бельские просторы», «Эдита» (Германия). Автор четырех книг прозы. Председатель Башкирского отделения Союза российских писателей.






