Листья, тронутые прохладой октября, похрустывали под ногами. Никитин шел по улице легко, уверенно, с радостью в душе открываясь этому позднему солнечному утру. Внутри шуршало каштановое желание — улыбаться всем рассеянно, и чтобы день катился и катился вперед последней ясной колесницей, и листья чтобы, как в детстве, разлетались по сторонам, поддетые ногами…

Незнакомый мальчик на самокате, едущий навстречу, вдруг посерьезнел лицом и поздоровался с Никитиным. Мальчику было лет десять, и он совершенно не мог знать Никитина. Однако же вдруг смутился, встретившись глазами, и сказал смущенно: «Здрасьте».

Такой же самокат, точь-в-точь такой, был когда-то у Алика. Из числа вещей, что самому уже не нужны, а выбросить жалко. Наследие советской эпохи: желание сберечь, чтобы досталось сыновьям и внукам. Самокат пылился в груде старых газет и прочего хлама на лестничной площадке. Дом был двухэтажный, спрятавшийся за липами во дворе огромной «сталинки» на Кольцовской.

Познакомившись студентами, они начали ходить друг к другу в гости. Сам Никитин жил на окраине города, центр ему всегда представлялся сухим и скучным каменным пространством. Он очень удивился этому зеленому уголку, особенно когда увидел балкон в комнате Алика. Рядом с балконом росла липа, и домашняя кошка прямо с каменных перил перепрыгивала на дерево, отправляясь на ночную прогулку. На рассвете возвращалась, но не шумно, через балкон, а деликатно ждала внизу, у входной двери. Кто-нибудь — сам Алик или его матушка, которую сын за глаза называл ГАВ, то есть Гурина Алла Владимировна, — спускался поутру на этаж и отпирал замок. ГАВ очень боялась, что ночью лихие люди заберутся в их подъезд на три квартиры и подожгут газеты и прочее старье.

Отчего они не уберут тряпично-журнальный мусор, спросил он однажды Алика. Это все сосед, сумасшедший инженер, работающий в домоуправлении, отвечал друг. Годичные подборки: «Техника — молодежи», «Наука и жизнь» — от него.

— А если поджечь аккуратно?

— Поджечь?

— Ну да.

— Ты в своем уме?

— Подожжем и тут же пожарных вызовем. Они приедут, пеной все зальют, макулатура испортится — придется выбросить. И место освободится.

— Не, не получится.

— Почему.

— Сосед новые кипы из квартиры вынесет. В квартире их еще больше.

— А мы снова подожжем.

— Тогда ГАВ инфаркт хватит. Два пожара за одну неделю она не перенесет. Да и перекрытия в доме, кстати, деревянные. Слышал, как скрипят, когда ходишь?

— Давай хотя бы вот эту железяку выбросим.

Никитин потянул из кучи старый самокат.

Алик замахал руками:

— Подожди, это мой, не соседский… Память детства. Положил когда-то и забыл. Пусть лежит, хлеба ведь не просит.

— Ну, тогда пусть…

Никитин подмигнул бронзовому Высоцкому, проходя мимо народного поэта. Тот с высоты своего постамента ничего не ответил. Мать однажды написала, что добрые люди памятнику на зиму красный свитер связали. Так, мол, и сидит бард — с гитарой и в заснеженном свитере. Сейчас певец пребывал в скульптурной наготе.

Напротив Высоцкого копошились с нехитрой аппаратурой — аккумулятор и небольшая колонка — ребята-музыканты. Девушка с ярко-красными волосами крутила в руке шляпу, готовясь обходить слушателей. Воскресенье, надо радоваться хорошей погоде и собственной юности.

Никитину захотелось задержаться здесь. Он вспомнил, как любил вечерними часами заглядывать на Карламарлу, местный Арбат. Уличные художники на его глазах увозили свои картины, а пешеходную улочку заполняла молодежь. Где-то пели, а где-то пили, пряча спиртное от полиции, ухаживали за студентками, которым не сиделось в общаге физкультурного неподалеку, запозднившиеся мужья торопились домой, а пока еще кавалеры спешили на свиданья… Когда стали так называть ее — Карламарла? На излете прошлого века? В то веселое и циничное время? Или позже? Кто знает. Улицы живут, живут — а затем вдруг выясняется, что их настоящие имена еще не никем не названы. И приходится ждать, пока они прозвучат. Карламарла — так мило, по-настоящему о городе, а не о бородатом политэкономе из далеких земель.

Он присел на свободную лавочку, блаженно вытянул ноги и впервые расслабился после долгой дороги. Раскрыл наплечную сумку, вытащил из нее потрепанную книжку. Сомерсет Моэм, «Бремя страстей человеческих». На английском языке, точь-в-точь как та, которую Алик потерял в новогоднюю ночь. Привез другу последний подарок за полторы тысячи километров. Страстей в его жизни было достаточно. У тех, кто сейчас разминает пальцы гитарными аккордами, кто смеется рядом и кто легко запрокидывает лицо к голубому небу — у них столько же всего, сумбурного и суматошного, в их юных днях?

Аликова мать восстанавливала этот город после войны. Сама с Тамбовщины, приехала сюда в конце пятидесятых. Центральные улицы уже привели в божеский вид, а стоило чуть отойти от вокзала или башни ЮВЖД, так и зияли разбитыми окнами полуразрушенные дома. ГАВ — молодая и энергичная, секретарь комитета комсомола в институте, душа дружеских вечеринок и трудовых субботников, взялась за дело, засучив рукава. Походила по пустырю рядом с детским парком, помыслила пару дней, да и собрала вокруг себя женщин. А что, бабоньки, сказала, не построить ли нам тут дом?

Половина пальцем у виска покрутила, другая половина призадумалась. Тоже походили пару дней и — согласились на авантюру. Уже никто и не расскажет, откуда комсомолка-активистка добывала наряды на цемент да на доски. Кирпичи сами из развалин выбирали, складывали на подносы и в дело пускали. Потом стекла, железо кровельное. Лестничные пролеты, чтобы на второй этаж подниматься. Всякие ручки и замки. Трубы.

На поминках одна бодрая бабулька, знавшая мать Алика, — из тех еще, рисковых — в лицах изобразила, как ГАВ пригласила на стройку ответственных работников из горисполкома. Те приехали и за голову схватились: кто разрешил? А комсомолка-активистка стоит, подбоченясь, и смеется: неужели сносить такой красивый дом заставите? Посмотрите, сколько в нем квартир для молодых специалистов, которые в этом городе станут жить и трудиться! Чиновники исполкомовские не верят, бумаги требуют. А она им то смету покажет, то чертежи какие-то, то накладные, мол, все правильно, с соблюдением порядка.

— С каким соблюдением?

— Так ведь дом почти готов, не рушится, сами здесь поселимся.

— Кто разрешил?

— Инициатива снизу. Комсомольская стройка. На благо общества.

— И что же делать теперь?

— Принимать. Да и газопровод тут рядом. Вот бы подключить дом…

— Ну, слов нет для вас!

Чуть позже поостыли. Прикинули, как красиво о произошедшем можно наверх отписать. Подобрели: ладно, берем дом на учет, приходите в исполком за ордерами на вселение…

Крестьянская закваска да комсомольская хватка, светлое будущее перед глазами да искренняя вера в силу собственных рук. Ах, как мало таких людей осталось!

Никитин рассмеялся собственным мыслям. Стареть начинаю, раз всем известную песню завел: вот раньше, а сейчас-то… Поглядев на счастливых девчонок, открыто обжимавшихся на лавочках со своими парнями, подумал: а что дал ей этот задор строителя коммунизма? Дом она построила, в институте после учебы осталась, сама преподавать начала, мать из тамбовской деревни в большой город забрала. В институте председателем профкома сделалась, активистка, какую еще поискать. На всех Первомаях впереди колонны шла. За диссертацию принялась. По тем временам — смело.

Бойкая, задорная, а ребята побаивались замуж звать. Аббревиатура из трех букв вместо имени не зря появилась: хваткая, напористая и зубы показать любому может.

Возможно, и эти каштаны она на субботниках саживала. Им ведь как раз лет по пятьдесят-шестьдесят. Милуются с кавалерами девчонки из физкультурной общаги и не подозревают, кому своим счастьем обязаны, кто им тенистые уголки для поцелуев давным-давно готовил.

Да ведь не только ГАВ такой была — все поколение. Никитин вновь усмехнулся. Его собственная матушка замуж вышла, когда ей далеко за тридцать перевалило. И матушка его лучшего друга. И еще одного паренька из класса.

На фотографиях все они — красивые. Тогда фотошопов не знали, мастер в ателье только свет правильно выставит да ствол березки на задний план приспособит. Так что не скажи никто, будто от природного уродства женского счастья не имели.

Имели, конечно. И не синими чулками по дороге в коммунизм шагали! Поколение крещеных атеистов: бога не боялись, над начальством втихомолку смеялись. А замуж — в самый последний момент, когда еще чуть-чуть — и в роддоме врачи возмущенно скажут: женщина, вы в своем уме, поздно уже рожать.

Разменяв незаметно четвертый десяток, начинали приглядываться, оценивать, на зуб пробовать, к рукам подходящего парня прибирать. Многие потом хорошо жили, если муж попадался покладистый да во всем уступал. Не пил чаще праздников, всю получку жене отдавал, по выходным к теще в гости ходил. Ну и детям, у которых шло счастливое советское детство, радовался.

Муж у ГАВ взбрыкнул от ее характера. Он и сам в институте работал, и кандидатскую писал — с прицелом на докторскую. И жильем ей не был обязан. Отец Алика обитал в настоящем шедевре послевоенной архитектуры. Какой-то советский конструктивизм в сочетании со сталинским ампиром. Известнейшего имени дом.

Никитин как раз проходил мимо него. Отреставрированное красное здание гармошкой тянулось на половину квартала. Вспомнилось, как однажды они с Аликом забегали в крайний подъезд, друг тогда хотел что-то передать отцу.

Никитин, выросший в атмосфере хрущевок, впервые оказался в пространстве просторных лестниц и высоких потолков. Дом производил впечатление, этого не отнять. Пока он разглядывал детали: витражные окна на лестничной площадке, пространство под цветы и все такое — Алик успел исчезнуть в квартире отца и также быстро потом вернуться. Буркнул только: пойдем. Настроение у него поменялось. Из волнительно-напряженного стало грустно-веселым. Или точнее — весело-грустным. Веселым, потому что Алик показал ему смятую трешку, которую намеками получил у родителя. Грустным, потому что отец заметно тяготился общением с Аликом.

Много позже, вспомнилось Никитину, Алик крепко выпил, и на пьяную голову рассказал секрет, с которым жил.

— Ты заешь, что папашка мне сказал однажды?

— Что?

— Что я нежеланный ребенок. Представляешь, так и заявил: я тебя не хотел! Никогда ему не прощу этого!

Никитин не сразу нашел, что ответить. Похмыкал, поугукал, пока друг свою обиду изливал. А тот — глядя куда-то в сторону, дрожащим голосом, хотя уж лет тридцать с того памятного разговора пролетело — все рассуждал, все пытался безуспешно понять: зачем родной отец ему так?

Отец Алика ушел от матери, когда сыну и трех лет не исполнилось. Подростком Алик взбунтовался против матери и бабки и потребовал адрес. Те долго не хотели уступать, но все же сдались. ГАВ вместе с сыном пришла на тихую пешеходную улицу, по которой сейчас шагал Никитин, и велела ждать. Она, вероятно, знала расписание жизни бывшего, потому что долго сидеть на лавочке им не пришлось. Высокий русоволосый мужчина в добротном пальто и с портфелем в руке (настоящий профессор) появился минут через десять. Он увидел Гурину, а рядом с ней — Алика. Замедлил шаг, о чем-то раздумывая, потом все же свернул от подъезда дома к ним.

— Здравствуйте.

— Здравствуй. Это твой сын. Общайтесь.

И ушла, оставив их вдвоем.

Отец махнул ему рукой и пошел в подъезд, сын последовал за ним, мгновенно позабыв, о чем хотел поговорить, что сказать.

— Он красивый мужчина был?

— Мне кажется да.

— И умный.

— И умный. Он ведь кафедрой в техноложке заведовал, пока не заболел.

— Заболел?

— Альцгеймер. Это не лечится. Как растение, ужасно. Сейчас дома, Нинель Александровна за ним ухаживает.

— Нинель Александровна?!

— Да, а ты не знал?

Никитин знал только, что отец Алика второй раз женился, что друг приходит к нему на дни рожденья или забегает иногда перехватить денег взаймы. И вот так неожиданность: Нинель Александровна заведовала соседней кафедрой в институте, где некоторое время служил Никитин.

— Она тетка классная. Как к тебе относится?

— Нормально, ровно. Ничего против нее не скажу. Она отцу несколько лет жизни подарила. Очень самоотверженно за ним ухаживает. Наверное, такая жена ему и нужна была.

— Братьев единокровных у тебя нет?

— Нет. У них никого нет.

Никитин подумал, что память человека, пожалуй, представляет самый беспокойный элемент организма. Вот идет он по ясному городу своей юности и молодости, а мысли, словно своей жизнью живут. То о болячках друзей и знакомых начнут шептать (иных уж нет, а те далече) — да еще так многозначительно, то ненужными сомнениями наградят, то взметнутся, запутают все и оставят в растерянности, в незнании, что же делать дальше. Откуда в нас эта страсть к придумыванию того, чего нет и не может быть?

Или же — может? Сколько старшее поколение надеялось и верило, а вон как в девяностые все их идеалы и чаяния растворились дымом осенним. Только чад и остался в душах. И ведь правильно потом вспоминали: глупые они, глупые, ничему-то их жизнь не научила, никому верить нельзя, особенно говорливым генсекам да алкашам президентам, эх, надо было к голосу внутри себя прислушиваться…

Алик всегда открыто говорил, что он скептик. Так, мол, проще. Если что хорошее и случается, то ему радуешься. Но обычно случается плохое.

Да ведь так жить нельзя, возмущался Никитин. Это ведь типично женская модель поведения. Что же тогда — сидеть дома и бояться? Всего бояться? И никого к себе не пускать, как его бывшие соседи делают?

Соседи по хрущевке были, действительно, странными. ЛюсинькаЛазаревна вместе с сыном Димочкой обитали в двухкомнатной квартире этажом ниже. С ними жила еще и бабка Цветкова, но она померла, когда Димочке было лет десять. С того дня Люсинька, трудившаяся чертежницей в проектном институте, воспитывала сына одна.

Димочка в детсадовском возрасте не бегал по двору и не лазал по заборам. Целостность его рук и ног берегли лучше, чем целостность Ленина в Мавзолее. Обычно он стоял под крылышком у матери или бабки и просто смотрел на дикие бега «казаков-разбойников» или на футбольные баталии «двор на двор». Зато Люсинька хвалилась перед соседями моделями самолетов, самостоятельно склеенными сыном, или — это уже позже — какими-то странными физическими конструкциями.

Димочка самостоятельно выкладывал настенную плитку на кухне. Самостоятельно менял электрическую проводку и ремонтировал мебель. Год от года он полнел, сделавшись, в конце концов, в два раза толще Никитина.

Домой к себе они почти никого не пускали. Даже когда в дверь звонил слесарь из домоуправления или контролер горэлектросети, они старались затаиться и не открывать. Лишь когда на лестничную площадку выходила разбитная соседка и кричала громко, чтобы Люсинька открыла, только тогда Цветковы отзывались и отпирали дверь. Ибо мало ли какие лихие люди по подъездам чужого ищут?

Димочка и дверь стальную в лихие девяностые поставил, а замок в ней — сразу же и поменял. Чтобы не бояться, что установщики дубликат ключа тайно заимели.

Однажды Никитин привел к ним Алика. ЛюсинькаЛазаревна купила японский телевизор, а инструкция оказалась на всех языках, кроме русского. Алик же учился на инфаке, и уже свободно болтал по-английски.

Цветковы старательно ждали «переводчика». Они стояли у окна и разглядывали всех, кто входил в подъезд. Тем не менее, дверь открыли не сразу, все равно спросили, кто пришел, и еще раз переспросили тут же. Загремели-защелкали замки, из коридора пахнуло характерным старческим запахом. Никитин поморщился и спрятал лицо, развязывая запутавшиеся шнурки на кроссовках.

Димочка еще пополнел, но казался вполне счастливым. ЛюсинькаЛазаревна нахваливала его домовитость и хозяйственность — в сто раз красочнее, чем любая обожающая мужа жена. Уж и такой у нее сын золотой, и такой замечательный. Гостям показали и полочки для обуви, сделанные Димочкой, и вентилятор на подоконнике, им собранный. Вот только по-английски он не спикал, увы. Тут она умоляюще посмотрела на Алика, который был в английском сведущ.

Инструкцию к телевизору благополучно перевели, гостям выразили благодарность, после чего высокие договаривающиеся стороны поспешили расстаться. Никитин с другом вышли из квартиры, за их спинами тут же загремели запоры. Алик выглядел разочарованным: могли бы и рублик за перевод дать, не в ближний свет он к ним ехал. Обмыли бы сейчас замок.

— Странный тип. Ты его давно знаешь?

— Он лет на десять нас младше.

— А выглядит так, будто наоборот.

— Если бы ты никуда не выходил без присмотра мамочки, ты бы тоже так выглядел. Я их встречаю только по пути на рынок или обратно. А так все время дома сидят.

— Прямо так и сидят? А девушка у него есть?

— Ни разу не встречал. Знаешь, что ЛюсинькаЛазаревна однажды мне выдала? Она вот сына растила, воспитывала, трудно ей было без мужа, жизнь на него положила — так теперь он должен для нее жить, за ней ухаживать. И ноги у нее больные сделались, и голова кружится. Как же она без Димочки? Идут с покупками, Димочка в одной руке сумки тащит, а на другой у него ЛюсинькаЛазаревна висит.

— Вдруг у нее ноги и правда болят?

— Ага, конечно! Я пару раз наблюдал, как она — без Димочки — очень даже резво бежала куда-то. И палочка не требовалась. Вот посуди: допустит ли она, чтобы рядом с сыном возникла какая-нибудь девушка, которая Димочку облапошит и уведет. Мамочка ведь тогда одна останется, злая невестка ее из квартиры выгонит и на паперть отправит. Или в дом престарелых.

— А почему невестка обязательно злая будет?

— А они все — злые. Не переубедишь.

Алик задумчиво помолчал и согласно кивнул. Его ГАВ держала сына «при себе» почти до восемнадцати лет. А когда Алик решил переселиться в отдельную комнату (это в просторной квартире на двоих), ГАВ закатила истерику на три дня. Она врывалась к сыну тогда, когда ей требовалось: то спросить что-то, то поделиться мнением о фильме или спектакле, то просто так. Однажды Алик привел домой девушку. И вот утром, обнаружив в прихожей чужие женские сапоги, мамочка вломилась в комнату, где на кровати сладко спали двое, и металлическим голосом начала укорять Алика за то, что тот спит, а посуда еще не мыта, какое-то кресло не перенесено на какое-то другое место, хотя он обещал сделать это еще вчера, и у кошки в миске закончился корм… Если бы она могла, она бы еще и девицу эту наглую взглядом испепелила. И снова три дня с сыном разговаривала сквозь зубы.

— Я понимаю, в общем, почему папашка от нее ушел.

— Да ну! Тебе понадобилось для этого тридцать лет?

— Вот ты смеешься, а у самого такого не было…

Да было нечто похожее и у Никитина, тут Алик ошибался. Вечное материнское зудение, стоило лишь какой-нибудь девушке появиться на горизонте событий. И чтобы этот горизонт не приближался, в ход шло все: и мхатовские реплики «в сторону», и якобы случайные оценочные суждения, сделанные в адрес современной молодежи, которая ничего не умеет и ничего не желает, и давно опробованные манипуляции «я обиделась» и «сам догадайся». Аналитический ум Никитина быстро вычислил тактику медленного яда, вливаемого матерью в уши сына. И тогда сделались понятными собственные прежние сомнения, когда он действительно вдруг обращал внимание на то, что «нынешние девушки» себя не напрягают ни завтраком для мужа, ни уборкой в квартире, где они вместе живут, ни даже попытками понять его усталость после рабочего дня и как-то пожалеть беднягу. И самое страшное, что таким ядом, вливаемым в уши, были отравлены очень многие рядом с Никитиным. Они уже не верили, что люди — разные, что можно измениться и самому удивиться этой перемене.

Алик, например, поначалу воевал с матерью, метался эмоционально из одной крайности в другую, потом в какой-то момент — сдался. Вступил на верный путь начинающего алкоголика, научился провоцировать людей на жалость к себе: эх, такой хороший молодой человек, а судьба у него не складывается, вот бы ему… Он отчаянно завидовал тем друзьям, у которых была дама сердца, при знакомстве с ней он всегда с наивной непосредственностью пытался отбить избранницу у друга. Морду ему не били, потому что происходящее напоминало зависть малыша в песочнице, который хочет утащить у другого игрушечную машинку. ГАВ не видела в сыне взрослого человека, Алик не видел в девушках живых существ, они существовали в его сознании как куклы, предназначенные для развлечения и сами жаждущие их. Другие человеческие реакции вызывали в нем открытое опасение, он жаждал, боялся и ненавидел одновременно.

Зато рядом была мамочка, милая ГАВ, которая принимала его любого, даже пьяного и бестолкового, которая журила, распекала и портила жизнь, однако при этом всегда кормила вкусными обедами, пекла замечательные расстегаи с рыбой, обстирывала, помогала в учебе и устройстве на работу. Когда Алик болел в детстве, мамочка год не отходила от его постели, однако добилась того, что маленький Алик не остался инвалидом, а встал и пошел. Девушки такого не умели, а потому он не верил ни одной из них.

А вот в этом парке ГАВ гуляла с сыном. Он был очень смешным: постоянно старался убежать вперед. То ли обычная непоседливость четырехлетних карапузов, то ли предчувствие будущего, приуготовление к нему. Матушка ловила беглеца — чтобы не разбил себе нос, споткнувшись о камень, чтобы не оказался, зазевавшись, на проезжей части, чтобы не попал под колеса лихих школьников-велосипедистов, чтобы…

На празднование Нового года она впервые отпустила сына в чужую компанию только благодаря авторитету Никитина. Прочих друзей Алика она терпеть не могла, а Никитин необъяснимым образом вызывал в ней уважение. Зимний праздник прошел феерично. Почувствовавший свободу Алик для начала попытался отбить жену у нового знакомого (нравственные установки советских лет играли свою роль: замужние дамы изначально казались более приличными, нежели вольные пигалицы, ищущие приключений, а потому именно к ним тянулось сердце правильного Алика). Веселая жена под предлогом поклонения себе напоила поклонника и уложила спать рядом с мужем, тоже напившимся к той минуте. Проснувшийся спустя пару часов, еще не протрезвевший Алик принял участие в эпичном походе в другой дом и в другую новогоднюю компанию. По пути он много раз падал лицом в глубокий снег, а потому явился в гости похожим на безумного снеговика.

В новом обществе он попытался расположить к себе невесту хозяина дома, после чего тот, простой русский мужик, устроил возмущение и негодование. Оставаться Алику в обществе стало невозможно, поэтому было решено отправить бедолагу домой. Никитин целый час стоически ловил ему хоть какую-нибудь проезжавшую машину, пока товарищ-казанова покачивался, подобно сухой осинке, на обочине пустой дороги.

Кстати, именно тогда, в Первый-новый-год, Алик лишился Сомерсета Моэма. Злодей-таксист завез его вместо Детского парка к кафедральному храму и там высадил. Алик не спорил, потому что сам был уверен, что так надо. И только на следующий день обнаружил пропажу книги из своего рюкзака.

Когда Алик напивался, то начинал разговаривать с окружающими по-английски. Быть может, он и таксисту зачитывал абзацы из бессмертного «Бремени страстей человеческих»?

Никитин вновь вытащил книгу из сумки и раскрыл на случайно выбранной странице. Пролистал к концу, вернулся к началу, перечитал пару захвативших его абзацев, снова пошуршал страницами. Все мы немного хромы, подумалось ему. Вместо того, чтобы учиться стоять на двух ногах, ищем возможности присесть на такие же колченогие стулья, как и мы сами. Вместо смелого движения в неизведанное мы выбираем торные дороги, да и на них оставляем за собой путаные, робкие следы. Каждый вроде бы по-своему, но все одинаково. Димочка заплутал в собственной квартире, потерялся на пятидесяти квадратных метрах двухкомнатной хрущевки. Он, Никитин, однофамилец великого земляка, защитивший диссертацию по топологии, оставался неизменным и непрерывным в грустных житейских деформациях: два его брака имели грустный конец, а третья продолжительная связь привела к переезду в другой город, но не дала ничего нового. Как матушка и предупреждала, третья пассия была себе на уме и слаба на передок. Обозленный Никитин сначала рассорился вдрызг с родительницей, продал квартиру и купил себе жилье в другом городе — только чтобы избавиться от такого знакомого невинного яда в уши, а затем выставил за дверь и пассию. Алик просто пил, изредка обмениваясь с Никитиным телефонными звонками.

Быть может, это они сами были слабы? Под двадцать миллионов мужчин не вернулись с войны, и их сыновья росли на памяти об отцах, но под женским присмотром. Откуда же им было знать, что такое настоящий мужик? Их учили не драться в детском саду, не ходить без спросу в соседний двор, не лазать по заборам. Учили уступать, не высовываться, просить прощенья. Бузыкин, хочешь рюмашку? Тетки-воспитательницы в детском саду. Конкурс сочинений на тему «Первая учительница моя» (подчеркнуть: женский род). Вы знаете кого-нибудь, кто бы в муках рождал текст о первом «учителе» (мужской род)? Классная руководительница (женский род). Пьяная, помятая пионервожатая (подчеркнуть: группа «Бахыт Компот» и половое созревание).

Или же: Гоша, он же Гога, он же Жора? Все и всегда я буду решать сам? На том простом основании, что я — мужчина? Ни ГАВ, ни ЛюсинькаЛазаревна, ни его собственная матушка не приходили в восторг от этих фраз, хотя фильм им нравился. И ни Алик, ни Димочка, ни он сам никогда не стучали кулаком по столу, уходя. Бежать — бежали, кто в алкоголь, кто в другой город. Уходить — не уходили. Разница между «уходить» и «бежать» — в истеричности и самоуважении.

Алика уже и не вернешь.

День ясный, легкий, как завершение всего. Сейчас вот зайдет к нему на квартиру, справится у дальних родственников, на каком кладбище Алика похоронили, и поедет туда. Сомерсет Моэм ляжет на лавочку рядом с могилкой. Кто знает, вдруг какой божий человек решит почитать о бремени страстей человеческих…

 


Дмитрий Александрович Чугунов родился в 1971 году в Воронеже. Окончил филологический факультет, факультет романо-германской филологии Воронежского государственного университета. Доктор филологических наук. Стихи и проза публиковались в журнале «Подъём», коллективном сборнике «Первая веха», двухтомной антологии поэзии ВГУ «Земная колыбель». Автор нескольких книг поэзии и прозы. Член Союза писателей России. Живет в Воронеже.