* * *

Ведь бывает, бывает как с гуся вода.

Дай-то бог по привычке приехать туда,

про волшебные спички затеять рассказ,

злополучной отлучке наставить рога.

Но случается так через жизнь, через раз —

потому заморочка вдвойне дорога.

Переломишь — и серную голову прочь,

и забытые сны оживают оплечь

про несносного сына и славную дочь,

про мгновенную ночь и неверную речь.

А другую сломаешь, так маятник вмиг

остановится в маятной памяти их —

и по весям светло, и какое число,

час который, когда в никуда унесло…

Ну а третью, а третью не стоит ломать —

ведь неведомо что разгорится тогда,

заклубится опять — потому исполать

самотечные дни, теневые года,

где гусиными перьями письма скрести

про горючие слезы и скорый приезд

и следить, как стило истлевает в горсти

и червяк молодильное дерево ест.

 

* * *

Адыгейский сыр, сухари, вино.

Все, что будет, — в точности решено.

 

Молодой киш-миш, черемша, кинза —

велики у будущего глаза.

 

Широки у Кукольного дворы,

здорова некошеная трава,

и, как будто куклы в пылу игры,

оживают в сумерках дерева.

 

От крутого перца душа горит,

и слеза от луковых прет колец —

даром язвенный предстоит гастрит

и здоровью в целом грядет конец.

 

Только это сбудется не теперь,

и отвага в ночь открывает дверь,

 

где от яростных несусветных фраз

искры сыплются из лукавых глаз.

 

Там рецепт бессмертия в полный рост

пред очами шалыми предстает,

и рябит в зрачках от горючих звезд,

все до точки знающих наперед

 

про блаженных баловней темноты,

головокружительный их маршрут,

где застолий бешеные цветы

по-над пропастью на убой цветут.

 

«Пролетарий», Каменный, Утюжок.

И такси запыхавшийся движок.

 

И тонка у прожитого кишка

пересилить сбои того движка.

 

И с цветками пепельными во рту

колесить по памяти широки,

за ее невидимую черту

заезжают запросто едоки.

 

И несется с кухонь забытый дым,

и наборы специй шибают в нос,

где, до безобразия молодым,

каждый третий вскоре слетел с колес.

 

А другие, пепла набравши в рот,

не вписались в нынешний разворот

 

по причине кухонного огня,

что черней и ярче день ото дня.

 

И никак не пишется общепит

в галерею трапез на кураже —

шаурма кобенится и шипит,

но повсюду соус иной уже.

 

И трава пострижена во дворах,

свет уложен в новые фонари.

И витрины прелестей в пух и прах

на Броду наряжены изнутри.

 

И едва ли кто-то притормозит —

у машины времени свой транзит,

 

где чадят харчевни вослед пирам

и безумству стыд надлежит и срам.

 

* * *

Сколько оттуда лишнего —

в нынешнем кровожадном…

Брызги восторга лыжного,

чайный огонь под шарфом,

в белом — обрывки рыжего

по-над лесным ландшафтом.

 

Кто-то сказал, что лиственной

ржавчиной сердце живо…

Холод над скользкой истиной

крепнет неудержимо,

свет пламенеет пристальный —

дрожь от его нажима.

 

Сучья оплечь да просеки,

встречных полозья санок…

Помнишь, как мы, бесспросники,

вышли на полустанок?

 

Отогревались, видели

ржавый закат в оконце…

Лишним в ночной обители

выдалось наше солнце.

 

* * *

Зарывался в ясное и простое —

забывал перчатки, глядел налево,

западал на песни времен застоя

после алкогольного перегрева.

 

Закрывался в тесной своей хибаре,

вырубал мобильник, врубал Динрида,

чтобы здешние не шептались твари

о вальтах отвязного индивида.

 

Чтоб не сыпался весь порядок линий,

в партитурах не кувыркались ноты,

он повязывал галстук себе павлиний

и кошмарил призраков до икоты.

 

Те шарахались по углам и дырам,

подвывали нехотя бэк-вокалу…

И обрывки смысла неслись над миром,

растворяясь в звуках мало-помалу.

 

Он торчал и бредил о том, что худо-

бедно гармония держит марку,

и его безбашенная причуда

для пустого сердца сродни подарку.

 

Брюки-клеш, ботиночки на платформе —

чтобы Хронос офонарел от злости.

Ведь не все же париться о прокорме

да исправно мыть недоумкам кости.

 

Погружался в бешеное и злое,

сокрушался — вот и крушил, что рядом:

разукрупнял посуду, ломал алоэ,

воспламенял радиолу взглядом.

 

И тогда долбили соседи в стену,

у двери полиция бесновалась…

Он прекрасно знал фараонам цену,

но ежу понятно, что трясся малость.

 

Понимал, что если сама эпоха

к постояльцу ломится одичало,

значит, с нею непроходимо плохо,

как бы та победы не отмечала.

 

Как бы речи не городила лихо,

все душа от музыки фанатела…

В райотделе дурь и неразбериха —

оттого гармонии нет предела.

 

* * *

Cеробородый старик на приколе.

Складная исповедь девочки Оли.

Туч ледяная семья.

Длиться бы перечню, только доколе

cдюжит сурдинка своя.

 

Звездчатый вырез в бордовом картоне.

Паховый выем на школьном фантоме.

Краска вина «Карабах».

Ветер резвится в пустой идиоме

про молоко на губах.

 

Мышь молодильное дерево рушит.

Речь с непотребною глоткою дружит.

Время стучит наобум.

Лип станционных продрогшие души

в мокрый сливаются шум.

 

Верткий орешек пока не разъеден.

Едем? А как же? Немедленно едем.

Пыльные стекла — щекой.

Мусорным бакам и галкам-соседям

нету беды никакой,

 

что кровожадные травы кривые

съели значенья свои корневые

и с подоплекой земли

мы бездорожным отъездом впервые

всласть расквитаться смогли.

 

* * *

Заехать в лес и рухнуть ниц —

все горе — не беда…

Кругом чащоба без границ,

паслен и лебеда.

 

Распад пути, уход в траву,

в прикорневую глушь —

рассудок это наяву

переварить не дюж.

 

И сон по стеблям тишины

цветет над головой…

И обещанья не слышны

последней мировой.

 


Сергей Викторович Попов родился в 1962 году в Воронеже. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Печатался в журналах «Подъём», «Новый мир», «Москва», «Арион», «Интерпоэзия», «Дети Ра», «Литературная учеба» и других. Автор многих книг стихов и прозы. Лауреат Специальной Международной Волошинской премии, Международной премии им. Ф. Искандера, премий «Писатель XXI века», «Кольцовский край», фестиваля-конкурса «Русский Гофман» и др. Член Союза российских писателей. Живет в Воронеже.