1

 

Началась его дорога к фронту от церкви в хмурый апрельский день сорок четвертого года, когда они — тридцать шесть одногодков — погружены были в полуторки и поехали в Лиски. А родственники их остались и через некоторое время разошлись и разъехались. И пусто стало у церкви. Так началась его дорога на войну.

А вместе с ним двигались к фронту тысячи, сотни тысяч, а может быть, и миллионы людей. И если спросить, хотя бы у одного из них, теперь нынешних ветеранов, о чем он думал по дороге к фронту, он может и не ответить… Мало ли о чем. Да и давно это было.

Будет ждать Галинка (или Валюша, или Ниночка, или Верочка) или не будет?.. Куда он попадет: отправят ли его куда получать военную специальность (например, телефониста), или после короткого «окопного» курса из траншеи учебной пересадят в реальную, где-нибудь западнее Днепра? Думал, где бы по дороге разжиться «доппитанием» — кружкой молока, пятком картофелин, а может, и глотком жгучего самогона, пронесенного в котелке каким-нибудь пронырой, бегавшим на безымянной станции за кипятком.

Пока еще не сосал под ложечкой страх и не особенно «брали за живое» мимолетные байки бывалых солдат, ехавших на фронт из госпиталей. Фронт… Это слово не казалось еще опасным по звучанию. Это была всего лишь некая линия пространства, к которой «все едут». И почти никто из них, новобранцев, не думал тогда о том, что далеко не все вернутся обратно. Эти мысли появлялись только при виде санитарных поездов, шедших на восток, да и то накоротке. Санитарный поезд проходил, и вновь в вагоне быстро восстанавливалась молодая и беззаботная жизнь.

И может, уже в этом вагоне Павлушина рука искала карандаш, и в солдатском блокноте, листы которого не выдерживали чернил, распускались обычно безобразно, уже появлялись какие-нибудь строчки, продиктованные ему жгучей тоской по дому или первыми, щемящими душу, мыслями о смерти.

Нет, скорее всего, Павлуша наверняка знает: знает, когда действительно начал писать стихи. Знает, когда появились эти мысли о смерти, о гибели… Да только ведь никто не станет возражать, что вещи эти глубоко личные и говорить об этом кому-то или не говорить — это воля самого человека. И заставить его нельзя.

А что можно? Чем можно побудить сегодня рассказывать участника войны о себе? Да ничем. До тех пор, пока сам фронтовик не скажет: «А вот, помню, еще случай на фронте был…»

Это и есть удача. Надо, не перебивая, слушать.

 

2

 

Днем по лесной дороге идет к фронту маршевая рота. И впереди такие же роты, и сзади. Фронт покуда не видно. Только слышно. Постоянный тяжелый гул впереди. Но до фронта пока далеко. Идти, может быть, еще дня два-три. Поэтому в строю шумно: разговаривают, смеются, дымят на ходу. По правилам этого нельзя. Но те, кто управляет всем этим движением, отлично знают, что солдат, идущих к фронту, ждут ранения или смерть, и поэтому на эти нарушения смотрят сквозь пальцы.

Рота идет долго. Люди устали, и поэтому, когда раздается команда «привал», солдаты садятся и ложатся на землю тут же. У некоторых — в основном молодых — кажется, сил уже нет. Они даже не пытаются выбрать местечко получше — валятся на землю там, где застала их команда. Солдатики постарше, поопытнее находят силы выбрать местечко посуше, снять сапоги, положить ноги на стволы деревьев.

Павел Егоршев старается подражать «старикам»; он лежит на спине, оперши ноги на сосну. Он отдыхает. Он не спит и не бодрствует, а пребывает в том расслабленном состоянии, когда отчетливо ощущается, как усталость покидает ноги, яснеет голова, и, хотя глаза закрыты, он отлично представляет, что происходит рядом.

Вот слева сопит и что-то бормочет Юсуф Валеев, татарин из Казани; по профессии Валеев учитель, но бормочет, молится Аллаху, — творит намаз. А справа сидит добровольно пошедший в армию и пока еще очень слабенький Яшка Эпштейн. Он будет мстить за убитого на Днепре отца — командира артдивизиона. У всех к врагу свой счет.

А чего хочет от войны какой-нибудь Иоганн, который до войны работал на заводе, а на выборах голосовал за Тельмана, а? Может, он объявил, что «красный», и ему через какое-то время пришлось даже побывать в концлагере? В концлагере он своим немецким умом все рассудил, подал рапорт начальству, его выпустили, и вот теперь ведет свой танк из ремонта тоже к фронту, а через месяц пойдет в атаку, и русская пушка отправит его на небеса?

«Мы, конечно, — думает Павел, — мы, конечно, свернем шею Германии. И государство фашистов будет разрушено. Но как поведет себя обычный немец? Не тот, из верховных, как Гитлер или Гиммлер, а обыкновенный рабочий или, скажем, парикмахер, или сантехник? Их что тоже будут судить? Не похоже. Их оставят в покое. Но ведь их придется возвращать из фашизма… А как? Вопрос…»

 

3

 

Среди солдат, лежащих на земле, ходит санинструктор и спрашивает громко: «Потертости, мозоли есть? Потертости, мозоли есть?..» Заботится. А солдат этот, у которого потертости, на позиции, может, не успеет даже и пожрать толком. Устроит немец артналет минутки на три, и солдат этот будет убит. А ведь о нем заботились, от потертостей лечили, чтобы он благополучно до фронта дошел и стрелять начал. Говорят, на передовой дольше трех дней не живут. Чертовщина какая-то.

Павла кто-то толкает в плечо. Он открывает глаза, а это командир маршевой роты. Какая-то у него смешная фамилия — Чижик, или Пыжик…

— Ну, брат, чтобы тебя разбудить, из пушек палить надо, — смеется он. — У тебя какое образование среднее?

— Среднее, — отвечает Паша.

— Поднимайся. У меня помкомвзвода в госпиталь увезли: ногу, черт его дери, сломал. Примешь людей. Главное — в целости и сохранности довести до фронта и сдать их в хозяйства. А дальше уже не наша забота.

— А я? — спросил Павел.

— И ты тоже будешь сдан. — И подозрительно посмотрел на Пашин блокнот, который тот заложил за голенище сапога. — Что ты все пишешь? Дневник? Это запрещено! Дай сюда! — И он протянул руку к блокноту.

Делать было нечего. Паша отдал блокнот. Командир маршевой роты взял его, полистал. Удивился:

— Стихи?

— Да так. Пробую…

Командир маршевой роты положил блокнот в свою полевую сумку, сказал:

— Посмотрю.

И заметив, наверное, как Павел напрягся и залился краской от волнения, сказал, улыбаясь:

— Отдам. Говорю тебе — отдам. Посмотрю — и отдам.

Этот случай настолько обескуражил Павла, что все остальное: и как под бомбежку попали уже совсем рядом с фронтом, и как распределялись по подразделениям — отошло как бы на второй план.

Между прочим, несмотря на то, что командир маршевой роты исчез в тот же день и Павел никак не мог его найти (ибо его тут же направили в тыл за новым пополнением), история с блокнотом получила, выражаясь расхожим образом, неожиданное продолжение. Потому что два дня спустя Павла Егоршева вызвали к командиру дивизиона.

 

4

 

Командирская землянка — на опушке леска, даже уже в зарослях мелколесья; чтобы до нее добраться, надо сначала метров сто пройти по полнопрофильному ходу сообщения. Место, в общем, тихое, под обстрел почти не попадало.

На небольшой площадке перед входом в землянку курили двое. Один, с погонами сержанта, имел совершенно убитый вид, и вызван был, по всей вероятности, для получения порции командирского гнева.

Другой — солидный, усатый, явно старослужащий — был командирским ординарцем. Они курили «Норд» из пачки, которую держал старослужащий, и довольно мирно беседовали. Когда Павел очутился на площадке перед землянкой третьим, его спросили:

— Ты чего?

— Я к командиру, по вызову.

— Фамиль?

— Егоршев.

— О! — И ординарец исчез в землянке, пробыв там какие-то секунды, вышел. Лицо его светилось широкой льстивой и одновременно как бы издевательской улыбкой.

— Проходите, товарищ писатель. Вас просют, — и сделал приглашающий жест двумя руками.

Павел даже удивиться не успел. До того быстро все произошло.

В землянке были двое. Один из них — командир дивизиона Ерофеев, худой человек лет сорока с очень интеллигентной речью.

— Видите ли, в чем дело… Фронт и в целом, и в частности заставляет думать о жизни и смерти, как о реальностях, каждый день и каждый час. Люди здесь — и мы, и немцы (он так и сказал «и мы, и немцы») — живут, то есть едят, спят, стирают белье, курят, грустят, смеются, словом, делают то же, что делают каждый день все люди далеко от фронта. Но делают это, зная, что почти в любое мгновенье они могут быть либо ранены, либо убиты…

Такую вот примерно тираду произнес командир дивизиона несколько дней назад, когда приказал построить пополнение, и вышел к новеньким, и к Павлу в том числе. Не знал Павел, поняли ли капитана, худенького очкарика в помятых погонах, другие, а вот он, Павел, очень хорошо понял. Больше того, он сам об этом тоже думал. И думал так же. Как это его поразило! Ведь он сам отгонял эти мысли, чистосердечно считая их блажью, но, оказывается, есть и другие люди, которые не только думают так же, но и не боятся говорить об этом вслух.

Второй, сидевший в землянке, выглядел помоложе и имел погоны старшего лейтенанта. Он был фасонисто пострижен, поигрывал в руках авторучкой (или вечным пером, как тогда говорили), а рядом с ним на полевой сумке, брошенной на стол, лежала совершенно чуждая фронтовой землянке вещь: «Лейка» — знаменитый немецкий фотоаппарат. Павел все это увидел, конечно, сразу, но думал он все время только об одном: «Зачем вызвали?» Он представился, как положено: дескать, «по Вашему приказанию прибыл», — и встал у входа по возможности навытяжку.

— Это хорошо, что Вы явились и не замедлили, — сказал Ерофеев. — Однако, старший лейтенант, как-то неудобно получается. Двое сидят, а третий стоит. Посадим молодого человека?

— Непременно! — сказал старший лейтенант.

А Ерофеев неожиданно спросил:

— Вот скажите, Егоршев, а чтоВы будете делать после войны?

Вопрос был в полном смысле слова неожиданным. И Павел подрастерялся. Честно говоря, он и сам еще не знал, кем будет. И потом в голосах этих двух офицеров звучала явная ирония. Не злая, но ирония. Он ее почувствовал. И насторожился.

— Я к чему это говорю? — сдерживая улыбку, вполне серьезным тоном продолжал капитан. — Накажешь вот так ненароком какого-нибудь Иванова, а после войны этот Иванов станет мировой знаменитостью. Неудобно будет. Стыдно будет. А?

— Пожалуй, — усмехнулся старший лейтенант и сказал, показав рукой на командирский топчан, где было еще место, чтобы сесть: — Садись, садись, не смущайся, — сказал просто, даже ласково. И положил на стол тот самый Павлов блокнот под «карандаш», который изъял у Егоршева несколько дней назад командир маршевой роты.

— Твой? — спросил капитан.

— Мой, — ответил Павел. — А что?

— Да вот товарищ старший лейтенант хочет тебе кое-что сказать. Для чего ты и вызван.

— Моя фамилия Кондратьев. Я корреспондент дивизионной газеты «За Родину!» Я прочитал Ваши стихи. Вы знаете, мне многое понравилось. Даже очень. Специалист я, конечно, никакой. До войны только филфак пединститута закончил. Я на Ваших глазах сейчас сделаю вот что… — и он вырвал исписанные листочки из блокнота и положил их в полевую свою сумку.

— Это… — он похлопал по сумке, — это мы, конечно, напечатаем. А Вы пишите. Пишите. Нет, я серьезно. Я чувствую, у Вас должно получиться. Есть в Ваших строках то самое, настоящее. Да. А блокнот этот выбросьте, — он открыл свою сумку и вынул толстую общую тетрадь в глянцевой синей обложке. — Эта тетрадь получше будет. Немецкое трофейное изделие из города Лейпцига. И ручку вечную хочу подарить. Тоже трофейная.

— Вот, — заключил журналист. — Пишите стихи. И отдавайте товарищу капитану Ерофееву.

Капитан сказал и свои слова:

— Задачу получил? Тогда — все. Налево — кругом — шагом марш!

И Егоршев вышел.

А в командирской землянке разговор продолжился.

— Слушай, — спросил капитан. — Ты и в самом деле считаешь, что у парня талант?

— Несомненно. Да ты и сам это понимаешь. Но мы ведь на войне. А он вообще в траншее сидит. И каждый день, и час в глаза смерти смотрит. Другое дело, если бы ты нашел случай поберечь паренька… Я не шучу. Ведь это будет главная и самая большая заслуга капитана Ерофеева перед нашей советской литературой.

— Даже так?.. — в раздумье произнес капитан. — Попробую. Хотя и не знаю еще, как это реально сделать.

— Ну, я поехал. Машина с гильзами, когда пойдет?

— Через полчаса.

— Ну, давай! Будешь в дивизии — стихи привози.

— А он успеет что-нибудь написать? Я ведь и завтра у вас могу быть. Матчасть принимаем новую. Два орудия.

— Напишет, напишет! Ты, главное, тереби его.

 

5

 

На следующий день капитан Ерофеев, как и обещал, заглянул в редакцию. Кондратьев выйти к нему не мог: печатал снимки в фотолаборатории. Поэтому разговаривали через закрытую дверь.

— Пушки получил?

— Получил!

— Когда едешь?

— Хоть сейчас. Стоят вон — ждут. Пары развели.

— От Егоршева есть что-нибудь?

— Да, есть…

— Тогда положи мне на стол и будь здоров. Извини. Срочная работа…

Когда Кондратьев, щурясь от яркого света, вышел, комнатушка редакции была пуста уже. Лист из немецкой тетради, сложенный вдвое, он увидел сразу. На нем синими чернилами — чистенько, без помарок — было написано стихотворение со странным заголовком. Почерк был почти что детский. Странно было и то, что детскою рукою было написано такое, в общем-то, совсем недетское стихотворение. И как-то странно в две колонки. Кондратьев прочел:

 

Запах кофе

И вот я на фронте.

Копаю окоп.

Мой бруствер не очень высокий.

Кипит горизонт.

И копать нелегко,

И зной. Лезут мысли о зонте.

Какой уж тут зонт!

Мне б к атаке успеть,

Чтоб фрица поганого встретить…

И это мой фронт!

Ну, а песни попеть —

Да что там об этом секретить! —

Что песни попеть

Нам удастся потом —

Потом, когда немец устанет,

И время подумать

Над чистым листом

Мне будет, когда вдруг потянет

Оттуда, где немец

Поужинать сел,

Кофейною вонью густою.

И вонь эта будто

Огреет меня

Ременною длинной вожжою.

И строки осядут,

На лист торопясь,

Как будто боясь припоздниться;

Друзья рядом станут

И спросят, смеясь,

Мол, что у тебя получиться

Могло, ожидая

Немецкий «визит»

В твоей недорытой траншее?..

Послушают строки

Вот эти мои —

Легонько потреплют по шее.

И скажут: «Неплохо,

Давай, продолжай,

Описывай дни боевые…

Из книжек потом

Соберешь урожай,

А мы — почитаем. Живые».

А сколько их будет —

Мне дней на войне,

Ту тайну вовек не проведать.

Но запах кофейный

На той стороне

Мне помнить до самой Победы.

      Передний край, май 1944 г.

 

Капитан уехал. И не сказал ничего. Не сказал, что в вечерние сумерки, обходя орудия дивизиона, увидел Егоршева придремавшим на пустых снарядных ящиках. И разбудил.

Сияя ясными от сна глазами, Павлуша Егоршев сказал, улыбаясь: «На самом интересном месте разбудили, товарищ капитан. Такой сон видел! Будто провожают нас в селе. Уже и полуторку военкоматовскую подогнали. А мне, понимаете, весело. Взял я на руки соседскую девочку — Машеньку — и говорю всем: «Вот они, наши невесты! Вернемся с войны — будем их сватать!»

Солдаты засмеялись. И капитан засмеялся тоже. А потом спросил серьезно:

— Написал чего?

— Написал, — ответил Паша и подал листок. — Привет Кондратьеву…

 

Капитану после подумалось об этом сне: «Это предчувствие жизни!» Но он ошибся. Произошло как раз наоборот. Не получилось у него уберечь паренька: утром доложили, что Павла Егоршева ночью снайпер убил. Прямо в висок.

 


Юрий Павлович Вылегжанин родился в 1947 году в Читинской области. Окончил исторический факультет Воронежского государственного университета. После окончания ВГУ работал в вузе и школах. Кандидат исторических наук. Автор нескольких сборников поэзии и прозы. Редактирует литературный альманах «Битюг». Живет в городе Боброве Воронежской области.