Светлой памяти журналиста

Сергея Михайловича Павлова

посвящается

 

Мы с Сергеем Павликовым много раз собирались ко мне на пасеку, но ему все было недосуг. Мотался он по Юго-Восточной магистрали из конца в конец, частенько не ночевал дома, ел и пил урывками. Бродяга, как есть бродяга, чаще живущий на вокзалах и в поездах, чем в собственной двухкомнатной квартире. За это и получил от меня прозвище — паровозный шатун.

Кличку он всерьез не воспринимал и нисколечко не обижался, поскольку человек был покладистый, добрый, тихий и улыбчивый. Про таких говорят — не от мира сего.

Среди местной журналистской братии он слыл крепким профессионалом, и двери любого областного издания были открыты перед ним нараспашку. Ценили его и в ведомственной железнодорожной газете, где Серега работал зональным корреспондентом. Дома же частенько упрекали: за каторжный труд мог бы получать и побольше. Но за деньгами он никогда не гнался, к «железке» прикипел и «шило на мыло» менять не собирался.

Как-то сидели мы в писательской компании в кафе «У Кости», вели разговоры о том о сем. Павликов, как обычно, больше слушал, задавал нескончаемые вопросы: как, что, да почему, будто вытягивал клещами нужную информацию. Меня это раздражало:

— Тебе бы, Серега, в КГБ работать, уж больно дотошный. Все до тонкостей расскажи да выложи на тарелочку. Не успеешь оглянуться, до подноготной докопаешь! А, может, ты засланный казачок? — в лоб поинтересовался я.

— Давай, давай, «колись»! Мне, как журналисту, детали особенно важны. А в общих чертах чего ж писать. Коль самобытность отсутствует, материал заранее в корзинку выкинуть можно. Изюминка нужна, а ты сразу ярлыки клеить. Скажешь тоже — «казачок», «стукачок»! — ровно, без обиды воспринял мою выходку Павликов.

Мне сделалось неловко за допущенную резкость, и я тут же дал задний ход:

— Ладно, Серега, не обижайся.

Стараясь загладить вину, предложил:

— Вот, ты знаток железной дороги. А хочешь, я тебе поведаю про одно интересное, даже необычное, на мой взгляд, явление. Доводилось ли тебе слышать поющие рельсы?

По удивленному выражению его лица понял — задел-таки за живое маститого журналюгу.

— Поющие рельсы? Нет, не доводилось. А ты, Юра, меня не разыгрываешь? — по-детски наивно протянул он.

— Нисколечко. Я тебе больше скажу: явление это весьма необычное. Ведь всякий раз, когда идет поезд, они исполняют разный мотив. То классика звучит, то популярный мотивчик типа «Мурки» или «Гоп со смыком». Но чаще всего — тяжелый рок! — окончательно заинтриговал я друга.

— Намного ближе, всего километрах в сорока от Тамбова. Как раз по пути на пасеку.

— Решено: немедленно едем, — загорелся Серега.

По его тону я понял, что совместная наша поездка, наконец, состоится.

 

* * *

 

На вокзале обычный гам и суета. Пригородный поезд «Тамбов—Обловка» отправляется без четверти шесть вечера. Пятница — самый суматошный день. Рабочий люд, завершив трудовую неделю, стремится поскорее попасть домой, в разбросанные вдоль железной дороги села и деревеньки. Прямо в вагоне плачу шестьдесят рублей проводнице, приземистой даме лет сорока пяти, облаченной в голубую форменную рубаху. Она щелкает переносной кассой, выдает билет до Медного. У Сереги — редакционное проездное требование по Юго-Восточной железной дороге, какое только у больших начальников бывает. Потому к нему отношение особое — «важняк» пожаловал!

Тарабаня на стыках рельс, неспешно катит железнодорожный автобус — два тесно сцепленных «самобеглых» вагончика. Уютное, современное, быстроходное транспортное средство. Глаз радует зеленый летний пейзаж за окном. Одно плохо — вагон рассчитан на сорок мест, а набилось раза в два больше. Стар и мал стоят в проходах, в тамбуре. Не продохнуть! В час пик надо бы, как минимум, еще парочку единиц подцепить, да в вагонном депо не хватает подвижного состава.

В общем-то, нам с Павликовым повезло, сидим справа по ходу поезда на удобных пластиковых сидениях. Едем час, второй, а в подобных вагонах туалеты не предусмотрены. Но русского человека этим не пронять, находчивости, как говорится, не занимать. Выбежит страждущий на остановке из поезда, наскоряк справит нужду и через пяток минут — снова в вагоне. Хорошо, что сортиры на станциях рядом с вокзалом поставлены. Ну, а кто побесстыднее, тот просто под откос спускается…

С детьми в этом плане посложнее, но и тут выход имеется:

— Степка, если мы с Никиткой в Кондауровке не успеем в туалет сходить, пожалуйста, стоп-кран дерни. Пока суть да дело, и мы вот они! — просит дородная бабулька соседа по железнодорожной скамейке.

— Не сумлевайся, дерну — будь здоров! Их бы самих, железных дорожников, за энту самую мотню дернуть надо. В такую душегубку запихнуть без воды и прочих условиев, тогда бы узнали, — соглашается крестьянин.

Он купил на рынке пару ушастых крольчат на развод — самца и самку. Пушистики с любопытством высовывают мордочки из картонной коробки от радиоаппаратуры, наполовину задвинутой под сиденье, прядают ушами и чутко вслушиваются в людской гомон. Мужик сует им под нос краюху хлеба, и зверьки успокаиваются, быстро-быстро молотят резцами, аппетитно причмокивая и фыркая.

— Вот, Серега, готовая тема для репортажа, — толкаю его локтем.

Он молчит, сосредоточенно делает пометки в небольшом карманном блокнотике. Что и как писать — его учить не надо.

Станция Кариан-Строганово это, считай, райцентр Знаменка. Народу выходит много, вагон заметно пустеет. В автобусе стало легче дышать, появился особый дорожный уют. Поезд плавно набирает ход, за окном мелькают километровые столбы и невысокие, с полметра, побеленные известью бетонные столбочки, отсчитывающие каждую сотню метров пути. Девять маленьких, один большой столб — километр позади.

Узкой каемкой тянется лесополоса, густо засаженная кленовыми и дубовыми деревьями. Справа за посадкой змеится черной лентой автострада. Железная и шоссейная дороги идут рядом на всем протяжении пути, будто спорят: кто же из них главней? Но спор этот бессмыслен, ведь параллельные не пересекаются. Лишь иногда, будто меряясь силами, скрестятся они на переезде, чтобы вновь разбежаться и продолжить свой взаимный марафон. Точь-в-точь, как помыслы и дела людские — философ­ский закон единства и борьбы противоположностей!

Проехали сороковую версту — и вот оно, чудо! Откуда-то из глубины, из самого космоса, из вселенной полились неведомые звуки! Мелодия то возвышалась в самобытной электронной аранжировке, нарастала в прерывистом ритме, то плавно наплывала, то замирала где-то в вышине, расширялась, клонилась вниз к земле, в своей неповторимой всепоглощающей силе. Дьявольские, нечеловеческие, душераздирающие звуки заполонили вагон!

Привыкшие к подобной музыке пассажиры, кто часто ездил по маршруту, не реагировали на происходящее, занимались своим делом. Кто же слышал ее впервые, беспокойно насторожились, закрутили головами, настраиваясь на источник звука, вслушиваясь и пытаясь понять, в чем дело. Не уяснив суть происходящего, испуганно сидели молча, внешне не проявляя никаких эмоций. Но в глубине души каждого царила неясная тревога и смятение.

Я взглянул на Павликова. Серега оторопело замер, чутко вслушиваясь в потусторонний музыкальный голос. Будто боялся пропустить самую решающую часть произведения, заглавную партию этой странной железнодорожной симфонии.

— Ну, что я говорил? — торжественно изрек я.

Он не ответил, молча и сосредоточенно внимая музыке.

— Баха играют! Бранденбургский концерт! Как звучит! — не заметив, что разговаривает вслух, прошептал он. — А теперь Бетховена, что-то из «Эгмонта». Юра, ты слышишь, слышишь? Какая экспрессия! А сейчас — Скрябин, «Прометей»…

— Да, но мне Рахманинов пригрезился, второй концерт для фортепиано с оркестром. Точно, он самый… только обернутый в металлическую оболочку.

— Мистика! А сейчас что?! Шнитке, Альфред Шнитке! Его какофоническое многозвучие. Впрочем, я не большой знаток классики. Но это что-то потрясающее, выше моих сил! — журналист в восхищении даже привстал. Но, заметив, что привлекает к себе внимание, снова присел на место.

Музыка смолкла так же неожиданно, как и началась. Концерт длился всего минут пять, не более.

За окном мелькнул километровый указатель с цифрой сорок пять. Поезд въезжал на станцию Сампур.

 

* * *

 

Мы обсуждали непонятное, гадая, почему «поют» рельсы. И именно только на этом отрезке дороги. Серега вначале склонялся к версии о космосе, чудесам и загадкам мироздания. Но потом перешел к земному:

— Наверное, здесь какая-то природная аномалия. Может, полезные ископаемые залегают, золото или уран? Повышенный магнетизм так реагирует…

Я же предполагал, что дело тут в особом сплаве, из которого отливались рельсы. Дорога-то еще при царе строилась, может, тогда в сталь добавлялась какая-то особая «музыкальная» присадка?

Вскоре мы вышли в Медном. Перрон здесь состоял из трех бетонных плит, приподнятых над насыпью железной дороги, чтобы удобнее было сходить и садиться в вагон. Освещался он единственной электрической лампочкой, скрипуче раскачивающейся на высоченном, пропитанном креозотом деревянном столбе. Свет автоматически включался с наступлением сумерек и также выключался с восходом солнца.

Полустанок выглядел романтично и загадочно. От ветров и снежных заносов он был со всех сторон надежно защищен лесистыми зарослями, состоящими из лип, кленов, дубов и берез. Охрану дополнял густой подлесок из рябин, гибрида красной смородины и неизвестного кустарника, цветущего кипенно-белыми соцветьями. Они источали приторно-нежный аромат и, несмотря на вечер, множество пчел перелетали от цветка к цветку, собирая нектар и пыльцу.

По извилистой, едва приметной тропке, пролегающей сквозь высокую, колосящуюся метелками траву, мы с трудом продвигались в сторону вокзала. Павликов с интересом осматривал просторное, недавней постройки здание, которое глядело на нас пустыми глазницами окон. Дверей и полов здесь не было и в помине, а серые кирпичные стены были густо перевиты плющом, который придавал строению вид огромной садовой беседки, на фасаде которой каким-то чудом держалась ржавая вывеска, прописанная черными жирными буквами на листе железа: «МПС ЮВЖД Медное». Еще вчера вокзал служил надежным приютом для путешественников, а ныне безжалостная рука вандалов превратила его в развалины.

К вокзалу несмело жались три почерневших домика барачного типа дореволюционной постройки. Возле них оазисами, отвоеванными у подступающих зарослей глухой крапивы и лопухов, выглядели ухоженные блюдца огородиков, засаженные картошкой, луком, укропом и прочей зеленью. Из дома, на крыльце которого была приколочена фанерная, когда-то красного, а теперь неопределенного цвета, пятиконечная звездочка, оповещавшая, что здесь живет ветеран войны, вышла пожилая женщина с ведром в руке. Громко хлопнув калиткой, она направилась в нашу сторону. Поравнявшись, приветливо поздоровалась, и хотя мы ни о чем не спрашивали, пояснила:

— Это дело рук рыбаков. Повадились наезжать из областного центра.

Она явно обрадовалась нашему появлению, видно, не так уж часто встречаются здесь люди.

— Пруд у нас рыбный, его в позапрошлом году в аренду взяли. Надо было бы раньше, а то вон что натворили, — кивнула она в сторону вокзала. — И нашу ограду всю поломали, костер разжигали. Удильщикам слова не скажи — пьянющие, забубенные! Что я им сделаю? Беда, коль мужика в доме нет — защиты никакой. Мой-то пять лет как отвоевался. Всю Отечественную в пехоте, а после войны на железной дороге, почитай, тоже на передовой… А я, раз на то пошло, станционный туалет приспособила под сарай, коз в нем держу. Они бы и его разломали.

— А вы одна здесь живете? — поинтересовался Сергей.

— Почему одна? Тут целых три семьи. Я с мужем, царствие ему небесное, здесь почти полвека прожила. Сонька-Букса, ее с дороги турнули. Теперь, слава Богу, не пьет, а то спасу не было. Еще семья недавно поселилась, муж с женой. Пенсионеры из Котовска, на заводе пластмассовом всю жизнь отработали. Нанюхались химии, так на вольный воздух и потянуло. Люди степенные, домовитые. А когда тепло наступает, пчеловоды приезжают, тогда и вовсе весело становится. Их тут целый колхоз: домики у них, омшаники. Короче, пасека. Люди состоятельные, зажиточные, не нам чета.

— А как же с продуктами, в поликлинику опять же… Ну ладно летом, а зимой?

— Дак вот же она, железная дорога. Благодаря ей и живем. В четыре утра на поезд — и в райцентр, а в двенадцать уже дома. А то и в Тамбов маханем, коль охота приспеет. Слава Богу, у нас, железнодорожников, проезд бесплатный. Летом и до сельпо недалече, всего пяток километров проселком до деревни будет.

Будто спохватившись, женщина заторопилась к сараю. Ей навстречу, аппетитно хрумкая и хватая на ходу молодые древесные побеги, бежали козы, приветствуя хозяйку задорным радостным меканьем.

Продираясь сквозь заросли назойливого американского клена, кустарника и чертополоха, мы выбрались на поляну, посреди которой вольготно расположился колодец. Ухоженный вид говорил о том, что его время от времени подновляли. Сооружен он был по обычному образцу. Вниз на десятиметровую глубину до песчаного водоносного слоя уходили бетонные кольца.

Непосвященному покажется сложным строительство подобного сооружения. Особенно здесь, в глухомани, где нет бурильной установки, подъемного крана, мощного насоса для откачки воды и грунта. Между тем, процесс рытья колодца довольно прост: земля под кольцом аккуратно подрывается изнутри, и оно под собственным весом опускается вниз. Когда его верхний край достигнет уровня земли, на него накатывается новое кольцо. Колодезник не спеша нагружает бадью землей, помощники воротом поднимают ее на поверхность и высыпают в отвал. Так землекоп вместе с кольцевой опалубкой медленно и верно опускается вглубь до самой воды. Запрокинет голову вверх, и даже в самый ясный день разглядит на небосводе мерцающие звезды.

По краям бетонного основания колодца в землю врыты две отслуживших свой век, но еще крепкие шпалы. Между ними закреплен ворот с массивной рукояткой. К вороту на тонком стальном тросу прицеплена самодельная цилиндрическая бадья из оцинковки. Откидывающаяся в сторону на проржавевших рояльных петлях дощатая крышка надежно закрывает нутро колодца от попадания всякого мусора. От дождя тоже защита имеется — сдвинутая набекрень, крытая шалашиком шиферная кровля.

Я взялся раскручивать скрипучий ворот, ведро медленно поползло вниз и вскоре громко плюхнулось в воду. Слегка напрягаясь, я принялся наматывать на оцилиндрованный кусок бревна туго натянутый трос. Бадья раскачивалась из стороны в сторону, сопротивлялась, бухала о края колодца, будто я тянул из воды трепыхающийся улов. Влага выплескивалась и падала вниз, гулко резонируя в бетонной шахте.

Павликов сильными руками подхватил ведро, поднял его вверх и примостил на лавочку, сооруженную специально для этой цели. Затем легко наклонился и опустил лицо в ледяную, серебрящуюся воду. Он пил жадно, большими глотками, не останавливаясь, не отдыхая, не боясь застудить горло. Затем вытер губы рукавом, постоял, будто раздумывая, восхищенно крякнул:

— Родниковая студенка! Земной дар, сила недюжинная, богатырская! Чистота, не то что из городского водопровода! Жаль, нельзя впрок набрать.

— Как это нельзя? — возразил я, и тут же достал из рюкзака полиэтиленовую бутылку с минералкой, которую купил в дорогу. Я отвинтил пробку — шипящая булькающая жидкость полилась на траву.

Я держал пустую посудину на весу, Серега осторожно наклонил бадью. Но вода, не желая терять свободу и залезать в бутылку, резво и широко полилась на землю. Леденящая влага забрызгивала башмаки, попадала на одежду, приятно холодила руки. И пока мы наполнили сосуд, воды в ведре оставалось лишь на самом донышке. Я допил остатки, заметил:

— На вечер хватит, а утром приедем, на целую неделю запасемся. Тут до пасеки — рукой подать, всего четыре километра, час ходу прогулочным шагом. А на машине и вовсе ничего.

 

* * *

 

Мы шли вдоль насыпи, и Павликов, как ребенок, не переставал восхищаться многоцветьем травянистого ковра, устилавшего крутые склоны железной дороги. Колокольчики голубели ажурными панамами, поляны красного и белого клевера выделялись ярким китайским орнаментом. Основной же фон создавали неизвестные мне бело-розовые, нежные цветы, напоминающие пасть раскрытого льва, в простонародье зовущиеся львиным зевом. Горьковато-терпкий аромат пижмы и глухой крапивы, которые возвышались желтыми и сиреневатыми куртинками над основным покровом, легким дурманом наплывал на нас.

Под полотном железной дороги еще при царе-горохе был сделан прокол в человеческий рост, облицованный бутовым камнем. По ширине он рассчитан на гужевую повозку. Но самые отчаянные автолюбители, не желая делать двадцатикилометровый крюк до переезда и обратно, все же рисковали здесь проезжать, порой платя за собственную дерзость оторванными зеркалами, а то и покореженными бамперами.

Пыльная дорога привела нас к Осино-Лозовскому пруду. Она так и петляла вдоль водоема, огибая его многочисленные усынки и протоки, что намного удлиняло наш путь. Вечер был тишайшим, гладь воды отдавала серебром, на ней не обозначилось ни единой рябинки, ни малейшего волнения. В вечерних сумерках в пруду отражались облака, деревья и появившаяся на небе ущербная стареющая луна. Берега водоема заросли красным клевером и луговыми цветами, несколько разнящимися от тех, что цвели вдоль железной дороги. Безжалостная рука деревенского косаря прошлась по их буйной шевелюре, оставив на проплешинах ровные рядки подвявшей на солнце травы.

Вечерняя прохлада и туман медленно наступали на землю. Мы вышли на обрывистую глинистую насыпь плотины, отделяющую верхний пруд от нижнего. Белесые головы лысух беспокойно замельтешили в зарослях камыша, но тут же исчезли из виду. Завидев нас, всполошился и испуганно поднялся на крыло выводок юрких чирков.

Вслед за ними медленно и степенно стартовала с воды стая серых цапель. Как завороженные, следили мы за полетом грациозных птиц, сожалея, что невольно потревожили их вечерний отдых. Неторопливо взмахивая крыльями, достигающими в размахе двух метров, воздушные фрегаты взяли курс на противоположный берег и вскоре схоронились в зарослях камыша, куги и ветел. Замершую цаплю легко принять за сухую ветку или торчащий из воды сучок коряги.

— Подобного я в своей жизни не видел! А мы все рвемся куда-то, на юг или за границу. А у себя дома такого величия не замечаем!

Павликов вздохнул, обвел завороженным взором живописную панораму пруда. Похоже, он не торопился уходить, начисто забыв о времени, о неумолимо надвигающейся ночи.

— Насчитал тринадцать птиц. А ведь их должно быть четырнадцать, они же парами гнездятся. Значит, у кого-то поднялась рука, просто так, из спортивного интереса взять и убить живую тварь? Ведь цапли в пищу не годятся, они рыбой пахнут. Тринадцать, число плохое, несчастливое…

Серега с грустинкой посмотрел по сторонам, будто стараясь запечатлеть в памяти необычайную красоту вечернего пейзажа.

— Ты что, на самом деле веришь в приметы, в эту дребедень? — удивленно спросил я.

— Раньше не верил, а с тех пор, как полтинник разменял, стал почему-то верить.

— Странно, по-моему, все должно быть наоборот — с годами человек мудрее и опытнее становится, а потому меньше верит во всякую чепуховину. Суеверие больше удел молодых, неокрепших духом, не стяжавших веру, — сделал я весьма неожиданный вывод, не совсем веря в собственное утверждение.

Журналист пропустил его мимо ушей, продолжил исповедание:

— Не разберусь, что в душе творится. Сентиментальность проявляется на каждом шагу, жадность до красоты, до всего, что есть хорошего в этом мире. Все в себя вобрать стараюсь, осмыслить, будто последний день на свете живу. К божественным началам тяга открылась, чего раньше не замечалось.

Меня начал беспокоить его упадническо-меланхолический настрой. Павликов, будто поняв это, прервал свои откровения, восхищенно воскликнул:

— Гляди, Юра, красотища-то какая, прямо на холст просится. Я уж и названье придумал: «Вечер на пруду», или «На Медненском полустанке».

— Согласен, — обрадованно поддержал я друга. — Потому все отпуска на пасеке и провожу, ни в какой санаторий калачом не заманишь. Целебней, красивей и богаче наших мест не найти… Но нам пора, скоро вовсе стемнеет, а еще километр с гаком тащиться.

 

* * *

 

Темнота надвигалась стремительно. Не успели мы дойти до пасеки, как небосвод погас, на нем зажглись мириады ярких звездных фонариков. Бледное личико луны порозовело, зарделось, проступило пигментными пятнами горного пейзажа. Я взглянул на часы: на цветном экране мобильника высветилось без четверти одиннадцать.

Компаньоны уже спали, с их стороны не доносилось ни единого звука. По деревянной лесенке мы осторожно поднялись в пчеловодный вагончик. Я на ощупь отыскал керосиновый фонарь «летучая мышь», долго шарил впотьмах в поисках коробка со спичками.

Блеклый свет фонаря слегка осветил нехитрый интерьер. Я протиснулся к навесному шкафчику, достал пару свежих простыней, старое шерстяное одеяло, запиханное в пододеяльник, подушку на синтепоне, разложил старинное, широченное кресло-кровать, на которое намеревался уложить друга. Моя постель на топчане, сколоченном из березовых досок, всегда была готова оказать услугу своему хозяину. Дорога утомила нас, и мы, отказавшись от ужина, тут же разделись и рухнули на постели. Завтра будет день — будет и пища.

Но сон не шел. Видимо, находясь под впечатлениями нашего необычного путешествия, мозг требовал постепенного роздыха и осмысления событий. Я лежал и размышлял: о поющих рельсах, людях, живущих на полустанке вдалеке от суеты сует, о красоте природы средней полосы, о своей кочевой жизни, о пчелах — этих великих земных тружениках.

Мысли перекинулись на наши с Серегой взаимоотношения. Не столь долго мы и знакомы, всего каких-то пяток лет, а, кажется, целую вечность дружим. Что в нем больше всего притягивает? Конечно же, доброта. По моему твердому убеждению, это самое дефицитное чувство в наше растленное время. Лично мне, да и многим моим знакомым, кроме Сереги, конечно, именно доброты-то и не хватает. Чего греха таить, порой ни с того ни с сего оборвешь человека на полуслове, обидишь невниманием, грубым пакостным словом. Сам же страдаешь от этого, но со скверной собственного характера трудно совладать.

Внезапно лесополосу потряс громовой удар. Это истребитель преодолел звуковой барьер: начались ночные полеты — неподалеку проходила авиационная трасса полка противовоздушной обороны. Павликов повернулся с боку на бок, видно, тоже не спал. Спросил:

— И часто летают? Ты же мне тишину обещал?

— Обещал, не спорю. Но хотелось бы, чтобы как можно чаще грохотало. Ведь из мастерства и умения наших защитников тишина и покой рождаются. Я радуюсь, когда в небе серебрится крылатый треугольничек, когда в вышине дымчатые полосы от дыхания его стальных легких прочерчиваются.

Мы лежали молча, думая каждый о своем. Случайный самолет как бы всколыхнул наши души, возбудил, взбудоражил в них самые сокровенные мысли. Первым нарушил тишину Павликов:

— Я вот все думаю: и охота тебе в таких условиях жить. Ни людей, ни цивилизации, ни комфорта человеческого. Да и доход-то невелик, больше бы писательским трудом заработал.

— Не ты один так рассуждаешь, — отозвался я. — Не все, друг мой, измеряется деньгами, есть же занятие для души. Именно пчелы душу облагораживают, учат жить по совести, по справедливости. По законам Божьим, а не по волчьим, что человек современный на вооружение принял.

— Нельзя всех людей одним аршином мерить, под одну гребенку мести. Сколько я на своем веку замечательных людей повстречал! Их много больше, чем ущербных, уж поверь мне на слово.

Павликов повернулся с боку на бок и замолчал. Я же, недовольный его банальным умозаключением, продолжил:

— Хорошо, не будем про волков. Давай про пчел, они этого вполне заслуживают, поскольку нам, людям, обладающим высшим разумом, хороший урок преподают, как надо по жизни поступать. Взять хотя бы такой пример: зимой пчелы в клуб сбиваются. И никакой мороз им не страшен, когда они все вместе и в домике прокорма достаточно. В центре клуба температура плюс тридцать шесть градусов по Цельсию, а с краю морозяка несусветный и бескормица! Пчелу, что снаружи сидит, озябшую, ослабевшую, коллеги в середку пропускают, чтобы подкрепилась медком, ожила. Те же, что в тепле и при сытой жизни, добровольно на мороз выползают. Исключение одно — для пчелиной матки, как продолжательницы рода. Она даже в самый лютый мороз об этой своей высокой миссии думать должна. Так невзгоды всем миром, единым сообществом и побеждают. Не будь этого братства, солидарности, взаимопонимания, как угодно назови, пчелы бы погибли. Вначале те, что с краю, на обочине жизни, а потом и кто внутри пригрелся… А у людей? Кто к сытой и безбедной жизни пробился, уступит ли добровольно теплое местечко? Да ни в жисть!

А как пчела свой дом защищает? Бесстрашно — не побоится ни сильного, ни хитрого, ни коварного! Не колеблясь, безропотно жизнь отдаст, не щадя живота своего, в прямом смысле этого слова! Она ведь, когда теплокровное существо жалит, естество собственное губит. Зазубринки, что на жале имеются, как гарпун вонзаются в кожу агрессора, и воительница сознательно вырывает его из собственного тела. А потом летит умирать. Молча, безответно, не жалуясь, не кичась собственным жертвоприношением.

Не каждый человек на такое способен. Многие всеми правдами и неправдами от армии открещиваются. Да и пойдет ли на смертельный риск во имя страны тот, у кого собственные магазинчики, ларечки, лавочки, а за душой никаких идеалов? Я уж не говорю про владельцев «заводов, газет, пароходов». Тем вообще высокие принципы, может быть, только во сне являются. А наяву проза жизни достает, меркантильность заедает.

— Да, есть, над чем мозгами пораскинуть. Вовсе не думал, что пчела такое интересное существо.

— Пчелы — великие насекомые, Божья тварь! Недаром Киплинг называл их «маленьким народцем». И когда пчела погибает, про нее не говорят «сдохла», как про обычную скотину. Как про человека сожалеют: «умерла». Я готов о них часами рассказывать, поведать все, что сам знаю. Надо только почаще на пасеку наведываться. Но где тебе, при твоей-то круговерти.

— Обязательно вырвусь! Еще и очерк напишу «В гостях у пчеловода». И про людей на полустанке тоже не мешает рассказать. Пока не ушли они тихо и безвозвратно. Как это ни странно, а они во многом похожи. Что старый, что малый… Старики предоставлены сами себе, да и о молодежи мало у кого голова болит.

А как живет большинство? Бедно, бесцветно, бесцельно. Взять хотя бы ту женщину на полустанке. Мы тоже хороши, не спросили, может, ей в чем-то помощь требуется. Видел, как она одета? Нищета — другого слова не подберешь! И это в центре России, в самой ее сердцевине, где богатейшие черноземы! А что же говорить про другие края? Нам с тобой, Юра, тоже кумекать надо, как жизнь лицом к людям повернуть. Чтобы дело отцов и дедов наших не покрылось мхом забвения, а продолжилось. Проблема? Еще какая! Но рано или поздно ее придется решать. И об этом честно и открыто писать надо. И я не собираюсь угождать власть имущим лакированными фразочками о всеобщем благоденствии из-за боязни получить от них по загривку.

— Ты, между прочим, тоже власть. Правда, четвертая. Но для народа без разницы: первая, вторая или десятая. Начальник есть начальник. И будь добр организовать свое дело так, чтобы польза была. А от твоей писанины какой прок? Вот напишешь ты про житье-бытье тяжкое, и что изменится? Да ничего! Чиновник твою газету под сукно положит, а то и того чище, селедку завернет.

В темноте я не видел Серегиного лица. Но по тому, как он тяжко вздохнул, по настороженной паузе в нашем разговоре, понял, что попал в болевую точку. Мучившие его сомнения угодили в резонанс с моими мыслями, потому многократно усилились и проявились в новом витке нашей ночной дискуссии.

— Юра, помнишь там, на пруду, я про веру в Бога заговорил? Я хочу у тебя совета спросить. Как ты считаешь, достоин ли я приобщиться к вере? Ходить в церковь, поститься, молиться, наконец? Ведь ярым безбожником жизнь прожил, а теперь вот крест ношу. Может, не к добру все это? Лукавство перед самим собой и Высшим разумом?

— Трудно сказать вот так, в одночасье. Ты, Серега, нутром собственным прочувствовать должен: веришь или не веришь? Присмотреться к самому себе, как бы изнутри, вывернуть душу наизнанку. Только после этого определенный вывод сделать можно. Лично я знаю многих, кто даже не пытался переломить себя и, несмотря на нынешнюю моду, так и не отважился отринуть прочь устоявшиеся взгляды на религию. Они были и остались атеистами.

Так что, тебе самому и только самому выносить окончательный вердикт. Как совесть подсказывает, так и поступай.

Что же касается того, ходить или не ходить в церковь, соблюдать или не соблюдать религиозные обряды, то все изложено в Святом Писании: не надо ставить атрибуты веры выше самой веры… Порой одна-единственная молитва грешника, если она искренна, ценнее множества праздных походов в храм.

— Мир словно бы перевернулся на сто восемьдесят градусов, — с горечью заметил Павликов. — Бывший секретарь нашего райкома партии столько человеческих судеб поломал! А вина тех несчастных всего-навсего в том состояла, что детей кровных в церковную купель окунули. Сотрудникам под страхом исключения из партии указания давал, чтобы не только свои, но и родительские дома проревизовали, да иконы, как вредный антисоветский атрибут, из них немедленно убрали. А теперь он в церкви со свечкой стоит. Сумеет ли себе прощение вымолить?

Один мой знакомый военный, подполковник по званию, на службе так куролесил — дым коромыслом! Однажды наклюкался до такого состояния, что нечисть на рожон полезла. Так он ее из пистолета к порядку призывал. Заодно и капитану, что урезонить его попытался, ногу прострелил. А теперь, на гражданке, в Бога верит. По святым местам экскурсии организовывает, с паломников мзду собирает.

А недавно по радио бывший крупный обкомовский босс выступал с церковной проповедью. Заявил, что вынужден был многие годы свою родословную скрывать, потому что из семьи священника родом. Плакался, как его притесняли коммунисты, не давали приобщаться к православию. Но люди же помнят, в каком направлении он «шубу рвал».

Вот и выходит, в одном случае это кощунство, в другом — бизнес, в третьем — фальшь и несусветная глупость. А где же вера? Верой здесь и не пахнет. Беспринципные люди, крутятся, словно флюгер на ветру. От таких все беды!

Заповедей Божьих всего десять, а жить по ним, ох, как трудно! Потому и мучаюсь: а что же обо мне люди скажут?

— Что заслужил, то и скажут. И вера здесь ни при чем. Лучше, Серега, спать давай, завтра все обсудим.

 

* * *

 

Утро выдалось на редкость погожим и ласковым. Когда мы проснулись, вовсю пригревало солнышко, а веселый ветерок разносил аромат цветущих трав. Пичуги наперебой делились друг с другом необычными историями, щебетали что-то на своем птичьем языке, и мне казалось, что я понимаю, о чем они говорят: о любви, прекрасном лете, чудесах родного края, к которому стремились из дальних стран, о птенцах, которые уже начали пробовать силы в самостоятельном полете.

Не в пример нам, бездельникам, пчелы давным-давно были заняты обычной работой.

Я показал Павликову свое хозяйство. Хотя показывать особенно и нечего: ульи, медогонка, электростанция, хозяйственный блок, пчеловодная будка, гамак, натянутый между деревьев — вот, пожалуй, и все.

Он с интересом оценивал незнакомую обстановку, удивлялся, восхищался и, как всегда, задавал массу вопросов: как, что, почему и зачем. Я едва успевал отвечать.

Затем, как принято, был праздничный обед, полдник с кофе и янтарным сотовым медом.

Время бежало незаметно, и не успели мы оглянуться, как нужно было собираться в обратный путь. Я сел за руль своей старенькой «Нивы», которую предусмотрительно оставил на пасеке сын. Поезд отходил от полустанка в четыре вечера, но выехали заранее, чтобы можно было немного отдохнуть на пруду.

Спустя четверть часа мы уже плескались в водоеме, ощущая на себе приятную прохладцу подпитывающих его родников. Вода была настолько прозрачна, что на трехметровой глубине просматривалось серое илистое дно. Стайки мальков, стремясь удовлетворить чрезмерное любопытство, боязливо тыкались микроскопическими плавничками в наши тела.

— Да, Юра, удружил, так удружил, — в восхищении радовался Павликов, словно тюлень, барахтаясь в блаженной купели. — Подобной благодати мне давно испытывать не доводилось! Со времен турпоходов на Байкал и Селигер, где такая же кристально чистая вода! И рыба здесь непуганая, словно на заре зарождения цивилизации. Сроду не думал, что у нас столь великолепные места имеются! Обязательно приеду, как обещал, и целый день посвящу рыбалке.

— День рыбалке, день охоте, день сбору ягод, а там и по грибы пройтись не мешало бы. Я на прошлой неделе четыре ведра отборных подберезовиков родственникам отправил, — подзадорил я друга. — А там и трав лекарственных подсобрать не мешает, водицей родниковой запастись, медовухи отведать… В общем, бери-ка ты отпуск и на целый месяц на природу переселяйся. Ночевать есть где, а все остальное, как говорится, приложится.

— Правильно говоришь! Вот только разгребу кое-какие делишки и сразу сюда.

Осторожно ступая босыми ногами на мягкий травянистый ковер, мы вышли на берег и в изнеможении плюхнулись на прихваченное с пасеки тканевое покрывало. С полчаса лежали молча, наслаждаясь тишиной, ярким солнцем и пьянящим ароматом трав. Нехотя оделись. Серега достал небольшой цифровой фотоаппарат. Я заставил его войти по грудь в густые розовато-оранжевые заросли иван-чая, сфотографировал на фоне пруда и парящих над водой чаек.

Мы стояли на платформе в ожидании поезда, и оба проморгали его приближение. Автобусик, переваливаясь с боку на бок, словно медвежонок, бесшумно вынырнул из-за поворота. Мы заторопились, замельтешили, суетливо хватая немудреные Серегины вещи.

Неожиданно Павликов распахнул ворот рубашки, запустил руку за пазуху. Затем растерянно промолвил:

— Юра, я, кажется, крест потерял. Там, на пруду!

— Золотой? — обеспокоился я.

— Да какое это имеет значение? Не важно, из какого металла, мне его священник отец Виктор подарил. Хороший крест, намоленный… Плохая это примета, видно, не достоин я носить святую реликвию. Когда его на своей груди ощущал, успокоение и силу духовную приобретал. А теперь…

— Ты не волнуйся, Серега, на обратном пути весь бережок обыщу. Найдется, никуда не денется, — успокоил я друга. — Отыщется, никому он не нужен, кроме тебя. Каждый человек свой крест несет, Богом отмеченный…

— Нет, не найдется. Чую, на дне мой оберег покоится. Наверное, соскользнул в воду, когда в пруду барахтались…

 

* * *

 

Скорбное известие о смерти Сергея пришло неожиданно, свалилось, как снег на голову, оглоушило внезапностью, легло на душу страшной тяжестью. Так является всякая беда, не спросив разрешения, не предупредив заранее, ничуть не волнуясь о тех, кому предстоит встречать ее ужасающие последствия. Я понял лишь одно: больше никогда не увижу Сереги Павликова, этого бесшабашного, бесхитростного, доброго человека, моего друга! Не выдержало сердце легкоранимого, неравнодушного к чужим невзгодам журналиста.

Теперь я уже и не припомню, кто первым принес эту страшную весть. Позвонил ли по телефону или передал на словах. Да это, собственно говоря, не столь и важно. Отложив дела, я рано утром ехал тем же железнодорожным автобусом на похороны Павликова в Тамбов.

Как все переменилось в мире! На этот раз рельсы исполняли заунывный реквием Моцарта. Затем мелодия сменилась минорными сонатами Шопена. Ни одного мало-мальски веселого, радостного звука — тоскливая, грустная музыка, будто поезд тоже участвовал в похоронной церемонии!

Я молча сидел, не в силах пошевелиться, безвольно склонив голову к груди и полуприкрыв глаза. Словно дирижер невидимого оркестра, боялся неосторожным движением, неловким жестом прервать мелодию, так созвучную моему настроению. Неожиданно сидевшая рядом со мной девушка задала знакомый вопрос:

— Вы не подскажете, что за звуки? Мистика, фантастика какая-то…

Я не сразу понял, что вопрос был обращен именно ко мне.

— Эх, вы, молодежь! Рассусоливаете: мистика, фантастика, а простого не понимаете! — неожиданно вмешалась в разговор проводница. — Да за такую музыку кое-кому по шеям надо накостылять! Совсем совесть потеряли, не следят за дорогой! Мало того, что на этом участке балльность пути за рамки зашкаливает, отчего болтает из стороны в сторону, словно в шторм на корабле. Так еще и допуски укладки рельсов нарушены. Я в бригаде по ремонту пути двадцать лет с кувалдой не расставалась. Потому знаю: на расширение не более шести, а на сужение не менее четырех миллиметров от установленного размера колеи допускается. Короче, «минус четыре, плюс шесть» — такое жесткое железнодорожное правило существует. А здесь пути заужены сверх нормы, потому реборды колес рельсы-то и трут. Железо о железо — вот и вся музыка!

 

* * *

 

На поминках много хорошего о Павликове говорили. И близкие друзья, и родственники, и начальство. А я промолчал, постеснялся выразить чувства. Когда расходились, ко мне неожиданно подошла его супруга и протянула небольшую бархатистую коробочку.

— Вот, возьмите. Сережа, перед тем как… Вам велел передать.

Дома я раскрыл футляр — внутри лежал скромный серебряный крестик, а рядом надорванная цепочка. Я все понял: значит, не утратил он драгоценную реликвию! Обнаружилась пропажа. То-то возрадовалась Серегина душа!

 

——————————

Юрий Николаевич Расстегаев родился в 1949 году в поселке Новая Ляда Тамбовского района Тамбовской области. Окончил Москов­ский энергетический институт. Работал инженером, в комсомольских органах, в милиции, был пресс-секретарем Тамбовской областной Думы. Участник боевых действий на Северном Кавказе. Публиковался в журнале «Подъём», газете «Щит и меч», в коллективных сборниках. Автор шести книг прозы. Лауреат ряда литературных премий, имеет ведомственные награды МВД. Член Союза писателей России.