«ПРОТИВИТЬСЯ ЗЛУ ...» К 155-летию со дня рождения А.М. Горького

ПОЛЕТ НАПЕРЕКОР БУРЕ. К 205-летию со дня рождения Афанасия Афанасьевича ФетаПри имени Афанасия Фета многие восклицают: «А-а, “шепот, робкое дыханье, трели соловья…” Как же, помню, помню!» За полтора века критика немало потру­дилась, чтобы сделать из этого поэта жреца «чистого искусства». Еще при жизни Фета Н. Добролюбов обвинял его (как и Пушкина, и Лермонтова) в том, что он «обращает так мало внимания на жизнь, разлитую по всем концам нашего любез­ного отечества, и ограничивается чрезвычайно узким кругом тонких чувств, воз­вышенных стремлений и эфирных страданий». А Д. Писарев пренебрежительно предсказывал, что «гг. Фет, Полонский… и многие другие микроскопические по­этики забудутся так же скоро, как те журнальные книжки, в которых они печата­ются». Прогнозы не оправдались. А. Фет стал классиком русской лирики. Однако и в наше время сонмы критиков представляют поэта ущербным созерцателем, далеким от реальной жизни и обитающим в туманных эмпиреях. Анекдотично звучат сейчас и строки эстрадного поэта, который, запальчиво выступая в роли борца за пресловутую «гражданственность», воевал с «фетятами», а заодно, конеч­но, и с Фетом:

                           

Дух, значит, шепот, робкое дыханье,

и все? А где набат – народный глас?

…………………………………………

Идет игра в свободу от эпохи,

но прячась от сегодня во вчера,

помещичьи лирические вздохи

скрывают суть холопского нутра.

 

Уничижительное «помещичьи лирические строки» в данном случае было вздором и формально, и по сути. Фета с большой натяжкой можно было назвать помещиком. Выйдя в отставку с военной службы, сорокалетний поэт купил в родных орловских местах участок земли, построил дом и начал хозяйствовать. Фета уместней было назвать работником, работником истовым, вдруг открывшем для себя красоту и сладостную тяготу земледельческого труда. «Я люблю землю, – писал он Льву Толстому, – черную рассыпчатую землю, ту, которую я теперь рою и в которой я буду лежать… Сегодня засадил целую аллею итальянских тополей аршин по пять ростом и рад, как ребенок».

Это формальная сторона дела. А что касается «лирических вздохов» Фета, то их по достоинству оценили уже современники поэта. Ф. Достоевский, словно предвидя наскоки на автора стихотворения «Шепот, робкое дыханье…», писал в связи с этим лирическим шедевром: «…утилитаристы требуют от искусства прямой, немедленной, непосредственной пользы, соображающейся с обстоятельствами, подчиняющейся им, и даже до такой степени, что если в данное время общество занято разрешением, например, такого-то вопроса, то искусство (по учению некоторых утилитаристов) и цели не может задать себе иной, как разрешение этого же вопроса.

…этого только можно желать, но не требовать, уже по тому одному, что требуют большею частью, когда хотят заставить насильно, а первый закон в искусстве – свобода вдохновения и творчества».

Другой современник А. Фета, поэт и драматург Алексей Константинович Толстой, заметил в частном письме: «Фет – поэт единственный в своем роде, не имеющий равных себе ни в одной литературе, и он намного выше своего времени, не умеющего его оценить».

По-моему, уяснить для себя, в чем «единственность» поэта, – увлекательная душевная работа для каждого читателя. В этом нашем поиске ключик – поэтическая строка самого Афанасия Фета «Стихом моим незвучным и упорным…», а также следующие его признания в письмах: «…в истинных художественных произведениях я под содержанием разумею не нравоучение, наставление или вывод, а производимые ими впечатления… Если мне кто скажет, что он в Гомере или Шекспире заподозрил ум, я только скажу, что он их не понял. Черт их знает, может быть, они были кретины, но от них сладко – мир, в который они вводят, действительный, узнаешь и человека, и природу – но все это как видение высоко недосягаемо, на светлых облаках. Книга давно закрыта, уже давно пишешь вечерний счет и толкуешь с поваром, а на устах змеится улыбка, как воспоминание чего-то хорошего».

Почему «стихом моим… упорным»? – спросите вы. А вот почему. Когда вокруг только и слышны разговоры, что поэзия должна приносить общественную пользу, за что-то бороться и что-то отстаивать, – писать так, как писал Фет, можно только имея непоколебимые творческие принципы. По сути дела, поэзия Афанасия Фета была полетом наперекор буре.

 

*    *    *

 

Я с детства помню фетовское стихотворение «Чудная картина…». В нем только восемь строк, но мне всегда казалось, что оно намного больше по размеру – уж слишком широкую по охвату, раздольную, протяженную в пространстве картину зимней Рос­сии оно рисует. Это не оговорка: России, а не родового имения Новоселки на Орловщине, куда Фет, студент Московского университета, вероятно, часто наведывался (стихотворение написано в студенческие годы). Такое могучее, волшебное, мистически необъяснимое воздействие на русскую душу имеет эта миниатюра:

 

Чудная картина,

Как ты мне родна:

Белая равнина,

Полная луна,

Свет небес высоких,

И блестящий снег,

И саней далеких

Одинокий бег.

1842

 

Если сказать, что патриотизм А. Фета живет в волшебных и разнообразных картинах России, то не каждый и согласится. Патриотизм – любить родную природу, воспевать ее? Да, так, а не иначе. Фета постоянно занимала его родина, жилище его души: вне ее небосвода, ее далей, ее воздуха для поэта невозможны были существование, свобода, творчество. Это чисто русская страсть, русская сладкая боль:

 

Какая грусть! Конец аллеи

Опять с утра исчез в пыли,

Опять серебряные змеи

Через сугробы поползли.

На небе ни клочка лазури,

В степи все гладко, все бело,

Один лишь ворон против бури

Крылами машет тяжело.

И на душе не рассветает,

В ней тот же холод, что кругом,

Лениво дума засыпает

Над умирающим трудом.

А все надежда в сердце тлеет,

Что, может быть, хоть невзначай,

Опять душа помолодеет,

Опять родной увидит край,

Где бури пролетают мимо,

Где дума страстная чиста, –

И посвященным только зримо

Цветет весна и красота.

1862

 

Впрочем, мы можем найти у Афанасия Фета и прямое признание в своих чувст­вах к России – вдвойне дорогое, потому что редкое, не повторявшееся всуе. В своем стихотворном послании к Ивану Тургеневу он писал:

                              

Поэт! ты хочешь знать, за что такой любовью

Мы любим родину с тобой?

Зачем в разлуке с ней, наперекор злословью,

Готово сердце в нас истечь до капли кровью

По красоте ее родной?

 

После таких стихов кажется естественным рассказ Фета в его книге воспоминаний «Ранние годы моей жизни» о том, как в юности он возвращался из Лифляндии, куда родители отправляли его на два года в немецкую школу-пансион: «Когда мы за Нейхаузеном, перешедши через мосток, очутились на русской земле, я не мог совладать с закипевшим у меня в груди восторгом: слез с лошади и бро­сился целовать родную землю». Это полезно почитать, хотя бы для сведения, тем, кто в нынешней России морщится от слова «патриот», как от зубной боли. Трудно предста­вить, что бывший российский писатель, подавшийся из разоренной русской земли в Из­раиль или с вожделением добивавшийся американского гражданства и получивший его, будет целовать родную землю при очередном свидании с нею. Но зато я хоро­шо представляю, как страстно стремились к ней Н. Гоголь – из Италии, И. Тургенев – из Франции, Ф. Тютчев – из Германии, как смертно тосковали о ней вынужденные жить в эмиграции И. Бунин, И. Шмелев, Б. Зайцев. Мне понятно, почему скучал о ней и нетер­пеливо торопился домой из долгого путешествия по Европе и Америке С. Есенин. Афа­насий Фет со всей полнотой выразил в стихах свое обожание родины – и это, пожалуй, главная многостраничная песнь в его творчестве и самая патриотическая песнь в рус­ской лирике:

 

Из дебрей туманы несмело

Закрыли родное село;

Но солнышком вешним согрело

И ветром их вдаль разнесло.

Знать, долго скитаться наскуча

Над ширью земель и морей,

На родину тянется туча,

Чтоб только поплакать над ней.

1886

 

Собственно, и утвердившееся в критике мнение о том, что судьба России, ее народа не интересовала А. Фета, – это не более чем легенда. В годы, когда Фет рьяно хозяйст­вовал в своей Степановке, он написал оригинальные очерки «Из деревни» и «Записки о вольнонаемном труде». Пусть это труды экономические, при­кладные, но и их появление о многом говорит. А духовное запустение в деревне, а по­вальная нищета крестьян, а жалкое положение семьи – могли ли эти российские беды не трогать Фета? Живя в деревне, он остро чувствовал неустройство жизни, предугадывал народное возмущение. В 1879 году, во време­на Александра II, который через два года будет убит народовольцами, поэт писал Льву Толстому строки, которые, казалось бы, никак нельзя было ожидать от «певца чис­тых нег», каким представляли Фета: «К чему же мы в настоящий момент пришли? Мне кажется, к одному и тому же убеж­дению, высказываемому в разных формах, что в таком хаосе понятий, стремлений, усло­вий жизни, какие нас окружают, никакое государство, народ, общество, семейство, человек жить не могут. Нужна другая форма. Какая? Это другой вопрос. Мы, как во время бу­ри, швыряем за борт, как одурённые, все, что под руку попадет: и ненужный груз, и об­раза, и компас, и руль, и паруса, и канаты, и собственных детей. Когда это кончится? Бог знает. И чем?»

Показательно, что это обращено ко Льву Толсто­му, тоже противнику всякого насилия. Однако насилие над народом оценивалось обои­ми писателями как грех наитягчайший и не замаливаемый. Возмущение этим насилием и понимание того, что народ может выступить против него, объединяло две великих души.

 

*    *    *

 

Афанасий Фет смотрел на жизнь, человеческую душу, природу как философ. Для него каждый кусочек земной жизни связан с жизнью мировой. И всегда для него в центре мира – на все откликающаяся и все запомина­ющая душа.

 

Как в дни безумные, как в пламенные годы,

Мне жизни мировой святыня дорога;

Люблю безмолвие полуночной природы,

Люблю ее лесов лепечущие своды,

Люблю ее степей алмазные снега.

 

Каждодневная жизнь духа, то окрыленного надеждами, то угнетенного предчувстви­ями, то освященного вышними лучами, то погруженного в сумрак, стала благодаря музе Афанасия Фета подробной и поучительной книгой для тех, кто хотел бы понять самого себя и таинственный мир вокруг:

 

Из тонких линий идеала,

Из детских очерков чела

Ты ничего не потеряла,

Но все ты вдруг приобрела.

 

Твой взор открытей и бесстрашней,

Хотя душа твоя тиха;

Но в нем сияет рай вчерашний

И соучастница греха.

1890

 

Да, у Фета всегда – в рассказе, размышлении, жалобе или счастливом признании – участвует трепещущая душа; если это размышление, то она много раз переболела тем, о чем рассказано в стихах; если это жалоба, то она уже не может носить в себе мучи­тельное слово; если радостное признание, то она многократно ликовала и не в силах больше сдержать счастливого чувства. Фет берется за перо не потому, что поражен сверкающим небом или удручен неистовой непогодой; он берется потому, что душа его вновь откликнулась на зов большого мира:

 

Еще люблю, еще томлюсь

Перед всемирной красотою

И ни за что не отрекусь

От ласк, ниспосланных тобою.

Покуда на груди земной

Хотя с трудом дышать я буду,

Весь трепет жизни молодой

Мне будет внятен отовсюду.

Покорны солнечным лучам,

Так сходят корни в глубь могилы

И там у смерти ищут силы

Бежать навстречу вешним дням.

1890

 

Говорили о созерцательности стихов Фета. Но его «созерцательные» стихи не назовешь бездумными, лишь зеркально отразившими то, что увидел поэт. Мало то­го, что стихи Фета полны душевного огня, кипящего чувства, которыми отличают­ся люди эмоциональные; как всякий свет, ударивший мощной вспыш­кой, стихи поэта озаряют по-новому предметы, лица людей, даже их судьбу, да и саму жизнь вокруг. И тогда понимаешь: строки Фета обогатили тебя новым знани­ем; они мудры, как строки философа:

 

На стоге сена ночью южной

Лицом ко тверди я лежал,

И хор светил, живой и дружный,

Кругом раскинувшись, дрожал.

Земля, как смутный сон немая,

Безвестно уносилась прочь,

И я, как первый житель рая,

Один в лицо увидел ночь.

Я ль несся к бездне полуночной,

Иль сонмы звезд ко мне неслись?

Казалось, будто в длани мощной

Над этой бездной я повис.

И с замираньем и смятеньем

Я взором мерил глубину,

В которой с каждым я мгновеньем

Все невозвратнее тону.

                                              1857

 

Это классическое стихотворение дышит такой космической мощью, таким ор­линым охватом земли и небесной бездны за ее краями, что невольно вспомина­ются философские страницы Льва Толстого из «Войны и мира» или Федора Дос­тоевского из «Братьев Карамазовых». В шестнадцати фетовских строчках есть и восторг смельчака, и невольное оцепенение ошеломленного ребенка, и неожи­данное открытие, и страх перед непознаваемой глубиной вселенной – вся гамма чувств смертного человека, заглянувшего в бессмертный мир. Много ли найдет­ся таких стихотворений в русской лирике?

Иногда кажется, будто А. Фет опроверг мнение Г. Державина, А. Пушкина, Е. Боратынского, Ф. Тютчева, что главное в поэзии – мысль, без мысли она пуста. Но в том-то и дело, что Фет ведет читателя к мысли, к философскому размышлению, приобщив вначале к созерцанию. Оно у поэта молитвенно чисто, целомудренно, отрешенно от всяческих земных целей, оно – как общение с самой бессмертной красотой. «Говорите, что хотите, а ум, выплывающий на поверхность, – враг прос­тоты и с тем тихого художественного созерцания», – полемически писал Афанасий Фет Ивану Тургеневу. И в самом деле, Фет в своем стремлении к эстетизму, к кра­соте жизни и искусства, кажется, пошел дальше предшественников в русской поэ­зии; он сделал созерцание красоты – идет ли речь о южной ночи, облике любимой женщины или произведении искусства – символом своей веры, главным занятием своей целомудренной музы.

 

Какая ночь! На всем какая нега!

Благодарю, родной полночный край!

Из царства льдов, из царства вьюг и снега

Как свеж и чист твой вылетает май!

Какая ночь! Все звезды до единой

Тепло и кротко в душу смотрят вновь,

И в воздухе за песнью соловьиной

Разносится тревога и любовь.

Березы ждут. Их лист полупрозрачный

Застенчиво манит и тешит взор.

Они дрожат. Так деве новобрачной

И радостен и чужд ее убор.

Нет, никогда нежней и бестелесней

Твой лик, о ночь, не мог меня томить!

Опять к тебе иду с невольной песней,

Невольной – и последней, может быть!

                                                    1857

 

Постоянной причастности к красоте, ее присутствию «на этом и том берегу» – вот чего достигает своим художественным даром Афанасий Фет. Хочется повторять и по­вторять строки поэта, раздвигающие горизонт, обостряющие слух, дающие твоему сердцу новое, двойное зрение:

 

Одним толчком согнать ладью живую

С наглаженных отливами песков,

Одной волной подняться в жизнь иную,

Учуять ветр с цветущих берегов,

Тоскливый сон прервать единым звуком,

Упиться вдруг неведомым, родным,

Дать жизни вздох, дать сладость тайным мукам,

Чужое вмиг почувствовать своим.

Шепнуть о том, пред чем язык немеет,

Усилить бой бестрепетных сердец –

 

Вот в чем певец лишь избранный владеет,

Вот в чем его и признак и венец!

1887

 

Фет очень хорошо представлял эту тайную силу поэта – дарить имя рождающемуся чувству, неясному настроению, мгновенной молнии мысли. Он хорошо представлял эту силу и обладал ею – недаром же он дал точную формулу своему искусству:

 

Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук

Хватает на лету и закрепляет вдруг

И темный бред души и трав неясный запах;

Так, для безбрежного покинув скудный дол,

Летит за облака Юпитера орел,

Сноп молнии неся мгновенный в верных лапах.

 

Афанасию Фету удавалось в лирическом стихотворении, как лучом, высветить та­кую бездну сущего, что в нее, эту бездну, со жгучим интересом и благодарным внима­нием заглядывали великие современники, например, Лев Толстой и Федор Достоевский. А он хотел большего. Он хотел, чтобы искусство потрясало сильнее, чем подлинные об­стоятельства жизни, чем действительные ее драмы. Своим поэтическим даром он хо­тел объять даже запредельное – ведь земное и зримое уже покорилось ему:

 

ЛАСТОЧКИ

 

Природы праздный соглядатай,

Люблю, забывши все кругом,

Следить за ласточкой стрельчатой

Над вечереющим прудом.

Вот понеслась и зачертила –

И страшно, чтобы гладь стекла

Стихией чуждой не схватила

Молниевидного крыла.

И снова то же дерзновенье

И та же темная струя, –

Не таково ли вдохновенье

И человеческого я?

 

Не так ли я, сосуд скудельный,

Дерзаю на запретный путь,

Стихии чуждой, запредельной,

Стремясь хоть каплю зачерпнуть?

1884

 

*    *    *

 

Когда я читаю стихи А. Фета о родной природе, мне кажется, что для него Степановка, а потом Воробьевка Курской губернии, куда он перебрался, – это центр земли; здесь сосредоточилась его Россия, здесь ее главная обитель. Тут можно несуетно и внимательно рассмотреть подробности русской природы, услышать ее сокровенные, тайные голоса:

 

Я жду… Соловьиное эхо

Несется с блестящей реки,

Трава при луне в бриллиантах,

На тмине горят светляки…

 

Чтобы принять это в душу, нужно стоять в ночной чуткой тишине, в главном саду России, в потаенном уголке родины. Афанасий Фет потому и великий националь­ный поэт, что он, может быть, единственный из русских лириков подробно и точ­но, с большой любовью передал нам, читателям, особость русской природы, ее со­звучность русской душе.

Читатель скажет: но тонко и чутко воспринимать родную природу, бережно и живописно переносить ее на бумагу, в стихи могли почти все великие поэты на­шего Отечества – Пушкин и Лермонтов, Некрасов и Кольцов, Тютчев и Блок, Клю­ев и Есенин. В чем же особый талант Фета?

Его приоткрыл Ф. Тютчев в своем стихотворении, посвященном А. Фету:

 

Иным достался от природы

Инстинкт пророчески слепой –

Они им чуют, слышат воды

И в темной глубине земной…

 

Слышать и чувствовать душу природы, зреть под «оболочкой зримой» ее тайную жизнь, в которой очень много от самого Творца, – это было доступно А. Фету. Мож­но сказать, что он дал голос, подарил речь русским просторам. То качество, о кото­ром я говорил выше, соединившись с редкой способностью поэта представлять в неустанном движении, в удивительных подробностях пейзажи России, сделало его непревзойденным певцом живого цветущего мира. Да, все крупные русские поэты сказали об отчей земле свое неповторимое слово. Но Афанасий Фет словно бы по­ставил целью своей жизни дать полный, всеобъемлющий и красочный портрет родной природы, такой разнообразной, переменчивой и одушевленной нашей русской судьбой. Его гений выполнил свое предназначение, как и гений того, кто «в жесто­кий век восславил свободу», и того, кто оплакал страдания народа, и того, чье «степ­ное пенье сумело бронзой прозвенеть». Он, вдохнувший в миллионы соотечествен­ников любовь к родным неохватным далям, по праву встал в ряд наших духовных пастырей.

 

Есть ночи зимней блеск и сила,

Есть непорочная краса,

Когда под снегом опочила

Вся степь, и кровли, и леса.

Сбежали тени ночи летней,

Тревожный ропот их исчез,

Но тем всевластней, тем заметней

Огни безоблачных небес.

Как будто волею всезрящей

На этот миг ты посвящен

Глядеть в лицо природы спящей

И понимать всемирный сон.

 

Сказать о том, что А. Фет был в поэзии пантеистом[1], – это значит не сказать всего. Фет постоянно поверяет свою судьбу жизнью природы. Для него человек и птица, че­ловек и травинка, человек и дождевая капля – сородичи, подвластные одним силам, одаренные одним земным путем. И когда в его поэтическом раздумье как равные со­седствуют собственная душа и душа травы, душа метели, душа глухого бора, то я, читатель, ощущаю себя сыном огромной земной семьи, родней всего, что дышит, имеет го­лос, зрение, слух.

А. Фет, пожалуй, — первый русский поэт, который искал разгадку человеческого бытия в жизни природы. И вправду, жизнь внешнего мира более всеобъемлюща, чем челове­ческое существование, она таит объяснение любому движению человеческой души, она первопричина многих человеческих поступков или толчок для них. Нужно только зорко вглядываться в эту жизнь, точно истолковывать ее подсказки, уметь переводить ее безмолвную речь на язык человека. Фет умел это делать:

 

Учись у них – у дуба, у березы.

Кругом зима. Жестокая пора!

Напрасные на них застыли слезы,

И треснула, сжимаяся, кора.

Все злей метель и с каждою минутой

Сердито рвет последние листы,

И за сердце хватает холод лютый;

Они стоят, молчат; молчи и ты!

Но верь весне. Ее промчится гений,

Опять теплом и жизнию дыша.

Для ясных дней, для новых откровений

Переболит скорбящая душа.

                                              1883

 

В минуты смятения скорбящая душа и впрямь не знает, как вести себя, и думает­ся, она будет благодарна вещему голосу, который подскажет ей, как переболеть «для ясных дней, для новых откровений». Недаром поэзию Фета с таким упоением и с та­ким постоянством любил мудрец Лев Толстой. Они переписывались в течение деся­тилетий; не было, пожалуй, ни одного стихотворения Фета зрелых лет, которое бы первым со жгучим вниманием не прочел писатель. На многие из них он тотчас от­кликался в письмах. Его отзыв, как правило, – это не светский или дружеский комп­лимент об еще одной понравившейся лирической пьесе; это всегда – отклик мудрого сердца, которое тревожилось о том же самом и удивлялось тому же самому, что и сердце поэта, и которое мгновенно уловило звук и смысл поэтического откровения. 22 ноября 1876 года А. Фет создал стихотворение «Среди звезд». В последнем его чет­веростишии звезды говорят человеку:

 

Вот почему, когда дышать так трудно,

Тебе отрадно так поднять чело

С лица земли, где все темно и скудно,

К нам, в нашу глубь, где пышно и светло.

 

Уже 6-7 декабря Лев Николаевич пишет автору: «Стихотворение это не только достойно вас, но оно особенно и особенно хорошо тем самым философски поэти­ческим характером, которого я ждал от вас. Прекрасно, что это говорят звезды. И особенно хороша последняя строфа».

Л. Толстой понимал, что провидеть тайную жизнь природы – это одна сторона дара; а другая – суметь воплотить ее в слове; передать ясной, внятной поэтической речью едва уловимое, текучее, теряющееся в тумане или сумраке, тихо звучащее, нарождающееся и отмирающее. Фет был волшебником того и другого. Кажется, иные стихи его сами, как природа, живут тайной жизнью, полны невыразимой прелести, понятной и близкой только сердцу, а не догадливому уму. О чем, напри­мер, это:

 

Прозвучало над ясной рекою,

Прозвенело в померкшем лугу,

Прокатилось над рощей немою,

Засветилось на том берегу.

Далеко, в полумраке, лугами

Убегает на запад река.

Погорев золотыми каймами,

Разлетелись, как дым, облака.

На пригорке то сыро, то жарко,

Вздохи дня есть в дыханье ночном, –

Но зарница уж теплится ярко

Голубым и зеленым огнем.

1855

 

Стихотворение называется обыденно: «Вечер». Но ясно, что в картине, которая нарисована автором, есть некое Божье присутствие, неземное и влекущее душу:

 

Прокатилось над рощей немою,

Засветилось на том берегу…

 

Для Фета картины природы, особенно вечерней или ночной, исцеляюще дейст­вуют на душу. В окружающем пейзаже ищет он отрады, понимания, родственного отклика. Для него часто не другая душа – друг или любимая, – а задумчивый лес, притихшая река, теплые травы, склонившийся над изголовьем месяц могут принес­ти утешение. В этом безмолвном разговоре с природой, в беззвучной исповеди пе­ред нею найдет поэт все, что нужно страдающему, обойденному счастьем сердцу – понимание, участие, сопереживание:

 

Как нежишь ты, серебряная ночь,

В душе расцвет немой и тайной силы!

О, окрыли – и дай мне превозмочь

Весь этот тлен, бездушный и унылый!

Какая ночь! Алмазная роса

Живым огнем с огнями неба в споре,

Как океан, разверзлись небеса,

И спит земля – и теплится, как море.

Мой дух, о ночь, как падший серафим,

Признал родство с нетленной жизнью звездной

И, окрылен дыханием твоим,

Готов лететь над этой тайной бездной.

1865

 

Вернемся к миниатюре «Шепот, робкое дыханье…» Пожалуй, ни одно стихотво­рение в русской поэзии не высмеивалось так часто литературными шутами, как это. В лучшем случае они ставили поэту в заслугу то, что стихотворение написано без единого глагола: вот, мол, умелец! Однако мало кто из них замечал, что в этой ми­ниатюре проявилась необычайная способность А. Фета превратить стих в тончай­ший звук замирающей  флейты, перейти из области речи в угасающую вдали волшеб­ную мелодию. Прочитайте стихотворение шепотом, к финалу все затихающим, и вы почувствуете, что сами звуки в нем требуют этого пиано, затем пианиссимо, что они – отлетающая в эфир музыка:

 

Шепот, робкое дыханье,

Трели соловья,

Серебро и колыханье

Сонного ручья.

Свет ночной, ночные тени,

Тени без конца,

Ряд волшебных изменений

Милого лица,

В дымных тучках пурпур розы,

Отблеск янтаря,

И лобзания, и слезы,

И заря, заря…

         1850

 

Это создано не по наитию, это сознательно выбранное Фетом направление рус­ской лирики. Сам он без утайки открывал свой творческий метод: «Чайковский… как бы подсмотрел художественное направление, по которому ме­ня постоянно тянуло и про которое покойный Тургенев говаривал, что ждет от меня стихотворения, в котором окончательный куплет надо будет передавать безмолвным шевелением губ.

Чайковский тысячу раз прав, так как меня всегда из определенной области слов тянуло в неопределенную область музыки, в которую я уходил, насколько хватало сил моих…»

Можно сказать, А. Фет не просто дал русскому поэтическому слову внешнюю му­зыкальность – этого сумел добиться не один поэт до и после него; Фет сообщил при­родной музыке русской речи содержательность – художественную, эстетическую. Он остался непревзойденным мастером тонкой, выразительной, много говорящей нам музыкальности родной речи:

 

Облаком волнистым

Пыль встает вдали.

Конный или пеший –

Не видать вдали!

 

Вижу: кто-то скачет

На лихом коне.

Друг мой, друг далекий,

Вспомни обо мне!

   1843

 

*    *    *

 

Афанасий Фет более, чем кто-либо из русских поэтов, был натурой чувствитель­ной. Об этом свойстве души как-то не принято говорить. Боже мой, быть чувстви­тельным, проявлять свойство, более приличное для женщины, – что в этом привле­кательного для мужчины? Но может быть, именно это качество человеческой души и помогает поэту открывать глубины бытия. «Ему хотелось скрыть от меня слезу – но я ее видел, –делился поэт и критик Аполлон Григорьев своими впечатлениями о ве­черах, проведенных с Фетом, когда они «оба бывали настроены одинаково». – Если я спас его для жизни и искусства – он спас меня еще более для великой веры в душу человека».

В случае с А. Фетом чувствительность не означала, конечно, одну сентименталь­ность, повышенную впечатлительность, хотя и эти качества не грешны, для поэта особенно. За чувствительностью тут стояла способность к глубочайшему пережива­нию, горячему отклику на красоту; способность к восприятию той прелести жизни, природы и человека, которую не ощущают другие. Разве в каждой поэтической книге прочитаешь такие строки:

 

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали

Лучи у наших ног в гостиной без огней.

Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,

Как и сердца у нас за песнею твоей.

Ты пела до зари, в слезах изнемогая,

Что ты одна – любовь, что нет любви иной,

И так хотелось жить, чтоб, звука не роняя,

Тебя любить, обнять и плакать над тобой.

И много лет прошло, томительных и скучных,

И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь,

И веет, как тогда, во вздохах этих звучных,

Что ты одна – вся жизнь, что ты одна – любовь,

Что нет обид судьбы и сердца жгучей муки,

А жизни нет конца, и цели нет иной,

Как только веровать в рыдающие звуки,

Тебя любить, обнять и плакать над тобой!

                                                                1877

 

Трогательную восприимчивость поэта смолоду полюбил Лев Толстой. Их дружба – не просто совпадение двух характеров; это сокровенное родство душ. Для Толс­того, великого сердцеведа, было ясно, что Фет из тогдашних поэтов наиболее полно выражает мечтательность, привычку к созерцанию, поэтическую чувствительность русского человека. Писатель, создавший пленительный образ Наташи Ростовой, под­линно русские характеры Константина Левина, Ивана Ильича, Андрея Болконского, Платона Каратаева, как никто другой понимал душевные переживания Фета.

Почита­ем их письма друг к другу. А. Фет – Л. Толстому в 1878 году:

«Я готов, как муэдзин, влезть на минарет и оттуда орать на весь мир: «Я обожаю Толстого за его глубокий, широкий и вместе тончайший ум. Мне не нужно с ним тол­ковать о бессмертии, а хоть о лошади или груше – это все равно. Будет ли он со мной согласен – тоже все равно, но он поймет, что я хотел и не умел сказать».

А несколько раньше, в 1866 году, Л. Толстой признавался А. Фету в своей «неспособности» (!) передать словами глубокую привязанность к поэту:

«Чем ближе люди между собою (а вы по душе мне один из самых близких), тем чувствительней несоответственность тона письма – тону действительных отношений. Настоящие мои письма к вам – это мой роман, которого я очень много написал».

В 1876 году Л. Толстой пишет А. Фету такое же удивительное письмо – о том, каких людей он хотел бы видеть в минуту ухода из жизни. Заметьте, это написано еще цве­тущим человеком, имеющим множество близких людей:

«…мне никого в эту минуту там не нужно бы было, как вас и моего брата. Перед смертью дорого и радостно общение с людьми, которые в этой жизни смотрят за пре­делы ее, а вы и те редкие  н а с т о я щ и е  люди, с которыми я сходился в жизни, не­смотря на здравое отношение к жизни, всегда стоят на самом краюшке и ясно видят жизнь только оттого, что глядят то в нирвану[2], в беспредельность, неизвестность, то в сансару[3], и этот взгляд в нирвану укрепляет зрение».

А были еще признания – и очень частые, – вызванные новыми произведениями обоих писателей; тут уже проверялись родство творческое, близость эстетическая и нравственная. В 1870 году Фет, написав стихотворение «Майская ночь», отправил его Льву Николаевичу:

 

Отсталых туч над нами пролетает

Последняя толпа.

Прозрачный их отрезок мягко тает

У лунного серпа.

Царит весны таинственная сила

С звездами на челе –

Ты, нежная! Ты счастье мне сулила

На суетной земле.

А счастье где? Не здесь, в среде убогой,

А вон оно – как дым.

За ним! за ним! воздушною дорогой —

И в вечность улетим!

 

«Развернув письмо, – сообщал Л. Толстой автору, – я – первое – прочел стихотво­рение, и у меня защипало в носу; я пришел к жене и хотел прочесть; но не мог от умиления. Стихотворение одно из тех редких, в которых ни слова ни прибавить, убавить или изменить нельзя; оно живое само и прелестно. “Ты, нежная”, да и все прелестно. Я не знаю у вас лучшего».

В 1879 году поэт обратился со стихотворным посланием к Александре Бржеской, к которой испытывал со времен молодости сердечную привязанность. Как не раз бывало в русской лирике, «адресное» стихотворение стало одним из вершин­ных произведений автора. Две заключительные строфы послания можно произно­сить как мольбу и благодарность, рыдающую песнь и благословение, обращенные к любимой:

 

Лишь ты одна! Высокое волненье

Издалека мне голос твой принес.

В ланитах кровь, и в сердце вдохновенье —

Прочь этот сон, – в нем слишком много слез!

Не жизни жаль с томительным дыханьем,

Что жизнь и смерть? А жаль того огня,

Что просиял над целым мирозданьем,

И в ночь идет, и плачет, уходя.

 

Лев Николаевич откликнулся сразу, как только узнал о стихотворении. «Коли оно когда-нибудь разобьется и засыпется развалинами, – писал он Фету, – и найдут толь­ко отломанный кусочек: “в  нём  слишком  много  слез”, то и этот кусочек поставят в музей и по нем будут учиться».

Трогательно и поучительно это чуткое понимание Толстым душевного состояния друга. Как-то он писал Афанасию Афанасьевичу: «От этого-то мы и любим друг друга, что одинаково думаем  умом  сердца,  как вы называете… Я свежее и сильнее вас не знаю человека».

 

*    *    *

 

В любовной лирике свежесть и сила поэтического характера А. Фета проявились с особой яркостью. Неостывающий накал его чувства — от молодых до преклонных лет – поразителен. Почему он и тут выделяется среди русских классиков? Разве мало нежнейших стихов посвятил женщинам Пушкин? Разве не изливал в своих стихах мучительное и сладостное чувство Лермонтов? Разве не отдал дань любви каждый русский поэт до и после Фета? Вопросы праздные – у каждого поэта своя песнь любви. Но у Фета она, при всех трагических оттенках, звучит на протяжении десятиле­тий неизменно с ровной и всепобеждающей силой как песня самоотвержения, обо­жания и верности:

 

Только встречу улыбку твою

Или взгляд уловлю твой отрадный, –

Не тебе песнь любви я пою,

А твоей красоте ненаглядной.

Про певца по зарям говорят,

Будто розу влюбленную трелью

Восхвалять неумолчно он рад

Над душистой ее колыбелью.

Но безмолвствует, пышно чиста,

Молодая владычица сада:

Только песне нужна красота,

Красоте же и песен не надо.

                                        1873

 

Это написано пятидесятитрехлетним поэтом. Но и в семьдесят, перед кончиной, он находил благоухающие слова о бессмертном чувстве. Поэт Яков Полонский, еще один друг Афанасия Фета, с восторгом и удивлением писал ему на закате его дней: «…внутри тебя сидит                                                       другой, никому не видимый и нам, грешным, не видимый человек, окруженный сиянием, с глазами из лазури и звезд, и окрыленный. Ты соста­рился, а он молод! Ты все отрицаешь, а он верит!.. Ты презираешь жизнь, а он, ко­ленопреклоненный, зарыдать готов перед одним из ее воплощений – перед таким существом, от света которого Божий мир тонет в голубоватой мгле! Господи Боже мой! Уж не оттого ли я так люблю тебя, что в тебе сидит, в виде человечка, бессмертная частица души твоей?»

А Софья Андреевна Толстая вспоминала, как Афанасий Афанасьевич гостил в Яс­ной Поляне за год до кончины: «Он декламировал нам стихи, и все любовь, любовь. И это в семьдесят лет. Но он своей вечно поющей лирикой всегда пробуждал во мне поэтическое настроение».

И еще – в письме к Фету в его преклонные годы: «Все та же, вечно молодая поэзия, для которой нет ни возраста и никаких оков».

Если бы перед нами не лежали стихи А. Фета (представим это несчастье), а оста­лись бы только приведенные выше свидетельства, то какой необыкновенный и бли­стательный образ поэта рисовался бы в нашем воображении. Но, слава Богу, мы мо­жем читать, и нести в памяти, и повторять сердцем стихи поэта, и вечно благода­рить его за строки о любви, которая выше быта – и, конечно, дольше земной жизни:

 

Как богат я в безумных стихах!

Этот блеск мне отраден и нужен:

Все алмазы мои в небесах,

Все росинки под ними жемчужин.

Выходи, красота, не робей!

Звуки есть, дорогие есть краски:

Это все я, поэт-чародей,

Расточу за мгновение ласки.

Но когда ты приколешь цветок,

Шаловливо иль с думой лукавой,

И как в дымке, твой кроткий зрачок

Загорится сердечной отравой,

И налет молодого стыда

Чуть ланиты овеет зарею, –

О, как беден, как жалок тогда,

Как беспомощен я пред тобою!

1887

 

Когда я вспоминаю строки Фета, поразившие Толстого:

 

Ты нежная! Ты счастье мне сулила

На суетной земле, –

 

то мне кажется, что они стали образцом для молодого Блока. Все его знаменитые цик­лы – «Стихи о Прекрасной Даме», «Снежная маска», «Арфы и скрипки», «Кармен» — похо­жи на молодую рощу, выросшую близ фетовской гряды зелено-шумных, ветвистых, на­литых силой деревьев. Я слышу явственно в стихах Александра Блока отзвук тех чувств, что вдохновляли его великого предшественника:

 

Не знаю, где приют своей гордыне

Ты, милая, ты, нежная, нашла.

Я крепко сплю, мне снится плащ твой синий,

В котором ты в глухую ночь ушла…

 

А когда я вновь повторяю процитированные выше строки:

 

Не тебе песнь любви я пою,

А твоей красоте ненаглядной.

Про певца по зарям говорят,

Будто розу влюбленную трелью

Восхвалять неумолчно он рад

Над душистой ее колыбелью, –

 

мне, как эхо, слышатся напоенные ароматами южных цветов, хмельные от молодого чувства строфы есенинских «Персидских мотивов»:

 

Тихо розы бегут по полям.

Сердцу снится страна другая.

Я спою тебе сам, дорогая,

То, что сроду не пел Хаям…

Тихо розы бегут по полям…

 

*    *    *

 

Мы попытались очертить особенности творчества Афанасия Фета. Эти личностные черты его поэтического гения сказались потом в новых поколениях русских лириков, как родовые черты патриарха сказываются в лицах и характерах его потомков. Сам же он отдал поэзии без остатка всю свою страстную и целомудренную душу. «Здесь человек сгорел», – это он сказал о себе и своих стихах. Но сгорев в своих песнях, Афанасий Фет каждый раз возрождается с ними для новых почитателей.

 


 

[1] Пантеист – человек, рассматривающий природу как воплощение божества.

[2] Нирвана – цель духовных устремлений человека, состояние внутренней просветленности, отрешенности от земных забот (в буддизме).

[3] Сансара – земная жизнь с ее тщетой (в буддизме).

 


Андрей Румянцев, член Союза писателей России (Москва)