ЛОШАДЬ

 

1

 

У приятеля в гараже сидели хорошо. В железной печке жарко горели березовые дрова, совсем легкий дегтярный дух действовал успокаивающе, позывал ко сну. И чтобы совсем не сомлеть, Семеныч засобирался домой. Приятель отговаривал:

— Ну и куда ты, время-то всего ничего, только за полдень перевалило, посидим еще часок-другой, пображничаем.

Но Семеныч решительно поднялся и стал одеваться:

— Костя, пойду я. Тут у тебя уснуть недолго.

— И что ж такого, ну и поспи часок, не на работу же, а дома всегда будешь.

Константину явно не хотелось одному время коротать в гараже. Он изрядно поднимал температуру в помещении, так как сын попросил его об этом: вернется с работы, машину надо поставить на смотровую яму, поглядеть; что-то подстукивает внизу, в теплом-то куда как хорошо и сподручно лазить под машиной.

И Семенычу не хотелось вроде бы уходить от друга, но что-то повлекло его на воздух, будто кто-то ждал, просил, чтобы пришел.

Семеныч и Костя дружили давно. Вместе в одной бригаде работали на кислотном производстве, заработали «вредность» и в пятьдесят лет ушли на пенсию. Годы еще небольшие, в пятьдесят лет мужик еще мужик. И здоровья вроде бы хватало, не жаловались, по больницам не ходили, а — пенсионеры. Даже признаваться людям неудобно как-то было. Пенсионеры — это согбенные, шаркающие ногами старички да старушки, а эти орелики, от морд хоть прикуривай, а тоже пенсионеры. Можно сказать, что Семеныч и Костя как-то даже тяготились своим статусом, сами себе не любили признаваться, кто они. Вот и ходили друг к другу, посиживали то за чайком, то за чаркой, обсуждали, куда бы на работу податься. А куда подашься? Предприятия еле-еле дух переводят, сокращение за сокращением рабочих. Молодых сокращают, а пенсионеров тем более — получили свое и помалкивайте. Хоть сторожами куда взяли бы, а то ведь учиться надо теперь на сторожа, экзамены сдавать, и станешь уже называться не сторожем, а охранником, чоповцем. К тому же зима надвигается. Обдумывали Семеныч и Костя, куда весной им податься, может, в какую строительную бригаду возьмут подсобниками. Стенку они не сложат, по дереву тоже не горазды, а раствор месить и подавать — почему бы и нет, наука невеликая. С этим они справятся.

 

2

 

Ноябрьское предзимье обдало Семеныча холодом. Морозный ветер гонял по земле серый сухой снежок. Неприветливо было вокруг.

«Вот уж снег ляжет и кончится это…» Что это — Семеныч не стал додумывать, не хотелось.

Напротив скотоубойного пункта с машины сводили лошадь. Она осторожно сошла по трапу на деревянный помост, с помоста опять по трапу и ступила на землю.

Семеныч остановился возле знакомого мужчины, хозяина скотобойни, который вместе с водителем грузовика сводил на землю лошадь, спросил:

— На колбасу?

— Куда ж еще, — ответил мужчина, повязывая на шею лошади обороть.

Лошадь повернула голову в сторону Семеныча и продолжительно посмотрела на него. Она будто пыталась узнать в нем кого-то своего, привычного, который возьмет вот ее и отведет в родную конюшню. В Семеныче вдруг стало проявляться какое-то еще неосознанное тепло, что-то в нем зашелестело, как луговая трава на ветру, вроде бы кто-то стал на него глядеть со всех сторон одновременно, — невидимый за воздухом, а глядит. Выжидательно глядит. Будто подталкивает к действию. Молча. Нехорошо даже сделалось на душе у Семеныча. И не ожидая от себя, спросил:

— Сколько же стоит лошадь?

— А тебе не все равно, сколько она стоит, — ответил мужчина, помедлил, достал из кармана бумажку. — Вот, по накладной… Да не особо дорого. За что платить-то, погляди на нее, кожа да кости. В цене — мясо. А это…

Мужчина махнул рукой и потянул за повод:

— Пошли, убогая.

— Подожди, — остановил Семеныч, — что, ныне и забьете?

— Нет, пусть на базу ночь постоит, опорожнится, а уж утром тогда на забой.

— Стой. А если я тебе заплачу за нее? Ну, сколько по накладной есть — столько и заплачу. К тому ж на магар подкину, на литровку. Как?

Мужчина остановился, внимательно стал вглядываться в Семеныча, сказал:

— Чудно что-то. Тебе-то зачем она нужна, эта шкетина?

— Это мои проблемы! Ну что, уступишь лошадь?

Мужик еще раз оценивающе осмотрел лошадь, наверное, прикинул, сколько возни с ее забоем да сколько вдруг можно недобрать при продаже на колбасную, там тоже мужики ушлые, пытаются цену сбить.

— Да отдавай, отдавай, Петр Васильевич. С ней ведь завтра весь день потратишь, а нам вон куда еще ехать, в Степное. Помнишь? — подталкивал водитель своего начальника.

— А что ж, можно и отдать за ее цену-то. Мне ее за долги всучили. Откажешься, лошадь не возьмешь — ничего не получишь. Вот и… Да бери! Бери! Деньги чтобы ныне были. Завтра — поздно. Понял? Ныне.

 

3

 

Семеныч чуть не рысью побежал назад, к Косте. И про холод забыл. Костя домой еще не ушел, дотапливал печь. Удивленно посмотрел на друга:

— Ты чего? Раздумал домой идти?

— Понимаешь, Константин, как это тебе сказать, даже не знаю, лошадь хочу купить. Лошадь.

Константин отступил на шаг и еще удивленней уставился на Семеныча.

— Ну, не смотри на меня так, не сбрендил я. Лошадь там. Завтра забьют ее. Такая тощая лошадка. А посмотрела на меня, и мне показалось, что из нее, из глаз ее все родственники мои близкие и далекие смотрят, все мои деды и прадеды испытующе глядят, вроде того, что вопрошают — ну и что же ты, отступишься от лошади, от кормилицы нашей древней? Веришь, так и смотрели, так и спрашивали молчаливо, с укором даже. Ну, вот я к тебе и направился. Давай купим эту лошадь. А? Давай. Не согласишься — я один ее куплю. Побегу деньги искать. Займу у одного, у другого, с пенсии отдам. Давай, помогай мне.

— Так, лошадь купим, и чего же будем с ней делать?

— Чего-нибудь будем. Ездить на ней будем.

— Это где же, по городу? Чудак человек, да во всем нашем городе уже ни одной лошади нет. Где на ней ездить, когда машины вплотную друг за другом идут. Не понимаю тебя. Как ты представляешь это?

— А я по-другому представляю. Зачем нам город? У нас лес рядом. Речка. Ягоды. Грибы. Орехи. Да мы лошадку-то запряжем, сядем и покатили на рыбалку. Не на рыбалку, так за ягодами, за орехами. А грибы? То мы пешком неподалеку ходим, а на лошадке-то мы с тобой куда уедем? Далеко уедем. Да куда захотим — туда и укатим. Грибов-то сколько нарежем в нехоженом месте? Возом будем возить домой. Вот тебе и заработок. Всех своих обеспечим на зиму, а к магазину станем с ведрами — грибы за милую душу пойдут. То же ягоды, орехи. Да мало ли… Травы всякие набирать станем. Вон один мужик веники банные летом вяжет, а зимой у него нарасхват они идут. Ныне любителей баньки сколько развелось, что мужики, что бабы в баню дуром лезут. И каждому веничек дай. Кому березовый, кому дубовый. А мужик тот — он особые веники вяжет, травинки между веток пропускает: зверобойчик, душичку и другие прочие. Его веники спросом пользуются немалым. А мы что, хуже того мужика? Ты поразмысли, Костя. В общем, так, считай, лошадь наша. Деньги нужны. Ты как?

— Да как я. Есть немного. На всю лошадь не хватит, а третью часть возьму на себя. Очень уж ты заманчивую картину нарисовал — машины не нужно.

— Да что машина! — воскликнул ободренный поддержкой друга Семеныч. — Машина. На запчасти давай, на бензин давай, на всякие там тех­осмотры давай. А чуть грязь — и куда ты на ней. А лошадь есть лошадь. Ей в любую погоду дорога доступна. Кормочку только подкидывай. А мы за лето что ж, не навозим сена, что ли? Сам говорил в прошлом году, сколько же травы пропадает в лесу и в лугах. Косить ее некому стало. А мы с тобой в две косы-то… Нет, что ни говори, а лошадь нам с тобой нужна. Так, говоришь, на треть у тебя есть? Надежно?

— Да хоть сейчас. До квартиры вот только дойдем. Приготовил на ремонт квартиры, но раз такое дело неотложное к тебе привалило, то что ж, пойдем. Остальные вот только где брать?

 

4

 

Семеныч жил в своем домике на окраине города. Улица — в один ряд дома — окнами глядела на лес. Машины сюда заходили редко, потому перед оградой росла трава. У самых деревьев напротив каждого дома имелись скамеечки, а у некоторых даже беседки. На скамеечках и в беседках обычно летом перед сумерками собирались соседи, обсуждали свое житье-бытье.

Семеныч представлял лето, соседей на скамеечках, и тут же ходит, щиплет травку его лошадь. Красота, да и только.

Он шел домой, к жене, соображая на ходу, как с ней повести разговор о покупке лошади. Знал, разговор простым не будет, и готовился к нему, обдумывал, что да как скажет. Попутно зашел на скотобойню. Лошадь стояла в углу загонки, схоронясь за стеной от злого ветра. Хозяина нигде не было видно, не иначе как в доме, в тепле сидит. Подойдя к лошади, Семеныч потрепал ее за холку, погладил по выпирающим ребрам, приговаривая:

— Ничего, ничего, потерпи, я или завтра рано утром приду за тобой, а если повезет, то и вечером заберу. У меня сарай хороший. Поразберу там немного и поставлю тебя. Там ветра нет. Тебе хорошо у меня будет. Потерпи.

Жена стряпалась в кухне. От газа, от парящих кастрюль было жарко и влажновато. Семеныч разделся, зашел в кухню:

— Хлопочешь все?

— Как всегда, — ответила Оля, кушая из ковша варево. — Как Константин там?

— Да как всегда. В гараже сидит, печку топит. Пока сын на работе. А вернется, машину поставит, и Константин долой, пошел домой. Я, Оль, это… Даже не знаю, как сказать.

— Говори как есть. Чего мнешься?

— Лошадь хочу купить, — выдохнул Семеныч.

И Ольга захлебнулась варевом, прокашлялась:

— Охренел, что ль! Какую лошадь? Да ты по жизни рядом с ней не стоял. При чем тут лошадь?

— Да погоди ты, погоди, — загорячился Семеныч. И рассказал, как увидел лошадь, как она глядела на него глазами всех его предков, как ему не по себе сделалось.

Ольга пристально посмотрела на мужа, выключила газ под кастрюлями.

— Ты, это… Ты никому ни гу-гу про это, только мне?

— Тебе. Да еще Косте.

— И все, зашей рот, больше никому.

— Да почему ж, что в этом такого? Я вот когда ребенка плачущего увижу, то мне так и кажется, что на меня через его глаза все предки глядят с упреком — почему это ребенок плачет, успокой его. Я же это не придумываю, я натурально это вижу.

— А я говорю, не рассказывай больше никому. Понимаешь? Сумасшедшим хочешь предстать? Так и в дурке оказаться можно запросто.

— Да при чем тут дурка? Дело же говорю, лошадь хочу купить. Ты как, спонсируешь меня?

— Чем, ковшом вот этим горячим?

— Ладно тебе, ковшом… Сколько денег мне можешь дать?

— Ни копейки.

— Оль, ну хочешь — на колени встану. Никогда не вставал, а теперь вот встану.

Семеныч и впрямь встал перед женой на колени.

— Ну, не выкуплю я лошадь, то мне и жить-то незачем станет. Понимаешь? Вот что-то случилось со мной, что все, что до нынешнего дня было — это куда-то в глубину ушло, а лошадь так и стоит передо мной, так и смотрит на меня выжидательно. Не понимаю сам, будто заболел я. Одно знаю, не выкуплю лошадь — жить мне незачем станет. Все, от всех своих предков я оторванный человек. А этого делать никак нельзя, оторванности никак нельзя допускать, она в нас должна из поколения в поколение вестись, связь эта потомственная, родовая. Держать ее надо. Мне Константин третью часть дает. На ремонт готовил. Но подождет ремонт. А мы, Оль, лошадушку свою в тележку или в санки заложим, сядем с тобой рядышком на разостланный ковер и покатим по лесным дорожкам, а? И опять станем молодыми. Что машина? Мертвечина! А лошадушка наша… Ты только представь, Оль. А?

Долго они проговорили, смеркаться уже стало. Насчет того, что из глаз животного на человека смотрит все прошлое, с этим Оля согласилась, добавила даже, что собака посмотрит ей в глаза и будто в самую глубину души проникнет, теплом душа обольется.

Перешли на ровный разговор, вдумчивый. Наконец Ольга сказала:

— Ты у Константина не бери, пусть он квартиру ремонтирует. У меня есть запасец, да пойду к маме, попрошу у нее. Про лошадь говорить не буду, скажу, что шубу приглядела. И нечего Константина припрягать, у нас чтоб своя, только наша лошадь была.

— Да ведь обидеться может Костя-то. Друг, скажет, а в долю не взял.

— Обидится он. Обрадуется твой Костя. И пусть приходит к лошади, отгонять мы его не станем же.

 

5

 

За лошадью они пошли вместе. Оля прихватила с собой буханку хлеба, солички и покрывало. Пока шли, она все допытывалась:

— Цветом какая она?

— Да черная вроде бы. Точно, черная.

— Вороная, значит. Черными бывают собаки да кошки, а лошадь — вороная.

— Откуда ты все это знаешь?

— Оттуда — из деревни. Я где родилась-то? В Марьевке, в колхозе. Это вы, городские, ничего этого не знаете, а мы, деревенские, знаем. Матка или меринок?

— Тоже спросила. Сама же говоришь, что мы, городские, ничего не знаем. Откуда мне знать, кто она.

— Эх, Господи, Господи. Все-то ты видишь, но ничего не говоришь.

Постучали в дверь, вызвали хозяина наружу. Тот удивился:

— Что, до утра не могли подождать?

— Деньги здесь отдать или в дом зайдем? — спросила Оля.

— Чего ж впотьмах-то, в доме рассчитаемся.

Рассчитались, на магарыч дали, как обещал Семеныч.

— У вас, поди, и зернеца-то ей нет? — спросил хозяин.

— Если у тебя есть, то одолжи, — ответила Оля.

— Ведерко насыплю. Овес. Лошадь без овса не лошадь. Подставляй сумку.

Семеныч подставил сумку, хозяин из мешка аккуратно ссыпал в нее овес.

— Завтра овса добудем, — говорила Оля. — К дядьке своему схожу, у него овес должен быть. Он коз пуховых держит, а прежде чем пух с них драть — им зерна дают недельки две, пух шелковистей делается. Попрошу, не откажет.

Лошадь все так же стояла понуро, прячась за стенкой от ветра.

— Ну, как тебя, Вороной, что ли? — подошла Оля к лошади. — Покушай хлебушка нашего.

Она отламывала от буханки, посыпала солью и давала лошади. Сначала Вороной брал робко, но скоро раскушал хлеб, потянулся к нему.

— Ну вот, так-то оно лучше. Семеныч, накинь на него покрывало. Оно в сумке у меня было. Пойдем домой, Вороной.

И они теперь уже втроем пошли по темным городским улицам в свой пригород. Оля вела лошадь за обороть, Семеныч шел следом за ними. И все удивлялся на жену:

«Гляди ты, ее как подменили. То зашумела, закричала: копейки не дам, к дому не подпущу, а то сама теперь ведет лошадушку нашу. Чудной народ эти бабы, пойди вот разберись в них».

В груди у Семеныча все теплее делалось от мыслей об Оле. Знал ведь, не сомневался — самостоятельная баба, надежная, а вот такую, хозяйку, ведущую в поводу лошадь, даже представить не мог. Скажи кто ему еще в полдень об этом — не поверил бы.

 

6

 

В ужин выпили водочки, обмыли приобретение. Оля, как всегда, стопочку, чтобы поддержать мужа, Семеныч же накатил по полной три раза. И успокоился. С любовью поглядывал на жену. И как всегда в такие минуты их домашнего застолья, жалел ее:

«Что в жизни она видела? Деревню свою? Колхоз? Да и в городе-то не легче. Работа. Восемь тонн продукции перетаскай, загрузи на втором этаже в смеситель, да эти же восемь тонн выгрузи уже на первом этаже. И все на горбу своем, иначе нельзя, взрывоопасно. И все за одну смену. Детей двоих вырастила. Внуки вон уже скачут. Мне прошлым летом как ловко за воротник воды холодной кружку вылили, думал, кипятком сварили, а это ледяная вода. Озорники».

Еще Семеныч подумал о том, что внуки лошадь живую не видели, а теперь пусть смотрят на нее сколько угодно.

И потянуло Семеныча в сон. Начал поглядывать на кровать. Вскоре захрапел под одеялом. Все, управился. Этим он отличался от жены: сделал то, что можно сегодня сделать, и успокоился, а что будет завтра, то будет завтра, чего о нем ему думать сегодня.

Оля долго глядела в темноту, говорила сама с собой:

«Ничего, как-нибудь с Божьей помощью настроимся, не все враз, ныне хомут приобрели, завтра вожжи, дугу… Месяц, ну, от силы два, и я его откормлю и отпою. Сказать надо Семенычу, когда меня дома не будет, пусть не вздумает давать ему холодной воды, подогревает пусть. К ним, как и к людям, простуда липнет, зубы рассыпаются от холодной воды. В сарае наспех зубы у него проверила — он не старый, лет пяти-шести, не больше. Плечи и спина потерты. Нерадивый хозяин был у него, сбрую не по нему одевал. Вот и потерли».

В доме было тепло, уютно. Это располагало к добрым мыслям, надеждам на будущее.

Оля любила порассуждать рядом со спящим мужем, в одиночестве, чтобы не мешал он ходу ее мыслей и представлений.

«Весна придет, мы и пчелок заведем. Врач, который у мамы был, он пчеловод. У него пасека большая, хороший приработок к его невеликой зарплате. Говорит, что на нашем месте пчел водить — благодать. Лес рядом, луг, река за лесом. Не много, а десяток ульев можно смело поставить, цветов всяких пчелкам хватит. Помочь с обустройством пасеки обещал. И нечего думать — ах, без работы остались. Они все там, начальники наши, без работы останутся, а мы пока не инвалиды, мы еще ой-ой. Как это без работы при полном здравии можно оставаться? Земля есть, лес есть, здоровье есть — чего еще надо? Теперь вот лошадь еще есть. Работай — и все у тебя будет».

Она поднялась, оделась потеплее и пошла в сарай к лошади. Ей не терпелось пообщаться с ней, погладить ее.

 

ГЕН УСТАЛОСТИ

 

1

 

Жизнь — она штука непредсказуемая. Другой раз такое расскажут, что хоть верь, хоть не верь в рассказанное. Вроде бы не должно такого быть по жизни, а оно случается. Вот как по рассказам учительницы знакомой, Анны Петровны. Женщина она не зряшная какая-нибудь, рассудительная, лишнего не наговорит, лишнее ей ни к чему вовсе. В годах уже она. Такие вроде бы не фантазируют, говорят о жизни как есть, без вымыслов и домыслов. Сельская учительница. А сельских — их за версту определишь. Сознание — оно от условий жизни проистекает. Уроки провела и бегом из школы: огород, скотина, корма, дрова тебя дожидаются. Выживать надо. Особенно если семейные, если еще дети, как у этой Анны Петровны, в городах живут. Город — он хорош в одном: там и натопят, и подметут, и воды подадут. Не за так, конечно, теперь вон за хорошую денежку. А во всем остальном — бегай, рыскай по рынкам и магазинам. А когда мать из деревни сальца подкинет, варений, солений, картошечки-моркошечки, капустки-свеколки, то она и жизнь заиграет на веселый лад. И друзей-подруг не совестно к столу пригласить. А как же, как ты ни увертывайся, на какой этаж ни влезай, а все от земли, все от нее, кормилицы. Живот — он требует, он свое диктует: жить хочешь — кормись. Хочешь, чтобы твои отпрыски жили — корми. Никто другого еще ничего не придумал. И не придумают. Суть такова наша человеческая. И не только человеческая, любой иной животины суть все та же — кормись и корми. Маета большая тому, кто на земле живет, от земли кормится.

Сельская-то она сельская, учительница, а рассказывать начнет, так слушал бы и слушал ее. Умеет рассказывать, и не абы как, а с прикрасом. То на ходу встретимся, то попутно куда идем, то придет она к нам зимним вечерком, ну, и поговорим за чайком по душам, послушаем ее. Живем по соседству, дорогу перейти. И посещаем друг друга.

Анна Петровна все заботится о том, что школу скоро закроют. Горюет: успеет на пенсию уйти до закрытия школы или не успеет. Два годочка ей ждать осталось, а школу уже в этом году чуть было не закрыли. Двенадцать учеников всего, как ее держать-содержать, школу-то. Ее и обогреть надо, и осветить, и зарплату учителям заплатить. Где это столько взять на все? Спасибо родителям: собрались и отстояли, письма писали во все стороны, с начальством местным и приезжим ругались. Кому охота своего первоклашку-второклашку отпускать в соседние села. Возить их будут… Может, будут, а все не возле дома. Возле дома-то оно как? Уроки кончились — и порысили домой, к теплой печке да к сытному столу. А в чужом селе после уроков сиди и дожидайся, пока все соберутся да пока приедут за ними. А ведь деревня. То грязь по шейку, ни один транспорт, кроме трактора, не пролезет, то бьет-метет пурга дня три подряд, снега метровые или того выше дороги перекроют, не суйся, пока тракторами не разгребут снега. А где они, трактора-то, ныне? Раньше колхозы-совхозы свои машины выпускали, а ныне фермеры. Хозяйства невеликие, им накладно трактора днями гонять на дорогу, горючки-то им никто не подкинет. Если деревенские соберут немного да приплатят на горючку, то фермер трактор-то и пошлет. Он, что ж, фермер-то, чужой, что ли, свой же, деревенский парень или мужик.

ГЛрится Анна Петровна: оставят перед пенсией без работы или не оставят. Стажу, можно сказать, предостаточно, после десятилетки сразу же начала в школе работать вожатой, а институт уже заочно заканчивала. А без содержания год или два прожить вроде бы обидно как-то. Можно получать пенсию по выслуге лет, но неуверенная она, эта пенсия, ныне есть, а завтра нет ее. Поговаривают, что отменят все эти выплаты по выслуге. А ты слушай да соображай, как дальше плыть-быть.

Одни переживания — что в городе, что в деревне. Люди вовсе вроде бы не нужны, лишними стали в своей стране. Там сокращают, тут сокращают. Сиди без работы, скакай по речкам да по лесам, где рыбки поймаешь, где малины-калины наберешь, где грибов схватишь. Да землицей вот пробиваются люди. Угрюмость одна.

Ну да ладно, жизнь деревенская — она везде жизнь деревенская. Кто ж ее не знает, да и речь вовсе не о ней. Хотя, как сказать, в общем-то, о ней. Не обойдешь ее и не объедешь.

По моим имени, отчеству и фамилии, что ли, что-то высчитала Анна Петровна и повела разговор о не совсем понятном для меня, о гене усталости. Фамилия, имя и отчество мои как нарочно придуманные, все ген да ген в каждом слове. Слушайте вот: Евгений Геннадьевич Анфиногенов. В имени — ген, в отчестве — ген, в фамилии — ген. С чего бы это, как это так совпало? Вот тут и подумаешь, тут и поломаешь головку-то.

А Анна Петровна говорит:

— Ген усталости выработался в нас, в русских. И давно уже. Сколько можно переносить? Хотя бы в одном прошлом веке. Я посчитала как-то, а народ-то наш воевал почти полвека: войны да революции. Кровушка и кровушка. Недостаток да недостаток. А в итоге нищета сплошная. Он и новый век не лучше прошлого начался, реформы, перестройки, переналадки. Люди шарахаются туда-сюда, никак места себе в этой жизни не найдут, никак покоя не обретут. Вот и устали люди. Вот он в нас поголовно и вошел, этот самый ген усталости. А нас все не отпускают, все давят, все душат. И это из поколения в поколение так. От прадедов к дедам нашим, от них — к отцам, от отцов — к нам. А от нас — в детей наших передался этот ген усталости. От детей к внукам. И когда только это кончится? Нам бы поколениях в трех отдохнуть от войн, от неразберихи нашей русской, глядишь, и мы стали бы спокойными, приветливыми да улыбчивыми. Нет, конца-края не видно.

А у тебя ловко сложилось: Евгений Геннадьевич Анфиногенов. Не иначе, как в тебе этот ген усталости множится.

Говорит Анна Петровна так вот про меня, а мне на самом деле даже жалко себя делается. Начну вспоминать вглубь своего рода — и что? Тягло все один к одному, сплошная безотцовщина из-за этих наших войн, будь они неладны. И на самом деле, как заклинило нас на всех этих бедах и невзгодах.

Сидим как-то по весне перед вечером на бревнах, разговариваем о том о сем. Все больше рассказываем, кто и что по радио услышал, кто из телевизора что усвоил. А что там усвоишь? Самолет упал. Машины столкнулись. Украли миллиарды. Кто на ком женился и по какому расчету. Ныне что радио, что телевизор хуже баб базарных, плетут такое, что хоть из дома убегай, сиди за огородом да смотри, как облачка ходят, как птички летают.

Санек подошел к нам. А если Санек подошел, то знай, что два рубля не хватает у него и дай закурить. Санек пьет, а в пьянке удержу не имеет, куражится в семье, с соседями, со всеми встречными и поперечными схлестнется.

Вот ему наш умный мужик Семен-пчеловод говорит:

— Ты же человек, Александр, что же ты так оскотиниваешься, когда выпьешь? С утра опять вон за матерью и женой гонялся, вытрясал из них на похмелку. Все же человеком надо быть.

Семен не договорил, а Санек уже взвился:

— Это я человек?! Да кто тебе сказал об этом?! С человеками так не поступают, как со мной! Я — быдло! И слова мне другого не придумано! Вот ты один только говоришь, что я человек. А остальные? А кругом что? То-то же. Да я уже и не желаю быть человеком. Не желаю — вот и все. Мне быдлом куда как легче быть, спросу меньше, претензий меньше.

Вот какой он, этот Санек. Как же так, человеком не хочется ему называться? Быдлом нравится быть. Хорош гусь.

Ну, я вмешался, объясняю Саньку доходчиво:

— А я так думаю: родился быть человеком — вот и будь им. Нет такого свойства, чтобы сущность человеческую утрачивать. Крестьянином довелось стать — будь крестьянином. Ученым — будь ученым. Военным — будь военным. Мало ли какие беды, невзгоды сваливаются, а ты и среди них — бед и невзгод — человеком оставайся. Это легко — объявил себя быдлом, и какой спрос с меня. Нет, так не годится, это дезертирство от жизни, упрощение ее. Если ты человек, то все беды, все невзгоды превозмоги, поднимись над ними и останься человеком. Трудная это задача, но выполнимая. Иначе людей вовсе не было бы, одно быдло множилось бы на земле.

Санек есть Санек. Если его слово не превозмогает слова другого кого, то сбычится, глаза своротит на сторону, того гляди боднет, на рога подцепит. Вот и на меня вызверился.

— Дать бы вот тебе по сущности твоей человеческой, — говорит, — да боюсь — рассыплешься, а я отвечай за тебя, лежи на нарах. Умачи… Заучили. Валите отсюда.

Ну, чего дожидаться от него? И даст. У него на это рука легкая. И повалили мы с Семеном восвояси.

 

2

 

Анна Петровна думала, думала да и обнаружила вдруг, что у всех у них, родных, двоюродных, троюродных сестер, из поколения в поколение стали девчонки одни рождаться. С чего бы это такому быть? Уперлась мыслями в это — с чего бы такому быть — и не забудет уже никак, не отвлечет мысли от этого вопроса. Дальше больше, начала вспоминать колено за коленом и пришла к такому выводу, от которого на душе у нее нехорошо сделалось: мальчики перестали в их роду на свет появляться. С самой войны Отечественной все девочки и девочки рождаются.

Так что род Стоговых вроде бы закончился. Род по мальчикам идет, по фамилии. А где ж тут фамилию сбережешь, когда девочки и девочки являются на свет божий.

Анна Петровна глубоко в род свой глядит. Исследует. Особенно о прабабушке своей много рассказывает. У них это, выходит, из поколения в поколение передается, блюдут историю свою, пересказывают матери дочкам.

— У прабабушки по материнской линии, у Дарьи, было два сына, Вася и Ваня, — не раз пересказывала в долгие зимние вечера Анна Петровна. Бывало, как сказку долгую заведет. Интересно говорит. Слушаешь и слушаешь. Вся картина перед глазами стоит. Это же о нашей жизни, о человеческой, слово молвится. — И две дочки — Марья и Наталья. Жили Николай и Дарья своим хозяйством. Две коровы у них, две лошади, земли гектаров десять. В общем, пластались от зари до зари обое. А на посевную да на уборку мужиков поднанимали. Дом поставили под железной крышей. Редко тогда у кого железом дома были крыты. А они вот сумели. Трудятся, как говорится, по святому писанию, в поте лица своего, ребятишек растят, о будущем думают. А тут — коллективизация. Страшно даже подумать об этом. Отдавай свою землю, скотину на общий двор своди и ходи туда на работу. Такая новь в мыслях никак не уложится, никакого представления о себе не дает.

— Никакой коллективизации, и в колхоз не пойдем! — так меж собой порешили Николай и Дарья.

— А коль вы так порешили, то все у вас забираем, а самих вон из деревни. Поехайте в Сибирь, в лесную да холодную сторону, поумничайте там.

Сказано — сделано. Скотину свели со двора, одежонку повыгребли, даже иконы на снег выбросили и покололи, потоптали. «А вы, умники, сидите пока в своем доме, ждите, когда вас повезут на чужую сторону».

Что ждать от этих людишек — раз уж на святое руки подняли, то человека пришибить для них ничего не стоит.

«Эх, машина, ты машина, ты куда торопишься, увезешь ты нас далеко, а сама воротишься», — так горько пели перед отправкой в далекую Сибирь.

И повезла много народишка машина по железке в Сибирь лесную да холодную. Машина, она и есть машина, в ней души нет, ее погоняют — она и торопится: скорее, скорее отвезти людей этих с глаз долой. А каково каждому лишаться всего и покидать теплые гнездышки, родину свою оставлять каково? Машина этого не знает.

Где, как, с кем познался Николай — не ведала того Дарья. Только на одной из станций пришли в вагон вооруженные люди, спросили:

— Кто из вас будет Николай Стогов?

— Я Николай Стогов.

— Брат у тебя есть, которого Михаилом зовут?

— Есть брат, Михаилом зовут. Двоюродный.

— Тогда собирайся, ты нам и нужен будешь.

— Куда собирайся? А поезд уйдет. Семья как без меня?

— Пока не уйдет. А уйдет — догнать недолго. Пошли.

И пошел Николай под конвоем. Что ему сказать Дарье? Одно — береги детей. С тем и ушел, увели его. И как в воду канул. До самой смертушки своей Дарья не верила, что нет его в живых, что вот-вот объявится, найдет их. Не объявился. Не пришел…

Ребятишки с собой щенка прихватили, Верным его звали. Дарья сразу-то не заметила, не до того ей было, а они надежно прятали щенка, не давали ему оказать себя. А когда обнаружила, то поздно, не выкидывать же посреди дороги. Ладно, какая-никакая, а все память о доме. Забавляйтесь.

Была у Дарьи заветная укладка, увязанная веревкой. В холстине берегла пилу, топор, две лопаты. Пуще глаза берегла. А когда поезд остановился на маленькой лесной станции, да когда начали сажать на подводы раскулаченных, вот тогда и пропала Дарьина укладка. Не доглядела как-то. Потом не раз вспомнила и пожалковала о пропаже.

Привезли к реке, на открытую поляну. Неподалеку лес вековой, дремучий. Народ-то все степной, леса не знают, побаиваются его. Сказали:

— Пока стройте себе жилища, какие сможете, а зимой будете лес валить да вывозить на открытое место. Продукты будем доставлять. Лошадей дадим.

И начали люди обстраиваться. В семьях, где мужики способные к плотницкому делу, начали дома ставить. Которые семьи послабее — те землянки стали рыть. А у Дарьи ни пилы, ни топора, ни лопаты. Совсем загЛрилась. Что делать? Лето и осень — они не ждут, они своим чередом катятся в зиму. А зима — она не пожалеет необогретых да незащищенных. В шалаше ее не переживешь. Как есть погибель придет.

Родственник дальний по матери, Павел Истомин, подошел к Дарье со словами:

— Пойдем-ка, девка, что я тебе покажу.

Повел к реке, к обрывчику. Ребята ватажкой следом… А в обрывчике том глиняном пещерка выкопана. Зеленью поросла снаружи так, что сразу-то ее и не приметишь. Вошли в нее, а она немалая, верх сводчатый, от входа в обе стороны расширена. Павел говорит:

— Поприглядывайся, можно под жилище приспособить это место. Явно какие-нибудь беглые хоронились здесь от властей. Если надумаешь, — а тебе другого выхода нет, — то набивайте пещеру дровами под самый свод и жгите в ней. Жгите и жгите. Глина зачерепенит. Тогда тут без заботушки жить будет можно. А от входа перегородку поставим да дверь собьем, повесим. Зиму перезимуете, как же теперь вам, по-другому не сумеете, силы не те у вас, чтобы по-другому-то.

Поблагодарила Дарья Павла, пожалела его:

— Что плох-то так? Хворь в тебе?

— Хворь. С самой гражданской не отпускает. Не поехал бы сюда, но как там одному мне оставаться? А тут вон два сына, две снохи, внуки. Ну, и я с ними заодно. Помощник никакой, а словом все поделюсь.

И затопила Дарья печь-пещеру. Ребятишки край реки ходят туда-сюда, валежник тащат, бревнышки, какие под силу. Натаскали, набили полную пещеру, запалили. Горят дрова, как в печке русской полыхают, пламя наружу выбивается, верх входа зализывает. Прогорят дрова, дадут печке поостыть и вновь набивают ее и поджигают. Раз пять так пропалили. А как поостыла глина, так вымели золу, угли, полынными вениками своды обмахнули. Поколупала Дарья глину по бокам и поверху, а она и правда зачерепенила, будто слилась, как горшок стала. Вот уже и ночевать есть где, все не под открытым небом. И ребята ободрились; Вася, а за ним и Ваня одно говорят:

— Мама, проживем.

Они ведь уже не совсем малые ребята-то ее были: Васе тринадцатый годок, Ване одиннадцатый. Девочки — те меньше, Маше восемь, Наталье шесть только-только исполнилось. И щенок с ними в кучку. Щенок лапастый, лобастый, видит Дарья — крупная собака будет.

А Павел снова возле ходит, подсказывает:

— Месите глину, делайте из нее кирпичи, высушивайте, пока солнышко греет.

Кирпича глиняного наделали, насушили. Павел пришел и помог печку соорудить у входа. Дымоход вверх не выведешь, решили пока по-черному топить, дым наружу через вход в пещеру пойдет…

Пара чугунков, два ведерка, две чашки, ложки — это все с собой взять из дома дозволили. Река рядом, воды вволю. Домашние запасы гречки, пшена, гороха поизрасходовали, а тут власть переселенцам продуктишки подбросила. Опять же пшена, гороха, другой крупы, а главное, соли. Ребята в реке рыбу приноровились ловить. Сплели из прутьев корзины такие с малым отверстием и ставят в воду на быстринку. Рыба через вход попадает в корзину, а назад не выходит. Тут ее и берут. Да как рыба-то у них ловко пошла. Мало того, что варят да едят, так насолили, навешали, вялят ее. А рыба ядреная, жирная, такой Дарья даже на базарах не видела. Нерыбная их деревня, река далековато, а в озерках так себе, мелочь всякая обитает. А тут, гляди ты, какие рыбины, живую в руках не удержишь.

Как к дичку прививается добрая яблонька, так и человек: прививается, приживается к новому месту. Кроме рыбы оказалось в изобилии вдоль реки ягод. Малина, ежевика, черника. Дарья и в ягодах мало что понимает, а люди подсказывают:

— Готовь, суши, зимой все сгодится.

Мало того, что ягоды-грибы пошли обильные. Показали приезжие, какие можно брать, да как сушить их. Это ли не еда? Как пшенного супа с грибами наварят, как рыбины цельные запекут на камнях, как ягодного отвара напьются, так и сыты-пересыты все. Неплохо. Главное, в зиму запасать и запасать… Вот она, жизнь-то, вроде бы и просветление показала, надежда появилась — перезимуют.

А тут приезжающие из села мужики, привозившие переселенцам инструмент всякий, продукты да керосин, обратили внимание на Дарьину семью. Она им рыбки вяленой даст, а они ей кто пилу, кто топор привезут, кто какой бочоночек деревянный. Оно все давай сюда, все сгодится в хозяйстве. Да и мужики знакомые, такие же, как и она сама, переселенцы, одумались, растерянность первоначальная с ними прошла:

— Помочь бабе надо, своя ведь, с одной стороны мы все.

Перегородку в пещере поставили, заставили ребятишек оштукатурить с двух сторон, дверь навесили, дымоход вытянули, наружу выпустили. Та же землянка, только глубоко в земле. Нора — она и нора. А жить можно.

Такой уж он есть человек, его хоть на Луну подними, так он и там окопается. Одна баба осталась, без мужика, с ребятами малыми, а скажи ты, на жизнь настроилась. И ребят настроила. Вот ведь как оно бывает.

Но беду не ждешь, не подкликиваешь — она сама тебя находит, да как больно наотмашь бьет. А человек сожмется, боль перетерпит, глядишь — опять расправляется, опять зацвел. На то он, видно, и человек, чтоб терпеть да невзгоды всякие переносить.

Говорить легко, а как пережить все это, как приспособиться, как детей не потерять — это задача нелегкая, сложная задача. Попробуй-ка пережить все это, попробуй в живых остаться.

Как лес начали валить, так Дарья и Вася топоры получили и пошли вместе с мужиками в лес. Их поставили сучки обрубать с поваленных деревьев. Топором намашутся день — рук не чуют. А работать надо. За работу продукты дают.

С первыми холодами не уберегла Дарья Наталью. Простыла девчонка. Жар с ней приключился. Хрипит в груди все. Еда, питье в нее не проходят. А чуть ум у нее просветлеет, то все Верного к себе зовет, все прижимается к нему. Очень уж она его любила. И он, наверное, понимает, болеет его любимица, прижмется к ней, в струнку вдоль вытянется, греет ее, щеки да нос полизывает.

Фельдшерица приезжала. Головой покачала, а сказать ничего не сказала. Порошки дала и уехала.

С вечера Наталье вроде бы полегче стало, отвара малины попила, с братьями поговорила, к матери поласкалась, а утром не стало ее, умерла.

Зачерствело уж да зачерствело сердце у Дарьи, а тут как ножом по нему, по зачерствевшему. Такая новая боль подкатила под горло, что хоть ногтями раздирай тело, открывай, выпускай боль наружу, избывай ее из себя. И заголосила бы Дарья на весь этот сибирский лес зимний, как волчица завыла бы на луну, освобождая душу от новой боли, а и этого сделать не смогла, замер голос в самой себе.

Первая умершая в необустроенном поселке переселенцев. Не от старости, не от несчастного случая на лесоповале, а былинка молодая, не­окрепшая. Не вынесла суровости зимней в этой глиняной норе, к Всевышнему ушла душа ее младенческая.

Почитать бы над покойницей, а некому. Ни книжки, ни умения. Народ в основном все трудовой, землепашцы, а они не приспособлены обустраивать похороны. У кого какие иконки были — женщины принесли. В изголовье да по бокам поставили. Так и молились всю ночь, как умели, над покойницей.

Могилу долбили в промерзшей земле. Горстями выгребали и выбрасывали наверх земляную студеную крошку. Сама Дарья, а с ней ребята ее, Вася и Ваня, мужики свободные от работы подходили, помогали как могли. Выдолбили за два дня в человеческий рост, обессилели.

Гробик Павел вытесал из плах. Нарядили как могли, во что могли, и положили в гробик. Около могилы прощались с девочкой все, кто был свободен в поселке. Прощения просили у покойной. Плакали навзрыд женщины, всхлипывали мужики. Опустили гробик и забросали мерзлой землей.

Земля сибирская неосвоенная. Веками, тысячелетиями лежала нетронутая в этом месте. И вот открыли ее. Совсем неглубоко открыли. И за­глянуло стылое зимнее солнышко в открытую землю. Ненадолго заглянуло, час спустя землю вновь закрыли. А солнышко глядело теперь на земляной холмик. Глядело и не согревало. Так уж устроено все.

И приблизилась Дарья душой к этой сибирской земле. Своей она ей стала. Потому как частица ее, Дарьи, Натальюшка положена в эту землю. На веки вечные положена. Как росточек какой малый, с которого жизнь начнется наверху земли, людская жизнь на те же веки вечные.

Окликнули Дарью:

— Верный-то ваш чего делает, всю могилку ископал, улезет в нору, только хвост один наруже, копает и копает, не подпускает никого, рычит по-звериному.

Пошла с Васей и Ваней, поправили могилку, а Верного привязали:

— Нечего тебе тоску на нас нагонять, знаем, любил ты ее, а умом своим не поймешь, что нет ее, нигде нет, кроме если как на небе, так и нечего вынимать ее оттуда, не заиграет она с тобой, заиграла бы — сами достали бы, не помедлили бы, — уговаривали Верного ребята.

А он глядеть на них не хотел, отворачивался от них. И от еды отворачивался. Только по ночам тоскливо подвывал в сторону одинокой могилы.

Дарье подсказали:

— Кроши в чугун еловые ветки, отваривай и отваром этим пои и пои ребятишек. Иначе и им несдобровать, полягут в рядок с сестренкой.

И она крошила, отваривала и поила ребят.

Новый уполномоченный приехал в поселок, Василий Кузьмич. В пиджаке, сшитом из солдатской шинели, пустой рукав в карман пиджака засунут. Походил по поселку, покачал головой, а когда увидел, где Дарья живет, так и вовсе помрачнел, лицо у него задергалось. Мужиков упрекнул:

— Как же вы так женщину бросили, не помогли ей жилье сносное сделать, дети ведь у нее.

Мужики заоправдывались:

— Помогали, как могли, да ведь и свое не отпускает, а тут и работы начались.

Уполномоченный распорядился конюшню ставить, рубить так, чтобы теплая была. Лошадей два десятка дают, лес на них трелевать, вывозить к реке, чтобы весной по воде его сплавлять вниз по течению до лесопильного завода. И велел при конюшне отдельные строения сделать: одно для кормов, другое для сбруи, третье для конюхов.

Поглядел пристально на Дарью, на ребят ее, и сказал:

— А они вот конюхами будут, чтобы и жили здесь. Сумеете с лошадьми-то управляться?

Дарья ответила:

— Как не суметь, сызмальства только то и делали, только то и знали.

Вскоре перешли жить в конюшню. Лошадей дали справных, сильных, кормов подвезли вволю, овса чтобы по пять кило на голову выходило. Сказали:

— Работайте, мужики, за кормами дело не станет.

В Дарьиной комнате окошко на солнечную сторону, печка железная, камнями красными обложенная. Натопят печку, сварят, что поесть, а камни нагреются и тепло долго держат. Совсем жизнь другая стала.

Лошадей Дарья берегла; когда с работ возвращают их, то каждую ощупает, ноги, плечи проверит — не потерлись ли хомутами, не поранились ли, лес ведь, там все может быть. Чистоту блюдет, корм сама задает. Ребята помогают, в стойлах чистят, воды подвозят, поят лошадей. Дарьиным уходом за лошадями довольно и начальство, и мужики уважают за труд ее.

Все оказались при деле, даже Верный хозяином ходит по конюшне и вокруг конюшни, на чужого человека голос подаст, предупредит: идут к нам.

А весной приехал Василий Кузьмич да заговорил с Дарьей откровенно. Говорит:

— Уходить тебе надо отсюда, одна ты с тремя детьми не проживешь при конюшне. А детям учиться надо. Не скоро, да, очень не скоро здесь жизнь наладится. Вот выберут лес поблизости — и на новое место переселяться всем, к новому лесу поближе. Завод со временем здесь поднимут большой. Но когда это будет… Дам я тебе справку, что отпущена ты. Поездами не добирайся, там проверки часто делают. Если только какими пригородными. А больше пешком иди. Города обходи. В городах твоей справке не поверят, назад тебя завернут. А в селах народ попроще, там и справке поверят. Еще дам тебе адресок один. Дойдешь до указанного в нем места — там тебя примут по моей записке. Так вот я советую тебе. Как большая вода сойдет, как дороги откроются, так ты и уйдешь. Вроде бы сначала как в сельсовет я тебя вывез. И все. Без возврата.

Хотела было Дарья Василию Кузьмичу руки целовать, но он отстранился, сурово остановил ее:

— Не придумывай, не царь я тебе и не отец святой. Жалко мне вас, вот и отпускаю на свой риск…

Почти все лето шли, выбирались из гиблых мест Стоговы. Вела Дарья детей осторожно, все больше от деревни к деревне, а где и в обход их. Как вовсе поесть нечего станет, так к людям поближе прибьются. Люди сжалятся, покормят. Кто хлебушка с собой даст, кто молочка бутылку нальет. А в речушках опять же рыбка водится, ребята ловят ее. Ягоды всякие собирают вдоль рек да по оврагам. Идут день за днем, версту за верстой. А Дарья покажет людям бумажку, куда идти ей надо, а люди направление дают: на запад, значит, на закат и на закат солнышка путь держите.

А куда идут? К кому? Как примут их по записке-то? Домой нельзя. Предупредил же Василий Кузьмич. Но идут. Тянутся друг за другом. К родному чему-то идут. А какое оно теперь им родное?

Мается сердцем Дарья. Иной раз пожалеет даже: не подумала и с места сорвалась. Натальюшка ей все видится. Осталась дитятко в чужой неласковой земличке лежать. Кто могилку ее теперь навестит, когда?

Засентябрило уже, когда на указанное в письме место вышли, нашли того, к кому их послал Василий Кузьмич. Тоже Василий, но Петрович. Оказалось, что работал он управляющим отделения совхоза свекловодческого. Отделения эти образовал сахарный завод. К нему они и относились. Все работающие в отделении рабочими числились. Обрадовался или не обрадовался пришедшим Василий Петрович — этого не определить. А письму от Василия Кузьмича обрадовался, расспрашивать стал, как он там, что он там. А Дарья что знает о Василии Кузьмиче, только то, что уполномоченный он на лесозаготовках, да что человек добрый, пожалел вот ее с ребятами малыми.

Отвели Дарью в барак жилой, комната там свободная была, к столовой всю семью прикрепили. На другой день позвали в контору, спросили, к чему способна? А к чему она способна? К земле, к скотине. Предложили — или на свинарник, или к лошадям. Обрадовалась, к лошадям. Дело знакомое.

А ребятишек в школу отвели.

И пошла-поехала жизнь Дарьи с семьей на новом месте. Весной огород свой получила, семенами обеспечили. Год спустя уже не узнать было ни Дарью, ни ребятишек ее. Откормились, посвежели. Она на работе в передовых числится, ребятишки в школе не на последнем счету.

Разузнала Дарья, далеко ли до дома ее родного. И решилась съездить, посмотреть. Поехала поездом. Со станции до деревни привычным путем пешком дошла. Пришла в деревню на заре. Людям показываться особо-то не хотела. Прошла на общий колхозный двор. А там как раз стадо выгоняли. Постояла в сторонке, поглядела. Две коровы своих узнала, Субботку да Зорьку. Живые. Но плохие, кости одни. Корма слабые, да и ухода того, что был, нет за ними. И лошадь младшую свою повидала. Жеребенком озорная была. Считай, с ребятишками выросла. Разыграются, попрыгают от нее на печку, а она на дыбки становится, норовит за ними на печку заскочить. А теперь сама вон с жеребенком. Копия ее бегает за ней. Позвала Дарья тихонько:

— Веселка, Веселка.

Остановилась Веселка, долго смотрела на Дарью. Узнала ли — не понять. А когда Дарья пошла, уходить стала, то Веселка как-то неуверенно заржала ей вслед, вроде того — возьми меня с собой.

Побывала и в доме своем. Зашла, на образа перекрестилась троекратно. Новые хозяева как сидели за столом, так и обомлели: Дарья на пороге, с чем пришла?

А хозяин-то — новый брат двоюродный Николая, Мишка. В коллективизацию активистом был. Слово за брата не замолвил. Вон оно почему молчуном ходил: все выглядывал, все высматривал.

На Дарью жестко поглядел, с вызовом. Поняла Дарья взгляд его острый, только и сказала всего:

— Не беглая я, мы при всех документах. На братца-то ты, Мишка, поклеп какой донес? Когда забирали Николая, то что-то о тебе интересовались. Теперь понятно мне, ты вслед нам бумажку пустил. Не молчи, скажи, так оно? Молчишь вот. Сказать нечего. Не выгонять вас я пришла, домкН своему поклониться да поглядеть на него, в добрые ли руки достался кому. Теперь вот поглядела. Что ж, храни вас всех Бог. А я пойду теперь со спокойной душой, побывала, поглядела. Живите на радость себе и людям. А ты, Мишка, помни про свой грех. Должок, Мишка, за тобой.

С тем и ушла. Нет, не надо душу рвать, незачем было приезжать. Нет тут ничего ее, стоговского. И никому они тут не нужны.

От дома своего на кладбище прошла. Сирень густо поросла на могилках. Роса на сирени, не подступиться. Подумала: живы будем, то на следующий год приеду с ребятами да наведу тут порядок.

Обила росу, пшена посыпала на мамину могилку. И на стоговские могилки посыпала.

Присела в изголовьях мамы, сказала:

— Вот и добралась я к вам, мама, ко всем сразу. К папашке не дойду, где-то в далеких землях лежит он. Не знаю пока как, на месте, где есть, жить останусь, к родной деревне ли прибьюсь. Не знаю. Дочку вот не уберегла, в чужой стороне в земельку положила. Помнишь ее, Натальюшку? Маленькая она совсем была, как тебя не стало. Ты там пособи ей, пригрей ее…

Долго сидела возле могилок, многое вспомнила, не раз слезу очистительную пустила. А как оттаяла душой, так и поднялась, и попрощалась с мамой да с другой близкой родней. И пошла тем же путем на станцию.

 

3

 

Выросли ребята. Выучились. Вася шофером работает, а Ваня и вовсе окончил техникум автомобильный, механиком работал. В автоколонну районную его переманили. Хотели начальником сделать, а не выходит — беспартийный, таких не ставят первыми лицами. И в партию не берут: из раскулаченной семьи.

Утешала Ваню Дарья:

— Ну и ладно, и так работы тебе хватает. Мы ль виноваты в том, что из раскулаченных. Мы врагами страны своей никогда не были и не будем. Пройдет еще десяток-другой лет и это забудется, и все опять равными станем.

Новый дом Стоговы ребята поставили. От первого до последнего бревнышка все своими руками пилили, тесали, строгали. Завидный дом, вся округа любуется им, как ловко бревнышко к бревнышку подогнали, за недоделок какой-нибудь или небрежно прибитую досочку ни один взгляд не зацепится: все тютелька в тютельку слито. А душа у Дарьи не на месте: не объявят ли вновь кулаками, не сошлют ли на чужую сторонку. Все было, и все может повториться.

А тут война грянула. Большая война. Людей подобрала. Вася на машине так и уехал на войну. И Ваня всей автоколонной туда же. Остались Дарья с Машей-невестой ждать ребят своих, Христа-Бога и Богородицу просить, чтобы живыми вернулись они с войны. И вернулись сыны-братья. Вернулись еще до завершения войны. Вася на одной ноге, с костылями под мышками. Ваня с пробитой грудью, лицом и телом будто не он вовсе, краше в гроб кладут. И за то благодарит Дарья Бога, что живыми ребята вернулись. Кругом вон сколько похоронок-то. Белые листочки, а хуже черных воронов в дома влетают.

А ребята поправятся. Васе обещают протез сделать, говорят: к труду будешь способен. А Ваню она сама на ход поставит. Молодой, зарубцуются раны страшные, опять на машину сядет, поедет-полетит.

Так оно и пошло день при дне. Одно настораживало, Вася к выпивке пристрастился. Чуть что — он пьяненький. То плясать возьмется на одной ноге, то плачет, слезами обливается. А вскоре, сразу же после войны, женился. И жить бы да жить им здесь в своем доме, так нет же, молодая жена к родственникам увезла, далеко, дальше Сибири, на берег моря, где рыбу ловят да солят, где, по ее словам, деньги несчетные в карманы падают.

Письма писали. Не совсем уж деньжисто жили, но помощи не просили. Одна дочка у них родилась, следом другая. Так что две внучки у Дарьи появилось. Жалко, на дальней сторонке внучки, ни попестать их, ни полюлюкаться с ними.

Года три Ваня отлеживался. И поднялся твердо на ноги. Работать стал. Вскоре тоже женился. Жена досталась ладная, способная к хозяйству и к работе. Зажили, можно сказать, на большой. И тоже первенькая дочка родилась. Крепенькая девочка, на бабку Дарью похожа лицом и глазами. Следующая — опять дочка. И опять копия Дарьи. Жена Ванина даже губки дула:

— Что ж это ни одна на меня и на моих родителей не похожа, а обе в стоговскую породу удались.

Дарья отговаривает сноху от обид:

— Стоговская порода не зряшная, стоговские все работники хоть куда, и на слово верные. Так что не упрекай стоговскую породу и нос от нее не вороти.

Ваня слышит эти женские разговоры да только посмеивается тихонько.

Дарью любопытство разбирает. Что же это получается? У Вани две дочки и обе копия ее, Дарьи. А как у Васи? Письмо написала, то да се, как внученьки мои там, на кого похожи. Вася ответил ей: мама, обе копии твои. Такие же русые, сероглазые, ладненькие. Дарья довольна. Еще бы, кому не хочется, чтобы родные кровинки не были на него похожи?

И Марию Дарья замуж выдала. За хорошего, работящего местного парня, который тоже с войны воротился. К себе забрал ее. Не Стогова она стала, а Куликова. И у этой со временем только девочки родились. Три. И опять обличьем на бабку Дарью пошибают.

Это что же получается, задумывалась Дарья, корень-то весь от меня идет? К чему и с чего такое? И ни единого мальчишечки. Как обрезало.

И Ванину жизнь как обрезало. На работе умер. В машину сел и упал головой на руль. К нему подбежали, а он уже готов, не дышит. Врачи говорили, что осколочек малюсенький стронулся в груди и в сердце вошел. Добирала война, что не сумела взять там, на месте. Отпустила вроде, но помнила свое черное дело, добрала.

И осталась Дарья жить со снохой и внучками. Понимала, сноха молодая, долго в доме не задержится, уйдет, и куковать тогда бабке Дарье одной-разъединственной.

Так оно и вышло. Два года спустя Дарья осталась одна. Сноха вышла замуж снова и ушла к нему жить. Нет, не одна осталась Дарья, а с престарелой собакой, с Верным, который при всех тяготах его жизни сделался старожилом, за два десятка лет ему покатило, вроде бы и не живут так долго собаки, а он возьми да и перейди все мерки собачьей жизни. Он почти не ходил, почти не сторожил дом, а с грустью, стариковскими глазами поглядывал с постели за хозяйкой, будто что-то спросить у нее все собирался, но забывал, что спросить, впадал в долгий сон.

Дарья с собакой тихонько разговаривала, вслух вспоминала, что да как оно было в не так уж далекие и совсем близкие годы. А Верный то слушал ее, слегка поводя ухом, будто отзывался на голос хозяйки, то вновь засыпал, тяжко вздыхая во сне. Наверное, за счет его умения спать и теплилась в нем жизнь…

 

4

 

Слушаем мы Анну Петровну, своих родных вспоминаем. Да почти одно и то же у всех выходит. Кого так же раскулачивали, кто на вербовках хлебушек свой добывал, кто на месте жил хуже, чем раскулаченные или вербованные. Редко да редко кто ровно прожил те годы. А уж война почистила так почистила, вымела много мужицкого народишка.

И задаемся мы вопросом: «Как же это понять, людей лишили дома родного, родной земли, а они, пережив все тяготы, выросли и пошли на войну. Кто полег там, кто вернулся — и тут окончил свой путь земной. Это что же за народ мы такой, русские? Обидели уж, обидели как некуда, а мы опять же за землю свою, за народ свой костьми ложимся.

Анна Петровна грамотная, она учительница, у нее каждое слово в строку.

— Такой мы и есть народ. Обиды в нас нет. Не за власть воевали, за родину свою. Она не виновата в наших бедах, их люди творят, а не родина. Родина, земля родная, матери, отцы, братья, сестры, дети, соседи, земляки, могилки близких — вот что есть родина. Даже то, куда выселили наших, — это тоже родина. Ее и защищали, за нее и головы положили мужики наши.

 

Взяла себе в голову и повторяла, повторяла Анна Петровна, правнучка Дарьи Стоговой:

— Природа-матушка устала производить мужиков да отдавать их на растерзание революциям и войнам. Вот они и пошли, наши стоговские девки. Это надо же, на Васе и на Ване остановилось с мальчиками-то, за­клинило баб наших, родят девок, родят девок, и ни единого мальчика. Это она, природа, так возжелала, чтобы не терять больше детей своих муж­ского пола во всех нелепостях, типа войн да перестроек-переналадок. А жалко, фамилия Стоговых приостановилась распространяться по земле…

А я и на самом деле стал верить в ген усталости. Убедила меня не только Анна Петровна, но и моя жизнь, и жизнь всей родни моей, даже жизнь Санька меня убеждает: от устали махнул он на себя рукой. От той устали, которая вошла в него, когда его мать носила.

О, Господи! Сохрани и помилуй…

 

———————————-

Виктор Иванович Герасин родился в 1939 году в поселке Земетчино Земетчинского района Пензенской области. С 1962 года живет в Котовске. Окончил Мичуринский педагогический институт. Работал учителем, главным редактором Котовской городской газеты. Публиковался в журналах «Наш современник», «Подъём», других региональных и центральных изданиях. Автор многих книг прозы. Имеет многочисленные литературные и общест­вен­­ные награды. В 1988-1992 годах являлся ответственным секретарем Тамбовской областной писательской организации.