ИЗ ГЛУБИНЫ

 

«Рус­ская быль: сказка долгая,

сказка страшная…»

З. Гиппиус

 

Памяти отца моего,

Ивана Петровича Соколова, посвящается

 

Ванятка

 

Роман Крюков грузно сидел на старенькой телеге. Его опущенные плечи, непокрытая голова со спутанными волосами были неподвижны. Кобыла шагала не спеша, настороженно косясь на полуспущенные вожжи. Вдруг лошаденка оживилась, сбросила оцепенение и, вытянув шею, засучила копытами по июнь­ской пыли.

Роман поднял голову, перекрестился, увидев слева на бугре погост: неровный строй темных, покосившихся крестов, перемежался новыми, отливающими желтизной. Хотя бугор был невысок, казалось, эти кресты подпирают синий небосвод. Ни деревца вокруг, ни веточки… Угрюмый взгляд крестьянина заскользил по местности — дорога уходила вниз. Уже село, как на ладони: две улицы, расходящиеся в разные стороны, узенькая речка-ручеек в ветлах, церковь. Дом попа, огороженный забором и погруженный в полуденную сонливость, стоял обособленно, в стороне.

Кобыла, пофыркивая, сама правила к небольшим зеленым воротам, где начиналась улочка. Деда Агея на лавочке не было — видать, спрятался от жары. Роман шумно выдохнул воздух, дрогнувшей рукой поправил край рогожи, неловко соскочил с телеги.

— Петр Агеич! — зычно крикнул он в сторону открытых окон. В окне показался мужчина лет сорока, с круглыми очками на кончике носа. Он глянул поверх очков и скрылся в полутемной комнате. Через минуту калитка на воротах открылась, выскочил вихрастый, босоногий мальчонка лет восьми в коротких полотняных штанишках на помочах. Неожиданно он припал на одну ногу, смаху сел на задницу; схватил ступню руками, задрал ее вверх, что-то ковырнул пальцем, вскочил и уже стоял возле Романа.

— Вот чего, Ванятка… Залазь-ка сюда! Сейчас ко мне, а там заберешь Серуху… — Роман говорил, глядя куда-то поверх Ваниной головы. В калитке показалась сутулая фигура. Одной рукой Петр Агеевич прятал в карман жилетки очки, другой крестился, посматривая на телегу.

— Ну, Петро Агеич, — загудел Крюков. — Тебе благодаренье… за кобылу. Видишь, приволок отца-то… Ехал со здравьицем, да вернулся за упокой!

Роман с размаху ткнул себя кулачищем под глаз, повернулся к лошади, взял ее под уздцы, и пошел, прихрамывая. Как-то не вязалась эта хромота с могучей фигурой селянина.

Ваня, не шевелясь, сидел на неструганных досках. Он увидел под рогожкой знакомую седую бороденку, открытый глаз, страшно глянувший на него, Ванятку. Мальчик не выдержал и отвернулся. «Вот ведь напасть! — по-взрослому сдвинув брови, думал он. — Полгода не будет, как тетку Мотрю отвезли на бугор. Теперь — дед Степан! А может, живой, да прикинулся? Дед Степан любил шутки шутить… Нет…»

Ваня вздохнул, вспомнив разговор дядьки Романа с отцом. И еще он вспомнил, как дед Степан весело смотрел на него, заговорщицки подмигивал и давал сладкую, тягучую лепешку из сушеных яблок, приговаривая: «Ничто, малец, мы еще свое возьмем!» Теперь вот, Крюков­ских-то, остались: Роман да Верунька… Двух братьев в рекрута забрали — пиши, дело крест! Роман хоть и хромой, но сильный, с ним Верунька не пропадет.

Ванюшка бывал у Крюковых, сиживал на лавке, у дверей, слушал, как Веруня пела… Распустив косу, она перебирала пальцами пряди густых, цвета льна, волос, тихонько напевала песню, такую печальную, хоть разревись. Недаром ее на селе звали — блаженная. Никогда не улыбнется. И слова-то в песне какие: «Зажигай-ка ты, мать, лампаду, скоро-скоро я помру…»

Чего ей помирать, молодая да красивая? А на Бобрихин­ские бревна на посиделки не ходит. Там девки весело поют… «Ох, ох, не дай бог, с татарами знатца, по колено борода — лезут целоватца!»

А какое у нее лицо! В кого только такая уродилась? Глаза большущие, чистые, как родник… Смотрит, будто и тебя не видит — истинно блаженная.

Возле покосившейся избы Крюковых стояло около десятка селян. Дурные вести прискакали впереди повозки. Сосед­ский мужик Данила молча принялся помогать. Как только стащили деда Степана, Ванятка заторопил Серуху — она зашевелилась, поворачивая голову к оглобле.

— Но… о… о! Крещеная! — не то крикнул, не то прошептал мальчуган.

 

* * *

 

Ванюшка Марчуков, несмотря на свои восемь с лишком годков был известным на всю деревню парнем. Уж больно шустрым и смышленым рос мальчонка. Бывает — надо, позарез! Кто? Да уж лучше Ванюшки не сыщешь. А главное — все у него выходит ловко, споро и с улыбкой. Опять же и физиономия располагающая. Узенькие от солнца глазенки, сероватые с голубизной — то настороженно внимают, то вдруг запрыгают, как два озорных чертенка. Даже когда ему перепадало — с лица Ванятки не сходила задорная улыбка: ай, перемелется!

Дед Агей как-то говорил сыну Петру: «Вот дитя, а ты приглядись, есть искорка в ем… Нет, не все одинаковы под одним богом! Видать, вышний-то, прикоснулся к нему с особой любовью…» Петр Агеевич кряхтел, молчаливо соглашаясь, но раз в неделю брал Ванятку за руку и вел под образа. Здесь, в тихом полумраке, Ваня рассказывал все, что сотворил за неделю. Затем Петр Агеевич молча указывал сыну на лавку: Ваня стягивал штанишки и ложился лицом вниз. Отец доставал лозину… Тонкий свист и… раз! Лозина обжигала задницу. Петр Агеевич не спешил поднимать руку во второй раз; он выговаривал Ванятке, выбирая из покаяния самые «страшные» грехи. Все это он проделывал очень спокойно. (Что делать? Малоприятная, но необходимая обязанность.) Опу­ская последний раз лозину, говорил: «Так, Ваня, на память лучше ляжет». Ванятка так же деловито вставал, почесывая задницу, натягивал штаны: «Чего там… Посильнее грей! Задница-то, во… о… упругая». «Ладно, ладно, герой! — ворчал отец. — Одевай порты».

Очень скоро Петр Агеевич совсем оставил свою лозину, стал разговаривать с младшим на ровнях, как со взрослыми сыновьями. Пять старших братьев дружно работали на клочке земли, кормившей большую семью. Наступившие неурожайные годы заставляли искать заработки на стороне. Трудно было с кормом для коровенки и лошади, трудно переживать долгую зиму на собственных запасах. Весной долго прикидывали: чем засеять, как поделить земельку? Дед Агей бубнил: «Сей хлебушек один, он завсегда в цене!» Петр Агеевич отвечал: «А ну как в прошлом годе — так и без каши останешься».

Сам Петр Агеевич был лучшим портным во всей округе. От постоянного сидения за машинкой ссутулились плечи, временами нападал кашель. В голодное время вся семья на Петре и держалась. Ваняткина мать — тихая, неразговорчивая женщина, всегда старалась незаметно положить «младшенькому» в его широченный карман лишнюю «плюшку». Из белой муки выпекалось по праздникам. В это время Ваня не отходил далеко от сенцев.

И все же в доме Марчуковых присутствовал сравнительный достаток. Глава семьи — строг, все подчинено его цепкому глазу. Время смутное, да оно и не могло быть иным. Петр Агеевич регулярно читывал газеты, привозимые из города, и хотя они были месячной давности, все дома ходили на цыпочках, говорили шепотом. Прочитав все до корки, Петр Агеевич хмурился, долго сидел задумавшись, и не брался за работу. Когда из города приезжал его брат Николай, они сидели, запершись в комнате, Ванятка слышал возбужденные голоса. Два года войны с «германцем» — обычная тема разговора…

 

* * *

 

Ваня, заведя Серуху во двор, принялся ловко распрягать лошадь. Вскочив на старую колоду, он всей грудью и руками подналег на хомут, тихонько приговаривая:

— Сейчас, сейчас Серунька…

Кобыла, не дожидаясь приглашения, зашагала в стойло. Ванятка захватил бадейку с водой, поставил ее перед лошадиной мордой. Забравшись на жердину, он легонько провел ладонью по крупу лошади: мокрая! Вода в бадейке теплая, но все же… Ваня протер кобылу сухой ветошью и, соскочив вниз, смотрел, как Серая, раздувая ноздри, с наслаждением тянула водицу. Изредка она с шумом выдыхала воздух, двигала копытами, отгоняя налетевших мух.

Справив все с быстротой, на которую трудно рассчитывать и взрослому, Ванюшка юркнул в сенцы, где царил полумрак. Здесь, в самом дальнем углу, хранились таинственные и старые предметы, принадлежащие когда-то деду. Ваня обнаружил их недавно: в его руки лег огромный за­ржавелый штык; начавший рассыпаться солдат­ский ранец лежал рядом, а в нем всякая странная и непонятная мелочь…

Еще несколько минут мальчик перебирал свои «сокровища», потом сложил все в ранец, наугад пробрался к двери. Он поддал ее плечом ровно настолько, чтобы просунуть свою голову: мать собирала на стол — скоро обед. Ванюшка протиснулся в дверь, проскользнул мимо матери в комнату, где было прохладно. За стеной слышен прерывистый стук швейной машинки. Занаве­ски на двух маленьких оконцах — одно на улицу, другое в сад — еле пропускают свет на длинную скамью вдоль стенки, старый массивный сундук, накрытый холстиной. В углу — образа со слабеньким огоньком лампадки… Ваня опасливо покосился на печально желтеющий лик Иисуса и бочком подкатился к двери, за которой стучала швейная машинка.

Отец работал. Согнутая спина, в неизменной жилетке на козьем меху, вместе с седеющей головой слегка покачивались вслед за движениями ноги. Наконец машинка остановилась, раздалось покашливание.

— Тя… тя.. нь, — осторожно потянул Ванятка. Голова повернулась, отец глянул на сына спокойно и строго; очки поползли еще дальше, на самый кончик носа…

— Серуньку поставил, напоил, — заторопился Ваня.

Отец легонько кивнул и, отвернувшись, продолжал работать.

 

Скоргины

 

Дом купца Скоргина стоял за церковью, на удобном, просторном мес­те. Земли у Скоргиных не было, зато дом — что три попов­ских: лавка, где всякий товар можно купить, а с торца, окнами в другую сторону от церкви — трактир; здесь же находились четыре жилые комнаты. Когда «сам» уезжал в городок по делам, в лавке и трактире сиживали его сыновья — Петр и Константин. По тропинке от дома можно было пройти полсотни шагов и попасть к воротам двора, огороженного тесом. Там, во дворе, стоял громадный амбар, крытый железом (во всем селе крыты железом дом попа, да Скоргина дом с амбаром), небольшая кузница и конюшня с лошадьми. Все тут было: и повозки, и сани, и даже легкая на ходу, с тонкими большими колесами, да с рессорами, «пролетка», как называл обыкновенный тарантас с двухместным сиденьем и откидным верхом сам Кузьма Платонович.

Кузьма Платонович был из пришлых. Он взялся невесть откуда, но при деньгах. Осмотрелся, поставил дом, завез товар в лавку. Что он искал в Алешках, для кого припасал уйму всякой всячины, на что надеялся? Однако теперь отпала надобность выезжать за каждым гвоздем. Наоборот, с окрестных сел повалил народ, зная — у Скоргина найдешь все. Чего только ни привозили сюда подводы, какого добра! Все исчезало за крепкими воротами, в амбаре, на котором висели пудовые замки.

 

* * *

 

Ванятка прибежал к лавке, надеясь увидеть своего тезку, Лопаря. Лопарев был на год старше, ростом выше его почти на голову. Всегда голодный, Лопарь частенько крутился возле лавки. Может, какая работа перепадет? Ваня не ошибся: дружок сидел на бревне напротив дверей трактира. Его смешно оттопыренные уши не могли закрыть волосы, напоминавшие соломенную крышу; из-под «крыши» торчал нос, чутко ловивший движения ветра со стороны трактира. Рядом с Ванькой сидели два мужика в кепках, сдвинутых на самые глаза, с длинными самокрутками.

Не успел Ваня позвать товарища, как на пороге трактира показался Петр Скоргин. Он поднял руку к затылку, оглянувшись вокруг, поскреб пальцем в волосах и неожиданно крикнул: «Ванятка!» Лопарь не сдвинулся с места — если бы позвали его, то не по имени…

Короткая бородка Петра, казалось, поворачивалась во все стороны без помощи шеи; глаза, подернутые сивушной мутью, неотрывно смотрели, как мальчишка неторопливо идет к крыльцу, засунув руки в карманы (мы себе цену знаем!) Петр наклонился к Ванятке, что-то шепнул. Тут же Ваня бегом припустил к воротам. Где стоял амбар. Он приметил — Лопарь досадливо отвернулся.

— Си-лы-ч! — протяжно заголосил Ванятка, косясь на огромного пса. Пес лениво открыл глаза, но морду поднять с лап не соизволил. Этот за­просто брехать не будет.

Наконец показался Силыч: его заспанное лицо выражало недовольство. «Опять спит, леший! — прошептал Ваня и уже громко крикнул: — «Петро пару селедок велел…»

Прижавшись поближе к Силычу, Ванятка нырнул за ним в полутемный амбар… Выходил тоже за ним — с двумя большими селедками в руках. Поглядывая на «Цельбера» (так звал пса Силыч), попятился к воротам. Пес и вовсе прикрыл глаза: казалось, ему неинтересно смотреть на такую мелочь…

Мальчишка стрелой пролетел калитку, но возле больших лопухов споткнулся, упал, «уронив» одну рыбину в траву… Приподнимался не спеша, и не спеша шел к трактиру, вытирая освободившуюся руку о штанину.

Петр сидел за столом с каким-то приезжим. На столе стояли штоф и два стакана. Посмотрел на Ваню, довольно улыбнулся, показывая пальцем на рыбину, со значением протянул:

— Зало-о-о-м!

Ваня знал, что селедка «залом» водилась только у Скоргина, да и то не всегда. Ваня еще минуту смотрел, как Петр, надрезав иссине-черную спинку, сдирает с нее кожу. Не дожидаясь, когда Петр повернется к нему снова, Ваня тихонько вышел. Он знал, что Скоргин будет сидеть теперь долго, пока не напьется. Напившись, уснет и, конечно, не спросит у Силыча про селедку…

Ванятка живо представил хмурое лицо Лопаря просветлевшим. Еще от крыльца он махнул ему рукой: надо поспешать к лопухам. Здесь, завернув рыбину в сорванный лист, он сунул ее в руку друга.

Ваня знал, что этой селедкой делу не поможешь. Он решил потащить тезку домой, на обед. При всей строгости отец всегда, чем мог, выручал бедствующих, особенно Лопарево семейство. Больная вдова осталась одна с кучей маленьких, не считая старшего — Ваньки, добытчика и кормильца…

 

* * *

 

Тем временем Петр Скоргин опрокидывал рюмку за рюмкой с заезжим торговцем. Ему приглянулась его кобыла, и он настойчиво возвращал собеседника к волновавшей его теме. Гость, забирая кусок жирной селедки двумя пальцами, ловко отправлял его в рот вместе с костями, смачно жевал, выплевывал кости в руку и сокрушенно качал головой:

— Петро Кузьмич, ты… не того. Где берешь сельдь… ик?.. — закончил он, икнул и, как бы напугавшись, прикрыл рот ладонью.

— Право, брат, то дело отца… — ответил Петр и замолчал, думая о своем.

Кузьма Платонович уже третий день отсутствовал, справляя в уезде какие-то неизвестные ему, Петру, дела. Очень странным показался на этот раз поспешный отъезд отца… Обычно тот оставлял наказы, делился со старшим сыном своими заботами.

Петр знал — рано или поздно он унаследует все. А кто же еще? Не Константин ведь… нет! Труха… не человек. Все книжки читает, да смотрит искоса.

Петру сегодня захотелось выпить.

Когда не было отца, он чувствовал себя хозяином, поэтому мог позволить себе то, чего не сделал бы при главе семейства. Надо только передать ключи братцу, на всякий случай. Хотя торговец с него… Петр считал, что сам он уродился в отца, что «все при нем». А насчет брата как-то Кузьма Платонович сказал: «Какой-то ненашен­ский». Константин был очень схож с матушкой, которая давно померла, царствие ей небесное!

Константин появился за стойкой (легок на помине), аккуратно причесанный, выбритый, свежая косоворотка в мелкий горошек подпоясана тонким ремешком. Брезгливо поджал губы, глянул на сидевших за столом.

Петр, оттопырил большой палец в его сторону, скосил глаза, налившиеся кровью:

— О-о-о! Братец, их благородия! Тьфу… — просипел он и отвернулся, хватая бутылку за горлышко. Выпив, Петр угрюмо принялся за еду.

Гость продолжал икать, поочередно поглядывая на братьев. Наконец Петр поднялся, проведя тыльной стороной ладони по усам и бороде, посмотрел кругом, потащил со стула полотенце:

— Ты, — не спеша и веско бросил он, — помысли. Надумаешь — найдешь!

Возле Константина остановился, глянул на книжку в его руке.

— Все читаешь? Поетов, поди… Гы.. мм. Ко-ль-цо-в. Ну да… Птички-синички, губки-малина. Эх!

Дохнув на брата густым запахом водки и лука, протопал мимо.

Скоргин зашел в свою комнату, с размаху повалился на кровать. Нет, не хотелось ему сегодня напиваться. Как же, ишь братец-то, ученый! Все с книжкой, чистенький, напомаженный… Неужели девки таких-то вот примечают?

На улице жара, а здесь — прохладно… уснуть бы. Неуютно как-то внутри…

Петр встал, подошел к старому, засиженному мухами зеркалу, расправил плечи. Мужик-то хоть куда. А эта голь? Предложил ей отрез на платье — отвернулась, чисто барыня. Не такие бросались на шею, не чета этой нищей. А братец тоже… Вечером прохаживается возле Крюков­ского дома, во хлюст… Как бы испортилась его нежная физиономия, если бы знал, что произошло!

 

* * *

 

Вера Крюкова иногда заходила в лавку. Несколько раз Петр пытался с ней заговорить, но безуспешно. Вот и тогда: он предложил ей свой подарок… Такой материал ни одна баба в деревне не видывала. А эта — отвернулась! Да еще глазищами зыркнула так, что все внутрях перевернулось…

Как-то, случайно, он подслушал разговор мальчишек. Они говорили о том, что Верка ходит купаться в реке «кажын день» к вечеру в «чем мать родила».

Речушка, имевшая странное название Мокрый Карачан, протекала за крюков­ским наделом. Какая-то сила влекла Петра к этим местам, он приходил к реке, подолгу лежал в траве, отгоняя надоедливый писк комаров. В наступающих сумерках видел легкую жен­скую фигурку: пугливо оглядываясь, девушка сбрасывала одежду и исчезала в кустарнике… Потом появлялась снова и была еле различима в потерявшем прозрачность воздухе.

Петр шел домой, ложился в постель и подолгу смотрел в оконце: светлый квадрат быстро темнеет, сливаясь с темнотой комнаты, со всеобщей тьмой, приходящей на землю. Перед тем как уснуть, временно раствориться в этой тьме, все его мысли были о вдове-солдатке, к которой он перестал хаживать, о предстоящей женитьбе на «козлючке», дочери богатого мужика Козлова. Уже и обговорено все… к осени. Но Вера! Как она могла смотреть, и какие это глаза!

Стоя перед зеркалом, Петр вспоминал, как позавчера пришел к тому месту, где купалась девушка, и стал ждать, забравшись в кустарник…

Уже начало темнеть, и комары приступили к своей вечере. Неизвест­но откуда появились два мальчугана с удочками. Петр вышел из своего укрытия, направился к ним.

— Что, мальцы, щуку поймать задумали? — насмешливо спросил он и сунул руку в карман. Ребята незнакомые, но скорее всего его-то они хорошо знали. Петр достал несколько медяков:

— Дуйте в лавку, пока не закрыли…

Пацаны пропали в считанные секунды. Петр прилег, проклиная комаров и все на свете. Его тело распрямилось, прижалось к земле, мышцы обмякли. Вдохнув полной грудью воздух, он ощутил запахи реки и дыма. Петр повернул голову, стал смотреть на алеющий край неба. Зачем он пришел сюда? Как мальчишка, по кустам прячется. Надо вставать да топать домой. Поди, отец вернулся.

Петр услышал всплеск и понял: кто-то зашел в воду. Напрягая слух, он словно забыл, что минуту назад собирался уходить. Конечно, он должен с ней объясниться… Один, без свидетелей. Ему до мучительной боли захотелось снова увидеть эти глаза, сказать ей, что его не следует бояться, что он, Петр, готов сделать для нее все, что она пожелает.

С реки доносились негромкие звуки. Петр почти явственно осязал, как холодеющий ветерок обнимает молодое тело, как вода заставляет выдохнуть из груди воздух.

Он дождался, когда купальщица вышла из воды, отвел в сторону ветку ивы, огляделся — никого! Сделав два шага, остановился, потом, словно решившись, пошел к онемевшей Вере, завернувшейся в холстину…

Скоргин, будущий наследник всего отцов­ского дела, не переставая смотрел в зеркало: его лицо, внезапно искаженное мучительной гримасой, разглаживалось… Он, Петр, сам себе вряд ли мог объяснить, что произошло. В радость ли желанное, взятое силой? Он знал, что Верка побоится болтать, рано или поздно станет как ручная собачонка… В уезде у него уже была такая недотрога.

Как странно. Только день в нем пело торжество силы, уверенность человека, делающего все, что пожелает… Откуда пришла эта тяжесть: глаза Веры словно преследовали его! Нет, они не думали прятаться, они смотрели, когда он уходил, но будто не видели его…

Сегодня день святых Петра и Павла. Когда же поставить свечку, как не сегодня? Возвращался из церкви — повстречал Романа с повозкой… Что же стряслось с дедом Степаном? Где отец?

Петр дотронулся рукой до шеи: две глубокие царапины, оставленные ногтями Веры, подсохли и теперь саднили. Скоргин резко мотнул головой, стиснув зубы, застонал.

Постепенно его стон перешел в тонкий, противный вой, какой бывает у молодого волка голодной зимой…

 

Вера

 

Роман достал изо рта гвоздь, не торопясь, вогнал его в сухое дерево: каждую доску он выбирал тщательно, осматривая со всех сторон. Такие до­ски пролежат в земле долго… «Что-то неладное с сестрой…» — размышлял Роман. Вера встретила их не похожей на себя. Она смотрела каким-то отсутствующим, застывшим взглядом, будто ей заранее все было известно. «Что это?» — спросил он, показывая пальцем на посиневший висок. «Упала…» — ответила Вера.

Роман вошел в избу. Веруня сидела рядом с отцом, вглядываясь в его изменившееся лицо: оно стало чужим и непривычным. Степан Акимович был веселым человеком, смерть же придала его облику строгое, торжественное выражение…

Теперь уже Роману многое известно: отец пытался открыть торговлю в большой соседней деревне, решил «обставить свое дело» втайне от всех… О чем же он думал, что хотел? Поразить, удивить всю округу? Готовил нежданно-негаданное детям своим? Степан всю жизнь проработал на земле, а вот к старости пустился в лихую авантюру. Впрочем, в нем всегда жил дух мечтателя. Отсюда и поздние дети его: Роман родился, когда Степану было за сорок, Вера — уже стукнуло пятьдесят. Виданное ли дело: Крюкова звали дедом, а внуков-то еще и не намечалось. Нет, не суждено ему было стать дедом…

Веруня — она всегда была для него словно распустившийся цветок. Стареющий отец души в ней не чаял… Кто мог знать, какой непрестанной мыслью жила в Степане потребность все изменить, устроить жизнь дочери без каждодневной, тяжкой обязанности крестьян­ского труда?

Как бы там ни было, но в первой же сделке деда Степана надули, подсунув неходовой товар. Тут еще пала кобыла… Поручив лавочку «верному» мужичку, начинающий торговец поспешил за Романом: тот слушал отца и ушам своим не верил. Только теперь ему стали ясны загадочные поездки Степана Акимовича по «стариков­ским делам». Лавку Крюковых Роман все же увидел. И вывеска, писанная масляной кра­ской, на ней висела, да только добрая половина товара из лавочки исчезла. Виновных искать — бесполезно: «верный мужичок» не вязал лыка…

Все события пришлись ко дню платежа по векселю. Платить было нечем.

Кузьма Платонович следил за происходящим зорким глазом. Односельчане диву давались: каким образом Скоргин, не одолживший в жизни копейки, выложил перед дедом Степаном значительную сумму под бумагу, которая ничего не стоит? Ведь кроме избы да лошаденки у Крюковых — ничего.

Ранним утром Силыч запрягал жеребца в «пролетку» Скоргина. Вслед за ним отправились в уезд дед Степан с Романом, одолжив у Марчукова кобылу.

Накануне Крюков-старший о чем-то долго беседовал с Скоргиным. Роман увидел его посеревшее лицо, слезу на старче­ской щеке. Какой прок задавать вопросы? История приключилась, теперь все сам расскажет. Но отец толковал что-то бессвязное о залоге, о Скоргине, оказавшимся «хформенным жуком».

В полдень Крюковы прикатили в уезд. Время обеденное: они зашли в трактир, сели за столик. Неожиданно отец схватился за грудь, открыл рот, словно хотел что-то сказать, удивленно глянул на Романа и, как-то разом обмякнув, сполз со стула…

Из избы вышли уже почти все. Смолкли причитания, нескончаемая песня-плач, надрывающая душу… Две старушонки, приглашенные причитать, вытирали разгоряченные лица кончиками платков. Но вот и они, получив причитавшуюся мзду и истово крестясь, ушли.

Вера присела рядом с Романом к столу. Она так ни разу и не заплакала: ее глаза остановились на больших руках брата — он чистил вареную картошку, макал ее в соль… В окно послышался легкий стук, за ним дребезжащий голос: «Подайте, Христа ради…»

Роман захватил пару картофелин, кусок хлеба, шагнул в сенцы. Он увидел открытую дверь и тщедушного мужичонку с котомкой за спиной.

— Выходь, хозяин, — знакомым голосом проговорил прохожий, — не робей!

— Микола? Откель, потерянный? — спросил Роман тихо. — Видишь, дела у меня какие?..

— Знаю. Потому и пришел.

Они прошли в избу. Прохожий глянул на покойника, перекрестился, посмотрел на Веру, сбросив котомку с плеча. Сел на лавку. Так и сидел Никола Свешников, молча, ссутулившись, глядя в пол… Роман изредка поглядывал на своего дальнего родственника из Больших Алабухов. Он знал, что уже год, как сгинул Никола неизвестно куда, оставив семью. Его жена говорила о муже как о покойнике, проливала безутешные слезы… С тех пор самая бедная и многочисленная семья стала жить в достатке. Еще поговаривали — в уезде появилась банда, которая действовала так мудрено, что невозможно выловить. Всего несколько дерзких ограблений — и пропала, словно растворилась, хотя пропадать негде: в местных лесах иголки невозможно спрятать. Роман знал еще кое-что, но это его не касалось.

Вера поднялась и вышла, бросив коротко: «Я на сеновал». Она прошла в сарай, наугад отыскала лоскутное одеяло на сене, легла лицом вниз. Вера все обдумала, все решила для себя, поэтому мыслей никаких не было. Она удивлялась себе самой: пришло спокойствие, ей захотелось уснуть. Прошлую ночь Вера провела без сна. Лежала не двигаясь. И только под утро в ее голове замелькали неясные картинки жизни, только начавший приобретать иной, волнующий смысл… Вспомнила, как встретила Гришу, как посмотрела — словно впервой увидела. Его глаза, улыбка и сейчас были перед ней.

Приходили мама, братья, отец. Почему они оставили ее? Как же Роман? Она вспомнила его большие руки, подумала: вот так и будет за столом сидеть один…

Потом опять Гриша: «Что же ты, Веруня, на Бобрихины бревна не ходишь?» Они встретились возле церкви, Гриша поздоровался, а после стал спрашивать, наклоняя свои кудрявые волосы к плечу и улыбаясь.

Он говорил только ей одной понятное, и это понятное было в его глазах: «Мишку-то, Сербина — в рекрута забрали… Нет теперь гармошки…» А на самом-то деле? «Люба ты мне, Верунька, ох, как люба!» Она молчала, пыталась представить себе Гришу в солдат­ской шинели, с остриженными кудрями — не получалось.

После бессонной ночи, утром, Вера увидела на стене веревку, которой Роман спутывал ноги лошади…

Она дотронулась до виска — острая боль от головы, разбежавшись по всему телу, засела где-то под ложечкой, захватила своей корявой рукой сердце, остановила дыхание.

Теперь боль пропала. Бесконечная усталость и безразличие охватили ее. Вера уснула быстро, словно провалилась в темную яму: она летела куда-то вниз и у нее не было страха…

На следующий день, после похорон деда Степана, пришли Кузьма Платонович с судебным исполнителем к Крюковым. Исполнитель скучным голосом читал постановление, зевал, оглядывая стены. Затем попросил указать на вещи, принадлежавшие покойному. Открыли сундук, стали доставать товар, остатки неудавшегося предприятия. Тут же все вынесли. Погрузили на телегу Скоргина.

По Алешкам прошел слух — большую часть долга Кузьма Платонович Крюковым простил. Да и то верно: коровенки и лошади не было, значит, взять, кроме старой развалюхи избы — нечего!

В этот день Вера сидела перед окошком, разглядывала себя в зеркальце. Потом нашла кусочек мела, потерла им висок возле глаза: получилось почти незаметно… Вечером Вера долго смотрела на Романа: тот несколько раз ловил на себе ее взгляд, понимал — что-то неладно, да ведь оно все было неладно…

Веруня ушла на сеновал, Роман остался один. Было над чем подумать…

Никола Свешников, переночевав, ушел под утро. Они сидели за столом долго, пили мутную самогонку… Вдруг Никола рывком расстегнул ворот видавшей виды рубахи: Роман увидел рваный рубец, с узловатой впадиной на шее:

— Видал? — наклонившись вперед, выдохнул он. — Дед покойный, спаси его душу, выручил.

Следом Роман узнал то, что отец унес с собой в могилу.

С год назад темной и душной ночью постучал Никола в крюков­ское оконце, которое со двора, липкими от крови руками. (Роман тогда отправился в Борисоглебск, показать ногу врачу, а заодно кой-чего заработать. Появился дома только через месяц.)

Дед Степан собственноручно вытащил из шеи Свешникова пулю, ударившую в предплечье. У Николы начался жар, несколько раз терял сознание… И все же дед выходил его без посторонней помощи.

Перед тем как уйти, развернул Свешников на столе тряпицу: желто-огненным зрачком сверкнуло золото… Кусок металла, переплавленный в кустарном тигле из нескольких, а может быть, и многих золотых украшений — завораживал. В полутемной комнате отсветы этой желтизны казались деду Степану необычным пламенем. Не сразу он понял: золото оставляют ему. От него требуется сущая безделица — сохранить этот клад до лучших времен.

— Глянь сюда! — сипел на прощанье Никола. — Дожил ты дед до стари, да едал всю жизнь не досыта. Ежель чего со мной… Бери, пользуй. Да не забудь моих, дедуня! Не вздумай переть в уезд, аль в город — руки враз завяжут. Купца надоть искать свой­ского, по уму.

Роман, улегшись на полати, вдохнул затхлый воздух, перевернулся на спину. Завтра утром… Он думал о том, что не знает, чем будет заниматься утром.

Только теперь стало ясно, почему отец повеселел, помолодел, и куда он все время разъезжал на кобыле, пока она не околела.

Роман встал, нашел старенький огарок свечи, пошел во двор. Вряд ли он мог потом вспомнить, что ему понадобилось. Перед открытой дверью сарая он зажег сальный огарок и… вздрогнул, увидев колыхнувшуюся, словно пузырь, белую исподнюю рубаху, босые ноги… Уронив огарок на землю, Роман обеими руками обхватил тело Веруни, тут же понял, что падает вместе с ней. Он даже не почувствовал, как ударился спиной о полено: в темноте Роман лихорадочно, ощупью отыскал ее голову, шею…

Боже! Вера только что оттолкнула ногами доску, приставленную к стенке сарая. Не выдержала прогнившая веревка… Не узнать деду Степану, как вырвали его цветочек из земли с корешками! Посохнет, оживет ли теперь в этой жизни, иль превратится в сорную траву?

 

* * *

 

В следующую за этими событиями ночь, в селе пропала красивая лошадь загостившегося коммерсанта, привязанная возле лавки Скоргина. Настойчивый торговец непременно хотел видеть «самого» и вот, как говорят, дождался!

Не сразу заметили селяне, что исчезли и Роман Крюков с Веруней.

 

Межа

 

Ванька Лопарев бежал домой и думал о Марчуковых: «Никогда у них в доме ругани не услышишь. Сам Петро Агеич, как глянет из-под очков — хоть провались! Но чтоб ругнуться — не моги».

Он вспомнил, как ругался его отец, когда выпьет, как побил по пьянке мать… «Какой-никакой, а все ж — отец. Теперь его нет, матка на ладан дышит, — продолжал размышлять Лопарь. — Марчуковы — семейство. Соберутся, глава Евангелию читает, сыновья тоже в книжки заглядывают…»

Сегодня, когда он вместе со всеми сидел за обеденным столом, тетка Ольга здоровенную миску с борщом ставила. Все чинно сидят, а он, Петр Агеевич, кашлянул, пошевелил губами, перекрестился и ложкой в миску; потом — братья старшие, а уж потом — все по очереди… Спешить не положено. Тишина за столом — слышно, как муха летает. Мясо брать не дозволено. Как закончат похлебку, отец-то берет первым своей струганой деревянной ложкой. Ванятка говаривал: уж больно тяжела. Да еще каша! Ванька вздохнул, почувствовав угрызения совести.

Он зашел в избу и увидел, что мать не вставала с постели. Все четверо тут как тут: повернули разом головы, глазенки смотрят выжидательно. Лопарь положил на стол краюху хлеба и селедку, завернутую в лопух: «Ну, братва, садись — обедать будем!»

Большой кусок селедки с хлебом Ванька понес к постели:

— Мамань, — тихо позвал он, — поешь селедочки — все как рукой снимет.

Открылась дверь, влетел Ванятка Марчуков с ми­ской каши. Он поставил ее на стол, задыхаясь, проговорил: «Миску апосля принеси». Крутанувшись на пятках, он исчез так же быстро, как и появился.

Ванька смотрел на детей, обступивших миску, вздыхал: при отце все было по-другому.

Лопарева знали работящим, хозяйственным мужиком. Только вот характер имел неуживчивый. Он считал, что все люди — хитрят, каждый норовит объегорить. Но его-то, Лопарева, не провести. Видит любого насквозь!

Взять хоть его соседа. Наверняка, каналья, выкопал и переставил межевой столбик.

Межа — узкая бороздка, пропаханная отвалом в разные стороны — разделяла наделы их отцов.

Откуда же возник спорный вопрос о полуметровой полоске земли, которую, как утверждал Лопарев, запахивал сосед, отбирая тем самым его, «кровную» землицу? Ленточка земли, едва ли дающая пуд хлеба, стала причиной большой беды.

Лопарев засеял пограничный участок просом. Но у соседа, Карачаева, густо взошла рожь и, забивая просо, тянулась к солнцу. Пришла пора косить. В то утро встал Лопарев пораньше, навострил косу, и по росе, сверкавшей на листьях, его коса запела с детства знакомую песню. Лопарь аккуратно выкашивал «свою полоску», прихватывая вместе с просом дозревающую рожь.

Здесь и состоялась встреча с соседом, на меже, неизвестно куда за­пропастившейся; а ведь деды обоих фамилий слыли закадычными друзьями.

Не было свидетелей их разговора, никто не видел лиц, искаженных яростью: двух здоровых мужиков нашли на той земле, которую они с детства поливали потом.

Волосы Лопаря запутались во ржи — он лежал лицом вниз. Карачаев покоился на выкошенном месте: глаза его смотрели в небо, на теле — страшная рана от косы. В руках Карачаев все еще сжимал черенок острых вил…

 

Дед Агей

 

18 июня, как только спала дневная жара, в церкви служили обедню в честь иконы Божьей Матери (Боголюб­ской). В числе всякого люда присутствовали до двадцати рекрутов, собранных из всей округи. Герой­ское и удалое в лицах парней под сводами церкви преобразилось строгостью. Обратившись к амвону, и молодежь, и старики вслушивались в торжественно-густой бас: «Грады наша и страны Россий­ския от нахождения иноплеменных заступи, и от междуусобныя брани сохрани, о, Мати, Боголюбивая Дева! О, Царица всепетая! Ризою своей прикрой нас от всякого зла, от видимых и невидимых враг защити и спаси души наши!»

Дед Агей достоял до конца: он так и не разглядел Ванятку среди певчих, поэтому дожидаться внука не стал — неспешно двинулся к своей лавочке под акациями. Невдомек было ему: два года войны — и никакого проку. Идти на войну — дело муж­ское, герой­ское… Но почему так больно кольнуло сердце? Подходил срок Гришуни, старшего внука. А разве ж то война, где людей, словно крыс, газом?

Дед Агей наконец добрался до своей лавочки. Покряхтев, примостился, опершись на палку. Белая исподняя рубаха на нем — латаная-перелатаная, но чистенькая — перевязана пеньковой веревкой и собрана на спине «петушком». Из-под рубахи виднелись непонятного цвета короткие солдат­ские порты.

Голая, в тугих складках, еще крепкая шея и морщинистое лицо были темны от солнца. Волосы, когда-то густые, теперь — как белесый туман, рассыпались при малейшем дыхании ветра, образуя вместе с короткой бородкой своеобразный нимб на голове. И хотя его нос выделялся сморщенной картофелиной, в целом лицо имело значительность. А глаз и вовсе не было видать из-под белых кустистых бровей; так что не всегда можно понять — жмурит глаза дед от солнца или дремлет…

Агей точно не знал, сколько ему лет, но говорил, что за три десятка было, когда «турка ушел воевать». Старик имел два шрама от турецкого ятагана и еще несколько ран, но на здоровье не жаловался, никогда не болел. Только вот глаза стали подводить…

Дед любил с чем-нибудь возиться во дворе. Петр Агеевич не мешал отцу. Поглядывая на старика, которому уже было за восемьдесят, иногда ворчал: «Папа, вы бы одели чего на голову… Солнцепек-то! Дай Бог дождичка», — заканчивал он нейтрально. Сам Петр Агеевич большую часть времени проводил в комнате и плохо переносил жару.

Прохожие селяне, завидев деда на лавке, степенно здоровались с ним. Идет, к примеру, мужик в летах. Остановится, повернется к Агею и, обнажив голову, крикнет погромче: «Доброго здоровьица, Агей Феофаныч!»

Сверкнут из-за дремучих зарослей глаза, голова склонится на грудь, обозначая приветствие.

А то, глядишь, вроде как задремал дед и не слышит. Нет, не с каждым поздоровается Агей, будь то зажиточный мужик иль голь перекатная. Односельчане побаивались деда за верный глаз. Поговаривали, что Агей дает прозвища, прилипчивые, как смола.

Марчуковых на селе звали Марчуками. Когда деда спрашивали, откуда пошла эта фамилия, тот глубокомысленно отвечал:

— А что ж, Марчук — он и есть Марчук.

Дед Агей, когда бывал расположен, рассказывал внуку всякие истории из своей солдат­ской жизни. Особенно Ване нравился рассказ про то, как дед «турка воевал». Речь шла обычно об одном и том же эпизоде, видно, крепко засевшем в его памяти, но каждый раз Агей прибавлял к нему все новые подробности, которые неожиданно могли повернуть повествование совсем в другую сторону.

И на этот раз Ванятка подошел к деду и стал просить: «Деда, расскажи, как ты чуть не загинул…»

Дед покряхтел, искоса поглядывая на мальчика, поймал своей за­скорузлой ладонью пальцы внука и, пожевав губами, не спеша начал рассказ, незаметно для себя переносясь в давнее время, под южное палящее солнце:

— Ведь он что, турка, рази ж солдат? Нечто саранча дикая. Налетит: тьма! Улюлюкает, кричит… Че кричать? Мы стоим молча, что стена. Их благородия на коне, рубаха белая, а лицо, как в супе варилось: «То… о… вьсь!» Ружья — клац, клац… Первая шеренга на коленях, вторая на плечо первой кладет оружию; третья да четвертая — стоя… А он, турок, стало быть, катится лавой. Спереди видим басурмана, дале — одна пыль. Визжит, палит нехристь! Их благородия шашку долой: «Целься!.. Пли!» Тут, брат, такой какафон!

— Деда, — робко вворачивает Ванюшка, — что такое «какафон»?

— Какафон, внучек, это кананад… Гм, ну, как гром гремит, слыхивал? Тут же и пушки: с ней шутки в сторону, от коней мокрое место, что там турка. Однако чисто саранча — горит, а преть. Тут не мешкай, глядь из пыли, дыма скаканул, коня осадил, замахнулся — рожа страшенная!

Дед любил остановиться на самом интересном месте, и обязательно начнет то муху вылавливать надоедливую, а то и за нюхательным табачком в карман полезет. Ванятка боялся особенно табака: пауза будет продолжительной. Он живо соскочил с лавки, двумя руками уцепился за рубашку Агея:

— Дальше, дальше что было?

— Дальше? — не торопясь, прокашлялся дед. — Дальше я ему штык-то к нюхалу… Клац об ружжо кривулей своей, конь крутанулся — гляжу, нешто мешок, турка с коня валится. Назар, землячок мой, достал. Да… А тут-то Назар и кричит: «Берегись!» Только ворочусь — как шибанет. И на земле твой дед… Знать, конем шибануло, однако мигом вскочил. Кхе… кхе… ищо трех поганых снял, пока как следовает самого не чипануло…

Дед замолчал.

— А чего потом-то, дедунь?

— Потом-то? Потом бежал турок, только и видали. Потому как не солдат он, турка… Японец тоже не солдат. Мелюзга! — совсем неожиданно закончил дед. — Всяче­ских, брат, бивали. Нет еще супротив рус­ского солдата вояки…

— А немец? У него, сказывают, еропланы да пушки с нашу церкву?

Дед Агей сердито засопел, глянул на Ванятку и твердо заключил:

— А ничто те пушки: немец, он такой же мужик, как и мы, а не басурман… Ну, малой еще… прости Господи!

Словно опомнившись, дед замолчал. Его мысли вернулись к «старшому», Грише, которого вот-вот должны призвать.

Отец назвал первенца звучным именем — Георгий, но дед упрямо продолжал называть своего внука Гришей, да и на селе веселого, приветливого парня кликали Гриней.

Агей еще раз глянул на Ванятку и подумал: «Зеленая почка еще… Долго ль, вырастет, и на его век пушек хватит. Когда он уходил на турецкую, все было одно: хоть в колодезь головой, хоть на войну. Чем он, Агей, отличался от рабочей скотины? В солдатах — он человек. А коль не убьет — значит, герой».

Залетный ветерок обласкал голову деда. Прикрыв глаза, он прислушался к возне кур, гомону птиц. Множество других каждодневных звуков слеталось с разных сторон, образуя единую, знакомую мелодию. Агей, тихонько отпустив пальцы Вани, стал впадать в забытье. А «зеленая почка», прижавшись к коре старого, кряжистого дерева, пальцами ног беспечно выписывала на песке замысловатые зигзаги…

 

Пожар

 

Прошел месяц с того дня, как исчезли из села Роман и Верунька Крюковы. Все это время стояла нестерпимая жара, все вокруг повысыхало. Люди с надеждой вглядывались в темнеющие дали небосвода, прислушивались к далекому громыханию.

Душные ночи не несли облегчения — с утра небосвод опять полыхал синевой.

Ванятка побежал в церковь на спевки. Батюшка любил собирать ребят с утра. Ваня слышал однажды, как поп хвалил «чадо» Петра Агеевича за чистый, звонкий голос, и теперь старался еще больше. Но как-то на спевках ему стало смешно смотреть на молодого подъячего: тот пыжился, наверное, хотел походить на митрополита. Ваня не удержался, прыснул в кулак. И был порот здесь же. В попов­ском доме. Да еще пришлось многое выслушать о храме Божьем.

Сегодня батюшка «занеможили». Вместо спевок ребята отправились к амбарам Скоргина, где под стеной стояли три громадные бочки на случай пожара. Несмотря на утро, было жарко, а забавы на бочках — извест­ные. Враз все стали мокрыми, но тут объявился Силыч, заголосил: «Вот я вас, окаянные!» Ребята — врассыпную.

Ваня вспомнил, что старшие братья собираются на заработки в соседнее село, надумал увязаться за ними. Гриша уже прогуливался перед воротами, и Ванятка подкатил к нему:

— Гринь, возьми с собой!

Брат откинул со лба волосы, заулыбался:

— А что, помощник хоть куда. Только дед жаловался: кости ломает. Говорит, дождь будет страшенный, с грозой…

Ваня насупился. Он понял, куда клонит брат. Когда ему было пять лет, гроза застала их в поле. Почерневшее небо слепило молниями, на них вместе с потоками воды обрушился неслыханный грохот… Вот тогда он и вспомнил про разбитую крынку с молоком. Не на шутку перепуганного Ванятку пришлось посадить в мешок… Домой он прибыл на плечах Грини.

Увидев опущенный нос мальчонки, Гриша похлопал его по плечу и примирительно сказал: «Лады, лады… Вали к отцу, отпустит ежели…»

Но неожиданно все переменилось. Петр Агеевич, ходивший по гумну, обнаружил потраву. Видать, чья-то скотина забрела. Отец показывал сыновьям, где нужно поправить ограду, да и клеть у коровы совсем пришла в негодность… Поход был отложен на завтра.

Вечер в этот день наступил ясный, безветренный. Засветло отец читал Евангелие притихшему семейству. Ване многие слова были непонятны, таинственны… В этих словах звучала далекая, торжественная гармония: среди белых, легких, как пух, облаков, чудился летящий в развевающихся одеждах человекобог, а вокруг — стая голых малышей с пухлыми ручками… Им было привольно и легко перелетать с одного облака на другое…

— Ну, спать! — неожиданно закончил отец.

Сон к Ванятке слетал быстро. В эту ночь ему приснилось, как он поет в церкви, да так громко, что стали звонить в колокола… Никак не остановить его пенье! Звон становился нестерпимым: Ваня открыл глаза и понял — он слышит настоящий звон. В доме уже все повставали, двери — настежь…

Петр Агеевич побежал вместе с сыновьями к церкви, где полыхало зарево. Горели дом и амбары Скоргина.

Ванятка, воспользовавшись суматохой, обежал церковь. Чтоб не попасться под руку отцу, стоял за толпой, глядел, как снопы искр вырываются через окна дома, крышу амбара… Люди с ведрами обливали друг друга водой, бежали к самому пламени. Но, несмотря на все усилия, огонь выровнялся в сплошную стену. Откуда только взялся ветер? Он придавал силу метавшимся красным языкам; теперь самые решительные поняли — оставалось смотреть, чтобы огонь не перекинулся дальше.

Ваня видел, как листы железа крыши, среди шипенья и треска вдруг закручивались в алеющий свисток и летели далеко, грозя покалечить неосторожных.

Еще долго догорали сухие бревна, долго светился в ночи раздуваемый ветром черный остов построек… До самого утра бродил среди пепелища косматый, страшный, в прожженном сюртуке и с опаленной бородой, сам Кузьма Платонович.

Невозможно видеть, во что превратился лощеный человек. Разве это Кузьма Платонович сидел среди головешек с бессмысленными глазами? Он никому не отвечал, только поворачивался к людям черным, закопченным лицом, бормотал:

— Здеся они все, они здеся… — протягивал он трясущуюся руку к пепелищу.

 

Месть

 

В тот тихий вечер, после которого для Скоргина-старшего наступила длинная, пожизненная ночь, к его лавке подкатила бричка с мягкими рессорами, запряженная гнедым жеребцом. В бричке сидел, развалясь, дородный господин с маленькими сонными глазками. К внушительному животу он прижимал не менее внушительный саквояж: на масляно-елейном лице сквозь сонливость высвечивала тревога. Когда бричка остановилась, сухонький мужичонка, сидевший на козлах, повернулся к обладателю саквояжа и коротко бросил: «Приехали!»

Толстяк засуетился, оты­скивая но­ском лакового сапога ступеньку. Нечасто в Алешках подкатывают к вечеру гости, да и гость, видать, не из простых… Кузьма Платонович самолично вышел на крыльцо.

— Благославеньице дому сему, батюшка Кузьма… э… Платоныч, не ошибусь ли? — складно запел приезжий. — Не взыщи, отец, мы — борисоглеб­ские. Слыхал чай, торговый дом Истратовых? Путь неблизкий, — продолжал толстяк, кряхтя и разминая ноги, — да в ночь невмочь…

Скоргин глазом знатока окинул бричку, жеребца… Приметил и беспокойство в глазах истратов­ского отпрыска: ишь, как обнялся с баулом! Отца-то он знал распрекрасненько, да и этот — точная его копия.

— Чего там, милости просим! — добродушно отозвался Кузьма Платонович.

Все устроилось для проезжих как нельзя лучше. Жеребца мужичонка свел во двор к Силычу, там же расположился на ночлег и сам. Гостя хозяин проводил в гостиную, усадил за стол. Скоро появилась литровая бутыль водки, балык, икра… По фамилии и честь!

Кузьма Платонович призвал Петра — выгодное знакомство, пригодится. Толстяк, назвавшийся Варфоломеем Ксенофонтовичем (тьфу-ты, язык сломаешь), баул поставил рядом, с удовольствием вытянул ноги. Зажмурился, как кот…

Водка наливалась в штофы тонкого стекла: гость едва пригубил, но потом все же позволил себя уговорить — опрокинул рюмку. Когда его взгляд остановился на крепких кованых решетках, закрывавших окна, почувствовал себя уверенней, шутил, смеялся, хвалил дела торговые. Вскоре толстяка сморило. Обняв саквояж рукой, он прошел к отведенной ему постели. Бормоча благодарности хозяину и богу, улегся поверху одеяла вместе со своей ношей. Эх, каков! Даже сапоги не потрудился снять — ноги пристроил на табуретке.

Кузьма Платонович проснулся быстро: он почувствовал под ухом металличе­ский холод и, открыв глаза, увидел на стене две тени. В свете зажженной свечи тускло блеснуло дуло обреза.

Кузьма Платонович приподнялся, сел, часто моргая глазами.

— Одевайся без звуку. Только гукнешь — не жилец! — услышал он и понял, что незваные гости не шутят. Скоргина вывели в гостиную. Здесь он увидел Романа Крюкова — тот мирно беседовал с заезжим толстяком…

Роман не поднял головы, сидел развалясь, будто отдыхал у себя дома. Отворилась дверь — два незнакомых мужика внесли металличе­ский ящик с висячим замком и поставили на стол перед Романом. «Нашли!» — пронеслось в голове, заставило сжаться в комок; зубы заскрежетали помимо воли, выдавая все, что творилось в нем сейчас. Но в спину толкнуло дуло обреза: сделав шаг вперед, Скоргин зарычал от боли — его руки оказались завернуты за лопатки.

С ящиком возился мужичонка, в котором Кузьма Платонович признал Николу Свешникова. Да ведь он же и привез «дорогого гостя»! Как же он не удосужился разглядеть неказистого мужичонку?! В руках Никола крутил его, Скоргина, связку ключей…

Вскоре содержимое ящика было высыпано на стол. Роман небрежно разбросал деньги, взялся за деревянную шкатулку. Он достал из шкатулки засаленную тряпицу, положил ее на стол и стал аккуратно отгибать края ветхого сукна… Все увидели золотой слиток неправильной формы. В комнате установилась зловещая тишина. Хриплый голос Свешникова нарушил ее:

— Смех, ей-богу! В лавке тюки пылятся… Не нашлось, Кузьма, кусочка почище? То ж подкладка с моей старой поддевки.

Лицо хозяина дома налилось кровью, потемнело… Дед Степан говорил: «О золоте ни одна душа не ведает». Обманул старик!

Не умел говорить складно Роман: он пристально смотрел в тусклую желтизну металла. Но вот глянул на Кузьму Платоновича, отвернулся, махнул рукой…

Удар по голове опрокинул Скоргина: его грузное тело, разбрасывая табуретки, улеглось на полу.

Братьев ввели сонных, в нижнем белье. Петр, набычившись, сопел, оглядываясь на дверь в комнату отца. Он не знал, что Кузьму Платоновича выволокли в сенцы, бросили там, словно мешок с навозом.

Наконец, Роман тихо заговорил, его глаза черно сверкнули и тут же погасли, уставившись на стол:

— Тебе, Петя, привет велено переслать… от Веруньки, — он закончил фразу и во второй раз махнул рукой. Петр, получивший сзади удар дубинкой, завернутой в тряпье, свалился замертво под ноги Константину. Тот, мелко дрожа, шагнул в сторону, с ужасом глядя на брата.

— Энтого хлюпика не за что… — раздумчиво глядя, бросил Роман. Молодой Скоргин с надеждой уставился на Крюкова: они помнили друг друга еще по мальчише­ским играм. Торопясь, судорожно глотая слюну, Константин стал бормотать что-то бессвязное… Эх, лучше бы молчал!

— Одно отродье, — словно заканчивая прерванную мысль, перебил его Роман, махнув рукой. Удар не получился, Константин на полу неловко засеменил ногами… Здоровый дядька спокойно исправлял дело — послышался хруст костей; Роман отвернулся, презрительно скривив губы.

Так закончился «разговор» с купече­ским семейством. Товар из лавки уже был загружен на подводы, запряженные лошадьми Скоргина, дом и амбар облиты керосином… Силыч куда-то исчез со своим «берданом», громадные псы валялись мертвые возле своих будок, а сам Кузьма Платонович — привязан к коновязи, с одетым на голову мешком. Подводы уехали далеко, когда занялись первые языки пламени. Звучал ли в ушах Скоргина цокот копыт последнего удалявшегося всадника?

Почему Крюков оставил в живых главу семейства? Только страшный вид потерявшего разум старика наводил на мысли: есть муки пострашнее смерти.

 

ЭПИЛОГ

 

Не стало в Алешках Скоргиных, но и Крюковы извелись. Романа, сказывают, скоро поймали и как разбойника сослали на каторгу, где его и убили. Верунька распропала где-то, лишь только слухи о ней ветром долетали, да и те скоро исчезли. Другие новости кружили головы селянам. Шутка ли, ­скинули царя! И поехало, закрутилось… Возвращались солдаты с фронта, вели разговоры о земле. Отметелила зима, зашумело вовсю лето. И вот тут-то появилась Вера: верхом на гнедом жеребце, в штанах с лампасами, на боку — шашка. Кто мог подумать, Верка-атаманша! Болтали — девка собственноручно застрелила главаря, когда тот захотел взять ее силой.

Два дня гостили конники в Алешках. Несколько раз видел Ванятка усталое лицо взрослой женщины, подсвеченное в сумерках огоньком папиросы. Да Верунька ли была это? Будто и не она — волосы подстрижены коротко. Да больно грозная стала… Один дед Агей не спасовал перед ней. Словно старый гусак, зашипел: «А ну слезай, поганка, с лошади! Бабье ли дело?»

Быстро глянула и губы скривила Верунька. Конь под ней бешеный, взвился, сиганул и помчался за околицу…

В этот день дед Агей долго сидел на лавочке, по-стариков­ски пожевывая губы. Наконец поднял голову: глубина неба легко оторвала его от всех забот, заставила вновь думать о последних днях на этой земле. Чутье Агея говорило ему: грядет смутное, небывалое… Он призывал Господа забрать его поскорее в свою обитель. Прикрыв ладонью глаза, осматривал небо, удивляясь его бескрайности, думал: где-то среди всего этого назначено ему, Агею, местечко? Есть ли оно?

Теперь он видел: оттуда, из глубины, заслоняя синее, бездонное, наплывало черное, полыхающее багровыми росчерками.

Дед истово перекрестился и поковылял к калитке.

 

———————————

Александр Иванович Соколов родился в 1946 году в Воронеж­ской области. Почти четыре десятилетия живет в Беларуси. По основной профессии — летчик, участник боевых действий в Афганистане. Имеет боевые награды. Автор многих книг прозы. Член Союза писателей Беларуси.