По-кошачьи мягко пласталось на нижневедугской духмянной земле бархатисто-золотистое лето. Молодцеватое солнце, залихватски набекренив желтую корону, по-царски величественно обходило земные владения, заглядывая в густо затравеневшие луга и поля, в леса, взлохмаченные звенящей листвой, в единственную деревенскую улицу, даря всякой живой твари счастье бытия. Серебристой кипенью хлюпали теплые дожди. Пер ввысь и вширь усатый пшеничный колос. Клала крапленые яйца в сухие гнезда пернатая рать, а на вечерних гульбищах парни в охотку миловались с розовощекими зазнобушками.
На третий день после приезда Евдокии нагрянула с дальней бригады Клавка, незамужняя молодая разведенка. Статная, с ложбинистым животом, змеистым станом и крутыми бедрами, она с каким-то озорством и задиристостью держала свою красивую головку. Черные брови растянулись с неким изломом на ее высоком лбу. Финиковые глаза постоянно были распахнуты так, будто они чем-то изумлены. Оладики щек отливали совсем не деревенской белизной, а длинные каштановые волосы курчавились на узких плечах.
— Почему она живет у нас? — возмутилась Евдокия.
— Муж ейный застал ее с трактористом Прошкой. Помнишь? Хроменький такой. Так вот Семен, муж Клавдии, от злобы спалил дом Прошки и свой, а сам смотался. Милиция кинулась в розыск… — Иван Данилович раскуривал цигарку, объясняя дочери сложившуюся ситуацию.
— Мы тут сбоку-припеку…
— Кисловато нам с бабкой бирюковать одним, вот и пустили квартировать, хата, поди, шо твой ипподром.
— А ноне?
— Шо ноне? Попросим!
В избу вошла веселая Клавдия. Рукава рубахи были засучены по локоть. Она только что умылась студеной водой, потому раскраснелась. Евдокия про себя отметила: «Ничего бабенка — при теле и на морду смазлива». А вслух сказала:
— Как же ты без мужа-то?
Клавка лихо кинула свой озорной зырк на Евдокию и залилась смехом, приговаривая:
— Не тот муж, который муж, потому что муж, а тот муж, который хотя не муж, но муж. Вот это муж!
— Будет тебе, пересмешница, — обиделась Евдокия.
— Не жмурься, милочка, твоего Андрюшу не оттабуню. Он у тебя партейный! Ха-ха-ха!
— А я и не боюсь. На таких он чихать хотел. Я к тому, что тесновато нам! — вдруг сорвалась на крик Евдокия.
— Ах, вот оно что! Так бы и колядовала! Уйду. Осенью уйду, а ноне мое гнездо — сеновал. Приблудилась я звезды считать…
Клавка лукаво ухмыльнулась, схватила чистую юбку и вышла.
Иван Данилович меж тем увлеченно клацал на счетах, будто не слыхал бабьей перепалки. Едва дверь за квартиранткой захлопнулась, с расстановкой сказал:
— Не горюнься, Дуняша, все образуется.
Найденыш оклемался. Не судьба ему было загинуть. Жизнь-повитуха, знать, заимела на него дальние виды. Вскорости Евдокия смогла спокойно написать обо всем мужу. Андрея эта история ухнула обухом по голове. Он взбудоражил всю лискинскую милицию, но потуги ее пришлись коту под хвост. Танюшка как в воду канула. Убедившись в безысходности дела, он примчался в Нижнюю Ведугу, бурей налетел на жену, кричал, корежил душу свою переживаниями, однако постепенно погас, смирился.
Полгода спустя Андрей окончил партшколу. Его взяли в райком партии инструктором. И тогда он перетащил семью в город. Найденыш пришелся ему по душе: светловолосый, бойкий, ласковый. Скоро тот стал носить фамилию Лавровых.
— Петр Лавров! Звучит? — шутил Андрей, обращаясь к жене.
— Да будет тебе, — нежно отзывалась Евдокия.
Андрей до безумия любил детей, бродил с ними по заказнику, гулял в саду, а по утрам выстраивал всех на коврике и вымахивал с ними руками да ногами физзарядку. Забавно и мило было Евдокии глядеть на эту дружную мужскую компанию.

* * *

Война пала на русскую землю снегом среди лета. В Лисках многие в нее не верили. Что значит война? Зачем она? Кто этого хочет? Иные обыватели утешали себя: до Лисок семь верст до небес — все лесом, поспешать некуда. Но всеобщая мобилизация настроила на тревожный лад даже самых благодушных. В райкоме партии цикадили телефоны круглосуточно.
— Я долго спал? — Андрей вскочил с дивана.
— Два часа.
— Сколько сейчас?
— Восемь.
— Я же проспал, Дуняшка!
— Андрюша, милый, ведь чуть свет заявился. Всю ночь на работе! — повиликой оголенных по плечи рук Евдокия обвила шею мужа, присев к нему на колени.
— Глупышка, думаешь, одни райкомовцы нынче лупатят по ночам глаза? Вся страна не спит, война ведь, война!
— Андрюша, милый! — Евдокия прижалась к мужу. — На кой ляд эта чертова война? Хочу растить детей вместе с тобой!
— Вай-вай! Ты, чую, уже хоронишь меня. Очень рад, спасибо! — деланно отстранился Андрей от жены, но та еще плотнее прижалась к нему.
— Тебя же могут забрать!
— Во-первых, не забрать, а призвать на защиту Родины! Во-вторых, вот! — Андрей порылся в карманах: — Вот бумага! Полюбуйся, бронь. Меня оставляют здесь, в тылу…
— Ой! — Евдокия так громко вскрикнула, что разбудила детей.
— Па, ты дома? — донеслось из соседней комнаты.
Через минуту сыновья штурмом взяли отцовские колени, оттеснив мать, и Евдокия, переполненная несказанной радостью, кинулась накрывать на стол. Андрей выстроил свою гвардию и скомандовал:
— Руки на пояс ставь! Делать начи-най! Раз-два-три-четыре!
— А «на месте шагом малш»? — пропищал Петя.
Андрей запнулся, подмигнул сыну, подал команду «Смирно!» и торжественно объявил:
— Молодец, Петрушка, очередность упражнений усвоил. От лица службы объявляю благодарность!
Петяня от счастья закраснел, точно вареный рак, глотнул воздуха и отчетливо выпалил:
— Служу Советскому Союзу!
Птичьим щебетом запорхал по квартире детский смех. Улыбнулась и Евдокия, подала ему свежую рубаху. Видно было, женщина безмерно рада тонкому, как паутинка, бабьему счастью: дети и муж рядом!
— Пора! Меня отпустили только на три часа. Осталось десять минут, — Андрей встал.
— Погодь, Андрюша! Ходьбы-то минутное дело!
Квартира Лавровых действительно была локоть к локтю с райкомом партии. Точнее сказать, она находилась с ним в одном трехэтажном здании, кое называлось Домом Советов. Здесь же размещались райисполком и редакция районной газеты, а одно крыло дома было отдано под жилье.
Андрей искоса лупнул глазами на жену, размышляя, когда открыть ей всю правду — сейчас или позже. В нем зудело замешательство: лгать не в его правилах, а причинять любимой боль не хотелось. Из омута коряжистых мыслей выскочила, точно раззолоченный зорюющий карп, известная истина: лучше горькая правда, чем сладкая ложь. И он рубанул:
— Хочу заглянуть к военкому.
— Зачем?
— Я отказался от брони.
— Шутишь?
— Нет, ягодка моя, — Андрей подошел к жене, положил руку на ее плечо.
— Что же будет с нами? — страх заледенил сердце Евдокии.
— Я вернусь с победой. Скоро вернусь! А теперь мне пора. Извини, поговорим потом.
Андрей вышел. Для Евдокии как-то по-особенному хлопнула дверь, будто расколола мир на две чудовищные половинки: на одной — война, на другой — скитальческая жизнь без мужа. Дети прижались к матери. Все четверо немигающими глазами-буравчиками сверлили скрипучую дверь, горбатый порог.

* * *

Первое письмо от Андрея пришло через месяц. Он писал: «Дорогие мои Дуся, Вова, Петя и Витя! Шлю вам свой пламенный привет с фронта. Я жив и здоров, чего и вам от всего сердца желаю. За меня не беспокойтесь. Дуняшка, хлопочи там насчет пайка, чтобы голод не загубил вас до времени. Сообщи, что дают из продуктов. По этому вопросу я отбил поклоны в письмах секретарю райкома ВКП(б) Камынину и в райпотребсоюз Малахову. Надеюсь, они помогут.
Утром иной раз в бинокль наблюдаю, что творится по ту сторону. Копошатся, сволочи, но с гонором, будто они непобедимые. Ничего, дадим понюхать русского кулака. На днях два немецких самолета заарканили наши воздушные асы, посадили на нашей территории. Всю шпану, находившуюся в самолетах, взяли в плен. Чешутся у нас руки, ждем, когда командование скажет: «Вперед!» Ребята уже сами рвутся в бой, но не велят.
Дуняшка, милая! У меня все хорошо, вот только соскучился неимоверно по тебе и ребятам. Надеюсь, скоро увидимся. А пока я обнимаю тебя, пышку, и крепко целую огольцов моих ненаглядных. Ваш отец и муж Андрей».
Евдокия перечитала письмо и принялась разглядывать на нем картинку. Солдат стоял в каске с красной звездой. В правой руке — автомат, в левой зажато древко знамени, на котором выведено: «За Родину, за Сталина!». Солдат обернулся и что-то кричит. За ним видны танки и головы других бойцов, идущих вперед. Кругом снопы взрывов, клубы дыма. На письме три штампа. На одном выведено: «Полевая почта», на втором — «Проверено военной цензурой», третий штамп — местный.
Прижав письмо к лицу, Евдокия тихо и нежно чмокнула его. Глаза заволоклись слезной мутью. В голове вдруг зазвенело, а мысли голубиной стаей порхнули туда — на фронт, к Андрею. Зачем война отнимает его у нее, как ей жить дальше, как воспитывать детей-крольчат, чем кормить их, нешто травой?

* * *

Немец жировал. В первые месяцы войны все у него клеилось. Осклизлыми змеями тревожные вести поползли с фронта. Грянул день, когда переполох взял за глотку и Лиски. Враг уже был на той стороне Дона, на меловых горах. Город лежал перед ним, как на ладони. Просматривались все улочки и даже проулки. Вражеские пушки вели прицельный огонь. Разбиты вдребезги маслопром, мясокомбинат. Волчком завертелась эвакуация населения.
Между деревнями Грушевка и Кривобоково, в лощине, затопленной ливнем, подвода с семейством Лавровых так застряла — хоть волком вой!
— Вытряхайсь, слышишь? Слазь с телеги, говорю! — орал во всю глотку Епифаний, сердитый мужик из Грушевки, откуда райком партии мобилизовал подводы для перевозки беженцев. Евдокия не поняла, что обращались именно к ней: резали слух шум, скрежет, крики людей. Сзади напирали.
Епифаний, обозленный до крайности, пустил в ход кнут. Лошадь-бедолага дергалась натужно, норовя вырвать застрявшую телегу, но безуспешно. Потом, привыкнув к хлысту, она замерла, выбившись из сил. Распалившись, мужик хлобыстнул ее со всей мочи. Евдокия, увидев, как безжалостно полощут скотину, соскочила с подводы.
— Ну, взяли! — придушенно крикнула она, налегая плечом на телегу.
Лошадь пристыла, точно вкопанная. Это привело мужика в бешенство.
— Дык я тебя, стерва! — Епифаний выхватил из-под повозки дрын и принялся дубасить им свою гнедую, матерясь нещадно.
Лошадь сорвалась с места, протащила телегу на полшага и снова увязла в грязи. Вся взмыленная, она рвалась из хомута, ременной подпруги. Казалось, будь ее воля, вылезла бы из собственной шкуры.
— Дорогу! Пошто возишься? — угрожающе ревели сзади. Но мужик уже не оборачивался, перед собой он видел только своего врага, упрямую скотину, которая, ему казалось, из упрямства не желала ему подчиняться. И он бил, бил, бил…
Странно качнувшись, лошадь упала, испустив дух. Бабахнув еще раз уже мертвую, Епифаний вдруг понял, что забил ее насмерть.
— Туды табе и дорога! — тихо, но злобно ругнулся Епифаний.
Куснула сердце Евдокии въедливая тревога: кто сжалится над ней и ее детьми? Сунулась с просьбой подобрать ее к одним, другим, а те только разводили руками, мол, без тебя тошно, голубушка. Губы ее перекосил глухой стон. Старшенький из сыновей тронул мать за руку:
— Не плачь, мам. Как-нибудь докостыляем. Давай мне Витюху, а ты бери Петьку. Авось не пропадем.
Мать ласково глянула на сына, открыв для себя, что обретает в нем какую-никакую опору. Бросив свой скарб, дабы топать налегке, и оглянувшись на подводу с дохлой лошадью, она вместе с детьми тронулась в путь. Епифаний, присев на оглоблю, рыдал пуще слезливой бабы.
Протащив с полверсты четырехлетнего карапуза на горбу, Вовка, пыхтя паровозом, остановился, скинул на землю брата, взмолился:
— Ма-ам, чуток обожди.
Евдокия тотчас стала. Она тоже взмокла, волосы ее слиплись, сбились под косынкой. Хоть Петруня и маленький, но уже, поди, не фунт изюма, как-никак пять годков ухнуло. Переводя дух, процедила обреченно:
— Дальше не пойдем, моченьки моей нет.
— Накукарекаемся теперь, — не по-детски молвил Вовка.
— Да, сынок, будем ждать, может, найдется добрая душа, подберет.
Мокрые, голодные и измазанные, они стояли в непролазной грязи, надеясь на чудо. А люди проезжали мимо. Каждого щемило свое горе. Загрохотала рядом чья-то подвода.
— Возьми, хозяюшка! — жалобно протянула Евдокия, обращаясь к женщине, обложившейся в телеге кучей детей.
— Ослепла, болезная? На колесо разве что! — оплеухой шлепнул ответ.
Колченогий мужчина, ковылявший рядом с вожжами в руках, обернулся, окинул исподлобным взглядом Евдокию, ее сморчков и густо забасил:
— Тпру-у, — лошадь остановилась. — Подь суды, милая. Топай со всем выводком!
Евдокия, чрезвычайно обрадованная, не веря собственным ушам, подхватила на руки обоих малышей и помчалась к подводе, но тотчас споткнулась и грохнулась в жидкую грязь. Дети подняли вой.
— Эк, жалкая! — мужчина захромал к ней, помог встать, вытащил из лужи одного сорванца, а другого уже держал на руках Вовка.
— Катька, двинься! — скомандовал он женщине в телеге. — Ишь, барыня отыскалась! А им шо, погибать?
К вечеру оба семейства добрались до Грушевки. Здесь председатель сельсовета, шустрый мужичок Антон Михайлович Шевелев, разместил беженцев по хатам.
Наутро Евдокия проснулась с головной болью, с ломотой в костях. Дети еще дрыхли на шубе, брошенной у печки хмурой хозяйкой. Витька откинулся на спину, голова повернулась вправо, покрывало сбилось с ног. Петька и Вовка лежали, уткнувшись друг в друга лбами…
Евдокия с минуту любовалась детьми, затем осторожно поправила на них покрывало и вышла во двор. Холодная роса обожгла ноги. Она проскочила за сарай и, побыв там несколько минут, вернулась в хату. Хозяйка Меланья, женщина лет пятидесяти, одетая в просторную черную юбку и серую кофточку, была уже на ногах. Завидев квартирантку, спросила:
— Как спалось?
— Ломит меня, видать, простыла.
— А ну?! — Меланья подошла к Евдокии, приложила ладонь ко лбу, потом посоветовала: — Ты укладайсь, я лекарство состряпаю.
Она достала графин с самогоном, нацедила стограммовый стаканчик, бросила в него пилюлю хины, размешала и подала Евдокии прямо в постель. Больная приподнялась на локте, стиснула пальцами стакан, понюхала питье, сморщилась и, зажав нос свободной рукой, выпила и тотчас укрылась с головой одеялом.
Как назло, проснулись дети, заканючили каждый на свой лад.
— Писить хасю! — пищал Витька.
— И я! — отозвался Петька.
Евдокия высунула голову из-под одеяла и приказала старшему:
— Своди их.
Вовка схватил малышей за руки и потащил их к выходу.
— Скалей! — торопил Петяня, придерживая штанишки.
Дети воротились, потребовали есть, а Вовка пожаловался:
— Мам, тело у меня горит.
Меланья уложила мальчика на печку, подала ему кружку с водой и полпилюли:
— Кинь в рот и запей. Да потеплей укройся!
К обеду с Евдокии сбежало десять потов. Малость разбитая, но уже здоровая, она поднялась на ноги. Малыши, накормленные перловой кашей, возились во дворе.

* * *

Грушевка жила неспокойно, будто находилась тут на птичьих правах. Ежедневно ее лихорадили бомбежки. От зажигательных бомб уже сгорели школа и колхозный амбар с зерном.
К вечеру над деревней ястребами закружились два немецких самолета. Пикировали уверенно, по-хозяйски. Знали, никто не мешает им сбросить смертоносный груз на головы мирных, беззащитных людей. Вспыхнула паника. Крестьяне сыпанули из хат в чем попадя, приткнулись в сараях, под копнами сена, соломы.
На прошлой неделе с полоумным Игнатом, тридцатилетним верзилой, случился конфуз. Фашисты нагрянули в тот момент, когда он сидел в сортире. Учуяв беду, помчался к соломе, придерживая незастегнутые штаны. На полдороге споткнулся, упал, запутался в штанах. Рассерженный, он скинул их и дал стрекача. Добравшись до спасительного места, дурень бухнулся на четвереньки и зарылся в солому, но не совсем. Когда самолеты скрылись за горизонтом, люди, выбравшись из укрытий, увидели голый зад Игната. Всю неделю деревня надрывала смехом животы.
Евдокия, узнав о новом вражеском налете, заметалась в поисках своих неслухов. Собрав всех троих, затолкала их под кровать. Хозяйка, узрев, где угнездились ее квартиранты, сипловато крикнула:
— Хто вас надоумил, глупыи-и! Грохнет бомба — блин от вас останется. Геть во двор!
Гулкий рев моторов царапнул слух. Где-то заухало, разорвалась одна бомба, другая. Евдокия, решив, что уже поздно менять место укрытия, наказала детям не высовывать носа, и сама тоже распласталась возле них на полу. Меланья мотанула от хаты, как черт от ладана. Мышатами под вениками притихли Петруша и Витька. Вовка недовольно кряхтел, его корежила теснота.
Бомба рванула где-то совсем рядом. Колокольцами звенькнули стекла в окнах, фасолью затарабанила по спине Евдокии просыпавшаяся с потолка белая глина. Женщина сунула голову к детям под кровать, запричитала:
— Господи, спаси деток, спаси кровинок.
Навеселившись вволю, сбросив бомбы, построчив из пулемета, фашисты улетели. По мере удаления гула самолетов сельчане, как тараканы, один за другим выползали на свет. Над деревней крылатыми гадюками витал иссиня-черный дым. На самой окраине жадно лизал поджаренное небо языкатый кострище чьей-то хаты. Вокруг метались люди, таскали ведрами воду, заливали огонь, который от подобного опрыскивания бушевал еще ярче, еще напористей. Дом сгорел мигом, как спичка.
— Изверги проклятые! Зверюки бессердечные! Грянет и ваш черед! — ревела пожилая женщина, воздев руки к небу. Волосы ее были растрепаны, лицо в саже и кровоподтеках, юбка разорвана.
— Будя, мамань! — к ней приткнулась девчушка лет двенадцати. — К теть Фросе, свахе твоей, попросимся, там перебьемся. Она добрая, примет.
Евдокия выбралась на улицу не сразу. Приведя себя в порядок, вытряхнув из-за пазухи глину, она оглядела детвору. В Петрушином пальце оказалась заноза, вытащила ее иглой.
— Больна-а! — заверещал малыш.
Вернулась Меланья и с охами да ахами сыпанула пригоршню новостей о пожаре, впряглась наставлять Евдокию на случай новой бомбежки. В хате, оказывается, коротать время в таких переплетах нельзя, ибо хата здесь — верный гроб. Бежать, куда глаза глядят: на улицу, в закутки разные, хоть к черту — с ним договориться можно, а с фрицами…
— О сорванцах подумай, садовая голова, коли своя шкура не дорога!.. Кличь детишек, вечерять пора.
За ужином Меланья, блудя глазами, частила хитренькими прибаутками, конфузливо малясь, видно, хотела что-то сказать, да не решалась. Под конец, набравшись духу, зачастила, будто просеяла соль на рану:
— Евдокия, чай, долго надумала квартировать? Харч ить… он, поди, не казенный… Война ить…
Кусок застрял в горле Евдокии, она поперхнулась, затем, придя в себя, с натугой выдавила:
— Да нет, матушка, мы скоро, вот только раздобыть попутчика до Нижней Ведуги. Свои там, отец да мать.
— И-и, голуба! Нижняя Ведуга, стал быть, у немчуры поганой. Бои там ноне идуть.
— Гутарят мужики, фриц долго не продержится.
— Держи карман ширше!
Евдокия не нашлась с ответом, но твердо решила у Меланьи долго не задерживаться. Не из тех она, видать, людей, какие бескорыстно потчуют человека в трудную для него минуту.
Утюжил деревню бомбами фашист методично, старательно, не реже двух раз в день. На сей раз во время бомбежки Евдокия в точности выполнила все наставления Меланьи. Но в груди захолонуло, когда узнала, что в одном из сгоревших домов погибли двое детей, и тут же поспешила к месту пожарища. Детвора уже слонялась там вместе с другими мальчишками, норовисто суя нос во все дырки. Издали неслись душераздирающие вопли погорельцев, их родственников, стоны сочувствующих.
Два соседних дома уже дотлевали. Кое-где пузырчато вспыхивало робкое пламя. Его разом заливали водой, шипевшей на огне по-гадючьи. Два мужика с вилами в руках ковырялись в развалинах. Труп одного мальчика нашли под завалом. Он лежал теперь в сторонке и представлял жуткое зрелище.
— Раздайся, а ну! — кричал один из мужиков, осторожно таща на вилах труп ребенка.
Толпа расступилась, но мужика неосторожно задели, и труп соскользнул на землю. Его снова поддели вилами и положили рядом с первым. Оба были обуглены, черны, ужасны.
Евдокия отыскала своих ребят, влепила Вовке звонкую затрещину, отчехвостила его за самоуправство, приказала впредь без ее ведома малышей никуда не уводить. Отведя всех в сторону, велела ждать ее здесь, а сама тиснулась в гудящую толпу, намереваясь взглянуть на погибших. Подергивая локтями, отвоевала местечко, откуда было все видно. Ее внимание привлек мальчонок, по-собачьи скуливший поначалу тихо, затем заревевший во весь голос. «Видимо, брат», — подумалось, но тут ее ударила мысль, что ревущий младенец шибко похож на Петрушку. Подалась вперед, сверля глазами мальчика, и вдруг ахнула: это действительно был ее сын. Бросилась к нему, подхватила на руки, выбралась на волю и тут же снова отругала Вовку.
— Попробуй удержи его! — оправдывался тот.
Занозой вошел в память Евдокии поступок Петруши. Ну, что он, козявка, понимает? Откуда такая чувствительность? И мать решила сына больше не костерить.
Утром, увидев воспаленные, красные глаза сына, Евдокия, тревожась, спросила:
— Ты болен, сынок?
— Нет, — односложно ответил малыш и больше не реагировал ни на какие расспросы.
К обеду он немного потеплел, и Евдокия, придя домой на перерыв из райпо, где работала кассиром, снова подступилась к сыну. Тот молчал непонятливым турчонком, затем, прицелившись пульками своих глаз в переносицу матери, вдруг пальнул:
— Мам, скажи, а папа тоже убивает людей?
Евдокия опешила. Совсем малец — и такие мысли!
— Что случилось, Петрунь? Где у тебя болит?
— Нигде не болит! Ты же знаешь, что немцы сожгли Мишку и Кольку, ну, тех, в Глушевке… А вчела я видел, как две стлекозы ели длуг длуга. Сам видел!
Евдокия растерялась, не знала, что ответить сыну. Не найдя ничего лучшего, ласкающе-утешительно молвила:
— Подрасти чуток, малыш, тогда все поймешь…
Она сочла ненужным объяснять карапузу, что отец его, конечно же, убивает на войне людей, врагов своих, но только во имя его, Петруши, жизни, во имя его будущего; что в природе вообще так заведено — одно существо пожирает другое, чтобы самому выжить; что она, Евдокия, не приемлет этого закона природы и уверена: придет время, когда Добро победит Зло.

—————————————
Виктор Андреевич Стаканов родился в селе Старо-Покровка Лискинского района Воронежской области. Окончил Ростовский государственный университет. Работал кочегаром, шахтером, первым секретарем райкома комсомола, редактором газеты МВД Таджикистана. Автор многих книг прозы, в том числе собрания сочинений в 4-х томах. Член Союза российских писателей. Живет в Липецкой области.