Посвящается

Нелли Ивановне Ковбасе, одной из

137 детей подземных каменоломен

«Шахты Багерово 1», члену Союза

бывших узников-жертв фашизма,

а также Валерию Петровичу Барабашу,

жителю г. Межгорья в Башкирии,

прототипу главного героя

Редактор — плотный мужчина лет тридцати пяти в хорошо сшитом костюме и тщательно подобранном галстуке — чуть брезгливо протянул мне мою рукопись:

— Я прочитал. Не подходит.

Как будто туфли в магазине примерял. Где ему, бедолаге, жмет или, наоборот, хлябает?

— А что именно, можно узнать?

— Не именно, а вообще: тема — война. А война давно кончилась. И тема эта уже исчерпана.

Молодой еще, и на должности этой, наверное, недавно, а лицо уже успело приобрести типичное чиновничье выражение вежливого равнодушия. Как они быстро этому научаются!

Я взял рукопись и пошел домой, в пустоту и одиночество. Там меня ждет только Муська — средних размеров серенькая кошка, тихое деликатное создание, не пристающее с расспросами и советами. За семь прошедших лет мы и так научились понимать друг друга без слов.

Как только я вытащил рукопись и положил на стол, Муська немедленно взгромоздилась на нее.

— Ну вот, — сказал я ей, — хоть тебе пригодилась.

Последние солдаты Великой войны еще доживают свои последние дни. Мы, дети войны, тоже стали уже стариками. Мы — последние, кто видел войну своими глазами, кто пережил ее на своей шкуре. Мы — последние, кто носит ее в своей памяти.

Я пошел в школу после войны. Никто не знал, сколько мне лет. Может, семь. Может, шесть. А может, и все восемь.

Я и до сих пор не знаю толком свой возраст. Да если б только это! Я не знаю, кто мой отец. Я не помню, какая она, моя мама. После войны, когда беженцы возвращались на родные пепелища, я бегал каждый вечер на дорогу и смотрел, смотрел… Они шли, нагруженные котомками с бедным скарбом. За юбки держались изможденные дети. На что я надеялся тогда? Ведь я не знал, как выглядит моя мама, как ее зовут, у меня не было ничего — ни фотографии, ни ладанки, ни крестика, ни даже пуговицы от ее платья. Как я надеялся ее узнать, если бы она прошла мимо? Об этом я почему-то не думал. Просто стоял и смотрел, пока вечер не опускался на горы. А ночью плакал в подушку: почему меня никто не ищет, почему я никому не нужен?

В начальной школе мы читали повесть Короленко «Дети подземелья». Учительница подробно объясняла, как тяжело было Валеку и Марусе, как их угнетали проклятые паны и всякие там богачи. Как любой советский ребенок, я, конечно, сочувствовал бедным, притесняемым буржуинами детям, но невольно сравнивал и тогда, еще в школе, пытался понять, кому было тяжелее. Валек и Маруся могли гулять по окраинам городка, они знали, что никто их не расстреляет, у них была вода, они могли подставлять лицо ветру и солнцу. Они знали, как зовут их отца. Только их отец, пан Тыбурций, был бедным, очень бедным.

Первая оккупация Керчи, начавшись в середине ноября 1941-го, была снята под новый 1942 год. Фашисты продержалась всего полтора месяца. И город снова жил и трудился, но уже для своих, для Родины.

Металлургический завод имени Войкова был разбомблен, но и в разрушенных цехах, где не было крыши и даже стен, на январском холоде, под ледяным ветром рабочие трудились круглые сутки, из ворот завода шли на фронт огнеметы, гранаты, железные блиндажные печи, ложи к автоматам и винтовкам. За два месяца заводские мастерские дали армии 50 орудий и минометов, 50 танков и тягачей.

Три наши армии были сосредоточены на Керченском полуострове, протяженность фронта составляла всего 18–20 километров, но немцы разгромили эти армии в считанные дни. Вслед за Керчью последовало падение Севастополя в июле 1942 года.

Это была страшная катастрофа, тем более страшная, что наступила она после эйфории наших первых побед: разгрома фашистов под Москвой, освобождения Тихвина и Ростова, после Керченско-Феодосийского десанта, давшего надежду на освобождение Крыма.

Утром 8 мая 1942 года 11-ая армия Манштейна перешла в наступление. Операция носила издевательское название «Охота на дроф».

72-я Кубанская кавалерийская дивизия сдерживала натиск ста фашистских танков. Но наступление врага было столь стремительным, что утром фашисты еще были в пригороде, а в полдень на главную площадь Керчи ворвались их моторизованные полчища. Кто выжил, помнит, как сутками гудело над городом небо, как надвигались лавины танков, как, укрываясь от бомбежек, прятались в штольнях старики, женщины, дети. На металлургическом заводе имени Войкова скрывались под рельсами наши красноармейцы, раненые и те, кто не смог выбраться из горящего котла, в который превратилась Керчь.

Город пылал. Народ бежал к переправе. Кавказский берег виден, до него всего несколько километров пролива! Но каких километров!

Переправа красна от крови. Катера подходили к причалам кормой и даже не заводили концы, чтобы сразу же отчалить, а на палубу тотчас врывался поток людей.

Кто-то пытался наводить порядок, но какое там! Сминали и смели бы любого. Падали в воду с бортов, рисковали перевернуть переполненные суденышки. На переправе утонул пароход «Рот Фронт». В небе — тучи самолетов дивизии Рихтгофена, и прямо в толпе рвутся мины и снаряды. Тех, кто плывет самостоятельно, сносит течением как раз к тому месту, где их уже поджидают пулеметы передовых немецких частей.

На плотах переправляли на Кубань раненых, отступающие войска, тыловые службы. Их прикрывал женский авиаполк, базировавшийся в Темрюке. Разбило взрывом инкассаторскую машину, но никто не нагнулся, чтобы подобрать с дороги, устланной купюрами, хоть одну бумажку. Вокруг грохотали взрывы, вода кипела от пуль. Раненые, женщины, дети скопились на берегу. Транспорты отплывали перегруженные, а толпа, казалось, не убывала. С мерзким завыванием кружили, как хищные ястребы, самолеты с черными крестами, целились в беззащитных людей, пролетали так низко, что были видны нагло хохочущие пилоты.

В разбомбленных транспортах люди хватались за бревна, доски, тогда бездушные машины из железа с сидящими в них бездушными машинами, сделанными из плоти и крови, снижались и расстреливали плывущих в упор.

На бревне плыл раненый. Рядом в воду снесло дивчину, и она гребла в сильном течении пролива, выбиваясь из сил. Раненый крикнул ей:

— Держись!

Она уцепилась, и оба погрузились на минуту под воду. Вдвоем на бревнышке не доплыть — тяжело.

И тогда он медленно разжал руки.

— Нет! — крикнула ему девушка.

А он еще успел ей сказать:

— Плыви. Мне все равно не выжить. Я ранен тяжело.

Когда она оглянулась через несколько гребков — его уже было не видно…

120 тысяч переправились на тот берег.

50 тысяч пленных — этих несчастнейших из несчастных — остались на этом.

На нашем плацдарме погибли восемь генералов Красной армии.

Говорят (комментарии к военным дневникам Константина Симонова), что когда Лев Мехлис, член военсовета, державший себя, однако, как личный представитель Главнокомандующего, явился после этой страшной катастрофы, виновником которой в большой мере был сам, наряду с командующими фронтом слабым и безвольным Козловым, неспособным руководить Куликом, с докладом в Кремль, Сталин встретил его единственной фразой «Будьте вы прокляты!» И не пожелал слушать никаких оправданий.

Да и какие могли быть оправдания! Бездарный, но одержимый «административным восторгом» Мехлис пресекал любую инициативу, держа все под личным контролем, который, однако, не простирался далее примитивных зубрежек устава, проверки городских библиотек на предмет наличия в них партпостановлений и выпуска армейских стенгазет. Он запрещал рыть окопы — для него это было признаком паники! Он выдвинул тезис: «Каждый, кто попал в плен, — предатель». (Позорная формула, как охарактеризовал ее потом Жуков, выражающая недоверие к солдатам и офицерам.)

С окровавленным лбом, который он запретил перевязывать, чтоб все видели, что он, командир, тоже побывал под огнем, тоже ранен, в грязной одежде, которую он нарочно не менял, чтоб все помнили, что несколько дней назад он лично помогал вытаскивать машину из кювета, — он являл собою воплощение советской показухи. Но что это меняло?!

Противник завладел городом. Как поначалу верил народ, что ненадолго.

А оказалось — на длиннейшие два года…

Фашисты вывесили свои приказы:

«Всем зарегистрироваться — поставить в паспорт особую отметку комендатуры. Провести перепись всей живности до последней курицы. Кто посмеет сам съесть — карается расстрелом. Сдать все запасы муки и зерна. Несдавшие — тоже караются расстрелом. Сдать все имеющиеся ценности… Сдать все оружие».

Молодым — повестки: «Явиться в комендатуру. Отправят рыть окопы». Деньги должны были обменять на оккупационные марки. 100 рублей меняли на 10 оккупационных марок. Один стакан муки стоил 5 оккупационных марок, хлеб — 10 марок, пирожок — 1 марку, тапки — 1 литр молока.

Настоящего голода все же в Керчи не было: выручала рыба — песчанка, бычок, хамса, — много ее тогда еще было в море. А в погребах рыбацких домов — в Капканах до сих сохранились во дворах такие погреба, их не сразу найдешь, не сразу заметишь — стояли огромные чаны с соленой рыбой: запасы на годы вперед.

Оккупантов ненавидели, но не унижались перед ними. Все унижения еще впереди! Порой — на всю жизнь.

Женщин заставляли обстирывать немецких солдат, мыть им полы и убирать.

И вот сын такой прачки, двенадцатилетний пацан (папироска в зубах, оставшиеся от отца портки, дважды обернутые вокруг тощих чресл, подпоясанные какой-то веревкой, на плечах — надетая на голое тело старушечья кофта), с независимым видом стоит возле немецкой солдатской кухни, одна нога выставлена вперед, и носок ее отбивает подобие чечетки; стоит и ждет, когда всем солдатам наполнят котелки, а потом громко просит:

— Фриц! Дай супу! Моя мать тебе вошкает!

И показывает руками, как она стирает солдатское белье (от waschen — стирать). И добивается-таки своего!

Боролись как могли. Пусть те, кто пытается нынче принизить даже воспетый двумя советскими классиками подвиг молодогвардейцев, представят себе, каково это — выкрасть в немецкой комендатуре листы чистой бумаги, написать на них антифашистские листовки и развесить их под носом у оккупантов. А потом организовать нечто вроде крохотной типографии: вырезать шрифт из резины и делать оттиски с этих листовок, которые развозили даже по окрестным селам, где меняли вещи на хлеб. Была подпольная группа Павла Толстых, помогавшая партизанам. А на чердаке старого сарая по Садовой улице работала наша радистка-разведчица с позывным «Тоня», Евгения Дудник, передававшая сведения о расположении войск противника в Керчи и окрестностях. Потом ее схватили фашисты…

Подполье начиналось с родовых кланов: знали, кому можно доверять. Первые работы подпольщиков были — устраивать побеги красноармейцев из лагерей для военнопленных. Помочь убежать — только начало. Надо их переодеть в гражданскую одежду, кормить, добыть им документы в комендатуре, переправлять, спасая от угона, от родича к родичу, лечить, если ранен или заболел.

Мать Нелли шила, и хотя квартира ее была явочной, об этом пока не догадались полицаи. Они ходили с белыми повязками на рукаве, им разрешалось проходить через посты. Фашисты уже второе лето загорали на крымском солнце — ходили голые, в одних трусах, как на курорт приехали. А наши с мая до октября 1942 — в Аджимушкайских катакомбах. Больше «повезло» тем, у кого стояли солдаты-румыны, они были не такие злобные, иногда подкидывали еды из своего пайка. Но и из этих, «добрых», молодой солдат-румын одну из наших девчонок избил прикладом так, что она на всю жизнь оглохла на одно ухо. Не угодила ему — сапоги плохо почистила.

Гражданское население оккупантам не нужно. Ну, обстирывают, моют полы, но ведь только и ждут прихода своих, помогают партизанским отрядам, укрывшимся в разных каменоломнях, а партизан фашисты ненавидели и были к ним беспощадней, чем к бойцам Красной армии: армии по статусу положено воевать.

Решили отправить жителей в Германию — пусть трудятся на великий рейх. Там им удрать будет некуда, кругом — чужая страна. Начали угонять жителей из прибрежной фронтовой полосы вглубь Крыма. Врали: чтобы убрать население от линии боев. На деле: боялись «пятой колонны». Нашим этот угон грозил самым худшим — отправкой на германскую каторгу.

Партизаны уже и в первую оккупацию тайно готовили свои базы в Аджимушкайских и Старокарантинских каменоломнях. А фашисты вывешивали объявления. Вот подлинное: «Опасность действия партизан! Хождение по этой дороге строго воспрещается! Лица, застигнутые на дороге вне населенного пункта и вблизи ее без разрешения немецкого правления, будут расстреляны!»

А в октябре 1943 начали просачиваться сведения, что скоро, совсем скоро придут наши с десантом. Сведения, хоть и тайные, были правильными. Эльтигенский десант начался 1 ноября, с высадки командного состава десанта.

22 октября 1943 зашли в каменоломни Багерова 850 человек с детьми, со скарбом домашним, даже скот пригнали. Думали, неделя — и все! Освобождение! Зайти должен был только партизанский отряд, но все население устремилось туда же, в скалу! Командиры решили: не гнать гражданских — все ли смогут под пытками не выдать местонахождение партизан?

В каменоломнях добывали камень-бут для строительства. Говорят, что по сети этих подземных ходов можно пройти из Керчи аж до Феодосии, расположенной за 80 километров отсюда! Каменоломни — это каменный мешок, холод, мрак и ни капли воды, но при этом сразу тебя охватывает промозглая сырость и уже не отпускает — привыкнуть к ней нельзя. Над головой — 50 метров породы. Скалы (местное название каменоломен) таковы: потухнет свеча или фонарь — все, ты заблудишься, а потом погибнешь.

Что я помню из того времени?

Я чувствовал, что в моей жизни случилось что-то страшное, что так не должно быть. А как — должно? Слишком мало я прожил на белом свете, слишком мало понимал. Каким должно было быть настоящее детство — этого я не знаю и не узнаю никогда. У меня в детстве были — полукруглые своды, нависшие над головой, образующие подобие каморки, а в эти своды вставлены трубочки. Как теперь догадываюсь, по ним собирали воду. Только по этим трубкам я и смог установить, где, в какой каменоломне я сидел. Расспрашивал экскурсоводов в Аджимушкае, когда был там после войны.

Командиром нашим был Степан Григорьевич Паринов, начальником штаба — Леонид Максимович Рогозин, а начальником политотдела — Иван Семенович Белов. Они организовывали жизнь подпольного гарнизона. Поставили часовых, охрану на запас воды и продуктов. Продуктов должно было хватить на один месяц. А пробыли — четыре.

Живыми вышли 85 человек.

Были назначены дневальные, повара. Вели учет продовольствия. При свете карбидных ламп стали составлять списки людей по семьям, каждая семья могла занять себе отдельный отсек. Спали на бутаках — из камня сделанное ложе.

Вели дневник по часам: во мраке подземелья нет ни дня, ни ночи. Потом, когда немцы забрасывали нам свои листовки, писали и на обороте этих бумажек. О том, чтобы сдаться, тогда и не помышляли. Плен — тоже смерть, только позорная.

Поначалу делались вылазки в ближайшие деревни за продуктами. Наверно, так я и потерял своих родителей. Помню, что были мы родом из деревни Джейлав. До войны жили в ней украинцы, татары. Помню деда с деревянной ногой. Наверно, я был все же очень мал, не пяти, а может быть, только трех лет, потому что не знаю ни имен родителей, ни нашей фамилии. Я значился в списке гражданского населения шахты как «одиночка».

На входе поставили посты. Туда сунулись было два немца с собаками. Одного застрелили, другого взяли в плен. Но этот Отто Альберс оказался ярым фашистом. Долго держать его партизаны не могли — это лишнее питание и лишняя охрана. Пришлось через какое-то время его расстрелять. Он долго не падал, и среди нас, детей, пошли потом страшные слухи, что он остался жив и ходит по штольням в темноте. Мы называли его «Шкелет» и очень боялись.

Спорили ученые о самозарождении жизни. У нас если б такой спор и возник, имел бы он не философский, не научный, а сугубо практический интерес: откуда в пустоте подземелья появилось столько вшей? Они ползали везде: по головам, по одежде, а потом и по столам. К ним привыкли так, что если б они вдруг исчезли, то все бы удивились: как будто чего-то привычного не хватает.

Мы недоедали — еды почти не было, повар варила баланду из расчета 150 граммов засыпки на человека, а заплесневелый сухарик могли тянуть неделю, не мылись — воды не было даже для питья вдоволь, не раздевались — в холоде подземелий нужно беречь каждую калорию тепла, а вши плодились и плодились.

Партизаны ждали десант, чтоб вместе ударить в тыл врага. Сталин сказал 1 мая 1942: «Надо добиться, чтобы 1942 год стал годом разгрома немецко-фашистских войск».

А теперь кончался уже 1943-й…

В день Великой Октябрьской революции, 7 ноября, партизанские командиры провели митинг. Все верили, что победа будет за нами. Только когда?

— Когда ж откроют Второй фронт?..

— Английская и американская болтовня прямо возмущает, привыкли загребать жар чужими руками!..

Проводили и политзанятия, и просто читали книжки, кто какие из дому прихватил. Но главный вопрос был — вода. Как ее ни береги, не хватит. Значит, надо рыть колодец. Но как истощенным больным людям долбить горную породу? Решили — взрывом авиабомбы.

Ура! Добрались до воды! Но потом колодец завалился…

Еще можно было после дождя собирать сочившуюся по каплям влагу, сосать влажный камень. Ну и рожи у нас были — все черные, только посредине белый от известки нос торчит.

Всего в 50 метрах от лаза в каменоломню был на улице колодец. Фашисты знали, что попытки добраться до него будут. Там сидели их снайперы, фонарями ночью освещали — никак не подберешься. И тогда шла бригада смертников в расчете, что всех фашисты не успеют перестрелять — и добывала по цепочке ведро воды. Ведро воды ценою жизни десятка героев — добровольцев!

Нам бросали листовки, кричали в рупор:

— Рус! Выходи! Партизанен! Выходи!

Но никто не дезертировал, и тогда нас стали выкуривать, как хорьков из нор. Запускали нагнетательные машины, — и заползала в подземелье черно-коричневая лавина зловещего газа. Свет ламп в ней тускнел, ничего не было видно в нескольких шагах. Дым хлора и фосгена ел глотки, застилал глаза. Больные истощенные люди таскали камни, чтоб замуровать стены и сделать себе газоубежища. Работала даже беременная — родила через три дня. Ее новорожденную дочку я встретил полстолетия спустя. Как она выжила? У матери совсем не было молока, и ей давали размоченный в кашицу хлеб, заворачивая его в тряпочку. Раннее детство ее прошло в немецком концлагере. Отец-партизан погиб, успев наказать перед гибелью: «Если будет девочка — назови Любой».

Сколько тогда у нас народу погибло… Кто и выжил — болезнь легких заполучил на всю оставшуюся жизнь.

Помню, как зарезали последнюю корову. Это был обтянутый шкурой скелет с огромными печальными глазами. Когда она поняла, что ее сейчас убьют, она заплакала — две огромные слезы выкатились у нее из глаз. Она не пыталась вырваться, сопротивляться, она тихо дала себя убить, может быть, чтобы освободиться, наконец, от мук. Тушу взвесили: 145 килограммов (когда средний коровий вес не менее 600). В ней ели все — от шкуры до копыт.

День ото дня еды становилось все меньше. Дрова доставали под пулеметным огнем. Приказ № 18 от 11.01.44: «В связи с сокращением работ на кухне оставить поваром одну Ковбасу». Другую повариху уволили за кражу, она пыталась унести в мешке пшеницу. Трибунал состоялся даже над своим же членом Штаба, но протокол его потом уничтожили.

Самым истощенным в итоге разрешили выйти из шахт. Это было гражданское население — бабы с детьми. Фашисты отобрали у них узелки со скудной едой, одежонку — и загнали прикладами обратно в шахту.

В разведке погибла Силина. Никто не брал ее вещей самовольно, была составлена опись ее имущества. Подорвался на мине хирург Шалва Иванович Джанулидзе, у него началась гангрена. Он ампутировал сам себе ногу без наркоза.

И этим людям — героям! — потом ставили в паспортах специальную литеру, что побывал в оккупации…

Остались дневники партизанского отряда.

«18 января — продукты кончились все. Постовые едва стоят на ногах.

23 января — окружены со всех сторон немцами. Света нет. Дров нет. Воды нет. Еды нет.

26 января — постовые не могут стоять на ногах. Сил нет совсем».

28 января начали выходить тайно, но фашисты караулили все выходы, и, загоняя людей обратно под землю, требовали выдать Штаб отряда для расправы.

1 февраля. Совет комсостава и партийной группы решил перейти линию фронта. В запасе отряда — 9 стволов, 1 автомат, 30 патронов. Гражданским — постановление Штаба: всем выйти к немцам и говорить, что партизан в шахте не было. Может, так еще спасутся.

Хочется особо отметить, что Паринов, командир отряда, уроженец Воронежской области, деревни Париново. В 1939-м прибыл строить военный аэродром в Багерово (теперь, последние 15 лет, никакого аэродрома уже нет), завел семью: была у него жена Вера и ребенок маленький. 29 февраля он вышел с остатками отряда и сразу был схвачен фашистами. Ему придумали особую казнь — разорвали конями и бросили в шахту.

Был и дезертир — 25-летний военнопленный Паклин. В свое время мать Нелли ему устраивала побег из лагеря. Он выдавал людей по личной неприязни: кто ему не дал есть, пить, отказал когда-то в интиме. Но про спасшую его твердо сказал: «Среди партизан такую не знаю». И партийных командиров отряда тоже не выдал.

Вышедших из–под земли построили в какое-то подобие колонны и погнали пешком по зимней дороге в Симферополь, где находилась тюрьма гестапо.

В колонне шли дети, потерявшие, как и я, родителей. Жители окрестных сел выходили на дорогу и кричали:

— Ой! То ж мой сынок!.. То ж моя дочка!..

Выхватывали детишек их из колонны и забирали к себе. Немцы не возражали: все равно подохнут, до Симферополя не дойдут. Так и меня забрала семья Максима Кравца. Они говорили, что выбрали меня из всех, потому что я был самый красивый. Я, пока был маленький, верил в свою тогдашнюю «красоту». Но страх мой не проходил. С марта 1944 года я боялся, что узнают в селе про партизанский отряд, где я находился. С 1945-го стал бояться за деяния моего усыновителя: оказалось, что во время войны он служил полицаем.

После смерти приемной матери начал искать родовые корни. Кто они, моя мама, мой папа? Какой нации? Русские? Украинцы? Греки?

Я выжил, и линия жизни, которая могла сто раз прерваться, длится и длится пока. Только вся она — ломанная-переломанная…

 

Много лет спустя, когда мы перестали бояться и дичиться, на встрече в Керчи я увидел Нелли. Она окончила Ростовский университет, вышла замуж, превратилась в красивую статную даму. Уже выйдя на пенсию, но не получая ее полгода, сказала себе: как отдадут эти деньги — поставлю на них памятник всем нашим.

Теперь памятная стела стоит на бульваре Пионеров в районе Дворца культуры железорудного комбината. А в поселке Эльтиген (теперь — Героевское) возвышается на пьедестале подлинный катер с того самого десанта, отреставрированный на кораблестроительном заводе «Залив».

— Значит, у тебя все хорошо… — сказал я ей.

Она горько улыбнулась в ответ.

— В 90-е годы нас, бывших «пiдскальных», было 437, а спустя 10 лет осталось 148 человек. Для меня война продолжается не только потому, что занимаюсь судьбами ее жертв, — она взглянула на меня пытливым учительским взглядом, — а… не отпускает. Нас пригнали в гестаповскую тюрьму Симферополя: взрослых поместили отдельно, так что на время я потеряла маму из вида. Их не выпускали из камер. А нам, детям, разрешались часовые прогулки по тюремному двору. Внутренний двор тюрьмы — как каменный мешок, ходишь по кругу. Постепенно я стала приглядываться — большая ведь уже девочка была, 12 лет, — а в подвале через зарешеченные окна видны люди, и почему-то они все время стоят. Потом я поняла, что стоят они… в воде! Вода доходила им до груди, и они не могли принять никакую другую позу. Я ходила по кругу и как заколдованная смотрела в подвал. Услышала над ухом тихий шепот: «Запомни лица, но молчи…»

Во дворе валялись окурки, мы нагибались, быстро поднимали их и бросали им в окно, а они ловили их ртом и кивали — благодарили. Потом нас отправили в лагерь в Семь Колодезей. Там давали баланду по списку, сырую воду и еще можно было ловить крыс и вареных есть их. Иногда бывали и объедки от немцев.

А потом — в вагоны для телят и — в Германию.

В лагере в Штутгарте — бараки под проволокой, блоки — под проволокой. Блоки стоят рядами, передвигаться по лагерю свободно запрещено, только на работы и в барак. На вышке дежурит охранник, когда ему скучно — развлекает себя: с вышки бросает в толпу окурок, и огромная толпа — полтыщи оборванцев — со страшным гулом несется: кто первый, тому и достанется, у него уже рвать не будут, а то просто раскрошат. Однажды немец принес с собой на вышку банку кильки и свесился, держа ее в вытянутых руках:

— Рус, рус!

Человеческое море взволновалось, изготовилось к рывку, и вдруг один, рванув на груди остатки рубахи, крикнул:

— Братцы! Не бери!

И — остановились! Не стали брать!

А мужчину того расстреляли.

Потом нас отправили в Мюнстер, Вестфалия.

Рабовладельческие рынки, думаете, это Древние Греция, Рим, Кафа?.. В центре современной Европы нас выбирали немки-домохозяйки, придирчиво разглядывали, чтоб не прогадать. (Они, видите ли, не виноваты: это все проклятый Гитлер, он им втолковал, что славяне — не люди, скот рабочий, а люди — Ubermenschen — только они. Они и не слыхали, что у русских были Толстой, Достоевский, Чайковский, Рахманинов…) Наши тоже хитрили, как могли: возраст детей уменьшали — легко при нашей худобе — чтоб не забрали на заводы, а лучше — к бауэрам, на свежий воздух. Здесь и встретили Красную армию. Какая была эйфория! Причем в самом прямом, медицинском значении слова: «Благодушно-приподнятое настроение, отнюдь не соответствующее действительности», что мы почувствовали по той холодности и недоверию к нам. Первый советский офицер, которого мы увидели и плакали от радости, потом на сборном пункте советских граждан допрашивал нас трое суток: «Были под оккупацией? Служили немцам? И остались живы? Да это преступление!..»

В лагеря не сослали — все же были с партизанами. Школу окончила уже взрослой девушкой, на 4 года опоздав. На новогодний школьный вечер дирекция пригласила будущих моряков. Один сразу стал ухаживать, а когда их должны были отправить в Севастополь, попросил мой адрес, и мы стали переписываться. Я любила его первой в жизни любовью. А потом писем не стало. Я послала письмо на адрес части, и получила от руководства ответ, что мне больше сюда писать не следует. Ничего, это зажило…

Другие пострадали больше. Солдатова Раиса Федоровна, медицинская фронтовая сестра. Имела боевые награды. Попала в плен в Севастополе, бежала, попала в облаву, была угнана в Германию. В лагере Освенцим чуть не отправили в печь. После освобождения — СМЕРШ. Потом — Сибирь. Комиссия лишила всех наград, по возвращении — на работу по специальности не брали, пошла матросом на катер — как раз для больной изможденной женщины! Маресьев лично разыскивал узников Освенцима, реабилитировал, заставил вернуть награды. Елена Енюк, Василий Аваев — сколько их, узников, было и как мало осталось!

В 1988-м состоялся Первый съезд малолетних узников фашизма. С него началось создание Международного Союза. Это Россия, Белоруссия, Украина, Польша, Чехия, Израиль… Малолетних узников концлагерей, репатриированных, Москва не принимала. Киев принял первый эшелон, распределил в детдома. Саратов принял безымянных русских — такими маленькими их угнали.

В 1992 году немцы создали Первый благотворительный фонд из личных пожертвований и государственных средств. Название придумали «Взаимопомощь и примирение». Кто там что прикарманил из этих средств, но бывшие узники — кто дожил до счастливого дня — получили не смехотворную — позорную — сумму за свои страдания.

В 1997-м — Второй фонд. «Память. Ответственность. Будущее». От Германии — гуманитарная помощь шести странам. Впрочем, детям до 12 лет и сельскохозяйственным рабочим платить отказались. Ладно, мы в 1944 году выгадали, когда не пошли на завод! А ведь были семьи бауэров, которые своих рабов сажали за общий стол и кормили как членов семьи. Были, были… Я встретил ту, которая попала после каменоломен в концлагерь. Ее было почти невозможно узнать. Она стала как существо из другого мира. Вся кожа ее была какого-то серого, неживого, невиданного у людей нашей планеты цвета. Не сразу она смогла хоть что-то рассказывать о себе. В том лагере проводили над ними какие-то опыты. У лагерного врача она была любимой «пациенткой». Так людоеды любят своих жертв. Им вводили какие-то растворы, после которых горело все тело, и дети умоляли убить их. Все после одного-двух опытов погибали, а она оставалась жить. И тогда снова ее приводили в медицинскую лабораторию, и снова раздевали и клали на покрытый холодной клеенкой операционный стол, и снова доктор-чудовище склонялся над ней и колол ей в вены всякую гадость, изобретая новые пытки. Однажды она увидела, как привели двух мальчиков. Одному доктор сделал небольшой надрез в области живота и аккуратно, руками в медицинских перчатках, вытащил что-то из надреза. Другого мальчика заставили накручивать это на стоящий рядом барабан. Это накручивалось и накручивалось, и только тогда она догадалась, что это кишки. Ребенок орал так, что его крики преследовали ее в ночных кошмарах еще долгие годы.

Потом, уже много позже, она прочитала обращение сынка этого врача с просьбой не считать его отца нацистским преступником: он-де просто проводил научные медицинские эксперименты. Прочитала и содрогнулась. Ведь это — другое поколение, а все — то же.

Когда она вернулась, от нее шарахались, как от ожившего мертвеца, потому что живые люди — такими не бывают.

Я спросил у Нелли:

— А та, что была в соседнем отсеке?

— Она сошла с ума.

— А такая-то?

— Она всю жизнь одинока. Замуж никто не взял.

— А другая?

— Как вернулась — болела и вскоре умерла…

 

Разве война кончилась в 1945-м?..

 


Рассказ основан на подлинных материалах встреч с участниками событий в оккупированном Крыму во время Великой Отечественной войны.

 


Нина Николаевна Турицына (Нина Тур) родилась в Уфе. Окончила Уфимское училище искусств и филологический факультет Башкирского государственного университета. Работает преподавателем фортепиано в школе искусств. Пишет прозу, стихи, пьесы. Публиковалась в журналах «Юность», «Аврора», «Невский альманах», «Урал», «Сибирские огни», «Идель», «Волга», «Бельские просторы», «Эдита» (Германия). Автор четырех книг прозы. Председатель Башкирского отделения Союза российских писателей.