ЧУЖАЯ ЖИЗНЬ

 

В субботу Ольга Николаевна собиралась заняться стиркой. Надо было еще сходить в магазин за продуктами. А вечером можно посмотреть фильм по телевизору — в газете она обвела кружком название и время. Ей хотелось комедийной мелодрамы, — жанр в программе совпадал с ее желанием. День завершался спокойно и красиво: она удобно лежит на диване и следит на экране за тем, как влюбленная пара преодолевает всяческие недоразумения на пути к своему счастью.

Когда в дверь ее квартиры позвонили, она насторожилась. Это было инстинктивное движение души, самая обычная реакция на движение извне. В каких-то случаях, повинуясь спасительной и ей самой до конца непонятной слабости, она не открывала дверь, — просто не могла сдвинуться с места. Стояла или сидела, застигнутая звонком врасплох, и ждала. Потом, словно очнувшись, подходила к двери и прислушивалась: если она слышала звук удаляющихся шагов, ей становилось легче. Ей казалось, да что там казалось, она была уверена, что общается с миром не на равных условиях. Она видела вокруг себя людей, которые хотели бы ее использовать по любому, самому незначительному поводу. Или я их сама так притягиваю, иной раз думала она, они замечают мою незащищенность, она бросается им в глаза.

То соседка из квартиры напротив, минуя еще две, приходит именно к ней, чтобы узнать, показывает ли у нее телевизор. «Или это с антенной у меня что-то…» — говорит, а сама шарит сумасшедшими глазами по потолку и стенам, как будто где-то там у Ольги Николаевны спрятан телевизор. То другой сосед позвонит в дверь и спросит: «У вас свет горит?» И Ольга Николаевна ответит ему невпопад: «Не знаю». И он войдет в коридор, не замечая ее, внимательно оглядывая пол, словно там где-то должны скрываться лампочки и выключатели. Однажды вообще заявился сосед сверху и объяснил растерянной Ольге Николаевне, что в ее туалете надо пробить дыру в стене для того, чтобы в его квартире снова полилась горячая вода из крана. Слышать ей все это было дико, но приходили сведущие в этих вопросах лица, слесарь и сварщик, и подтверждали: да, вот тут стену надо долбить, а вот тут потом варить трубу. Все нормально будет, хозяюшка, чумазо улыбался слесарь, разом сделаем.

И что только с ней не делали! Только она никогда ни к кому не ходила, чтобы что-то выяснить. Если не было воды, смотрела телевизор. Если телевизор не показывал, читала книгу. Если не было света, безропотно ждала, когда дадут.

В дверь еще раз позвонили, уже настойчивей, и оцепенение с Ольги Николаевны спало; она не сидела и не стояла, она шла открывать — безропотно ли, обреченно — разницы не было никакой.

Появление соседки снизу не вызвало у Ольги Николаевны удивления. Маша представлялась ей почти единственным человеком в подъезде, с которым она могла хоть как-то общаться. Лет на пять старше ее, а значит, около пятидесяти. Широкое и веснушчатое лицо, простоту которого подчеркивали и ее формы; по ним без риска впасть в ошибку можно было догадаться, что у нее никогда не было талии. Все в подъезде звали ее так: Маша Шумоватая. Голос у нее был очень крепкий; когда увлекалась в разговоре, едва на крик не переходила, — хотела в чем-то убедить. В общем, шуму от нее было много, но все это так, беззлобно. Она даже с подружками своими, сидевшими на лавочке, когда шла домой, начинала здороваться от соседнего подъезда — зычно и весело. Душевная, участливая, бойкая, справедливая. Летом (а сейчас стояла жаркая летняя пора), она ходила в широкой и белой соломенной шляпе, украшенной цветами, в белой же блузке, коротких желтоватых штанах и серых от пыли босоножках.

Ольга Николаевна ее нисколечки не боялась. Она только отодвинулась от ее разогретого, домашнего лица, дышащего жаром неодолимой силы. Маша приняла ее движение назад за приглашение войти, хотя могла бы спокойно прошагать в квартиру совсем без приглашения, не замечая хозяйки, что всегда и делала без всяких церемоний, — впрочем, прямодушно и не обидно.

— Ну вот, — начала Маша Шумоватая по обыкновению громко. — Ну что сидишь дома-то, а? Погода вон на дворе какая!

Вся однокомнатная квартира Ольги Николаевны сразу же заполнилась хотя и знакомым, но все же чужим голосом, сдирающим старые обои со стен, — голосом, которому было явно тесно в этом скромном и одиноком пространстве. «Вот и перед ней в чем-то виновата, — подумала Ольга Николаевна. — Разве уже нельзя мне быть у себя дома?»

И вдруг вспомнила: про Светочку тут речь, наверное, про ее, Маши Шумоватой, внучку, с которой Ольга Николаевна иной раз сидела или гуляла, — выручала по-свойски. Маше то на дачу, то еще по каким-то надобностям с разъездами, а Ольга Николаевна почти всегда дома, одна. С трехлетней Светочкой и веселее было. Выходили на детскую горку, когда погода, на качели. Маша внучку ей доверяла, а Ольга Николаевна была очень ответственной, к просьбе посидеть с ребенком относилась, как к нелишней возможности прикоснуться к счастью, которого она была лишена. И соседям ее чувства были вполне понятны, никаких шуточек или там подначек по этому поводу они не допускали, а если и хотели когда задеть Ольгу Николаевну, то упражнялись совершенно в другом, бытовом, обыденном.

Вот выбирается она из подъезда со Светочкой, чтобы лопаткой покопаться в песочнице, а на лавке сидит бабка с восьмого этажа в платке и в теплой стеганой поддевке, несмотря на жаркий день. Ей лет восемьдесят, или все же больше; она от подъезда никуда отойти не может даже с палкой, ей воздухом подышать, а она зоркая, как сокол. Как только Ольга Николаевна проходит мимо нее, бабка вдруг говорит ей в спину: «У тебя видать». Что видать? Где? Ольга Николаевна встревоженно оборачивается, с немым вопросом в глазах, а та тычет ей пальцем на короткую юбку: «У тебя там сзади все видать». Ольга Николаевна оправляет юбку, вертит головой, потом смиренно сидит на краю песочницы, боясь сделать лишнее движение, и неотступно думает, вспоминая, как бралась за край юбки, как опускала ее: «Да что там видать?» Возвращалась домой, на всякий случай закрываясь ведерком с лопаткой, поворачивалась перед зеркалом, проверяя отражение… «Вот еще придумала… Ничего там не видать». Нет-нет, к таким мелочам Ольга Николаевна привыкла.

— Тут вот какая история, — продолжала Маша Шумоватая, но уже потише. — Еще внука мне подкинули. Дочка младшая постаралась…

— Правда? — улыбнулась Ольга Николаевна и только сейчас заметила вышедшую из-за спины Маши Светочку, а еще плетеную корзину в руке ее бабушки увидела, накрытую одеялом.

— Вот тебе и правда, — хмыкнула Маша. — Нам со Светочкой надо уехать сейчас, так что тебе вот хотим мальца нашего оставить. Пусть пока у тебя побудет.

— Надолго? — спросила Ольга Николаевна, и главное: — Да где же он?

— А вот он, — с готовностью ответила Маша и протянула корзину. Светочка отвернула одеяло и спряталась за бабушку.

В корзине лежала голова. Она заворочалась, задев погремушку. Потом зевнула, открыла глаза, посмотрела на Ольгу Николаевну и улыбнулась.

— Врачи говорят, у него все нормально будет, — спокойно рассказывала Маша, — тело еще разовьется, и ноги вырастут… Вот думали братик будет Светочке, а она его боится…

Девочка, в подтверждение слов бабушки, продолжала прятаться за ее спиной.

— Так что смотри…

— А я не могу, — неожиданно сказала Ольга Николаевна, до этой минуты молчавшая так крепко, что, казалось, уже и рта не раскроет.

— Это почему? — насторожилась Маша Шумоватая.

— У меня работа срочная. Мне тоже надо идти. У меня столько дел… — проговорила Ольга Николаевна в пустоту тонким и слабым голосом.

— Ну хватит тебе! — вдруг прикрикнула на нее Маша Шумоватая. — Нашла тоже работу… Ты мне панику тут не разводи!

Ольга Николаевна вздрогнула, ей хотелось заплакать от собственного бессилия; чтобы спасти себя, она спросила сквозь подступающие слезы:

— А как назвали?

— Как назвали? — переспросила Маша. — Мы Кругляшом зовем.

Она склонилась над корзиной.

— Ну что, Кругляш, пойдем к тете Оле?

Маша бережно взяла голову на руки и протянула ее Ольге Николаевне; та уже собралась ее принять, позабыв о естественной брезгливости и отвращении, испытывая одно лишь чувство сострадания, но Кругляш вдруг спрыгнул с рук бабушки и побежал («Чем побежал? — успела подумать разом уставшая Ольга Николаевна. — Ногами, которых нет?) по полу. Вернее, он как-то прошлепал к двери, чтобы выскочить из квартиры в подъезд.

— Куда ты, Кругляш? — воскликнула Маша Шумоватая. — Шалун какой! Вот сейчас поймаю-поймаю!

Она притворно затопала ногами на одном месте. Из-за ее спины выбежала Светочка; она ловко подхватила Кругляша на руки и прижала к своей груди.

— Любит его все же, — заметила бабушка и улыбнулась.

«Боже мой, — расстроенно подумала Ольга Николаевна, — у нее такое горе, а она… — и тут же она себя перебила, вдруг сообразив, — да нет, это у меня горе».

И она представила, как это будет выглядеть, когда она пойдет с Кругляшом гулять. Как бабка, у которой «все видать», запричитает, когда Ольга Николаевна выйдет из подъезда, и ведь обязательно запричитает, хотя будет знать, что ребенок Ольге Николаевне не принадлежит. Как чумазый «хозяюшка», если встретится ей на пути, что весьма вероятно, так как он по надобности постоянно отирается в их дворе, замрет, увидев ее беду, и все про нее поймет — до самой до ржавой трубы, которую сваривали в пробитой стене.

Ольга Николаевна снова заглянула в лицо Маши Шумоватой и вдруг поняла, что ничего не знает о ее жизни.

 

ЕГО ЛОШАДКА

 

Четвертым в купе оказался словоохотливый командировочный в светлой рубашке с коротким рукавом, ехавший налегке: из вещей при нем была лишь кожаная папка на молнии. Услышав про то, что дочь Олега — Даша — впервые едет в столицу, он заулыбался и принялся делиться своими познаниями, как человек, который каждый месяц обязательно приезжает в Москву. Дошло и до еды, до возможностей перекусить где-то, если что, и тут он вовсе расцвел, рассказывая про сеть забегаловок под забавным названием «Пирожок-творожок»: «Мне нравится, очень удобно». Смешно так сказал, что и Даша заулыбалась в ответ, и ее мама, жена Олега, воодушевилась, расставаясь с последними сомнениями. Дашины губы уже чуть ли не шептали это заветное: «творожок-пирожок», а Олег смотрел в окно на набегающие пригородные платформы и готовился к встрече с дядей Славой, обладавшим, по семейной легенде, сложным, неуступчивым характером.

А вот и он: едва поезд остановился, дядя Слава возник у вагона, высматривая знакомое лицо. Он знал только своего племянника Олега, а Дашу и Любу видел на фотографиях. Только-только прибывшие шагнули на московскую землю, и вся троица произнесла: «Здравствуйте!» в разной степени здоровой расслабленности, как дядя Слава схватился за сумку Любы, поморщившись, замотал головой, коротко бросил «потом-потом» и зашагал к зданию вокзала.

Ничего не понимая, они переглянулись между собой и поплелись следом, сливаясь с равномерной толпой. Дядя Слава приостановился и показал им свое напряженное лицо, которое еще вдруг стало сокрушенным: «Ну что вы еле-еле… Побыстрее не можете? Сил, что ли, нет? Я насколько вас старше!» Поневоле пришлось взять предложенный им темп. Они старались не отставать. Лавируя в толпе с большой сумкой на плече, Олег держал перед собой дядину спину. Люба и Даша семенили сзади, уже запыхавшиеся, раскрасневшиеся и захваченные непонятными пока что впечатлениями. С впечатлениями было сложно, невозможно было их оценить и что-то ухватить на ходу, а так хотелось.

Минуя близкую букву «М», бодро спустились в подземный переход (дядя пояснил: «Мы по другой ветке поедем, там народу меньше») и увидели длинный-предлинный коридор с людьми, которому, казалось, не было конца. Олег вздохнул и, приподняв плечо, поправил ремень сумки. Дядя оглянулся и спросил: «Ты что, устал?» — «Да нет…» Люба с Дашей задержались у одного из киосков, тянувшихся по всей левой стороне; что-то там их заинтересовало — блестящее и женское. Дядя Слава тут же вернулся и принялся их отчитывать: «Чего вы тут не видели? Тут столько всякой ерунды!» Нет, расслабиться никак не получается. Вперед, только вперед, а сбоку что-то высвечивается и отражается, и сразу много всего, и музыка звучит, и кто-то предлагает что-то в мегафон, вот «увлекательную экскурсию», гулко разносится под землей, и руки протягивают рекламные листовки, и глаза разбегаются, и так хочется именно какой-то ерунды.

Вышли на божий свет, в московское утро, стремительно переходящее в суматошный солнечный день с потоками машин, мельтешением лиц, топотом ног, огромной рекламой на стенах — вот тут хорошо оглядеться по сторонам, чтобы почувствовать размах и ширь… Но дядя торопит, сокрушается: «Как дети малые…» и втягивает их под другую, более удобную букву «М», как в легкую панику. Покупка жетонов — короткий ликбез, долгий спуск по эскалатору, потом быстро, наперерез встречному людскому потоку, к первому вагону — «там народу поменьше», — а его уже нет, поезд только что ушел, оставив после себя волнение особого, пыльного воздуха, теперь ждать следующий, короткая передышка; Олег снова вздыхает, неужели мы куда-то опаздываем? Мы — делегация, нас ждет самолет, ведь нам еще предстоит куда-то лететь, и что будет, если мы опоздаем на свой рейс, — подумать страшно. Он ошалело смотрит на дядю; они десять лет не виделись, дядя стал еще круче, еще невыносимее, наверное, уже можно догадываться насколько, а тот вдруг расслабляется, его лицо зримо становится мягче, он улыбается, кивает в сторону Любы и Даши, стоящих к ним спиной и что-то оживленно обсуждающих (красивые светильники на станции или заколку для волос в киоске в подземном переходе?), и, подмигнув, поднимает большой палец в знак одобрения — как, мол, тебе повезло, женщины у тебя что надо!

Ну да, мысленно соглашается Олег, они очень хороши в эту минуту: Люба — неожиданно посвежевшая, довольная мама в расцвете, и дочь Даша — ей четырнадцать, она вся озарена такой радостью, что не требуется никаких объяснений, у нее все впереди, и у него появляется надежда на то, что все образуется и наладится, дядя уже в норме, и нет никаких причин им волноваться.

Когда добрались, наконец, до дядиной квартиры, он сделал им внушение, которое как бы все объясняло и в то же время ставило в тупик. Из его речи следовало, что они ничего не понимают в жизни и никакого понятия не имеют о том, что творится вокруг. «Не время, — с тревожным нажимом говорил дядя, — не время сейчас ездить!» Впору было смутиться от такого негостеприимства. «А как же тогда… — толкнулись в горле у Олега невысказанные слова. — Ведь у нас был разговор по телефону, вроде бы обо всем договорились, и сами же нас пригласили…» Но дядя продолжал раздваиваться на глазах; один говорил притихшим Любе и Даше: «Проходите в комнату, сейчас завтракать будем», а другой тут же со строгой насмешливостью, опускающей до уровня неразумных, малых детей, спрашивал впустую уже не их лично, а вообще всех, подобных им: «Вы новости-то по телевизору хоть смотрите?» — и хмыкал: «Ездят они…», делая неожиданное признание: «Да я два года назад от командировки в Америку отказался!» И видя недоумение на их лицах, рассказывал: «Прикинулся больным, пошел и взял больничный в поликлинике. Чего я там не видел в этой Америке?» Потом качал головой, приглушенно добавляя совсем непонятное, как присказку, должно быть, вдогонку каким-то своим мыслям, словно подтверждая что-то: «Его лошадка», и скрывался на кухне.

В комнате они видят старинный зеркальный шкаф с нависающим сверху завитым орнаментом из листьев, рядом — внушительный буфет с множеством уступов и дверок, похожих на зубчатые крепостные стены замка. В их глазах эта мебель является выдающейся, требующей несомненного уважения, однако невыгодное соседство с отработавшими свое телевизорами 30-40-летней давности (их обилие поражает), стоящими друг на друге и как-то боком, сгребало все в кучу, накладывало на мебель тень, и из антиквариата она превращалась в рухлядь.

Дядя жил одиноко; будучи на пенсии, он еще работал и на досуге любил поковыряться в разнообразной технике: кроме телевизоров это были такие же старые радиоприемники (где он их насобирал?), их остатки в виде деталей можно было обнаружить повсюду — даже на подоконниках.

У дяди имелась знакомая женщина, Виктория Борисовна, которая очень любила кошек; у нее их было несколько. «Такие замечательные кошечки, — оживленно рассказывал он, — ну просто непередаваемо!» И Виктория Борисовна, судя по всему, тоже была весьма замечательной, а чтобы Олег, Люба и Даша в этом не сомневались и могли разделить его восторг, он пообещал позвонить ей, так и сказал: «Вечером ей обязательно позвоним». И еще долго рассказывал о ней и ее пушистых и озорных питомцах, совсем забыв про время; уже и Даша ерзала на стуле, и Люба принужденно улыбалась, и Олег, поджимая губы, нетерпеливо кивал головой, пытаясь вставить хоть слово, которое позволило бы им улизнуть на улицу, — все же в Москву они приехали не для того, чтобы в квартире сидеть.

Едва не впав в оцепенение, все же как-то оказались в коридоре, у самой двери. Дядя сделал короткое напутствие, мол, осторожнее там и добавил про обед — чтоб возвращались. Жена некстати ответила: «Вы не волнуйтесь, если что, мы найдем, где поесть», и Даша мечтательно добавила, пробуя на вкус буквы: «Пирожок-творожок». От дядиной успокоенности не осталось и следа. «Да вы что? — возмутился он. — Никаких забегаловок! Вы знаете, чем там кормят? Я вижу, вас одних оставлять совсем нельзя, еще в какую-нибудь историю попадете. Ну-ка, погодите…» Рука потянулась к пиджаку, насмешливые губы по-своему пересказывали только что услышанное: «Где-то там они есть собираются… Вот ведь… Хм… Его лошадка».

Широкое московское лето звало куда-то безоглядно — хотелось сразу многого и хотя бы самого простого: побродить по улицам, поглазеть на витрины, посидеть в кафе. Они были расслаблены, и только дядя Слава точно знал, что им нужно. Нигде нельзя остановиться, задержаться хоть на минуту. Отстал — тебя подгоняют. На Арбате многолюдно, и все интересно. Но нет, почему-то надо идти дальше. «Фокусов, что ли, не видели?» Дядя снова хмыкает. А вот и надпись зазывная по фасаду: «Творожок-пирожок». Даша улыбается: вот бы зайти! Куда там… Они подавлены. «Это же Москва — тут рот не разевай!» — широко вещает дядя, вытаскивая их из внутреннего захолустья, которому впору были разве что всякие там «пирожки-творожки».

У витрины с разнообразными часами он вдруг останавливается. «В этом магазине я познакомился с Викторией Борисовной. А было это в семьдесят… каком же году?» Он задумывается, а Олег встречается глазами с Любой, на которой, кажется, уже и лица нет, — только какое-то отчаяние высветилось, а еще укор ему. Ну да, он виноват, конечно, — кто же еще? Дядины воспоминания похожи на лекцию, слава богу, небольшую, или праздничные мероприятия по узурпации власти. «Я смотрю — женщина красивая у прилавка стоит. Я подхожу, а она часики женские себе подбирает…» Олегу хочется как-то втиснуться «я смотрю, вкус у нее есть» в этот поток «и тогда я к ней обращаюсь: позвольте», но у него ничего не получается. Заканчивается все это так же неожиданно, как и начиналось; дядя просто отступает от витрины. В магазин они так и не заходят.

В этот день получается только одно, да и то с большим трудом — купить самое обыкновенное мороженое. Дядя Слава отговаривает их, для него есть мороженое на улице это последнее дело, что-то не вполне пристойное, лучше его съесть в нормальной обстановке — дома, а не на ходу (про возможность кафе, конечно же, ни слова). Но они уперлись (отступать дальше уже было просто некуда) и добились своего: мороженое оказалось очень холодным, почти ледяным, да еще и зеленого цвета — в общем, погорячились напрасно, удовольствия было мало.

На следующий день добрались до Красной площади — и снова в сопровождении. Положение становилось двусмысленным: с одной стороны, дядина опека их сковывала, не давала свободно вздохнуть, а с другой — им не хотелось его как-то обидеть. И все же что-то надо было делать, чтобы к чувству благодарности не примешивалось разочарование, грозившее вырасти в угрюмое недовольство. У Олега созрел план: под каким-нибудь простейшим предлогом он выйдет из квартиры, а потом через какое-то время жена и дочь последуют за ним. Находчивая Даша спросила: «А мы под каким предлогом?» Жена заключила: «Он нас не отпустит». По счастью, ничего этого не понадобилось; закончились выходные, и дядя вышел на работу, отдав им ключи от квартиры, показав перед тем (и не один раз), как ими пользоваться.

Обретенная свобода распахивала перед ними все двери. От желаний распирало грудь, хотелось туда и сюда, и не идти, а бежать. Поначалу все шло хорошо: они проплыли по Москве-реке, вот и фотоаппарат пригодился, виды были чудесные, пиво в буфете холодное, кофе горячий. А потом начались разногласия: папу интересовали достопримечательности, маме же с дочкой в первую очередь были ближе торговые ряды, — культурный обзор потом, в качестве приложения или примечания. Даже и поссорились; Олег сказал: «стоило ли тогда приезжать, чтобы…», а Люба прервала его: «тебе на нас наплевать». Не сошлись и разошлись. Договорились встретиться уже вечером, в восемь часов, у памятника Пушкину — где же еще? А если Любы с Дашей там не окажется, значит, они дома, у дяди Славы.

Получив определенное эстетическое удовольствие еще и от неожиданного одиночества, которое странным образом его взбодрило, Олег, тем не менее, спустя использованное с толком время, слегка загрустил. Чего-то не хватало. Наверное, хотелось поделиться впечатлениями со своими и заодно порадоваться за них. В назначенный час он вышел из метро у памятника и, прождав еще минут пятнадцать, понял, что они не придут. На большой, манящий невнятными соблазнами, город опускались сумерки. Олег без всякой цели пошел по Тверской, продлевая в себе чувство незавершенности дня. Другое чувство — чувство прекрасного — было насыщено, оно пряталось где-то в тяжелой голове; теперь хотелось есть. Впереди он увидел «Макдональдс»; не «Пирожок-творожок», конечно, но все же… Вместо кока-колы взял чаю, ну и гамбургер — куда же без него. Жевал и думал про Любу с Дашей, пытаясь представить, что они там делают у дяди, как они вообще… Проглотил последний кусок и словно очнулся. Вдруг заспешил.

Обеспокоился не напрасно. Люба с Дашей лежали на узком диванчике в меньшей комнате в обидной (это сразу стало понятно) темноте. Рядом угадывались два старых телевизора и тут же раскладушка, на которой спал Олег.

— Что случилось?

— Только свет не включай, — шепотом сказала Люба.

Он ослушался; жена и дочь поморщились от вспыхнувшей лампочки. Вид у них был неважнецкий.

— Мы только на минуту вернулись, — рассказывала Люба.

— Мама деньги забыла, — пояснила Даша.

— Да, я деньги забыла…

Дядя Слава уже вернулся с работы. Узнав, что они остались одни, он не выпустил их из квартиры. Как это можно им вдвоем шляться по Москве? Всякое может случиться… Нет-нет, пусть уж посидят дома и дождутся Олега, так вернее будет.

— Он нам на гитаре играл, — сообщила Даша.

— Всячески развлекал, — вздохнула Люба. — Старые магнитофонные записи ставил. Персиками нас угощал.

— Да, — оживилась Даша, — так и сказал: девочкам персики.

Они говорили шепотом, оглядываясь на дверь; вели себя, как заговорщики. За стеной приглушенно работал телевизор, превращая человеческие голоса в бульканье лопающихся звуков, имевших отношение к киселю или варенью. Олег представил себе, как дядя в тяжелых и массивных старомодных очках смотрит телевизор — один из четырех, образовавших неприступное заграждение у окна. Он и сам сидел вчера у этого телевизора; дядя пригласил его посмотреть футбол. Вот была мука! «Я прочитал, — сказал дядя, — что цветной телевизор вреден для зрения». Перед глазами Олега было плывущее по экрану на свалку черно-белое нечто без резкости и контрастности. Смотреть на это было неприятно и больно, лучше уж слушать, как репортаж по радио. Спасая глаза, Олег терпеливо уставился в угол стены поверх этого безобразия.

Наступивший день ушел на исправление ошибок, ведь послезавтра предстояло уехать. Олег был настроен решительно. Пришло время приложений и примечаний — вообще всего сразу. Они побывали в парке Горького, на Воробьевых горах, отведали «пирожка-творожка» и даже купили в ГУМе что-то очень нужное к осени. Возвращались довольные, как в школьном сочинении. Уже на пороге дядиной квартиры замешкались, — из-за двери был слышен женский смех. Олег с Любой молча переглянулись: кто бы это мог быть? И тут Даша шепотом произнесла:

— Его лошадка.

 

СЛЕПОЙ И КРОКОДИЛЫ

 

Ему сказали: как выйдешь из метро, поверни налево, потом топай прямо по бульвару вниз до перекрестка; там церковь увидишь за чугунной оградой и вот вдоль этой ограды следуй; как она закончится, так тебе и будет та улица, которая нужна.

Все вышло, как говорили. Еще только двигаясь по длинному торговому ряду, продираясь сквозь раскиданную сеть низких тарифов мобильных операторов к выходу за углом, он почувствовал, что дождь закончился, — уличная свежесть поплыла навстречу подземному гулу, оставляя его за спиной. На ступеньках лестницы он затылком поймал беспечный взгляд солнца, вырвавшегося из неволи. Сразу стало как-то легко, липы на бульваре внушали уверенность. Он впечатывал свои шаги в асфальт, как слова, — новые предложения в своем романе, над которым он трудился несколько лет. Дома его оценили по достоинству, напечатав в местном журнале. Отмечали замысел и размах, говорили про стиль и язык, высказываясь в том смысле, что читать надо неспешно, наслаждаясь каждой фразой, и даже так: «Сейчас немногие его прочтут, но те, кто прочтут, обнаружат настоящее сокровище среди залежей макулатуры».

Друзья решили: таким открытием надо обязательно поделиться и посоветовали, да что там, настояли на его поездке в Москву, в самое подходящее для его будущей книги издательство, кажется, единственное в столице, еще выпускающее некоммерческую литературу.

Долго уговаривать его не пришлось, он и сам слышал об этом издательстве, как о редком островке среди моря попсы, и понимал, что никуда больше ему хода нет.

Бульвар закончился, последнее предложение осталось недописанным, вышло что-то вроде: «поскольку ничего другого он придумать не мог, в нем теплилась надежда, которая…» Он вдруг запнулся. А дальше куда? Выручил золоченый купол церкви. Его блеск совпадал с внутренним ликованием, которое, вернее, «которая должна была обеспечить его гордостью… нет, не так… придать ему гордость за проделанную работу». Они соответствовали друг другу как значимые ориентиры — так ему показалось. Вот скоро и спасительный островок покажется и он станет ногами на твердую землю, чтобы обнаружить предмет для заинтересованного разговора, а главное, встретит необходимое и законное понимание, от которого до признания уже совсем рукой подать.

Спасительная ограда сопровождала его до пешеходного перехода. На другой стороне улицы начиналось самое главное — открывался другой мир; официальная городская территория обводилась контурами небольшого, но влиятельного в литературных кругах государства; атмосферу царящего там праздника можно было обнаружить в характерных приметах: рядом со старым историческим названием улицы висела табличка с новым, более точным для посвященных, — на ней веселыми прыгающими, едва ли не истеричными буквами было выведено: «улица Гоги!»

Во дворе чередой дома, один за одним, под одним и тем же номером, но с уточнением и разъяснением: корпус 2, строение 3, А и Б сидели на трубе… Впору было и запутаться. И отдельно стоящие строения были с какими-то придуманными продолжениями, «кварталами» в духе «улицы Гоги!» И даже настоящая труба имелась, тянувшаяся вверх.

За трубой между строением-корпусом и очередным кварталом он увидел длинный стол, словно приготовленный для какого-то чемпионата доминошников, по обеим сторонам которого сидели люди. Он понял, что ошибся, когда признал во главе собрания самого Гогу (его часто показывали по телевизору в новостях культуры), восточного человека в явном возрасте, но для себя и дела, по самочувствию, без него, с начисто стертой столицей национальностью. Стол украшали бутылки с вином, разрезанные пополам арбузы и еще какие-то закуски. Парень в черной кожаной куртке, несмотря на жару, и в пиратской косынке как раз закончил читать стихи:

Мне б тетрадь в косую линейку

Стихов напишу много

И бутылку пива, а лучше две

Похмелиться чтоб завтра.

Раздались аплодисменты. Это был поэтический турнир. Просиявший Гога с театральным добродушием опытного актера поднялся со своего места, сверкая золотистой тюбетейкой, обозначая свое исключительное, и без того полновесное положение хозяина широкой и свободной, похожей на халат, расписной рубахой, и, поигрывая четками, отчетливо произнес:

— Ай, маладца! Какой хороший стихи! Поднимем бокалы и выпьем!

Он прошел дальше, хотя ему очень хотелось присоединиться к этой компании, но он стеснялся, к тому же ему надо было найти, собственно, издательство, к которому он так стремился. А значит, корпус 3, строение 4, квартал Б. Адрес был похож на ребус. Глаза шарили по обшарпанным стенам, скованных разным кирпичом домов, по покатым крышам выдвинутых наружу, во двор, подвалов, но 3 было в одном месте, 4 — в другом, а Б вообще нигде не было. Как все это собрать вместе? В спину ему беспощадным восторгом неслось:

Легкость света в тяжести зари

Запрокидывает весла странник

Пять рублей мне надо, только пять

Мне и этого надолго хватит!

И все же получилось, чтобы не возвращаться ему обратно к столу и не прерывать чтецов, бесцеремонно влезая со своими расспросами. Наткнулся-таки на сложенную в столбик итоговую сумму и удивился, что стоит перед самым обыкновенным подъездом жилого дома, первый этаж которого занимали какие-то конторы, филиалы фирм, отделения банков, фонды и просто склады. Сумма выглядела поразительно ничтожной для заработанной известности и серьезности проекта, но любые подозрения в том, что искать надо совершенно в другом месте, отменял зычный и жизнерадостный голос Гоги, проникающий сквозь все преграды:

— Ай, как харашо! Какая маладца!

Потом было, все же с недоумением, нажимание пальцем на кнопку звонка, испуганный женский голос по домофону: «Вам кого?», его неловкие объяснения: «Мне в издательство, я автор» и странное чувство, что он ведет крайне неудачные переговоры с каким-то невидимым противником.

Как-то его впустили, назвав этаж и номер квартиры. Дверь пискнула, и он оказался в подъезде, стены которого внизу были увешаны почтовыми ящиками каких-то офисов и отделений, выше уже шла мозаика рекламных листовок и похожие на картины в тяжелых рамах прейскуранты.

Поднявшись по лестнице на самый верх, он позвонил в указанную квартиру. Внутри послышался топот ног, дверь открыла худенькая женщина с цепким, настороженным взглядом, стриженная под мальчика.

— Проходите.

Он понял так, что проходить надо быстро. Коридор с электросчетчиком и торчащими проводами. Старая вешалка с висящим на ней еще более старым плащом цвета пропавших оливок — оба предмета, казалось, могли существовать только вместе, а не по отдельности. Действительно, квартира, убедился он, двухкомнатная. Бывший когда-то темно-красным пол из досок выглядел ободранным неумолимым временем и немилосердно скрипел под ногами. Большая комната была нежилой, а рабочей. В одном углу, у окна, стол и списанный фанерный шкаф, а в другом, наискосок, пачки книг, связанных шпагатом, как начало кирпичной кладки. Бумажный запах, производство пыли. На всякий случай он спросил:

— Это издательство?

— Да, — подтвердила женщина.

— Я хотел бы вам предложить свой роман.

— Это к Коноплянкину. Он у нас читает… А Коноплянкин скоро освободится?

Из соседней комнаты выглянул плотный мужчина с распахнутыми руками, одновременно похожий на завзятого футбольного болельщика и осторожного любителя пива. Как бы сосед и грузчик. Скользнув взглядом по гостю, сказал недовольно:

— Через полчасика.

— Ну вот, смотрите, как можно сделать, — принялась объяснять женщина. — Вы полчаса погуляете на свежем воздухе, хотите, стихи послушаете, там у нас традиционный фестиваль, а потом вернетесь…

Во двор он вышел с изменившимся чувством: что-то пошло не так и не оправдывало его ожиданий, смущало. Да, он иначе себе все это представлял. От поэтического стола послышались аплодисменты и смех. Пивная тема никак не иссякала.

Я бы пива выпил с водочкой

Да хренку б добавил с селедочкой!

На стол взобралась крупная девушка в армейских ботинках, вся в черном, с широким ремнем на боевом животе. Она принялась издавать какие-то ритмические звуки, похожие на наставления или причитания.

Когда он вернулся в квартиру-издательство, кирпичная кладка из книг заметно подросла; представлялось так, что в скором времени ее должны довести до потолка. Он уже понял, что за столом, опустив голову, сидит тот самый Коноплянкин, молодой парень студенческого возраста, который читает.

— Про что роман?

— Про одного человека.

— Одного человека… — перебил его Коноплянкин и мотнул головой. — У нас про крокодилов вон сколько не распродано.

Теперь стало ясно, что кирпичная кладка целиком состояла из экземпляров так называемой «крокодиловой трилогии», наделавшей некоторое время назад немало шума и едва не получившей солидную литературную премию «за открытие новых смыслов». В ней с намеками, иронией и сарказмом говорилось о многом: о власти и политике, об истории, сегодняшнем дне и возможном будущем, вообще были сказаны «какие-то важные вещи», хотя людей в трилогии почти не было, а все главные роли исполняли прожорливые и ненасытные крокодилы. Автор, по понятным причинам, скрывался за псевдонимом, но все знали, кто он, и это только добавляло интриги.

Коноплянкин так и сидел, уткнувшись в стол, и беспокойно двигал руками по его поверхности, вернее, по разложенным перед ним журналам с романом «про одного человека». Морщился, сдвигал брови. Потом вдруг встал и, запрокинув кверху голову, дрожа ресницами и обнажая непоправимую пустоту мертвого взгляда, сказал:

— Я не вижу тут книги.

Автор романа тоже поднялся, расстроенный своей глупостью, сраженный отчаянием, которых Коноплянкину, дергавшему веками, не суждено было оценить, и сконфуженно отступил назад, заскрипев предательски досками пола. Он настолько растерялся, что ничего не смог сказать в ответ. Ему самому вдруг с ослепительной ясностью стало понятно почти все. А Коноплянкин, ориентируясь по другим звукам, повернул голову куда-то в сторону — в темные глубины отстраненности и повседневной скуки.

 

——————————————————-

Виктор Николаевич Ни­китин родился в 1960 го­ду в Москве. Окончил Воронежский инженерно-строительный институт. Прозаик, драматург, критик. Печатался в журналах «Подъ­ём», «Москва», «Звезда», «Наш современник», «Октябрь», «Сибирские огни», «Русское эхо», «Врата Сибири», «Дон», газетах «Литературная Россия», «Российский писатель», «Литературная газета». Лауреат премии «Русская речь» журнала «Подъём»(2003, 2012), двух премий портала «Русский переплет». Член Союза писателей России. Живет в Воронеже.