Можно, конечно, отвечая на вынесенный в заголовок вопрос, взять какой-нибудь учебник по теории литературы и найти подходящее определение. Но, уверен, что оно будет даже не абстрактным, а довольно плоским.

На мой взгляд, чтобы понять, что же такое художественная правда, нужно задуматься вот над чем. Многие современные писатели пытаются вскрыть нарывы общества, понять природу низменных поступков человека. И, кажется, чем глубже писатель погружается в «грязь» человеческую, тем правдивее он пишет, высвечивая все мыслимые и немыслимые пороки. Талант самовыражения, исторический фон, но самое главное! — личный опыт ложится в основу его произведений. Без него все мертво, искусственно, надуманно. Будь художник и мастером воображения, но все равно должна быть на поверхности листа той или иной книги нервная дрожь. В этом смысле интересен Федор Михайлович Достоевский. Порой кажется, нет в русской литературе писателя более противоречивого. Складывается ощущение, что вместе с ним русская литература достигла какого-то дна. Он, словно расшнуровал стягивающий корсет человеческих пороков, явил некую художественную правду, которая почти стала неразличима с самой жизнью, более того, стала некой калькой. Тайн почти не осталось, может быть, еще чувствуется некий мистицизм, но это мистицизм с готическим, чуть темным отблеском — нет, не надежды, а веры, что, впрочем, и спасает произведения Достоевского. Но вера эта больше в гуманизм, чем в «Бога Живаго». Но несомненно одно — страдание человека это побудительный мотив к творчеству. Запомним это. Как иллюстрация: однажды Достоевский, лежа на диване, больной, сказал юному Мережковскому, пришедшему к нему со стихами: «Страдать надо, молодой человек, а потом стихи писать».

Но страдания неотделимы от порока. В журнале русской эмиграции первой волны «Современные записки» (кн. №1, ноябрь 1920 года) Лев Шестов рассуждает о трансформации писательского сознания Льва Толстого. В этой статье речь зашла о Николае Страхове (биографе Достоевского). Он исповедовался в письме Толстому, как ему трудно составлять жизнеописание Достоевского, зная о нем чуть больше остальных. Кстати, это письмо опубликовано в 1913 году. Цитата: «Все время писания я боролся с подымавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе дурное чувство. Пособите мне найти от него выход. Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком. Он был зол, завистлив, развратен, он всю жизнь провел в таких волнениях, которые бы делали его жалким и смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен. По случаю биографии я живо вспомнил эти чувства. В Швейцарии, при мне, он так помыкал слугой, что тот обиделся и выговорил ему: «Я ведь тоже человек». Помню, как это тогда же мне было поразительно, что это было сказано проповеднику гуманности и что тут отозвались понятия вольной Швейцарии о правах человека. Такие сцены были с ним беспрестанно, почему он не мог удержать своей злости. Я много раз молчал на его выходки, которые он делал совершенно по-бабьи, неожиданно и непрямо, но и мне случалось раза два сказать ему очень обидные вещи. Но, разумеется, он вообще имел перевес над обыкновенными людьми, и всего хуже, что он этим услаждался, что он никогда не каялся до конца во всех своих пакостях. Его тянуло к пакостям, и он хвалился этим. Висковатов (профессор Юрьевского университета) стал мне рассказывать, как он похвалялся, что… в бане с маленькой девочкой, которую ему привела гувернантка. Лица, наиболее на него похожие — это герой «Записок из подполья», Свидригайлов и Ставрогин. Одну сцену из Ставрогина (растление и пр.) Катков не захотел печатать, но Достоевской здесь читал ее многим. При такой натуре он был расположен к сладкой сентиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям, и эти мечтанья — его направление, его литературная муза и дороги. В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости. Вот маленький комментарий к моей биографии; я бы мог записать и эту сторону в Достоевском; много случаев рисуется мне гораздо живее, чем то, что мною описано, и рассказ вышел бы правдивее; но пусть эта правда погибнет; будем щеголять одной лицевой стороной жизни, как мы это делаем везде и во всем»…

Тяжелое признание. Мы не будем его комментировать. Скажем лишь, что чем ниже человек падает, тем выше он способен и приподняться. Для нас главное ответить на такие вопросы: «В чем смысл всех этих терзаний? Почему хочется скрыть изнанку этой жизни?»

Достоевский разрушал себя ради художественной правды, которая должна открыть глаза человечеству, остановить его в стремительном падении, деградации. Это стремление человека, бросившегося под поезд, это жертва, но она не способна даже мало-мальски помешать несущемуся составу к обрыву, пропасти, последний крик не может быть услышан в этом почти неуправляемом железном грохоте, похожем на хохот адской машины. В этом и кроется величайшая трагедия писателя. Но в окнах этого пассажирского поезда мы видим лишь удивленные глаза, словно, говорящие: «Кто этот безумец, зачем он погубил себя?»

Меня могут упрекнуть, дескать, я не учел того, что Достоевский многое предвидел, многое предсказал. С этим никто не спорит, как, впрочем, никто не ставит под сомнение его писательский дар. Разговор в иной плоскости.

Русская литература пошла за Достоевским, выворачивая изнанку жизни налицо. Зачем? Трагедия литературы XIX и XX веков в том, что она не спасла человечество от страшного падания, заплатив за эту непомерную цену. Но если литература не спасает, то она по крайней мере должна хоть немного, но облагородить человека. Литература не должна опустошать человека, а, напротив, наполнять его. Мы как-то незаметно затерли такое понятие как прекрасное. Кстати, Достоевский обронил как-то фразу, которая сегодня стало общим местом: «Красота спасет мир». Писатель это почувствовал, хотя и вложил в уста знаменитого персонажа. Но эта мысль так и осталась неразвитой. Семена упали на камни. А между тем — это проблеск, свет, пусть слабый, но все же свет.

Печально и то, что русская литература не расслышала, точнее не поняла Пушкина: «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман». Вероятно, испугало это слово — обман. Но литература не способна никого обмануть в обывательском значении этого слова. Обман — выдумка — сочинение: все это бесплотные дети писательского воображения. В неком философском контексте миф — некая оформленная смысловая реальность. Но главное не в терминологии — культуре. Обратите внимание, что Пушкин «грязь жизни» не допускал дальше передней своего творчества. Речь идет, конечно, о высших поэтических проявлениях поэта, а не стихах на случай, которые официально нигде не публиковались, а лишь предназначались для весьма узкого круга лиц. И здесь нет никакой натяжки. Мы как-то заболтали Пушкина, вытащили на свет все то, что должно оставаться в тени, не смешивая и не шельмуя его творчество. После стольких лет пора сказать правду о Пушкине — это поэт аристократического склада, а не «свой в доску парень». Давайте скажем честно, что Пушкина притянули, точнее, опустили до толпы, которую он презирал. (Не нужно путать народ и толпу). Сегодня русской литературе нужно подниматься до пушкинских высот поэзии.

Так почему же Пушкин не хотел привносить в свое творчество «грязь жизни»? (Хотя, как показывает нынешнее время, это короткий путь к успеху). Ответ, на первый взгляд, довольно простой — не позволяла культура. Считалось постыдным смаковать грех, выставлять его на всеобщее обозрение, это считалось недостойным художника, который добровольно подчинил себя законам, простите за некий пафос, красоты и гармонии. Были идеалы, этим идеалам служили, точнее к ним стремились. Да, это иллюзия, достичь идеала невозможно, но здесь главное — движение, вектор. Возвышающий обман — это и есть идеал, точнее некая художественная правда. По своей природе настоящее искусство аристократично, оно бежит от пошлости, низости, грязи, греха. Поэтому художники даже античных времен не стремились отобразить жизнь во всех ее пороках, а улучшить реальность — главная задача искусства. (Чего-чего, а в языческой культуре этого хватало). Только настоящее искусство способно облагородить человека, сделать его хоть немного чище и возвышенней. Вот только — как? Сегодня литература вышла за рамки искусства. Писатель сегодня — это социолог, политик, психолог, но не художник в пушкинском понимании этого слова. Вот что печально. Он ищет какие-то формулы преобразования мира — хотя формула эта проста — «красота спасет мир». Но пора плеснуть на эту фразу серную кислоту, чтобы удалить налет пошлости.