Писатели Азербайджана в журнале «Подъём»

 

 

Рамазан был бессменным участковым одного из апшеронских поселков на протяжении двух десятков лет. Должность участкового для таких поселков — чисто символическая. Все более или менее серьезные споры и проблемы решались на уровне сельсовета или местных аксакалов. Но и у тех на памяти не было происшествий криминального свойства, где потребовалось бы вмешательство участкового милиционера. Однако должность Рамазана предусматривалась исполнительной властью. Вот он и был.

Ходил по дворам, чаевничал со стариками, поучал и без того почтительную молодежь и отгонял от себя греховную мысль о каком-нибудь из ряда вон выходящем злодействе, которое тотчас сам и раскроет. Чудак!.. Зачем ему такая «головная боль»? Начальство и без того им довольно — участок благополучный. Вот и медалью недавно награжден по случаю Дня милиции и за двадцать лет безупречной службы в ее рядах. Но вскоре радостное событие, происшедшее в жизни участкового чуть не создало почву для упрека в этой «безупречности».

Время шло. Закон преступать никому и в голову не приходило. И слава Богу!.. Как, скажите на милость, мог бы расследовать какое-нибудь правонарушение Рамазан, у которого в доме пять дочек и жена на сносях?

— Эй, Рамазан-ами, — еле переводя дух, кричал соседский мальчик, обнаружив участкового под навесом у духанщика Муртуза, — Разия-хала велела вам немедленно идти домой. Чтоб девочки одни не оставались.

— А чего это ей командовать вздумалось? Я на службе! — вытирая пот под приподнятой фуражкой, отвечал Рамазан. — Куда это ее опять понесло? К тетке, к бабке?

— Не-ет, ее в больницу понесло, — в тон ему ответил паренек.

— Ай-яй-яй!.. — хлопнул себя по коленкам Рамазан. — Неужели снова девочку родит? Вроде не время еще. Ну, побежал я, брат Муртуз.

— Магарыч с тебя, если мальчик будет, — весело прокричал ему вслед духанщик.

Не подвела женушка, угодила на этот раз. Догадались, кого родила? Мальчика? Ага, сразу двоих!

— Вот жена так жена! — не мог нарадоваться счастливый Рамазан. Загибая пальцы, он перечислял. — Все успела до полудня: обед приготовила, белье выстирала, корову подоила, цыплят покормила, двор прибрала, да сынов родила!

— Верно, верно! — кивали головами односельчане, угощаясь за его счет у духанщика Муртуза. — Наши женщины не чета всяким империалисткам-белоручкам. Всем носы утрут!

— А как назовешь сыновей, Рамазан, — поинтересовался Муртуз. — Решил уже?

— Решил: Маркс и Энгельс! — гордо произнес Рамазан. — Уж гордиться так гордиться!

Надо сказать, что такое решение не удивило никого. И прежде мальчиков называли именами вроде Ленком, Комиссар или Большевик. Верность идеям коммунизма подчеркивали. Мужчины одобрительно закивали, выражая поддержку решению участкового, и стали наперебой желать детям всяческих благ. В конце концов, отцу мальчиков виднее.

— А ты хорошенько подумал, Рамазан? — с сомнением в голосе спросил духанщик.

— Что ты хочешь сказать? — удивленно вскинул брови Рамазан. Все вдруг замолкли и стали переглядываться в недоумении.

— Чем плохи такие имена? — продолжил участковый. — Разве есть люди, достойнее Маркса и Энгельса? А-а, понял: ты ведь у нас из рода Кербалаи-Джафарбека! А вам, бекам и агаларам, наша социалистическая революция некстати пришлась.

Участковый был явно разогрет вином, и дело могло принять нежелательный поворот. Побледневший Муртуз замахал руками.

— Да что ты мелешь, Рамазан? Ради твоего же блага спросил. Вот, к примеру, как назовешь мальчиков, если напакостят? Негодники, паршивцы или, того хуже, собачьи дети? А как их имена при таком отчестве рядом поставить? Маркс Рамазан оглы или Энгельс Рамазанович? Тезки их, сам знаешь, атеистами были … (чуть не сказал — безбожниками!)

Тут участковый и сам задумался. Действительно, как пожурить пацанов, если вдруг провинятся.

«Эй, Маркс, сукин сын!.. Снова соседу окно разнес мячом? И ты, Энгельс, ослиная башка, с ним заодно?..» — представил себе эту сцену Рамазан и аж передернулся от холодных мурашек.

Дальновидность духанщика Муртуза помогла братьям-близнецам Максуду и Энверу получить нормальные «человеческие» имена. А участкового Рамазана еще не раз прошибал холодный пот при мысли о том, как он чуть не совершил непоправимую ошибку, назвав сыновей именами вождей мирового пролетариата. Точнее, их фамилиями.

Вам не понравилась эта история? Неактуальна?.. А вы представьте себе, каково было бы носить имена Маркс и Энгельс сыновьям Рамазана в наши 2000-е? Так что, упокой Аллах душу духанщика Муртуза!..

 

КАРТИНКА-РАСКРАСКА

 

— Мале-е-е-на, ижави-и-и-ка, — распевал на «дне» двора-колодца ранний торговец лесной ягодой. Часы показывали восемь пятнадцать. Уверения торговца в свежести только что собранной ягоды, на которой «еще не просохла роса», вызывали улыбку. Если учесть по меньшей мере двухчасовой путь и время сбора столь нежного продукта, выходило, что ягоду собирали еще вчера. Роса, скорее всего, давно стекла на дно ведерок, и в ней плавал подкиснувший нижний слой изрядно примятой «малены и ижавики». Но торговец понимал значение выражения «Реклама — двигатель торговли», поэтому примерно по 500 граммов отборной, крупной ягоды, уложенной сверху, ждали своего покупателя. Для пущей убедительности на них валялись несколько подозрительно чистых листочков, как бы случайно попавших в ведерки. Жаля со второго этажа, которая без обид откликалась на прозвище «Жало», почти четверть часа допытывалась у торговца о происхождении, времени сбора, сорте и качестве ягод, но так ничего и не купила. Рассерженный торговец смерил ее выразительным взглядом и покинул двор, слишком громко расхваливая свой товар. Не прошло и десяти минут, как вслед за продавцом «малены и ижавики» вошел во двор мацонщик.

— Гатык, све-е-е-жжи-и! Молоко све-е-е-жжи-и! Творох све-е-е-жжи-и! — маркировал молокопродукты мацонщик. Можно подумать, что будь его товар несвеж, кто-нибудь откликнулся бы. Но ему повезло больше, чем хозяину «малены». Спрос на катык летом возрастает многократно. Замучившая бессмысленными вопросами торговца ягодами Жале, ничего не спросив у мацонщика, купила сразу три банки катыка и два литра молока.

— Если молоко скиснет, я тебе его на голову вылью, — на всякий случай предупредила Жале мацонщика, протягивая ему пустую сменную тару и деньги.

— Скорее вода скиснет! — уверял ее мацонщик. — На здоровье, уважаемая! Плюнешь на мою папаху, если скиснет! У моей коровы молоко слаще мармелада.

— Ладно-ладно, разболтался! Мармелад-шоколад! А сам корову, небось, старыми газетами кормишь, — деланно ворчала Жаля.

— Что ты, что ты, хозяйка! Да если б я свою коровушку газетами кормил, у нее молоко еще в титях прокисло бы от того, что в них написано, — замахал руками незлобивый мацонщик.

Выпроводив его, Жаля зашлепала по длинному коридору к соседке Нине — отдавать вчерашний «молочный» долг. А с улицы уже шла другая перекличка.

— Хлер-хлер-хлер! — пискляво тараторила продавщица «левой» продукцией сумгаитского химкомбината.

— Яйси, яйси, покупай, не сисняйси! — демонстрировал знание русского языка пожилой мужичок, перекладывая из руки в руку плетеное лукошко с пятью десятками желто-розовых деревенских яиц. — Моя куриса старайса, патаму хароши яйса!

Через час к почерневшей от времени внешней стене двора припарковался латаный-перелатаный синий когда-то «москвичок». Задрав на узкий тротуар переднее правое колесо, он почихал и покашлял некоторое время, прежде чем замолк тарахтящий мотор.

— Па-ма-дор! А-гу-рес! Гу-ру-ша! Те-рин! — сиплым голосом пояснял водитель-продавец, сгружая с крыши своего чуда на колесах несколько небольших ящиков с овощами и фруктами. А его компаньон уже укладывал в спущенный на веревочке с третьего этажа пакет помидоры для тети Насият. Убедившись, что внук справляется с подъемом сам, тетя Насият приступила к развешиванию белья на веревке, перекинутой от одного застекленного внутреннего балкона к другому. Вслед за шестью наволочками поползли столько же ее необъятных панталонов, примерно одинакового с наволочками размера — 80х80. На стонущие звуки колесиков с противоположной стороны выглянула Сона и стала спешно снимать с веревки свои трусишки, выглядевшие оскорбительно мелкими рядом с гигантскими штанами и лифчиками тети Насият. Когда их нижнее белье висело рядом, оно непременно вызывало комментарии соседей.

— Снова Сона свои сигнальные флажки рядом со знаменами Насият вывесила, — посмеивался Гасангулу, муж последней.

А тем временем на бельевых веревках выплывали, словно флагманские паруса, надутые легким ветерком пододеяльники и простыни тети Фани. Размахивая рукавами, как крыльями, выстраивались вереницей рубашки Семена Абрамовича. Порхали разноцветными бабочками пестрые юбочки и блузочки их внучки Ритули, приехавшей погостить с «родины предков». Сам Семен Абрамович наслаждался ежедневной процедурой расчесывания изрядно поредевшей шевелюры, стоя у распахнутого окна веранды. Когда-то у него были густые, волнистые каштановые волосы, от которых сейчас мало что осталось. Но он по-прежнему часами мог укладывать их, зачесывая назад мелким гребнем и приглаживая левой ладонью. Этому вовсе не мешала узкая лента, крепившая на правом глазу кожаную повязку. Семен Абрамович носил ее с двадцати лет. Говорят, что некогда это было модно. Но у него и вправду не было правого глаза — потерял на фронте. Сначала молодой сердцеед Семушка очень переживал из-за той потери, а потом понял, что кожаная повязка на глазу делает его еще более привлекательным для женщин, придавая внешности некую героическую таинственность, шарм. Даже сейчас, когда Семену Абрамовичу почти 85 лет, видно, каким гусаром он был в молодости: голубой глаз, почти не поблекший от старости, излучающий жизнелюбие и обладающий стопроцентным зрением, так и «отстреливал» вертлявые женские попки, попадавшие в его «охотничьи угодья». Иногда это влекло за собой бурную, как в молодости, реакцию тети Фани.

— Ах, ты, старый циклоп! — громко возмущалась подкравшаяся с тыла жена, по которой «отрекошетила» очередная «пуля» Семена Абрамовича. — И из могилы твой перископ торчать будет, чтоб на баб пялиться!

Но Семен Абрамович, улыбаясь своей дряхлеющей половине, продолжал щелкать языком, восхищаясь какой-либо красоткой. Хотя тетя Фаня и бранила мужа, это давно уже были не те сцены ревности, которые устраивались в молодости, когда она закатывала истерики с обмороками и грозилась «уйти к мамочке», да так и не ушла. Правда, сейчас появилась новая тема для споров в семье: немецкая покаянная квота для евреев. Семен Абрамович ни в какую не соглашался на выезд в Германию.

— Ну и дурак! — фыркает жена. — Глаз им отдал, а откуп не принимаешь!

— А ты у меня такая умница! Если б я тебя двумя глазами видел, давно бы бросил. Ты немцам еще спасибо скажи за это. Ай, Гасангулу, — обращается Семен Абрамович к соседу, с усмешкой наблюдавшему ежедневные дворовые сцены, — скажи, дорогой, за что мы с твоим отцом в прошлом веке бились? Почему немцев гнали, если они сейчас здесь такие желанные гости?.. Я бы сказал — хозяева!.. Один твой сын для них офисы строит, другой для них же нашу нефть добывает. Ну, дела!.. Гитлер, дурак, до нее на танках не добрался, а его землячкЕ просто взяли — и купили. Вместе с нашими потрохами.

— Все течет, Абрамыч, все меняется, — кивает Гасангулу.

— Кроме нашего простодырства!.. Платят нам гроши за наше же добро, а мы и счастливы!

— Наше дело маленькое.

— Зато глупость большая!..

— «Оседлал Кероглу своего Гырата, взмахнул мечо-о-о-ом, а возлюбленная его Нигя-а-а-р..» — загундосил безголосый, придурковатый Ани, кося одним указательным пальцем по струнам дряхлого тара, будто по балалайке.

— Ани, спой, красавчик, что-нибудь повеселее, — окликнул уличного менестреля Семен Абрамович, и придурковатый Ани, воодушевленный «заказом», начинает новое представление. Теперь он будет терзать струны несчастного тара и уши жильцов двора до тех пор, пока не получит свой «ширван»1 от сына Гасангулу. Соседи сбрасывают ему сверху денежку помельче, а он, вдохновляясь их вниманием к своему искусству, продолжает терроризировать двор своим «мастерством». Думает, что платят за исполнение. А платят за то, чтоб поскорее убрался. И все равно Ани не уходит, пока не наберет довольно приличную сумму. Так кто же глупее?..

— Калинка-малинка, малинка моя!.. И-и-и-и!.. А-а-а-а!.. Сяду-я-гутку-малинку-мая!.. — юродствует Ани, зажмурившись от удовольствия. Это его коронный номер.

— Еще один со своей «малиной»! — ворчит Зейнаб, вывешивая на бельевой веревке тюлевую занавеску, в которую, словно в рыболовную сеть, заплывали золотыми рыбками солнечные лучи.

День только начинается, и еще много голосов и звуков принесет он в старый двор-колодец. Этот двор, как стойкий оловянный солдатик, упорно не хочет прощаться с прошлым, которое всегда кажется лучше. Здесь уже не слышны звуки станка точильщика ножей, призывы стекольщика и старьевщика. Двадцать первый век изгнал их, как до него двадцатый век — шарманщика и примусника. А новостройки уже подобрались совсем близко и взяли в плотное кольцо старый двор-колодец. Кольцо все сжимается. Эх, Ани, Ани!.. Где ты будешь пытать свой чудо-тар дастаном о Кероглу? В предбанниках небоскребов? Будут ли там так же снисходительны к твоему «искусству» и терпеливы к твоему присутствию?

— Жизнь, она, как картинка-раскраска, — поучает Жаля соседку Нину, которая жалуется на нерадивого мужа. — Тебе дается рисунок, а краски ты выбираешь сама. Кто же виноват, если не те выбрала? Причем тут судьба?

— Юрии-и-ик! — кричит вслед уходящему со двора мужу Нина. — Не забудь купить веревку!

— Для чего?

— Чтоб повеситься!.. — огрызается жена. Она неделю не допросится купить новую бельевую веревку — старая оборвалась.

— Юрик, не траться зря, я ей подарю! — встревает Насият.

— Спасибо, тетя Насият, — обижается Нина.

— Не за что. Я еще не подарила.

— «Язух чубанар 7 лавашдин чкядал 7 хеб вахкуниз мажбур хана, — рассказывает старая лезгинка Миасса сказку своему правнуку. — Цаз чана за лавашрик, лаваш Гана, хеб кчачуна!»

— Не хочешь яичницу, ешь колбасу! Что тебе еще надо? — это голос Соны.

— Компьютер! — а это голос ее сына.

— А «Мерседес» не хочешь?

— Хочу!

— А кина нуз мякян, деле кабуз мякян, — напевает талышка Хафиза, вытряхивая палас, в котором дыр больше, чем узоров.

— Ме патарам гоговар, гаморде весензе. Радручиме, лексия, патарама хвалузе, — повторяет маленькая Тина стишок. Она готовится к встрече с дедушкой и бабушкой из Кутаиси.

— Не позволю хоронить себя во вражеской земле! Хватит с немцев и моего глаза!.. — слышен приглушенный дверью голос Семена Абрамовича.

— А с меня довольно твоего упрямства! — доносятся ответные всхлипывания тети Фани. — Все, уеду к Мишуне!..

…Никуда она не уедет, будьте уверены!..

 

ЯЗЫК ЗНАКОВ

 

За окном глухо тарахтел разогреваемый автомобиль. И он просыпался с трудом. Склизкое, пасмурное январское утро. Так не хочется вылезать из-под теплого одеяла… Тем более что сегодня воскресенье. Но досмотреть предутренние сны все равно не удастся: две старухи за стеной — сноха и золовка — разменявшие каждая девятый десяток, будто и не прекращали заведенную еще с вечера склоку. Хотя тема семейного скандала мусолится уже почти сорок (!) лет и давным-давно потеряла всякий смысл…

 

* * *

 

«...500 золотых монет прибавляю к приданому дочери своей Марьям, кои муж ее Кербалаи-Идрис обязан вернуть в десятикратном размере, если разведется с ней или умрет она от плохого обхождения…» — такими словами заканчивалось брачное соглашение («кябин»), заключенное между родственниками жениха и невесты. Далее шли подписи и «бармаг-басма» (отпечатки большого пальца) свидетелей.

Марьям была единственной сестрой четырех братьев, детей почтенного лекаря из иранского города Решт. Старший брат, Ибрагим, вел торговые дела семьи с бакинскими купцами, где и присмотрел жениха для сестренки — богатого вдовца Кербалаи-Идриса. Два средних брата, Искендер и Исмаил, оба лекари, владели лечебницей в Маранде, где и жили. Самому младшему, Мухтару, было одиннадцать лет. Самой же Марьям тогда едва исполнилось тринадцать.

Мухтару позволили сопровождать сестру, когда она, пряча грустное лицо под черным покрывалом поверх красного свадебного одеяния, поднималась на борт парохода вместе с прибывшими за ней родственниками жениха и теткой-енгя.

Брат-купец, Ибрагим, с тех пор, приезжая в Баку, всегда брал с собой Мухтара. Решил приобщить его к торговому делу. Сейчас мало кто помнит, что граница с Ираном открывалась и закрывалась неоднократно и в советские годы. И в двадцатые, и в тридцатые. В 1945 году граница захлопнулась окончательно, и Мухтар застрял в Азербайджане. Через три месяца он умер в Шуше, куда были депортированы во время войны лица без гражданства. Марьям осталась одна с дочкой и сыном, ее престарелый супруг почил еще в канун войны. Вернуться на родину, в Иран, было невозможно. Да и зачем?.. Дети — советские граждане, которые при получении паспортов в соответствующей графе анкеты записали: «Родственников за рубежом и в заключении не имею».

Принято считать, что при советской власти зажиточные люди теряли все. Не все! Кубышки сохранились у многих. Вот и Марьям удалось сберечь те самые «500 золотых монет», оговоренных в брачном соглашении. От покойного мужа и брата Мухтара тоже кое-что осталось. Так что ни Марьям, ни ее дети особых лишений не испытывали. Даже в голодные военные годы. Марьям не была расточительной (надо сказать, это свойственно всем иранцам), деньги тратила с умом, за что прослыла женщиной прижимистой. Тем не менее, никогда нигде не работая, она вырастила детей, дала им образование, обеспечила жильем. Время от времени открывалась ее главная заначка, и оттуда извлекались червонцы: к рождению внуков, к покупке автомобиля, к приобретению дорогой мебели или изготовлению зубных коронок — золотые монеты разменивались только для серьезных целей.

Внучку Хавер Марьям обожала. Она рассказывала ей об абрикосовых деревьях в саду, окружавшем дом ее отца. Как они цвели весной!.. И небо там было голубее, и вода слаще, и хлеб вкуснее. Откуда Марьям могла это помнить? Внучке сейчас столько же, сколько было ей самой, когда она в последний раз оглянулась на родной берег. Внучка заняла в сердце Марьям место собственной дочери. Минаввар была не в мать — легкомысленная транжирка, падкая до нарядов и развлечений, одного мужа в гроб свела, другого по миру пустила.

Хавер тоже любила бабушку. За добрую мудрость, теплые, ласковые руки, от которых пахло розовыми лепестками (после приготовления пищи бабушка всегда растирала в пальцах несколько розовых лепестков (ох, уж эти иранки), за сказки, не всегда понятные, но всегда желанные. Закутавшись в клетчатую бабушкину шаль и положив голову ей на колени, она часто засыпала, убаюканная тихим голосом Марьям и костяным гребнем, которым та расчесывала внучке волосы.

— Не кричи, — поучала Марьям девочку, — девушки не должны громко разговаривать. Когда я была маленькой, бабушка учила меня при посторонних говорить тихо. Особенно при мужчинах! В присутствии отца и братьев мы с ней переговаривались только глазами и пальцами.

— Ой, научи, нануля!.. — упрашивала Хавер бабушку. — Секретный язык — это так здорово!

— Вот, смотри, — с радостью соглашалась бабушка. Прежде она думала, что нынешним такой язык уже ни к чему. — Когда поворачиваешь лицо влево и немного наклоняешь голову, это означает «принеси скатерть». Или — «постель». Или — «полотенце».

— А как понять, что именно? — Хавер показался сложноватым язык знаков.

— Очень просто! Например, пришли гости, уселись, я дала тебе этот знак — ты же не притащишь одеяло! Конечно, принесешь скатерть. Если гость решил помыть руки, что ты ему подашь?

— Полотенце!

— Видишь, все очень просто.

— Нануля, ты у меня сокровище! Еще! Еще!..

— Это означает «приготовьте чай», — бабушка слегка перевернула раскрытую ладонь и тут же опустила руку. — Но знак надо уловить сразу, другие люди не должны его заметить. А то подумают, что ты бестолковая и сама ни до чего не можешь додуматься без подсказки.

Очень скоро Хавер без слов понимала и выполняла бабушкины «приказы». Новая игра пришлась ей по душе. Две ее подружки-одноклассницы тоже подключились к этой затее и, стоя у доски, «ловили» подсказки Хавер. На этот случай они придумали свои знаки: подсказки делались исключительно глазами или поворотами головы.

 

* * *

 

В начале марта 1968 года с Марьям случилось несчастье. Ее разбил паралич. Сын, дочь и невестка стояли у постели Марьям и пытались понять, что она хочет сказать. Правая ее рука была бездвижна, пальцами левой руки она делала какие-то слабые движения и, издавая нечленораздельные звуки, глазами о чем-то просила.

— Минаввар, надо привезти Хавер, — сказал сын Марьям, — пусть повидается с бабушкой.

— Ни в коем случае! — запротестовала его жена. — Не надо травмировать ребенка! Через два-три дня, когда ей станет лучше, привезем. Лучше забери отсюда ценности, пока не пропали.

— А ты-то чего распоряжаешься?!.. — возмутилась Минаввар словам снохи. — Уж не решила ли, что они твои? А это не хочешь?..

Думаю, не стоит объяснять, какой за теми словами последовал жест, но сцена у постели умирающей женщины была безобразной: золовка и сноха, визжа и бранясь, вцепились друг в другу в волосы, в разные стороны разлетались шпильки и заколки. Мужу одной и брату другой удалось разнять их, лишь влепив обеим по увесистой затрещине. Но Минаввар в долгу не осталась! Повернувшись спиной к снохе и брату, она задрала подол, обнажив белые ножки в кружевных панталонах.

— Вот тебе «ценности»!.. — заорала Минаввар и бросилась к комоду. Ругаясь, словно пьяный кучер, она стала рыться в ящиках, раскидав все аккуратно сложенные матерью накрахмаленные и отутюженные простыни, наволочки, полотенца и скатерти.

— А-а-а! Уже сперли, сволочи!.. — вопила Минаввар, копаясь в комоде и ничего там не обнаруживая. Брату пришлось снова вмешаться. А на шум уже стали собираться соседи. Бедная Марьям наблюдала все это безобразие, бессильно шевеля пальцами левой руки и бессвязно мыча. Кто знает, не случись этого скандала у нее на глазах, может быть, она и поправилась бы. Но той же ночью Марьям умерла…

После похорон брат с сестрой перерыли всю квартиру матери, перетряхнули все вокруг, даже ее джанамаз2 прощупали. Не говоря уж о вспоротых матрацах и одеялах. Но, кроме сберкнижки и ларчика с ювелирными украшениями, ничего не нашли. Золотые монеты, будто сквозь землю провалились!.. По подсчетам родственников, их не меньше двух сотен должно было оставаться.

Позже ковры и мебель были разделены между братом и сестрой, а кухонная утварь и бессчетное количество банок с вареньем роздано соседям с нижнего этажа.

— Для кого она варила столько варенья? Бог знает, сколько оно стоит. Вон и засахарилось уже, даже крышки заржавели, — ворчала Минаввар, вытаскивая из-под тахты трехлитровые, закатанные вручную банки с инжирным и айвовым вареньем.

В те годы оставлять за собой квартиры родственников не представлялось возможным, и квартира Марьям была перепродана (по договоренности) соседям.

 

* * *

 

Прошло два года. Однажды Хавер помогала матери делать заготовки впрок. Убирая банки в стенной шкаф, она повела головой и ладонью.

— Что это значит? — сердито спросила мама. — Все никак не забудешь бабкины глупости!..

— Это значит, что больше банки ставить некуда, — тихо ответила Хавер. — Нужно подыскать другое место.

Мама вдруг побледнела и опустилась на стул, глотая воздух открытым ртом. Через минуту она запричитала, как на поминках. Она била себя по голове и хлопала по коленкам, напугав дочь до смерти своей истерикой.

— О-о-о, пепел мне на голову! О-о-о, погибель на мою душу!.. Минаввар! Чтоб тебя разнесло на кусочки! — причитала невестка покойной Марьям. — Варенье! Банки! Золото!..

— Мама, выпей воды, успокойся, — уговаривала перепуганная Хавер, протягивая матери стакан с водой. — Какие банки? Какое золото?

— Я же видела, как она крутила глазами, как шевелила рукой! Зачем я не позволила тебя привести?! Ты бы ее поняла! А эта идиотка, твоя тетя, отдала все банки с вареньем косой Эльмире! — слова застревали у нее в зубах, и она будто сплевывала их.

Обвинять бабушкиных соседей в присвоении золотых монет, которые, предположительно, находились в закатанных банках с подкисшим вареньем? В этом не было смысла. Тем более, что через несколько месяцев после бабушкиной кончины многодетная семья неожиданно для всех съехала с той квартиры в полуподвале. И никто не знает, куда. Оставалось только обвинять в произошедшем друг друга. Что они и делают по сей день.

 

1 Бумажная купюра.

2 Коврик для намаза.