Санька опустилась на пол, встала на колени и, держа в руках круж­ку с водой и опущенной в нее трубочкой, негромко произнесла:

— Пап, давай попьем, еще глоточек, еще… Вот молодец, еще нужно… Давай…

Мужчина, изможденный, беспомощный, лежал на полу на нескольких разных подстилках — из тех, что, видимо, оказались под рукой: прикроватный коврик, чистая собачья лежанка, подушки…

Папа уже практически не мог пить. Сначала Санька попыталась напоить его прямо из кружки, но старик едва не захлебнулся. Тогда она резким движением отодрала от пакетика со сливками маленькую трубочку, освободив ее от упаковки. Отец сделал несколько слабых глотков и отказался от воды, отвернув голову к стене. Санька поднялась на ноги, подоткнула отцу одеяло с обеих сторон — «чтоб не дуло», обреченно выдохнула, поставив кружку на стол и обронив «прости, пап», перешагнула через него, чтобы пройти в комнату. Она теперь всегда так говорила — «прости, пап», когда нужно было пройти на кухню или, наоборот, в комнату.

 

Два дня назад Санька, проснувшись, открыла (уже недели три на ночь она заставляла дверь скатанным, недавно купленным тяжелым матрасом и канистрами с водой) дверь своей комнатки, чтоб сходить в уборную, и глухо охнула: на плиточном, покрытом куском линолеума полу, уткнувшись головой в угол ванны, лежал ее отец, хаотично и тщетно пытаясь зацепиться руками за стиралку или дверной косяк, чтобы встать.

Сонное состояние у Саньки как рукой сняло, она быстро наклонилась, подумав: «Слава Богу, не убился», взяла его за руки и стала, приговаривая: «Давай-ка, потихонечку», оттаскивать на кухню, к дивану…

Накануне вечером отец «пошел мыться». Сел в трусах и рубахе на деревяшку в ванной, поставил перед собой пустой тазик, взял мочалку и начал «мыться», елозя ею по рукавам рубашки. Санька вошла в ванную и на мгновение онемела, увидев эту картину. Потом взяла себя в руки, спросила: «Может, чем помочь?» Отец искоса, недобро глянул на дочь и бросил грубо: «Выйди и дверь закрой!» Санька не решилась ослушаться, хорошо зная и этот его тон, и чем это может закончиться, несмотря на немощь.

Примерно через полчаса отец «домылся». Вернее, Санька, чутко улавливая звуки, доносящиеся из ванной, поняла, что вот сейчас отец будет пытаться перебраться из ванной на пол, а это чревато… Она быстро метнулась к двери, открыла ее: «Давай руку, обопрись! Только за кран не хватайся, ты же его с корнем вырвешь! И за раковину не надо! Пожалуйста, пап! Давай вот сюда руку, так, так, осторожно…» Проводив отца до дивана, Санька выдохнула и пошла убирать за ним, чтобы помыться самой. По-настоящему…

А утром — вот это. Видимо, ночью отец снова решил «помыться», но, обессиленный, потерял равновесие и рухнул на пол.

 

Двое суток отец лежал в проходе между кухней и прихожей: Санька физически не могла поднять его на диван, с которого он уже несколько раз падал. Лишь однажды она подняла его каким-то чудом, даже, скорее, от понимания своего бессилия и отчаяния, когда на часах было около десяти вечера, а «скорая» приезжать на очередной ее вызов отказалась. Она теперь вообще не приезжала, Санька обзвонилась в тот день, когда отец упал в ванной. Единственное, что посоветовали, не укладывать его на диван: «А то ж, случись что, упадет, разобьется — вам отвечать… Пусть так и лежит, в проходе, укройте чем-нибудь, подстелите что-нибудь…»

 

Из хроник деда*

В первый день своего «переселения» крепко озадачил дочь, вернувшуюся из бассейна: расслабиться ей, видите ли, надо было срочно, а то в стрессе она. Вошла — и сразу носом как поведет, как в лице изменится. Как метнется на кухню, а там… Конфорка, говорит, была включена на полную, но без огня. Ну да, кажется, включал, но маленькую, ближнюю — под чайничек. Как эта — дальняя — включенной оказалась? Шут ее знает.

Дочь, чертыхаясь, раскрыла настежь входную дверь, подперев ее моей палкой, и окно — для сквозняка. Потом закрыла — наверное, выветрилось. Лично я запаха не чувствовал, лег спать.

Потом она подходит ко мне и говорит: «Извини, я от испуга и неожиданности ору. Или матерюсь. (Скорее, не «или», а «и».) Ты же мог задохнуться».

Вижу, что искреннее говорит, переживает. Ладно, не обижаюсь. Пошел дальше спать.

 

Саньке было лет шесть или семь. Родители поехали с ней и друзьями за город отдохнуть. Добрались до места весело и с песнями — дверцы автобуса распахнулись, все стали выходить, а маленькая Санька замешкалась, и дверцы захлопнулись прямо перед ее носом. Санька растерянно смотрела в дверные окошки и звала родителей. А те махали ей оттуда, снаружи, и смеялись, громче всех смеялся папа.

Санька обернулась на сидящего за рулем водителя, еще раз похлопала по сомкнутым дверям и внезапно заплакала — от страха одиночества, от бессилия, от того, что было смешно папе и маме… Что теперь она осталась один на один с этим, пусть и простодушно улыбающимся, дядькой. Который вдруг посерьезнел и нажал на кнопку, раскрыв дверцы. А Санька, горько всхлипывая, так и стояла на ступеньке, пока ее не взял на руки приятель папы.

«Почему не папа, почему?»

 

Из хроник деда

Утром искал трусы. Точно помню, что спал без них. Пошел будить дочь. Искали вместе с ней, очумевшей от моей первой утренней «новости». Не нашли. Только и слышал: «Я в отпуске! Я сплю до восьми! Приперся, чтоб тебя!»

Припрешься тут… Хорошо, что майка длинная.

Потом она пошла на кухню поставить чайник. Слышу: «Твою ж ты мать!» Оказывается, что на изогнутой ручке чайника торжественно лежали мои уже почти сухие труселя.

Просто я вечером их типа постирал и повесил сушиться. Но забыл — куда. И что постирал — тоже забыл.

Реакция дочери?.. Ну, как бы это… помягче…

 

Саньке было лет восемь. На столе в комнате родителей лежал новенький блестящий рубль — из тех, давних, с Лениным на одной из сторон. На дворе стояло лето 1977 года. Санька взяла эту красивую монету, какое-то время игралась с ней, а потом опустила в карман висящего на вешалке школьного платьица (потом поиграться) и пошла гулять на улицу. Примерно через час ее позвал домой папа, недавно вернувшийся из очередного рейса. Дома было подозрительно тихо, даже мама на кухне готовила обед тоже странно тихо. Санька прошла в большую комнату и первое, что она увидела, — блестящий рубль на столе. Тот самый… Сердце у Саньки ухнуло в пятки. Она плохо помнит, что тогда сказал отец, и никогда не поймет, почему ее не защитила мама. В мгновение ока девочка оказалась на четвереньках, папа зажал ее голову между своих ног, снял колготки, трусики и несколько раз сильно ударил ремнем…

Санька плохо помнит себя в те несколько минут, яркой картинкой на всю жизнь врезавшиеся ей в память. Но это было самое чудовищное унижение, которого она никогда не испытывала ни до, ни после. Унижение, вылившееся в итоге в дикий комплекс и в проблемные отношения с мужчинами. Санька поймет это, когда ей будет за пятьдесят, оглянувшись в какой-то миг на себя давнюю — маленького, беззащитного, больного ребенка, вспомнив все разом и содрогнувшись: «Нельзя так было со мной. С детьми вообще так нельзя!..»

Папа никогда не гордился Санькой, не брал ее на руки, не обнимал, не сажал на коленки (правда, когда-то качал на ноге, но это она помнит очень смутно). Санька воспринимала такое отношение как должное, и очень долго не знала, что с дочками нужно вести себя иначе: «Девочка — это же папина радость и принцесса!» Что дочек надо баловать, обнимать, целовать, защищать, наконец, просто любить…

Из балований запомнился только папин подарок на Новый год: красный дедморозовский сапог с конфетами из Японии и лохматое чудо-игрушка, которую Санька назвала Чебурашкой и бережет по сей день, как память о светлой стороне своего далекого-далекого Детства.

 

Из хроник деда

Утро. Попили кофе, поели, лег. Дочь что-то на столе высыпала из пакетика… Потом оборачивается и спрашивает: «Ты брал из этого пакета?»

Ну, брал — и съел. Позавчера. Кажется. Или вчера?

Дочь в очередной раз пришла в ярость (похоже, я мастер по части выводить ее из себя, есть еще порох…) Опять разоралась: «Ты что наделал? Это же мыло! Я привезла в подарок! Ровно четыре штуки!»

Ох и ругается она…

А я-то откуда знал? Лежит на столе, рядом с чаем. Похоже на мармелад. Фигурный. В молодости я такой иногда привозил из рейсов…

 

В квартирке на Постышева у Саньки была своя комната. Родители сделали ей специальную кровать, настелив под матрац толстый деревянный лист — для спины. Санька так и привыкла — спать на жестком.

Однажды мама отругала Саньку за то, что та мало занималась (Саньке нужно было по 2-3 часа в день делать специальные упражнения, чтобы более-менее ходить, ноги были больные и слабые, в отличие от рук). Отругала и… кинулась искать ремень, чтобы наказать Саньку. А ремней нигде не было (Санька периодически прятала их под матрас), мама так их там и нашла в количестве трех штук. Нашла и отлупила. Как лупила — Санька тоже не помнит. Вообще. Ни каплюшечки. Страх — запомнился навсегда, а само действо — нет, белый лист.

 

Вообще мама любила Саньку до самозабвения. Дочь была желанным и долгожданным ребенком, первые полтора года не вылезавшим из пневмоний и бронхитов. А потом у Саньки стали проявляться признаки тяжелого, неизлечимого недуга, и ей, маме, пришлось быстро научиться быть жесткой, иногда грубой и даже как бы отстранить себя, маму, от маленькой дочери, лишить ее ласк, материнского тепла, объятий, прикосновений, превратившись в маму-диктатора. Чтобы Санька не растекалась от умиления, не ныла, чтоб всегда была покладистой, тихой и «без соплей». Для усмирения были свои «рабочие моменты». Впрочем, мама иногда все же обнимала Саньку, иногда…

С того «приговорного» дня мама ежедневно укладывала Саньку на диван и сперва по полчаса, потом по часу массировала худенькое дочерино тельце. Санька запомнила эти прикосновения какой-то дальней своей памятью, наверное, такой бывает память ощущений, прикосновений, запахов… А так мама всегда оставалась строгой. И даже когда она улыбалась или смеялась, Саньке виделось в ней, в ее голосе что-то, что было готово в любой момент подчинить ее.

Много лет спустя Санька поймет, что это был, наверное, единственный способ поставить ее на ноги (в прямом смысле) — в строгости и послушании. Когда за малейшее неповиновение ее наказывали неизбежно и строго. Иногда слишком строго.

На одиннадцатилетие родители подарили Саньке складной тяжелый велосипед «Десна», тем самым осуществив давнюю дочкину мечту. Когда семья жила во Владике на Круговой, у одного соседского мальчика был велосипед, у другого — самокат с большими колесами. Дети из подъезда, в котором жила девочка, по очереди катались на них, но Саньке ни разу не дали прокатиться ни на том, ни на другом: «Еще свалишься, поломаешь чего, и так вон еле ходишь…»

И вот… свершилось! У нее новенький велосипед! «Настоящий, мой», — думала с восторгом Санька. Кататься на нем ее учил папа — он медленно шел рядом, поддерживая велосипед за седло, и ходил так с неделю или две, словом, до тех пор, пока Санька не поняла, как держать равновесие. А потом в один из дней он сказал: «Дальше — сама справишься», — и ушел домой.

Санька доучивалась сама, выбрав дворовую пологую горочку, с которой скатывалась и неуклюже заворачивала направо, на тротуар. Однажды она чуть не врезалась в супружескую пару — оба глухонемые, они с негодованием мычали на нее, тут же извинившуюся и от неожиданности чуть не въехавшую в ближний палисадник.

В один из дней Санька дала покататься на своем велосипеде какому-то мальчишке. Тот лихо стартанул и… скрылся из виду. Санька ждала его с час. Потом пошла домой, рассказала о случившемся родителям, мысленно еще не веря, что велосипед у нее попросту украли.

Дней через десять она узнала, что родители нашли воришку и сам велосипед, но пожалели пацана, решив не заявлять в милицию. А за велосипед взяли деньгами. Почему деньгами? И почему мнение Саньки никто не спросил?

После того случая Санька, каким бы тяжелым ни было то или иное решение, перестала спрашивать мнение родителей и поступала так, как считала нужным, ставя их уже перед свершившимся фактом — причем это происходило естественно, без внутренних страхов и сомнений, от малого к большому, от единичных случаев перейдя к действиям постоянным и единственно возможным.

А в 17 лет Санька, подкопив денег с зарплаты, по весне купила себе велосипед и с упоением гоняла на нем на работу и обратно. И все было здорово, пока однажды летом она, с разгона съезжавшая с горки в Ботаническом саду (это так классно — с разгона, с ветерком!), не увидела внизу, прямо на своем пути, маленькую девочку… Санька резко свернула вправо, не успев ни о чем подумать, и… Она врезалась в дерево, как кукла перевернулась и упала на землю. Потом — все, темнота.

Очнулась Санька от того, что кто-то тряс ее за плечи. Она открыла глаза и увидела растерянное лицо молодого мужчины — папы девочки, повторявшего: «Ты слышишь меня? Где болит? Эй, очнись!» Он помог Саньке встать на ноги, поддерживая. Голова Саньки гудела, она медленно, словно заторможено, оглянулась — велосипед лежал в нескольких метрах, переднее колесо погнулось в восьмерку. Болело в боку и в спине, кровили коленки и костяшки пальцев…

Санька пробормотала: «Все нормально, я дойду сама» и отстранилась от мужчины. Молодая женщина стояла неподалеку, обхватив маленькую дочку.

Санька попыталась улыбнуться девочке и, повторив «Все в порядке», пошла к велосипеду…

(Свой следующий велик Санька купит с рук у какого-то мальчишки, когда ей стукнет 50 лет, продав ставший ненужным и ею же купленный для себя самокат с большими колесами (почти как тот, в детстве).)

Дома никак не отреагировали на приключение Саньки, она по привычке ничего родителям не рассказала, обронив только: «Упала». Этого, как она считала, было достаточно.

Саньке почти двенадцать. Она забыла ту давнюю историю с рублем. Папа учил ее правилам дорожного движения, игре в нарды (он сам вырезал дощечки с кругляшами внутри — для шашечек) и шахматы (неизменно ставил ей детский мат, повергая в слезы). Иногда мама просила его сжалиться до ничьей, но папа только хохотал в ответ, еще пуще зля Саньку (пройдет время, и она будет слышать этот унизительный хохот почти ежедневно). По выходным они втроем ездили на лыжах, катаясь в лесопарке с горки на горку: так Саньке тренировали равновесие и укрепляли ноги. А летом — всей семьей часто уезжали в лес собирать землянику и грибы. Папа был заядлым грибником, и когда выбирался за грибами один, то до вечера петлял по самым глухим местам, но ровно к 18 часам выруливая к отъезжавшему от станции Ливамяэ поезду. Кстати, и Санька стала немного разбираться в грибах — папа научил (!).

Да, еще по выходным где-то раз в месяц они всей семьей лепили пельмени. Это был самый настоящий священный ритуал, потому что мама в прямом смысле добывала где-то мясо (время было такое — «дефицитное»), а папа вдумчиво и очень медленно крутил из него фарш, добавляя приправы, лук и сало. Саньку сажали за стол сначала вырезать бокалом из теста кружки, а потом «догонять» родителей по числу слепленных ими пельменей, которые потом складировались в небольшую морозилку «под завязку».

А еще в 10–11 лет Санька с папой смотрели хоккей. Тот самый — настоящий, с канадцами и Харламовым. Санька знала всех игроков по фамилиям и много хоккейных словечек, насмотревшись на эмоциональные междометия-реакции папы. В общем, болели папа с дочкой «за наших» громко и очень переживательно.

И все сложилось бы, наверное, по-другому, если бы…

Если бы в один из дней Санька случайно (комнатушка-то одна) не услышала то, что не должна была услышать: мама ждет ребенка.

Радости Саньки не было предела: «У нее будет брат! Или — сестра! Неважно. Главное, что она будет не одна! Как же это здорово!..» Так она и упала в сон — самым счастливым на свете ребенком…

Спустя недели две маму увезли на «скорой». Прямо с работы. Больше месяца Санька жила с папой. Она почти не помнит, как они жили, наверное, нормально. В отсутствие папы за Санькой присматривала соседка — пожилая сердобольная учительница русского языка и литературы Нина Кирилловна. Саньке про маму никто ничего толком не говорил — «болеет», вот и весь ответ. Папа готовил, помогал ей делать уроки (вдумчиво, без спешки и маминых подзатыльников и приговорок «Да что ж ты такая бестолковая-то!»), и оба ждали, когда вернется мама.

И мама вернулась — похудевшая, потухшая. Санька во все глаза посмотрела на нее, потом опустила взгляд на ее живот, подошла, обняла и уткнулась в него, едва шепча: «Я тебя жду» (это был единственный раз в жизни — «подошла и уткнулась»).

А через несколько дней она — опять случайно — услышала разговор родителей и поняла: в животе у мамы никого нет. Была операция — и все. Больше никого не будет. Никогда.

Мысли в голове Саньки запутались, заегозили и даже больно закололи, будто острые иглы. Она пыталась найти объяснение произошедшему, но тщетно, она будто барахталась в липкой, вязкой трясине мыслей-вопросов, из которой никак не получалось выбраться. А родители ничего ей не объяснили, ведь они ей ничего и не рассказывали об этом.

Дети — существа инопланетные в какой-то мере. И им часто свойственно додумывать. Часто — к сожалению. И Санька тоже — додумала: «Папа что-то сделал не так, и мама чуть не умерла, и поэтому у меня никогда не будет ни брата, ни сестры. Папа — ВИНОВАТ». Таков был ее жуткий приговор.

В ту минуту Санька осиротела. У нее не стало ПАПЫ. Вместо него появился ОТЕЦ (Санька почему-то сразу невзлюбила это слово, оно казалось ей злым («папа» — добро, а «отец» — зло).) Отец… тот самый, из-за которого… Тот самый, который когда-то бил ее по голенькой попке и смеялся над ее проигрышами…

Так закончилось детство. И начались годы протестов. Это когда ты против или в пику. Когда ты на одной стороне. А они (родители) — на противоположной. Это когда ты — один.

Первое время сквозь отца иногда проглядывал папа, пахавший на двух работах, чинивший дома буквально все, учивший Саньку перепаивать клеммы в старом телевизоре, приносивший втихаря с работы крекер (когда на дворе стояли голодные 90-е), смастеривший Саньке-подростку деревянные громоздкие башмаки для тренировок (по макетам доктора Илизарова, опубликованные в каком-то журнале) — Саньку заставляли ходить в них по дому, несмотря на ее слезы и «не хочу». Она молча закрепляла ненавистные башмаки на щиколотках и тяжело, громко топала взад-вперед из комнаты в комнату по полчаса-часу под строгое бдение родителей.

Но с годами папу полностью вытеснил отец — чужой, грубый, вечно недовольный Санькой и придирающийся к ней по совершенно пустяковым причинам, но чаще без повода. Что самое обидное — так он вел себя только с ней, своей единственной дочерью…

Почему, за что, пап?..

 

Из хроник деда

Сегодня она прямо с порога:

— Ты что, опять ешь?! Ты же уже поел! Блин! Сколько можно-то?!

— Ел? Не помню… На часы смотрю — время обеда, пошел за борщом. Ничего такой… Вкусный.

Она тихо ворчит: «Блин… Ты же только что ел. Ни хрена не помнишь… Капец… Мамуль, забери его к себе, пожалуйста, мне твой муж тут не нужен. Ну правда, не нужен, вообще…»

 

Иногда протесты Саньки имели печальные последствия в виде стояния в углу (стояла до победного, молча и гордо) или на горохе — на кухне, тоже в углу. Стоять на горохе было больно — горошины безжалостно впивались в коленки, хотелось стряхнуть их и убежать куда-нибудь, но Санька приспособилась, меняя вес, как бы переступая с одной коленки на другую. Стояла, пока маме не становилось ее жаль. Но и тогда Санька вставала с колен медленно, молча и гордо. И уходила в свой закуток за шкафом (когда они жили на Гражданской).

Так она и выросла дикой, не знающей, что такое родительская ласка. Ни от матери, ни от отца…

Когда Санька забеременела, отец подначивал ее: «Ну что, так и родишь незаконного? Конечно, кому ты нужна такая… Че ты дуешься, че ты дуешься, ходит, животом своим трясет! Больно нужен тут твой приплод!»

Подначивал, доводя до белого каления. Вампирил, словом. А как только Санька заводилась или подступали слезы — успокаивался и хохотал, довольный собой. Санька смотрела на него своими огромными глазами как на больного и чувствовала полное свое бессилие противостоять всему этому. Уйти ей было некуда.

Однажды, после очередной отцовой придирки, Саньке пришлось лечь в больницу на сохранение. Слава богу, обошлось. Забудешь такое, как же. Что самое обидное — мама ни разу за нее не вступилась. Она наблюдала за ними со стороны, словно смотрела кино с непонятным финалом: кто кого? Будто мало ей было, когда отец, разъярившись, ударил наотмашь двадцатилетнюю Саньку, и та упала, чудом не задев виском угол. И так несколько раз (если бы на Санькину дочь хоть кто-то поднял руку, она бы, не разбираясь, разорвала обидчика в клочья!). А придирки… Эти нескончаемые его придирки? То ложку не помыла, то не ту конфорку газовую включила, то надо было сварить борщ, а не суп… Не то сделала, не так приготовила, не туда села. А если Санька говорила ему: «Я тут всегда сижу. Это же мое место!», то получала неизменный отцов ответ: «Твое место на кладбище!» Так и жили: изо дня в день, из месяца в месяц — долгие годы…

Спустя много лет Санька прочитает в умных книжках про бытовое насилие и абьюз, в которых она жила почти три десятилетия (ровно до тех пор, пока не настояла на разъезде с родителями). Прочитает и обомлеет — как она выжила-то? Как человеком осталась? Да осталась ли?

Потому что, выросшая и давно ставшая мамой, она время от времени срывалась на состарившихся родителей, на маму, сделавшую что-то не так или не то. Впрочем, Санька и заступалась за нее, усмиряя и браня то регистраторшу в поликлинике, то вороватого торгаша… Санька успела и побаловать маму, пока та была жива, покупая ей какую-нибудь вкусняшку или вещичку — ей нравилось видеть, как мама улыбается, чувствовать, как та обнимает ее, пусть и робко, как бы спрашивая: «Можно?» Санька в свои 50+ внутренне аж замирала от почти забытых чувств и ощущений. И понимала, что «можно». Потому что — мама. Потому что в ее детстве они с мамой не насмотрелись друг на друга, не наобнимались, не надурачились друг с другом. И виной всему — обычная врачебная ошибка («обычная» — слово-то какое жуткое в этом контексте), фактически впихнувшая детство Саньки в непонятное поначалу, длинное и долгое слово «реабилитация», подчинившее себе ее первые одиннадцать лет жизни и отлившее в сталь характер ее мамы.

Разведенная и обустроившаяся в своей новой квартирке, про себя Санька как-то сразу решила, что когда умрет отец, она заберет маму к себе — и у нее появится хоть сколько-то времени в полную силу проявить заботу о маме, показать, что она выросла в хорошего, порядочного человека, что она достойна всех сил, которые положила мама на ее восстановление…

Но мама ушла первой… И внезапность ее ухода стала для Саньки сокрушительнейшим ударом.

С отцом сложнее. Эту гигантскую пропасть неприятия заполнить было нечем. Так называемый «процесс нравственной ревизии» постоянно заводил Саньку в тупик, до неба забитый кирпичами ее разновременных обид. К тому же отец не давал ни малейшего повода уважать его хотя бы за что-то. Хотя был он для мамы и верным мужем, и надежным, рукастым спутником. И готовить умел, и по дому помочь. А по выходным Санька с дочерью навещали стариков, и постепенно это стало доброй, семейной традицией, вытеснившей из Саньки давние обиды.

Когда мамы не стало, Санька дала себе слово, что будет присматривать за отцом ради ее памяти, ведь именно на ней, маме, все держалось в их странной семье, в которой Санька про себя так часто называла отца — «муж моей мамы». Тем не менее, Санька за ним присматривала до последнего.

 

Из хроник деда

Решил малость помыться — вернее, так, нижнее сменить. Снял, простирнул, повесил, надел чистое. Лег спать.

Примерно через час входит она с… таким лицом…

— Ты что, МОИ трусы надел?! Ты обалдел? Вставай и на, — протягивает мне семейки, — переодевайся! И запомни: твое белье в комоде! В ко-мо-де!

И бурчит под нос: «Боги мои, ну на хрена мне все это?! Ну на хрена? Вот этот вот довесок? Мало того, что ест как не в себя и храпит, как сто чертей, так еще и мое белье тырит…»

Переоделся, лег спать, че она все на меня пылит? Задолбала, все ей не так. Ладно, может, она завтра подобреет. А суп гороховый ничего сварила, вкусный. Молодец.

И в лесу погуляли, не обманула. Вроде нормально все, но ругается много. На меня. Прям всюду виноват.

Ладно, все, сплю. А то еще за то, что не сплю, прилетит. С нее станется.

 

В этой новой для себя реальности Санька пыталась хотя бы уравновесить в себе два полярных чувства — неприятие и родство, то и дело одергивая себя: «Сань, ну вспомни — а хоккей, а “Чапаев”, а ПДД, а как на велике училась?.. Сань, ты же добрая душа!»

Но терпения хватало на день-полтора, потому что «чудил» отец все чаще — и чудаковатости его становились все более неожиданными, а порой и страшными. Все чаще и чаще Санька задавалась вопросом: «А оставил бы отец ее, при рождении чудом возвращенную в эту жизнь, себе, случись беда с мамой? Выходил бы, как смогла она?» И тут же отмахивалась: «Да ну, кишка тонка, сдал бы в специальный интернат — и делов. Он же и мать свою старую принять отказался, когда та вдруг из тьмы прошедших лет забвения написала ему жалостливое письмо. Просто не ответил, и все. Не простил ей того, что та в молодости сдала его в детдом».

Санька так ни разу и не увидела свою вторую бабушку. Повзрослев, она искала ее (на пожелтевшем от времени конверте адрес почти стерся, но она разобрала буквы и цифры) — позже письмо вернулось обратно с пометкой «Адресат выбыл».

Санька не поняла, за что ее лишили бабушки?..

А в эти недели… Зачем происходило то, что происходило? Что там задумали Боженька и Вселенная? Для чего?

С какой стати Санька по несколько раз в день мыла уборную, загаженную отцом? От чего в ее квартире уже появился жуткий запах старости и мочи. Санька даже приспособилась окуривать квартиру ароматическими палочками, но и они толком не помогают. А окно, которое она, уходя на работу, всегда оставляла открытым, к ее возвращению неизменно оказывалось закрытым, и Санька буквально взрывалась: «Зачем ты закрыл окно? Ты мне все тут провонял! Ты мне надоел! Все, буду искать тебе больницу, сдам на фиг — и живи там до упора!» Потом она хлопала дверью и уходила на улицу — прийти в себя, отдышаться, успокоиться, вочеловечиться, наконец. И так почти каждый день. Ее буквально кошмарило на этих чертовых эмоциональных качелях — она то ненавидела отца, то начинала жалеть его, покупая что-нибудь вкусное и не придираясь. Ну стоит на зарядке уже давно зарядившаяся бритва (да и фиг с ней!), ну съел он лишнее, то, что на завтра покупалось, — ладно, завтра опять можно купить, ну мочится мимо — так ведь, слава богу, не лежачий — и на том спасибо, а пол помыть нетрудно. Ну позакрывал он все окна в квартире — пришла, открыла, не проблема… Надо как-то притираться… Уговаривая себя так, Санька мягчела внутренне, пристыживалась, и потом полдня, а то и сутки все шло вполне себе тихо, жалельно и миролюбиво. И часы как-то складывались в плюс и улыбку — каждый день бы так. Но не получалось. Не хватало Саньки на каждый день. Потому что всякий раз приключалась какая-нибудь ерунда, от которой у нее буквально «вылетали пробки». Недавно она дооралась так, что услышала от отца в ответ тихое, но твердое: «Ты достала. Я же и ударить могу…» Санька сбавила обороты и на всякий случай отступила на шаг, пробормотав: «Ну да, ударить ты можешь, проверено не раз. Только попробуй, замахнись…» Мысли тут же завертелись в ее голове яростно, хаотично и вызывающе, услужливо подсовывая то одну омерзительную картинку из прошлого, то другую… И Санька, внутренне содрогаясь от своих мыслей, ушла в свою комнату.

С самого начала этой новой для себя жизни с отцом Санька знала, что ни в какие дома она его не сплавит, разве что летом на месяцок, чтобы самой дух перевести. А так… Придется его тащить. Он, конечно, пытается брыкаться, когда Санька допекает его слишком грубо, даже оскорбляется, умолкает, ложится лицом к стенке. Ну, пусть. Ей тоже не сахарно было, когда отец демонстрировал над ней свое чертово превосходство, упрекая, унижая, выбешивая. «Ничего, потерпит. Мне тоже надо время принять все это», — уже в который раз повторяла Санька, добавляя, чтобы укрепить себя: «У меня все получится, все будет хорошо, просто нужно время». Даже вечерами, лежа на диване, Санька бормотала, как мантру, поглаживая свою маленькую тойку-терьера Юту, нашептывала ей, будто успокаивая: «Все будет хорошо, не переживай…». Ютка доверчиво, немигающе и подолгу смотрела на нее своими карими глазами-пуговками, чуть вывалив наружу кончик язычка, потом сворачивалась калачиком и дремала, то и дело востря тонкие ушки то от Санькиного вздоха, то от малейшего шороха на кухне.

В один из дней, Санька, не выдержав, отругала отца за какой-то пустяк, она даже не помнит, за что. Потом, немного успокоившись, села перед ним за стол и произнесла медленно, но четко:

— Папа, мне тяжело с тобой жить… Очень тяжело. Потому что раньше ты очень много лет оскорблял меня и унижал… Мне морально никак не простить тебя… Когда мы жили отдельно, все получалось, и я была рада увидеться с тобой. Но сейчас… Я не хочу с тобой жить. Я не люблю тебя. Мне нечем тебя любить, понимаешь, нечем. Ты не нужен мне. Но мне некуда тебя деть. Поэтому придется кормить, обстирывать, мыть, пытаться заботиться… Я вынужденно делаю и буду делать это. Без души. Больше мне сказать тебе нечего…

Отец посмотрел сквозь Саньку потусторонним взглядом человека, большая часть которого уже там, в другой части жизни, и тихо забормотал:

— Как это — унижал?.. Я не мог. Ты наговариваешь… Я не мог…

Санька, помолчав какое-то время, тяжело и обреченно вздохнула, в ту же секунду вдруг поняв, что поздно. Поздно что-либо объяснять, выяснять, предъявлять. Что все ее претензии и неутоленные обиды мешают только ей. И будут мешать. И однажды разрушат ее. Что единственно правильный шаг — простить и отпустить. Выдохнуть весь этот накопившийся смрад и жить набело — единственный правильный выход именно в этой конкретной ситуации. Но на это нужно время, возможно, много времени.

— Ладно, — произнесла Санька, прервав, наконец, собственное молчание. — Ты пока снимай штаны, майку, мыться будем. Я сейчас тебе белье принесу.

Как ни странно, с того дня все, конечно, не без скрипа, но начало вставать на свои места. Санька практически каждый вечер перед сном рисовала в своем воображении саму себя — человека сопереживающего, готового помочь, участливого, терпеливого… По отношению к нему — отцу. Отцу, часто лежащему на ее (ее!) диване и время от времени тихо шелестящему что-то про свою юность, выцветшим, уже «нездешним» взглядом созерцая потолок… Немощный старик, все еще не вызывающий в Саньке ни жалости, ни сострадания… Которому она совсем недавно то и дело выплескивала: «Не то съел, не то взял, туда нельзя, это не трогать, твоего тут ничего нет…» — и самой становилось противно. От себя — потому что она в точности копировала его, она как бы отрабатывала на нем все, что когда-то летело в ее сторону безжалостно, ежедневно, щедро. Санька понимала это и в какой-то момент снова надолго умолкала, то шепча «Отче…», то зависая в ТГ-каналах «Счастье внутри нас» и «Позитивный батюшка».

А потом возвращалась в реальность уже пришедшим в себя человеком…

Человеком, изо дня в день видевшим перед собой уже мало что понимающего, еще меньше — говорящего, еле ходящего отца… Отца, так нужного ей когда-то (всегда!), никогда ничем в ее жизни не интересовавшегося и совершенно не знавшего ни того, чем она, Санька, живет, ни чем интересуется, в кого влюблена, все эти почти полвека воспринимавшего ее как обузу, помеху, недоразумение… «А я ведь всю жизнь, несмотря ни на что, вслух продолжаю звать его папой, — вдруг обожгла Саньку нечаянная мысль. — Папой, а не отцом…»

И мало-помалу пробуждались в ней совершенно новые, непостижимые и недоступные прежде грани сочувствия…

На улице резко похолодало, Санька поежилась и взяла пакет другой рукой: «Наконец дыньку поедим. А то лето прошло, а мне все никак не складывалось ее купить. Пусть папа лакомится — и дынькой, и конфетами, и кофе, что мне, жалко?.. Да, ему нельзя ни сладкого, ни воды много, но, ешкин свет, сколько ему еще осталось?..»

Последняя мысль резко, как ледяная струя, обдала Саньку, в горле мгновенно вырос, сдавливая и мешая дышать, огромный неповоротливый ком, и она, остановившись, несколько раз глубоко, с усилием вдохнула воздух, с выдохом прогоняя подступившие слезы: «Папа… Какие же мы дураки! Что же мы натворили, столько лет — мимо?.. Как же так, как же так?..» Санька пулей — чтобы никому не попасться на глаза — метнулась в подъезд, благо, что поблизости никого не было. Слезы уже текли по ее щекам неостановимо и обильно, и она, пока лифт полз наверх, неуклюже размазывала их по лицу рукавом толстовки, чувствуя, что еще немного, и она заревет в голос, понимая, что именно с этими слезами, наконец, выплачется из ее израненной, обессилевшей души непрощение и отчуждение, столько лет отравлявшие ей жизнь. И если бы только ей!..

За окном резвой рысцой трусил дождь. Санька шмыгала носом и немигающе смотрела на закапанное стекло, стоя в углу длинного коридора, оперевшись рукой на стенку высокого холодильника — у них на этаже кто-то из соседей хранил почти новый холодильник. Поводив пальцем по стеклу, как бы повторяя путь капли, Санька подышала на замутневшее стекло и подрисовала к этому, уже рваному пути подмигивающую рожицу, вымученно улыбнувшись ей. «Кажется, это первый в нынешней осени дождь, — вдруг мелькнула случайная мысль. — Как хорошо, что он идет, как хорошо. Слава Богу… У нас все получится, все получится…»

Санька провела ладонями по лицу, встряхнув коротко стриженные волосы, и, взяв пакет с дынькой, пошла к своей квартире, вынимая из кармана ключи.

На дворе стоял конец октября…

В субботу 16 ноября Санька, передав маленького внука дочери, стала потихоньку собираться домой, походя спросив: «Может, Кит поможет перенести деда? Мне самой никак, хоть он и худющий весь, как мальчик стал. А то ж как собака лежит на полу, не могу я уже на это смотреть, каждый раз через него перешагиваю, ужас…»

— Хорошо, — ответила дочь. — Давай завтра в обед Кит заедет к тебе, поможет. А ты… Ты все же поговори с дедом. Как дочь поговори. Это надо успеть сделать, пока он жив. Я с папой успела. Ты увидишь, деду легче станет. И тебе. Я тогда с папой поговорила, а через два дня он умер…

Санька вся внутренне сжалась, произнеся «Я попробую» так, будто и сама не верила, что такое ей по силам. А еще — удивившись мудрости своей взрослой дочери.

На другой день приехал зять, подхватил Санькиного отца как пушинку и положил на диван. Еще, по просьбе Саньки, сменил ему и подгузник. Закрыл все возможные «выходы» стульями, скрученным тяжеленным новым матрасом, и уехал.

Вечером Санька, уже почти успокоившись, сидела в комнате и, переключая каналы на пульте, смотрела в никуда. Внезапно она услышала шевеление на кухне, потом громкий звук, такой обычно раздается, когда мебель передвигают. Санька напряженно прислушалась — тишина. Спустя какое-то время — снова звуки… Она вышла в прихожую, включила свет: невероятным образом отец сдвинул в сторону стулья в безуспешных попытках встать. Теперь он лежал на боку и вытянутой в сторону окна левой рукой пытался ухватиться за конец стола…

«Господи, — подумала Санька, — он же может упасть опять. Не дай бог головой о плитку ударится. Какая я дура… Нельзя было его с пола поднимать».

— Папа! — позвала Санька в сумрак перед собой. — Пожалуйста, не вставай! Пожалуйста. Я очень боюсь. И происходящего. И тебя — такого. Папа, ты слышишь?

Отец едва качнул зависшей над столом рукой и медленно убрал ее, прошелестев: «Да». Или ей показалось? И Санька, обойдя «баррикады», встала у холодильника, обняв себя что было силы, чтобы устоять внутренне перед своими же мыслями:

— Папа… Папа… Я не знаю, слышишь ли ты меня. Но я хочу сказать, надо сказать, это важно… Ты всегда был мне нужен. Всегда, слышишь? Каждой девочке нужен папа. И ты мне был очень нужен. Получается, лет с одиннадцати не было, понимаешь? Мы столько лет прожили одной семьей, но друг без друга… Я не хотела этого. Ты очень часто упрекал меня в том, что я не такая, как другие дети… Ты никогда не хвалил меня, не гордился мной… Мне было обидно, пап. Очень обидно. Мы с тобой прожили в постоянных претензиях и недовольстве друг другом. Ты даже бил меня. Зачем, пап? Я не знаю, как это — обнять тебя, просто обнять. Два взрослых дурака… Это про нас. Прости меня, пап. Прости… Я не держу на тебя зла. Ты же мой папа… Слышишь?..

Слова все труднее и труднее давались Саньке. Наконец, сглотнув едва сдерживаемые слезы, она не выдержала и разревелась, быстро уйдя в комнату.

На следующий день вечером снова приехал зять с другом. Они вынесли на помойку диван, зять переодел деда в чистую тельняшку, сменил памперс и положил на застеленный чистой простыней матрас. Санька долго выбирала, какую тельняшку из двух надеть отцу — теплую или потоньше. Ту, что потоньше, оставила себе, на память. После минувшего вечера и почти бессонной ночи Санька будто знала, что все случится совсем скоро. И в каком-то «заблоченном» состоянии смотрела на то, что происходило дома, как и на себя, будто со стороны, без переживаний, содроганий, боли.

Так в своей любимой с мореходной юности тельняшке, укрытый одеяльцем, отец и ушел…

 

Утром в прихожей Саньку неожиданно обдало волной холода. Она мазнула боковым зрением по кухне и мгновенно все поняла. Она глубоко вздохнула, непроизвольно всхлипнув несколько раз всухую, без слез, и стала медленно оседать по стенке, тихо повторяя:

— Папа… Папа… Папа…

 


* Санька записывала эти маленькие истории сразу же, как только они происходили, чтобы не забыть, от имени отца, представляя, что именно так он, возможно, и размышлял бы, если бы был в здравии.

 


Вита Валерьевна Пшеничная (Шафронская) родилась во Владивостоке. Окончила Псковское культурно-просветительское училище и исторический факультет Псковского государственного педагогического института им. С.М. Кирова. Работает в областной библиотеке для детей и юношества им. В.А. Каверина. Автор нескольких поэтических сборников, книги прозы. Публиковалась в журналах «Подъём», «Родная Ладога», «Север», «Наш современник», «Волга. XXI век», «День и Ночь», газетах «Литературная Россия», «Слово», «День литературы». Дипломант Международного Литературного фестиваля «Золотой Витязь» (2020). Член Союза писателей России. Живет в Пскове.