Редакция предлагает читателям две диаметрально противоположные статьи о творчестве Евгения Евтушенко (1932–2017). Время проверит оценки авторов, в искренности которых не приходится сомневаться. И определит место в пантеоне русской поэзии, которое имя поэта займет по праву и по заслугам.

 

Валерий Аршанский,

член Союза писателей России

 

ИДУТ БЕЛЫЕ СНЕГИ…

 

Трудно сказать, как и когда, каким образом попалась мне на глаза эта маленькая книжица в мягком синем переплете, издательства газеты «Известия», на обложке которой был изображен кораблик с лихо задранным носом, а по диагонали вилась надпись «Микешкин» идет в Арктику». Позже прочитаю: «И идет наш задира — «Микешкин» проложить к океану тропу, словно маленький гордый мятежник, заломив, будто кивер, трубу». Уже достаточно хорошо знающий поэзию Евгения Евтушенко, лет в 16 заучивший наизусть его немаленькую поэму «Станция Зима», опубликованную в самом авангардном журнале-миллионнике той поры «Юность», я мгновенно клюнул на вторую половину книжицы: Евгений Евтушенко «Стихи из бортжурнала».

Думал ли я тогда, ничем не выдающийся пацан, учащийся отделения промышленного и гражданского строительства строительного техникума из провинциального украинского областного центра Сумы, что настанет время, и я вживую увижу самого Евтушенко! Ведь тогда в наши края московская мода доходила спустя пять-семь лет, когда столичные модницы успевали уже напрочь забыть, что они носили пятилетку назад, где центром мироздания считался Харьков и где дурным тоном было произносить твердое «г», а хорошим — «г» мягкое, почти схожее с «х». И думал ли я, что познакомлюсь вначале по переписке, а потом и на каком-то журналистском съезде с великолепным писателем-публицистом, собственным корреспондентом газеты «Известия» по Восточной Сибири, автором очерковой части той самой книжки про «Микешкина» — Леонидом Иосифовичем Шинкарёвым? Мог ли я представить, наконец, что буду держать в дрожащих от волнения руках ту самую толстую тетрадь, в которой вьются наискось, загибаясь на поворотах, самолично написанные поэтом стихи из бортжурнала во время плавания от истоков Лены к Арктике…

Все это сбудется… но не скоро…

…И думал я у автобазы:

Наш долг не прятаться во фразы,

Как будто в иглы дикобразы,

и что-то там кропать в тиши,

А в ночь лететь, как эти МАЗы,

На социальные заказы,

Приказы собственной души.

На памятном вечере в декабре 2015 года в Тамбове Евгений Александрович, прибегнув к цитированию знаменитого пушкинского творения, посвященного Анне Керн («Я Вас любил безмолвно, безнадежно, то нежностью, то робостью томим…»), произнес одно волшебное слово: «Эти стихи были выдышаны поэтом». Наверное, не только мне, но и многим сидящим рядом подумалось тогда: неужели лишь влюбленные люди позапрошлого века могли «выдышивать»-выдыхать такие строки? Горько, если так, если все осталось в безвозвратном прошлом. Если безмолвно, безнадежно угасает чистая любовная лирика, теснимая мычанием гаджетов и грязным сленгом улицы. И даже профессор литературы Евгений Евтушенко признался, что стих уже теряет силу. И на Западе никто почти не пишет в рифму. И не звенят бубенчики на кончиках строк, цокая так, как цокали они у мэтра…

И тихо верилось сердцам,

Что если с детскостью лица,

А не с нахальством пришлеца

Чуть-чуть коснуться багреца

Мизинцем удивленным,

То наподобие ларца

В руках у старца-мудреца

Ворота эти до конца

Откроются со звоном…

Вот она, заветная кода поэзии: передача состояния человека, его чувств и мыслей. Все вроде бы просто. И в то же время все невероятно сложно, едва перо коснется бумаги.

Безумно влюбленный с младых ногтей в поэзию Евтушенко, поклонник известинских публикаций ее сибирского собкора Леонида Шинкарёва, я выбрал темой своей дипломной работы на факультете журналистики Воронежского госуниверситета путевые очерки Леонида Иосифовича. О чем и написал ему письмо в Иркутск, где он жил тогда в Пионерском переулке, 12. Хитро задал вопрос, о чем бы он хотел прочитать в моей работе (авось, что-то дельное подскажет). Шинкарёв ответил быстро и не менее хитро: хотел бы, мол, познакомиться с вашим личным взглядом на мои публикации, с вашей личной оценкой моих работ… Поняв, что никакие деликатные подкаты насчет получения авторских суждений-рассуждений не прокатят и нужно браться за дело самому, закатав рукава, азимут проложил один: в библиотеку! Зарыться в книги, и ровно так, как серьезные математики «нарешивают» умопомрачительной сложности задачи, так и мне, гуманитарию, нужно начитывать побольше текстов и — терпеть!

Но кто все же был тот загадочный Микешкин? На такой же вопрос некоего незнакомого топографа Валеры, встретившегося путешественникам на немереных просторах Сибири, Евтушенко стихами ответил в своей «Балладе о Ленском подарке».

И мы рассказали, что этот был лоцман,

Который считал разособенным лоском

вести карбаса по дороге старинной,

для шика глаза завязав мешковиной.

Купцы, как ельцы,

                                 суетясь, увивались:

«Уважь, Петр Иваныч…

                                          Уж мы, Петр Иваныч…»

А он презирал их пузатое племя

и бросил однажды три сотенных в Лену

и крикнул купцу: «Ежли прыгнешь и выловишь,

но только зубами — твои они, Нилович!»

И плюхнулся в воду купчина, как студень,

и в нижнем белье всенародно был стыден.

Мильонщик

                      за эту позорную цену

он чавкал, глотая холодную Лену,

а нищий Микешкин

                                      над жадиной в нижнем

смеялся,

              как будто мильонщик над нищим.

И где-то в избеночке краснофонарной

Штаны пропивал он, судьбе благодарный,

что жизнь свою шалую пьяницей прожил,

но Лену не пропил,

                                   но совесть не продал.

Жандармы ему обещали полтыщи,

но он отвечал:

                      «Не вожу политицких…»

«Да кто ты такой?» —

                                угрожали кутузкой.

А он отвечал:

«Да я вроде бы русский».

Кто же были эти путешественники, поэтические «мы», разъяснившие незнакомцу-топографу, что за странное имя носит старинное сибирское судно — карбас? В 45-дневное плавание в том далеком 1967 году, в далекий путь, протяженностью четыре тысячи пятьсот километров от прибайкальской тайги до якутской тундры или, если хотите, от Иртыша до Арктики по Лене отправились сами же создатели и строители карбаса. Начальником экспедиции был утвержден уже немного известный Леонид Шинкарёв. В разное время место на карбасе занимали разные люди, но продолжительнее других — инженер из Братска Арнольд Андреев, его коллега из Якутска Георгий Балакшин. Вместе с ним — люди разных профессий и сословий: Олег Целков, Валерий Черных, брат Леонида Иосифовича — Наум Шинкарёв, кинооператор из Иркутска Эдуард Зоммер, режиссер Иркутской студии телевидения Теофиль Коржановский, москвич Арон Белкин. Боцманом на корабль был принят старый бродяга и путешественник, мгновенно откликнувшийся на приглашение пройти морским путем от верховьев Лены к Ледовитому океану поэт Евгений Евтушенко. Еще бы, такие картины, такие впечатления:

Шла самосплавом тишина.

За нашим карбасом волна

Обозначалась как вина

Вторженья в область полусна

природы на закате.

И лишь светилась допоздна

крутых откосов желтизна,

и рудо-желтая луна

качалась, в небо взметена,

Словно кусок утеса на невидимой лопате…

Цитирую эти строки по памяти. Честно говоря, я их не заучивал, они сами отложились в сознании без малейших усилий, без зазубривания. Так легко запоминаются и так легко укладываются в мозгу только пушкинские стихи. Но если сравнить стихотворения Евтушенко, напечатанные позднее в его сборниках, с первозданными строками, что были еще не напечатаны, а только-только написаны вкривь и вкось при качке на борту «Микешкина» в толстой тетради, названной бортжурналом, — разница все-таки ощутима. И мне жаль, что при последующей «доводке» они утратили первоначальную свежесть и образность.

Журналист и писатель Леонид Шинкарёв пригласил, а точнее, вытянул поэта в далекое, сложное и опасное морское путешествие неспроста. От греха подальше. Точно так же, как увозил из столицы, подальше от беды, на Север, непревзойденного новеллиста Юрия Казакова сам Евгений Евтушенко.

Кто не помнит «Хотят ли русские войны»? Других стихов, быстро становившихся после музыкального оформления прекрасными песнями, одна другой краше, которые запевались-распевались и навсегда запоминались рабочими и крестьянами, первоклассными артистами и никому не ведомыми железнодорожными машинистами с первых же слов: «Бежит река, в тумане тает…», «Вальс о вальсе», «Чертово колесо», «А снег идет…», «Твои следы», «Не спеши…» Право, трудно понять только одно: почему Евгений Евтушенко в письме укорял Роберта Рождественского за увлечение песнями, а у самого они рождались «охапками», сразу же обреченные на долгую жизнь. Но теперь ушедших поэтов об их споре не спросишь. Старая плеяда, оставив в книгах и журналах богатое наследство, растаяла. Новая, такой же силы, пока не появилась. И нужно, наверное, долго и терпеливо ждать, пока появится…

Леонид Шинкарёв спустя годы расскажет, с каким превеликим трудом пробивала себе место под солнцем в застойные 1960-е годы сегодня кажущаяся совершенно безобидной та книжица «Микешкин» идет в Арктику» в, казалось бы, родном для него издательстве «Известий». Отправленная в предпечатную подготовку в 1968 году, она с невероятным скрипом, после долгих уговоров, утрясок, согласований вышла в свет только три года спустя, в 1970-м. Причина ясна, как божий день: цензура требовала от автора снять в книге имя Евтушенко, а лучше — вообще изъять его стихотворную продукцию, потому что уже ходили по рукам самиздатовские копии знаменитого евтушенковского ультиматума «Танки идут по Праге». Три года готовая книга лежала в достославное брежневское время без движения, как лежали на полках фильмы Тарковского, позже признанные гениальными, как лежал без надежды на выход роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». Тусклый заправила партийно-идеологического фронта — секретарь ЦК КПСС и член Политбюро Михаил Андреевич Суслов, приверженец езды на служебном автомобиле со скоростью не выше сорока километров в час, по-старомодному приезжавший в Кремль в дождливую погоду в галошах — правил бал в литературе и искусстве, как папа в Ватикане.

А Евтушенко открыто слал гневную телеграмму Брежневу против вторжения войск стран социалистического содружества в столицу братской тогда Праги и праведный гнев свой подкреплял стихами. Как он, вообще, уцелел, как сумел не попасть в кутузку и не был заключен для превентивного лечения в дурдом. И, главное, говоря стихами Константина Симонова, «не проклял все, что было в прошлом»…

Прекрасны были многие друзья поэта. Круг их необыкновенно широк. Навряд ли удастся найти и перечислить все имена и самому дотошному биографу, в том числе замечательному человеку, ученому-филологу из Иркутска (прости, читатель, напрочь забыл его фамилию), которому Евтушенко доверил для создания книги ту самую заветную тетрадь, где были его рукой написаны стихи из бортжурнала… Прекрасен был настоящий друг Евгения Александровича — известинский собкор Леонид Шинкарёв, с которым поэт и замыслил далекий побег на Север, подальше от московской суеты и праздности, от фальши и лицемерия, липкой паутиной обволакивающих эпоху.

И с привкусом свежего снега,

Как жизни сокрытая суть,

Знобящая прелесть побега

Ломила нам зубы и грудь…

Настоящим другом Евгению Евтушенко был писатель Юрий Павлович Казаков, автор «нежных, дымчатых рассказов», которому поэт посвятил пронзительную балладу. Это посвящение дружбе прозы и поэзии, родившееся во время обоюдных трудных странствий по снежному и льдистому, топкому и болотистому краю земли, откуда Казаков привезет потом свой знаменитый «Северный дневник», а Евтушенко — новые стихи. Такие строки, как эти, надо «выдышать», мучительно выстрадать, выплакать, прежде чем родить.

Вот простой и демократичный клуб строителей, переполненный гомонящей толпой, собравшейся в обеденный перерыв послушать своего молодого начальника участка, ставшего на один час самодеятельным артистом (прошел хорошую выучку в вузовском молодежном театре). И звучат евтушенковские стихи, произносимые недавним выпускником инженерно-строительного института звучно, раскатисто, во весь голос, время от времени подкрепляемые характерной рубкой ребром ладони по воздуху:

Это Чертовое Болото

с незабудками на заман.

Ты куда занесла нас, охота,

Бубен неба тряся, как шаман?

Посреди онемевшей России,

Накренившихся ив, облаков,

Мы с тобой пропадаем в трясине,

Юра-Юрочка Казаков.

Перед кем же мы так провинились,

За какие такие грехи

В прорву-гадину провалились

Твоя проза, мои стихи.

И уже ни Москвы, ни Парижа,

Только лилий болотных жгуты,

Только жижа, зловонная жижа,

приодевшаяся в цветы…

Леонид Иосифович Шинкарёв родился в Макеевке, на Донбассе. После окончания историко-филологического факультета Горьковского университета оказался на Дальнем Востоке, где четыре года проработал в краевой газете «Красное знамя». Молодого 27-летнего очеркиста, смелого корреспондента любимые миллионами читателей «Известия» приметили очень быстро. И в 1961 году взяли в свой штат вначале собственным корреспондентом все по тому же «Владику», а затем для освещения как благополучной, так и многострадальной жизни огромной, как иные три материка, Восточной Сибири. С местом нахождения собкоровского пунк­та в старинном Иркутске.

Какие только потом города и страны, параллели и меридианы не пришлось Шинкарёву посмотреть, по каким только горным тропам и предгорьям пройти, по каким автострадам и буеракам проехать, попадая в самые невероятные приключения. Вот маршруты Леонида Иосифовича: Мозамбик, Мадагаскар, Зимбабве, Танзания, Лесото, Замбия, Сейшельские острова, Юго-Восточная Африка, Монголия… Мальчик из Макеевки, «бархатноглазый капитан». Знаете это выражение откуда? Правильно, от Евтушенко, во время плавания на «Микешкине»:

Но был упрям, как Д’Артаньян

Бархатноглазый капитан,

Над ним висел железный план:

Идти вперед, на океан,

где айсберги литые.

Он все предвидел, капитан:

Ремонт, заливку и туман,

Недоучел железный план

ворота золотые…

Леонид Шинкарёв, готовя к публикациям в «Известиях» путевые очерки, умудрялся диктовать тексты из встречных почтамтов по телефону, а написанные и отстуканные на пишущей машинке с оказией (самолеты, встречные пароходы, перекладные машины, поезда) передавать в редакцию, и они незамедлительно появлялись на газетной полосе. Нельзя не заметить, что это были журналистские материалы большой государственной важности. И почти по всем из них принимались постановления Политбюро или Совета Министров СССР, имевшие немалую реальную силу. Касались ли очерки Шинкарёва жизни малых народов Севера или пакетирования мелких грузов при транспортировке их на кораблях Севморпути, застройки отдаленного океанского края надежными капитальными домами вместо временных вагончиков и балков, оставшихся со времени строительства там перерабатывающих предприятий, или организации на севере дальнем инфраструктуры — домов культуры, школ, больниц…

А поэт — что же, пробавлялся только «Балладой о ласточке»?

«Вставал рассвет над Леной, пахло елями, /простор алел, синел и верещал, /а крановщик Сысоев был с похмелия /и свои чувства матом выражал…» К слову, попадется — прочитайте и эту балладу, смысл и подтекст в ней для любителей лирики — будь здоров!

Нет. Евгений Евтушенко всегда знал, о чем нужно сказать здесь и сейчас. Что не всегда встречало понимание даже среди его собратьев по писательскому цеху. Однако его «Стихи из бортжурнала» живут и поныне без косметики, морщин и подтяжек, забыв о своей полувековой давности, словно написанные вчера.

Во дворе мастерской индпошива

Без табличек и без оград,

Словно три изумрудные взрыва,

Эти лиственницы стоят…

Нас мотает в туманах проклятых,

Океан еще где-то вдали,

но у бакенов на перекатах

декабристские свечи внутри…

«Декабристские лиственницы», место написания — бывший Киренский острог, куда был сослан уроженец Темниковского уезда Тамбовской губернии, выпускник Тамбовского дворянского собрания декабрист Аполлон Васильевич Веденяпин.

А вот — продирающие душу до слез, названные простенько, вроде бы непритязательно стихи «За молочком», читаешь которые и видишь не одну опустошенную деревню, а всю ограбленную, ободранную, как лыко на липе, деревенскую Россию…

Наш карбас мягонько —

                                         в ивняк бочком,

а мы в деревню —

                         за молочком.

Ведром побрякиваем, —

идем,

      покрякиваем, —

вот-вот ленчаночка

                                    качнет бочком

при коромыслице,

и губы в кислице,

и то, что следует,

                               у ней торчком.

А на берегу коромысло лежит,

а по коромыслу повилика бежит,

а по коромыслу гуляют муравьи,

видно, в его трещинах своим — свои.

А на суглинке лодка сохлая,

давно без неводов и верш,

лежит,

          как будто нельма дохлая,

обглоданная, брюхом вверх.

И, словно чья-нибудь сединка,

а чья — поди, теперь узнай,

одна последняя сетинка

еще цепляется за край.

А сани удалые

в бурьян под горой,

как будто удавили

их сорною травой.

И колокольчик ржавый,

забывший о езде,

к лишайнику прижало

скелетом СТЗ.

Молочка?

Может, птичьего?

                                Эх, мама-мамочка…

Кок понурился,

                           и боцман потух.

Никакой нас не приветствует петух.

Никаких с губами в кислице — девчат,

И буренки никакие не мычат.

Мы не просим о несбыточном эпоху, —

Нам бы вляпаться в коровью лепеху!

Мы не просим неземных раев-садов, —

лишь бы пес какой нас тяпнул за сапог!

Ах, как грохает проклятое ведро!

Наступить бы нам на теплое перо,

нам бы с кем поговорить —

                                               хоть с дурачком!

…Мы на кладбище пришли за молочком.

Крест-накрест окна горбылем,

как будто избы крестятся,

прощаясь с тем,

                            что там — в былом,

а в будущем не встретится.

Лишь тучи ходят вверх да вниз,

летают и не тают,

как будто души мертвых изб

над крышами витают…

А за быльем-крапивой

                                          дымочек над избой —

взъерошенный драчливый

                                                  комочек голубой.

Смоленой дратвы шорох,

                                              и шилом да иглой

там одноногий шорник

с тоскою держит бой.

На пришлых взгляд бросает:

«Ну что ж, заходь в избу!» —

а сам хомут спасает,

работает узду.

Покуда есть работа,

                                     тоске людей не сжить.

Работа хочет что-то

                                     распавшееся сшить.

По шорницкой привычке

                                                 пьет, сидя на полу:

«Я здесь был сшит, парнишки,

и здесь я и помру.

Не бойтесь —

                я не пьяный,

пускай пропал колхоз —

ногою деревянной

я в эту землю врос.

Сбежать?

В тепле пристроиться

                                         к чужому калачу?

Достоинства,

                       достоинства

                       терять я не хочу!»

На лбу — булыги пота,

                                          Хрипит:

«Покамест здесь

в деревне есть хоть кто-то

еще деревня есть!»

На гимнастерке латаной

медали всех сортов —

за оборону, взятие

различных городов.

Лишь нет одной медали —

он заслужил, герой,

медаль за оборону

деревни мертвой той.

Ну что ж, пошли, матросики!

Нас обступает мгла.

А там, в избе, работает,

                                           работает игла,

и снова к нам доносится,

                                              гудя по кедрачу:

«Достоинства,

                         достоинства

                         терять я не хочу!»

Эх, выручай, работа!

Покамест, словно здесь,

В России есть хоть кто-то,

                                                 еще Россия есть!

Ведро, как оробелое,

                                      не грохает во мгле.

И видим, что-то белое

                                          плескается в ведре.

Кок поясняет глухо

                                      у темных изб-могил:

«Есть у него пегуха.

                                   Сам доит.

                                    Нацедил».

Боясь хоть каплю выплеснуть

                                                          нечаянным качком,

кок улыбнуться пробует:

«Мы, значит, с молочком».

                                                          1967

Я собирал материалы, накопил их гору, но так и не написал дипломную работу по книге Леонида Шинкарёва и Евгения Евтушенко «Микешкин» идет в Арктику». А в 2015 году посчастливилось мне встретиться с ним в кулуарах журналист­ского съезда в Колонном зале Дома Союзов. Взъерошенный, возмущенный Шинкарёв только-только сошел с трибуны, за которой рассказывал, как на недавних похоронах одного ветерана-известинца, годы и десятилетия делавшего своим творчеством честь газете, новая редакция не нашла ничего лучшего, чем отрядить на траурные проводы юную девицу в глубоком декольте и юбке выше колен, булькнувшую у гроба: «Понимаете, у нас сегодня выходит номер, а то бы кто-то из руководства с удовольствием пришел бы на кладбище»…

— Такие времена! — разделяя негодование писателя, протянул я ему руку и представился. Сказал, что курсовую работу о «Микешкине» все же тогда написал, а вот дипломную — простите, и не держите зла…

— Да было бы за что, — искренне улыбнулся Леонид Иосифович. — Спасибо, что прочитали ту мою книжечку, что помните, а я вот пишу продолжение — «Старая рында». О путешествиях Евтушенко и его спутников по семи рекам Сибири и не только. Увидимся еще — подарю…

Мы пока не увиделись. Каждый из нас с годами начинает жить в своем одиночестве, куда нет доступа никому, кроме него. И у этого одиночества есть свои драгоценные свойства. Так говорил на памятном вечере в тамбовском Дворце купца Асеева поэт Евгений Евтушенко. «О, одиночество, как твой характер крут…», — писала в прекрасном своем стихотворении его первая жена Белла Ахмадулина, поэтесса из знаменитой плеяды шестидесятников, собиравших переполненные залы и стадионы своими стихами. Себе и им посвятил поэт величественную эпитафию:

Идут белые снеги,

Как по нитке, скользя…

Жить и жить бы на свете,

Но, наверно, нельзя.

Чьи-то души бесследно,

растворяясь вдали,

словно белые снеги

идут в небо с земли.

Идут белые снеги…

И я тоже уйду.

Не печалюсь о смерти

и бессмертья не жду…

 

 

Николай Тимофеев,

литературный и театральный критик

 

РЯДОМ С ПАСТЕРНАКОМ

 

Перед смертью поэт Евгений Евтушенко

завещал похоронить себя «рядом с Пастернаком»

 

Одним из первых откликнулся на смерть поэта Соломон Волков, автор известных диалогов с известными деятелями культуры: «Евтушенко — один из тех немногочисленных в любой литературе поэтов, чьи строки вошли в плоть живого языка, превратились в поговорки. «Поэт в России больше чем поэт»; «хотят ли русские войны»; «над Бабьим Яром памятников нет»; «со мною вот что происходит, ко мне мой старый друг не ходит». Евтушенко для меня — лидер, ключевая и самая резонансная фигура шестидесятничества. Это фигура абсолютно феноменальная и сногсшибательная».

Безусловно, прав Соломон Волков, утверждая, что Евтушенко — «самая резонансная фигура шестидесятничества». И появилась она не случайно.

Будущие «шестидесятники» сначала были «пятидесятниками». Это десятилетие в нашей истории ХХ века плотно вместило в себя события эпохального масштаба. После смерти Сталина в 1953-м шла борьба за власть среди оставшихся без присмотра вождей. Мы, молодежь 1950-х, мучительно искали ответы на вопросы: что и почему произошло со страной после 1917-го и что происходит в наше время? Ведь и перехитривший своих соратников и захвативший власть Никита Хрущев прежде рапортовал Сталину о досрочном перевыполнении плана по выявлению и массовым арестам «врагов народа». Такая правда была опасна. Требовалось срочно перевести общество на рельсы нового культа. Культ личности необходим человеку на этапе его формирования. Теперь же был выбран культ видимой свободы и культ покорения природы. Партия нашла почти гениальное решение — послать молодежь осваивать таежные просторы Сибири, горные реки, крутые перевалы, казахстанскую целину, заполярную тундру, то есть совершать трудовые подвиги подальше от столиц и больших городов. С точки зрения результата это было мудро и дало тройной результат: появлялись новые города и гидроэлектро­станции, осваивались месторождения полезных ископаемых, целина и т.д. Молодежь и в самом деле открывала не только тайгу и целину, но и самих себя. Отток молодежи из больших городов позволял уберечь власть от самой взрывчатой части общества, которая в те годы активно стремилась разобраться в том, что про­исходит в стране. А высоколобым юношам в НИИ и университетах, оставшимся в городах, власть дала когорту «громких поэтов», вещавших о том, как хорошо «в стране советской жить», совершать трудовые и прочие подвиги.

В 1957 году появляется стихотворение Евтушенко «Будем великими!»: «Сами себе велите / Славу свою добыть. / Стыдно не быть великим. / Каждый им должен быть!». Этот громкий, дерзкий призыв рождал в молодом поколении амбиции и надежду на свободу самовыражения. В том же году поэт обращается к «Лучшим из поколения»: «Благословите на мужество! / Благословите на бой! <…> Лучшие из поколения, / возьмите меня трубачом! / Я буду трубить наступление…» Такие звонкие стихи абстрактного содержания укрепляли в массах миф о дозволенности ранее недозволенного. Понятно, что в условиях жесткого идеологического прессинга, который никуда не делся, даже «лучшие из поколения» не могли дать разрешения «трубить наступление». Власть разрешила подобное, потому что понимала: громкость высказываний всегда можно поубавить. Статья 70-я УК РСФСР 1960 года — «антисоветская агитация и пропаганда» — уже не была расстрельной, но вполне могла разлучить «любознательного» человека с внешним миром на семь лет.

Сегодня можно встретить суждение, что конец 1950-х — начало 1960-х — время «вегетарианское». Кому «вегетарианское», а кому и арестантское. Запомнился 1958 год массированной травлей Бориса Пастернака за публикацию романа «Доктор Живаго» за границей и единогласным исключением его из Союза писателей СССР. В 1960-м, после смерти Пастернака, арестовали музу поэта Ольгу Ивинскую и даже ее дочь. В 1961-м арестован тираж альманаха «Тарусские страницы» под редакцией К.Г. Паустовского. В 1962-м расстреляна в Новочеркасске демонстрация рабочих, требующих улучшения условий труда и повышения заработной платы…

К сожалению, не было в детстве и молодости этого поколения ни Цветаевой, ни Ахматовой, ни Мандельштама, ни Пастернака, даже и Есенина еще не было. Но были громкоговорящие Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Роберт Рождественский. Их голоса звучали на стадионах, в университетских аудиториях, в больших залах НИИ, по радио и телевидению. Им многое позволялось, ведь их гражданский пафос, звавший молодежь на трудовые подвиги, совпадал с «генеральной линией партии». Евтушенко в этой роли шел правофланговым, и всенародная слава его росла с каждым годом. Стихи о рыбаках и рыбачках Печоры, о буднях звероловов и колхозников, о матросском быте, о детях Кубы, о покорителях Сибири; в других он бичует каких-то «прогрессистов»-приспособленцев, а то и самого себя, занимается поиском «врагов», которые мешают строить светлое будущее… Среди этой стихотворной публицистики были и простые по форме, ясные по содержанию строки, которые легко ложились на музыку. Марк Бернес пел «Хотят ли русские войны», Муслим Магомаев завораживал слушателей песней «Не спеши»… В начале шестидесятых музыку на стихи Евтушенко писали самые известные композиторы, а песни на его стихи исполняли самые популярные артисты эстрады. Так что «народные массы» узнали поэта Евтушенко в значительной степени по песням. Была целая когорта талантливых поэтов-песенников — Алексей Фатьянов, Николай Добронравов и много других, но они не выступали с трибун, и чувство деликатности и понимания своего места среди стихотворцев не позволяли им претендовать на роль поэтов.

Волей случая в начале сентября 1962 года мне повезло присутствовать на вечере в Большом зале Политехнического музея, когда там снимали кадры фильма «Застава Ильича». Молодой герой, лихорадочно ищущий ответы на вопросы «как жить? во имя каких идеалов? во что верить?», приходит со своей подругой в Политехнический музей, где известные поэты стихами, по замыслу авторов сценария, пытаются дать ответы на эти вопросы. Довоенное поколение представлял Михаил Светлов, автор «Гренады» и «Каховки». Поэтов-фронтовиков было трое — Борис Слуцкий, Григорий Поженян и Булат Окуджава. Но главными в этой компании были, конечно, Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина. Поколение родившихся перед войной, во время или сразу после нее и составляло зал. Евтушенко и Вознесенский читали стихи дольше всех — громко, пафосно, эстрадно. Как-то уж слишком наглядно было самолюбование, понимание, что это они тут главные, что только они могут точно сказать своим сверстникам — как жить, во что верить… У молодежи тех лет было ожидание Слова, которое говорило бы что-то содержательное и уму и сердцу.

Евгений Евтушенко, провозгласив в начале творчества «Будем великими!», делал все возможное, чтобы напомнить народу о себе. Темы его лирики неисчерпаемы. Трудовые подвиги советского народа и яркие впечатления от путешествий по всем континентам мира, несколько поэм и циклов стихотворений посвящено зарубежной и антивоенной тематике: «Под кожей Статуи Свободы», «Коррида», «Итальянский цикл», «Голубь в Сантьяго», «Фуку», «Мама и нейтронная бомба». В зарубежных странах, включая Северную и Южную Америку, он был посланцем именно советской литературы, проповедником официальной идеологии.

Всю жизнь и творчеством и поведением Евтушенко провоцировал окружа­ющих на полемику, на ответную реакцию. И теперь настала пора разобраться в причинах громкой популярности и в ценности написанного поэтом.

Перед смертью он завещал похоронить себя рядом с Пастернаком в подмосковном Переделкино. В данной ситуации обозначение «рядом» подразумевает равновеликость. Нет, не равновеликие они — разновеликие. Потому что мерилом поэтического творчества является степень соответствия поэзии. А она вмещает все: и талант, и чуткое мирочувствование и мироотношение, и музыку, и содержание, и легкость текста, и внезапность открытий, богатство ассоциаций, сравнений, метафор, и боль, и обязательную гражданственность, и огромный объем культуры, и непременное непрерывное ее накопление, и высокое чувство ответственности за свое слово, и внутреннюю свободу, и владение пространством и временем, и независимость от внешней конъюнктуры, и провидение своего места в настоящем и будущем… Удалось ли это Евтушенко? Пожалуй, в очень малой степени.

Следует, видимо, различать поэтов милостью Божией, которым доступен мир поэзии во всем ее объеме, и поэтов-публицистов, «стихописателей». Это когда стихи — от ума, стихи — по заказу, стихи вослед предшественникам.

Поэзия — дама капризная. Порой она проявляется не столько в словах, сколько между слов, в интонации — особенно в лирике, в стихах о любви. Открываю увесистый, объемом в 640 страниц, сборник стихотворений «Песнь любви» (1976). ХХ век в нем представляют 189 поэтов. Три стихотворения принадлежат Евгению Евтушенко.

Как ты женщинам врешь обаятельно!

Сколько в жестах твоих красоты!

Как внимательно и обнимательно,

Как расчетливо действуешь ты…

Восхищаться мужчиной, наверное, возможно, но ведь не в таком же контексте. А «внимательно и обнимательно» кажется мещанским ширпотребом, ничего общего с поэзией не имеющим. Автор и далее развенчивает своего «героя», находя еще более откровенные определения:

Личность, в общем, до женщин ты лютая,

Как ты часто бахвалишься сам.

Это часть твоего жизнелюбия —

Поясняешь интимным друзьям.

В таком же стиле и о том же третье стихотворение «Качался старый дом»:

Я думал о тупом несовершенстве браков,

О подлости всех нас — предателей, врунов:

Ведь я тебя любил, как сорок тысяч братьев,

И я тебя губил, как столько же врагов.

Здесь, скорее, стихи об антилюбви. Кстати, признание «о подлости всех нас — предателей, врунов» может кого-то и оскорбить. Ну, зачем же так обобщать… Это определенно не «рядом с Пастернаком», потому что у него — все неожиданность, все лиричность и нежность, а кроме того — история отношений, содержательность и внезапность сравнений:

О, ангел залгавшийся, сразу бы, сразу б,

И я б опоил тебя чистой печалью!

Поэзия — между строк. Всего две строчки, но читаю и вижу, и чувствую юное создание, которое пробует обаяние своих чар, которому доставляет радость, играя, будоражить влюбчивых юношей: «Быть женщиной — великий шаг, / Сводить с ума — геройство». И я вижу лирического героя, художественно чуткого к красоте, переживающего любовную катастрофу, и принимаю близко к сердцу драматургию этих взаимоотношений. У Пастернака стихотворения о любви, о чувстве удивительно тонки и по форме, и по содержанию. Он обращается к культуре читателя, а порой даже к его музыкальному опыту мирочувствования:

Так некогда Шопен вложил

Живое чудо

Фольварков, парков, рощ, могил

В свои этюды.

Достигнутого торжества

Игра и мука —

Натянутая тетива

Тугого лука.

Такие стихи хочется запоминать, повторять, перечитывать.

В сентябре 1965 года появляется актуальная по теме поэма Евгения Евтушенко «Братская ГЭС». Основному тексту предшествует «Молитва перед поэмой», которая начинается пятистишием:

Поэт в России — больше, чем поэт.

В ней суждено поэтами рождаться

лишь тем,

в ком бродит гордый дух гражданства,

кому уюта нет, покоя нет.

Далее по-свойски, на «ты», автор обращается к теням Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Блока, Есенина, Пастернака и Маяковского за творческой помощью и поддержкой. Трудно себе представить более несовместимое сочетание имен. Он не раз заявлял в стихах и в прозе о стремлении к творческой преемственности: «Как поэт (выделено Е.Е.) я всегда хотел соединить в себе что-то от Маяковского и от Есенина. И я очень многому научился у Пастернака. Я учился у него историче­ской нравственности» (выделено мной. — Н.Т.). Вот как раз в координатах исторической нравственности Евтушенко и Пастернак не только не «рядом», но явные противоположности.

Поэт Евтушенко по итогам очередного партийного съезда клянется в «интимной любви» к коммунизму.

Поэт Пастернак в суровые 1930-е годы дает именно образцы исторической нравственности, предупреждая:

Напрасно в дни великого совета,

Где высшей страсти отданы места,

Оставлена вакансия поэта.

Она опасна, если не пуста.

Полярно и отношение двух поэтов к творчеству и славе. Стихотворение «Будем великими!» («Сами себе велите славу свою добыть!») появилось годом позже, чем пастернаковское «Быть знаменитым некрасиво…»: «Цель творчества — самоотдача, / А не шумиха, не успех. / Позорно, ничего не знача, / Быть притчей на устах у всех. / Но надо жить без самозванства…» Как видим, весьма существенно разнится содержательная составляющая творчества двух поэтов. Если Пастернак сказал многое для немногих, причастных культуре, Евтушенко — немногое для многих

«Громкие поэты» 1960-х, несмотря на, казалось бы, новаторскую форму своих произведений, содержанием не «нагружали» своих читателей. Многие стихи Евтушенко и Рождественского в силу их простоты и «общедоступности» легко становились песнями. В свою очередь, частые появления «живых поэтов» на экранах телевизоров, в эфире радио, на стадионах и в залах сформировали вокруг их имен невиданный ажиотаж. Стихи в эстрадном или песенном исполнении воспринимаются не так, как при общении с текстом «с глазу на глаз». На восприятие влияют внешность чтеца или певца, обстановка и прочие факторы, не имеющие отношения к первоисточнику. Большинство людей, которые видели поэтов на экранах и стадионах, их стихов не читали. А с поэтическим текстом надо быть наедине, чтобы понять его и проникнуться мыслью и чувством автора.

Чем талантливее поэт, тем концентрированнее его строка — тем больше в ней содержания и чувства и тем меньше слов. Как пел Вертинский: «Я могу из падали создавать поэмы, я могу из горничных делать королев». Пастернак мог из набора низких слов создавать высокий смысл: «Ты спал, постлав постель на сплетне…» В одной короткой метафорической строке, с безупречной аллитерацией, сосредоточена характеристика человека. И содержание — объемом в роман или повесть. Повесть эта — о Владимире Маяковском. Тут уж краткость — не «сестра таланта», а она и есть талант.

Но вот ты наедине с текстами стихотворений Евгения Евтушенко, читаешь их одно за другим. И возникает впечатление, что автор упорно следует вдоль высокой ограды, по другую сторону которой цветет «райский сад поэзии» (Фирдоуси), тщетно пытаясь проникнуть туда, но все усилия тщетны. Его слог постоянно «пробуксовывает», довольствуясь лишь назывными констатациями, именами, предметами, явлениями, нагнетает события, факты, никак не заботясь об их совместимости, порой даже о смысловой стороне и уместности каждого из них. Вот начало поэмы «Казанский университет»:

Спасибо, девочка из города Казани,

за то, что вы мне доброе сказали.

Возникли вы в берете голубом,

народоволка с чистым детским лбом,

с косой жгутом, с осанкой благородной, —

не дочь циничной бомбы водородной,

а дочь наивных террористских бомб.

Даже трудно подобрать слова для комментирования двух последних строк. Тут и трагическая история России вспоминается в связи с «народоволкой с чистым детским лбом» и сегодняшний день с «террористскими бомбами», которые никак «наив­ными» не назовешь. Но пафоса в поэме много: она была создана к 100-летию со дня рождения Ленина. Сегодня стало известно высказывание о поэме «Казанский университет» Андрея Тарковского, «семидесятника» мировой кинематографии: «Случайно прочел. Какая бездарь! Оторопь берет. Мещанский авангард… Буржуй. И очень хочет, чтобы его любили. И Хрущев, и Брежнев, и девушки».

Поэт, в первую очередь, пишет для себя, ведет непрерывный диалог, прежде всего, с самим собой. Невозможно себе представить, чтобы вполне адекватный стихотворец вел разговор с самим собой посредством таких понятий, как «наив­ные террористские бомбы» или признания в «интимной близости» с коммунизмом. Гражданские мотивы присутствуют в творчестве всех больших поэтов, но их присутствие вовсе не отменяет ни самой поэзии, ни скромности в дозировании автобиографических фактов. Но вот перед нами начало поэмы «Фуку» (1985).

Сбивая наивность с меня,

                                              малыша,

мне сыпали ум с тараканами

                                                      в щи,

мне мудрость нашептывали,

                                                     шурша,

вшитые

            в швы рубашки вши.

Кишками я выучил голод войны

и вызубрил родину ребрами.

Один мой ровесник, пробившийся к культуре без поводырей, прочитав эти стихи, заметил: «Как не стыдно! Надо быть благодарным Судьбе за то, что жив остался. Ведь десятки, а может, и сотни тысяч наших сверстников погибли — под бомбами, от голода и болезней. Я в детстве вообще не знал, что такое — щи. В конце концов, можно сделать так, чтобы щи — отдельно, а тараканы — отдельно». Я знаю автора этого суждения давно как человека светлого, доброжелательного. Он как-то рассказывал, что в детстве был под бомбежками, скитался по помойкам, собирал и выгрызал до основания арбузные корки. Познал, что такое жить без отца и матери. И вышел человек оптимистичный и благодарный за все, что дала ему жизнь.

В 1965 году появилось известное стихотворение Евтушенко «Идут белые снеги», в финале которого:

Быть бессмертным не в силе,

но надежда моя:

если будет Россия,

значит, буду и я.

В 1991-м, когда исчезает страна СССР и появляется страна Россия, он покидает Россию и до конца дней своих отправляется жить в США. Вот уж тысячу раз прав был Федор Тютчев, провидевший: «Нам не дано предугадать, / Как слово наше отзовется».

Случилось так, что слава Евтушенко возрастала в годы, когда великая держава всей пропагандистской мощью закапывала славу Пастернака. Тут ведь надо понимать: в романе «Доктор Живаго» нет ничего антисоветского, есть путь интеллигента в суровые для страны годы. «Преступление» заключалось в том, что роман был опубликован в Европе, после чего его автор получил Нобелевскую премию. О содержании романа никто и понятия не имел. Но по радио и в газетах рабочие, колхозники, интеллигенция возмущенно кричали о том, что им «противно дышать с этим Пастернаком одним советским воздухом», «говорить с ним на одном языке», «попасть в общую с ним перепись населения». Жена уговаривала его уехать, но Пастернак не представлял себе жизни вне Родины: «Уходит с Запада душа, там нечего ей делать». «Если меня вышлют, — твердил он, — я сделаю, как Марина». «Великие советские писатели», с которыми он был дружен с юношеских дореволюционных лет, завидя его издалека, переходили на другую сторону улицы, поспешно захлопывали двери, когда он появлялся в коридоре Дома творчества. Свое состояние в этот период поэт выразил в стихотворении «Нобелевская премия»:

Я пропал, как зверь в загоне.

Где-то люди, воля, свет,

А за мною шум погони.

Мне наружу хода нет.

Вскоре началась болезнь. Пастернак болел несколько месяцев, но умер он, как оказалось, от «годовалого рака легких». Болезнь возникла, когда началась широкомасштабная травля великого русского поэта…

Признаться, стремление человека уютно устроить во что бы то ни стало не только свою жизнь, но и «послежизние» всегда вызывало во мне внутреннее сопротивление. Тем более, когда речь шла о человеке творческом. Не могу представить Моцарта, который завещал бы упокоить себя рядом с Бахом. Похоронен он в общей могиле для бедняков и бродяг, местоположение могилы до сих пор гипотетическое. Не представляю Пушкина, который хотел бы лежать рядом с Державиным или Карамзиным, Тютчева, пожелавшего быть похороненным рядом с кем-то из великих: он и к славе от своих стихов относился более чем спокойно. И уж, конечно, не могу вообразить Пастернака, завещавшего похоронить его, скажем, рядом с Блоком.

Я бы не взялся сравнивать поэзию и творческое поведение Пастернака и Евтушенко, если бы не завещание последнего, а также продолжающийся ажиотаж вокруг фигуры недавно почившего поэта. Кроме того, меня крайне удивляет, как многие причастные к культуре, весьма известные люди бездумно повторяют пафосные благоглупости. Еще раз цитирую высказывание Соломона Волкова о Евтушенко, чьи «строки вошли в плоть живого языка, превратились в поговорки. «Поэт в России больше чем поэт»…» На эту тему ясно и просто высказался Николай Алексеевич Некрасов веком раньше: «Поэтом можешь ты не быть, / Но гражданином быть обязан». В каждой национальной культуре найдется с десяток имен поэтов, которые активно участвовали в общественной жизни своего народа, порой даже с риском для собственной жизни. Вот лишь несколько примеров.

Германия. Генрих Гейне. За обличающие феодальную монархию стихи был вынужден четверть века жить в эмиграции.

Англия. Джордж Гордон Байрон. Был участником движения карбонариев в Италии, революции в Греции, где и умер в 1824 году.

Испания. Федерико Гарсиа Лорка. В 1936 году был расстрелян франкистами за свои социалистические взгляды.

Франция. Андрэ Шенье. В годы французской революции автор политической статьи «Совет французскому народу о его настоящих врагах». Казнен на гильотине в 1794 году.

Возвращаясь к «хрестоматийной» фразе Евтушенко, хочется возразить: не надо быть «больше, чем поэт» — вполне достаточно быть Поэтом.

Потому что Поэзия вмещает все…