Сценические эквиваленты фестиваля

Шагаю тихо взад, вперед,

Гляжу на светлый луч заката.

Мне улыбается Эрот

С фарфорового циферблата.

Г. Иванов

* * *

 

Я очень консервативен и оттого возвращаюсь со службы всегда одним и тем же путем: с площади пролетарского вождя ныряю в недра крытого рынка и следую небыстрым шагом вдоль мясных лотков, искоса поглядывая на мясистые лица продавцов. Они утомленно покрикивают, призывая покупать оставшиеся лежалые куски и суля умопомрачительные скидки. Но я смотрю вовсе не на товар, а в глаза продавцов. И вижу в них осатанелость от рыночной жизни и предвкушение скорой выпивки. И это меня успокаивает, потому как совпадает с собственными ощущениями. Ведь что может быть утешительней, чем узнавание себя в других?

Главное наше отличие состоит в том, что у них рабочий день еще не окончен. И они вынуждены существовать в другой сфере, отделенные невидимым стеклом от бредущих вдоль торговых рядов сограждан, чьи служебные обязанности на недолгие часы отступили. И это обстоятельство подмешивает во взгляды работников прилавка хорошо различимую толику презрения к проплывающим мимо.

Я заметил, что взгляды их одинаковы. Простоять весь день рядом — все равно что прожить бок о бок целую жизнь. Это примиряет с данностью и беспросветно единит. И, наверное, помогает выстоять. Не знаю — подобного опыта не имею…

А может быть, общий дух свежей разделанной плоти отравляет животными флюидами каждого, кто им надышался? И потом стоящие за каменными столами излучают только их? Дух свежей плоти заразителен.

Путь по рынку долог: сооружение выстроили в расчете на оживление торговых страстей. Но все обернулось иначе. А потому — здесь пустовато и скучновато. Крыша хоть и прозрачна, но помещение напоминает освещенное жидким светом дневных ламп подземелье — холодноватое, гулкое, неуютное. И оттого покидаешь его с легким сердцем. Легкое сердце, где оно?..

 

* * *

 

— Друзья мои, прошу вас еще раз. Давайте не афишировать наши встречи. В них, разумеется, нет ничего тайного. Но все ценное и важное должно вызревать вне постороннего внимания. Мы должны сосредоточиться на себе, иначе — перестанем быть самими собой. Нам предстоит формироваться, развиваться, уточнять акценты своих усилий. Пока мы не имеем право на публичность. Она не только нам сейчас не нужна, но и губительна. Росток на солнцепеке быстро погибает. Он питается земляными соками и храним почвой. Поэтому следует укорениться, сродниться с черноземом, всеми фибрами ощутить его историко-культурный контекст. И он защитит нас. А мы — его.

Нынче — когда агрессия сделалась всеобщей доминантой — настало время защиты. Кто не защищен — тот обречен. Сколь бы верными и благородными ни были бы его посылы. И меры нужно принимать вовремя. Не стоит ждать ливня, следует заранее спрятаться от него. И как можно лучше, верней, надежней. Чтобы потом воспользоваться его благотворными последствиями. В противном случае — расти будет уже просто нечему. Какой бы плодоносный пласт ни сформировался…

Итак, друзья, прошу относиться со всей серьезностью к нашим поручениям, какими бы малозначительными они вам ни показались. Из малого складывается великое. Впрочем, пафос нам ни к чему. Важна самоотверженная, планомерная, поддерживаемая уверенностью в своей правоте работа. Работа на результат. Как говорят, мысли глобально, но действуй локально. Монотонно, поступательно, уперто. У себя дома, во дворе, на соседней улице. Только тогда на сегодняшний день возможен эффект. Наверное, раньше возможностей было больше. Но теперь — только так. Нравится сие или нет — это нужно принять. И впитать в себя. И превзойти в этом других. Времена не выбирают… Удач!

 

* * *

 

С некоторых пор в нашем городе стали происходить странные вещи. Ни с того ни с сего в самом центре вырастали вдруг громоздкие торговые центры, долговязые жилые дома, стильные ресторанчики с парковками. Происходило это мгновенно, и вздумавшие отправиться на работу новым маршрутом рисковали уже не обнаружить знакомых с детства строений. Такая стремительность подвигала граждан на всевозможные выяснения во властных коридорах, где демонстрировались всяческие акты, справки, разрешения. Выражалось сочувствие оскорбленному эстетическому вкусу. Давались обещания пристально отслеживать подобные ситуации и не допускать нарушений установленных правил, которые, впрочем, и ранее не нарушались. А что касается возведенного — тут уж ничего поделать было нельзя. Раньше надо было думать…

Вы скажете, что ничего странного в этом нет. Если бы не одно обстоятельство. Площади в торговых центрах почти никто не арендовал, на новые квартиры претенденты исчислялись единицами, рестораны по большей части так и не открывались. Хотя никто всему этому официально не препятствовал. Сумрачные новостройки-призраки бессмысленно висели над городом, придавая ему нездешний и зловещий облик. Низкие облака цеплялись за плоские крыши, гнездились на балконах, заползали в окна верхних этажей. Снизу казалось, что это дым невидимого пламени окутывал верхи.

На родные улицы выходили как на экскурсию по неизведанным местам. Озирались, останавливались, рассматривали. Порой указывали пальцем, невесело похохатывали, обескуражено крутили головой. Но глаз не отводили. Что-то в этой визуальной какофонии завораживало, обезоруживало, парализовывало. И некоторые замирали надолго и не могли выговорить привычные ругательства.

 

* * *

 

Как всегда, под вечер я неспешно шел по рынку и поглядывал на продавцов мясного ряда. Они казались мне оживленными больше обычного. Может быть, оттого что я припозднился и, следовательно, поспел ко времени, когда до прелестей жизни им оставалось уже совсем немного. А может, они не были столь пунктуальными и загодя решили не противиться своим желаниям. Сама торговля шла своим обычным чередом — то есть никак: близился час закрытия.

Уже у выхода по правую руку за стеклянной перегородкой оказалось небольшое кафе, где почти никого не было. Почти. Потому что один человек все же был. Вернее — была. Худенькая настороженная девушка, сидевшая за большим неприбранным столом и яростно поглощавшая чебурек. Она подняла глаза от бумажной тарелки и посмотрела на меня таким жгучим, исполненным неизъяснимой тоски взглядом, что я невольно притормозил и шагнул к стеклу. Девушка вдруг встала и тоже подошла к стеклу. Глаза ее были полны какого-то невыразимого сиротства.

Наверное, правильней было идти своим путем. Это всегда правильней. Но в этот раз что-то, неподдающееся формулированию, оставило меня торчать перед полубезумной девчонкой, за которой грудились объедки, грязная одноразовая посуда и мятые салфетки. И мы смотрели какое-то время друг на друга сквозь стекло.

 

* * *

 

— Наверное, наши подходы непривычны. Они разрушают здешние стереотипы. А кого-то они, возможно, и шокируют. Но простите меня, а наша действительность вас не шокирует? Подобное лечится подобным. А как иначе?

Вас это смущать не должно. И, надеюсь, не смущает. Пусть смущаются те, кто организовал нам подобный социум. Собственно, это и есть наша миссия — заставлять их смущаться. И это вполне выполнимо. Каким бы иллюзорным поначалу не казалось…

При этом важны два момента. С одной стороны, максимально раскрепоститься, несмотря ни на что ощутить себя хозяином положения, безо всякой надсады воспринять, что вокруг творится. А с другой — максимально сконцентрироваться, ни под каким соусом не терять собранности, быть готовыми к разному. Скажете, взаимоисключающие вещи? Весь мир только из них и состоит.

 

* * *

 

После не столь давнего назначения нового городского главы темпы роста архитектурных монстров явно замедлились. Они хоть и взрастали в самых неожиданных местах, но безо всякой спешки. Стихия была обуздана и помещена под отеческий контроль. В местных газетах замелькали словечки «регламент», «сроки», «подрядчик». Они сообщали совершенно любому сочинению толику благопристойности. И читатель нехотя кивал головой.

Трудно сказать, что именно утешало читателя. Наверное, догадки о природе небесного дыма на последних этажах высоток. Читателю казалось, что он понимает порядок вещей. А это возвышало его в собственных глазах.

Можно смириться с высоченными сооружениями вокруг, но нельзя — со своей незначительностью перед ними. Нужно, по крайней мере, стать вровень. Иначе проснется желание разрушить. Или их. Или себя.

 

* * *

 

Я вовсе не склонен к уличным знакомствам. В большинстве своем они чреваты либо потерей времени, либо непрошенными последствиями. И потому получаешь вовсе не то, на что рассчитываешь. Да и можно ли на что-то рассчитывать в подобных случаях? Это либо беспросветно самонадеянно, либо откровенно глупо. Что одно и то же. Зачем же лишний раз расписываться в слабосильности своих умственных способностей? Это не новость… Подкреплять остатки уважения к собственной персоне сподручнее иными способами коммуникации с противоположным полом. Например, изменением качества отношений. А что? Перспективное направление…

Рассуждая во сне подобным образом, я обнаружил себя лежащим в тесной комнатке на диване, который занимал львиную долю ее пространства. Линялые обои, облупленный подоконник, сиротская тумбочка в углу. На обоях угадывались разлапистые цветы, и я невольно пытался определить их сорт. Хотя ботаника меня никогда не влекла…

Нужно отметить, что благолепно рассуждать о богоугодности правильного поведения я мог только во сне. Наяву же вполне невозмутимо принимал и весьма неординарные обстоятельства, которые сам порой и провоцировал. Так что, когда я обнаружил спящее рядом длинноволосое малогрудое создание, сердце у меня не остановилось. Тем более не приходилось сомневаться, кто это. Но что же дальше? Долго ли будет длиться эта нечаянная пауза?.. И чем разрешится? И тут она протянула ко мне руку и открыла глаза.

 

* * *

 

— Поймите, мы — не андеграунд. Мы не под землей. Мы сами и есть земля. Между прочим, именно в нашем досточтимом городе в одном сохранившимся еще чудом домике на речном склоне и проходил почти полторы сотни лет тому съезд приснопамятной «Земли и воли». Организация тогда смогла сохранить единство — даром что Плеханов свалил. И мы должны и сможем… У нас плехановых нет?

Но зато, слава богу, желябовы и морозовы имеются. Я говорю не о методах, избавь бог… Пули — это не наше! Речь об убежденности, решимости, энергичности. Но при этом следует не просто демонстрировать свою пассионарность, а добиваться результата. В первую очередь мы призваны сделать дело, а не застрять любой ценой в памяти трусоватых сограждан.

Однако не нужно никого ни в чем упрекать. Это бессмысленно. От упреков никто еще не перевоспитывался. Только озверевал. А человеческого и так на понюшку табаку в народе осталось… Поэтому подчеркиваю, корректность — дельный способ не умножать беспредел. Это не абстракция, это практика. И это всюду работает. К чему нам отказываться от исправного?

 

* * *

 

Один человек в социальной сети кинул как-то мне сообщение о том, что город наш пахнет черемухой и добрым простецким табаком. И девушки в нем самые красивые. Он и сам в детстве жил тут на Базарной горе. И помнит, что это лучшее место в мире.

Я хотел ответить, что пахнет город нынче исключительно выхлопными газами, к девушкам мы привыкли, а на Базарной горе я не был сто лет. Но потом передумал. Зачем это ему? У него своя песня. И куда мелодичней…

Конечно, я не могу не помнить заросшие кривые улочки к прежней реке, млеющих мужичков в исподнем на призаборных скамейках, дикие косогоры, гибло поросшие дурнотравием… Но все это из таких далей, что уже и не дотянуться. Только картинки являются. А ветер давно стих.

 

* * *

 

— Что же мы будем теперь делать?

Вопрос ее можно было понять всяко. А на все вопросы разом я отвечать не умею. Разве что — молчанием. Иногда это — в точку. Но отмалчиваться после первой совместной ночевки — откровенный моветон. Поэтому после некоторого над собой усилия я промычал что-то неопределенно-воодушевленное. Этот нечленораздельный отклик произвел на мою спутницу странное впечатление.

— Правильно, будем действовать, — резюмировала она.

Какие действия нам предстоят, я уточнять не стал. Сразу после — это не к лицу. Как человек, не лишенный претензий на благородство, я должен был соглашаться на любой каприз.

— Тогда в семь вечера у рынка.

 

* * *

 

— Это только кажется, что на определенном этапе высота служит и смыслом, и оправданием, и потенциалом. Безнаказанно увеличивать высотность не получится. Все равно наступает предел — внезапно, моментально, неотвратимо. Конструкция рушится и под обломками хоронит своих строителей. Помнят ли они об этом? Не желают помнить. Потому как из игры все одно не выскочить. Коллеги-зодчие не позволят…

Скажете, по-любому впереди — руины? Руины руинам рознь. Иные почитают, а на иные плюют. А ведь руины — грядущая стройплощадка. И на заплеванном пяточке негоже что-то сызнова громоздить: скользит…

И зачем через бессмысленные преображения родины приближать распад? Нужно хранить ее от распада. Пока хватит сил… А сил у нас хватит.

 

* * *

 

Почему я не уехал отсюда? Привык, наверное. Привык видеть то, чего давно нет. Обшарпанные разудалые пельменные, поржавевшие телефоны-автоматы с вырванными трубками, незатейливые пивные ларьки в окраинных кустарниках. Визгливые раздолбанные трамваи, сирые общественные бани, мужичков, распаленных доминошными баталиями. Не то чтобы это меня слишком умиляло… Просто цыпленок, вылупившийся из яйца, первое увиденное существо воспринимает как свою мать. А ребенок, впервые осознавший окружающее, усваивает, что это — родина. А ее не оценивают, Ее принимают. И с тем живут, пока живется… Пусть она и сохраняется со временем лишь в воображении. Понимание, что ее уже нет, но тем не менее она с тобой, греет и примиряет с действительностью.

Можно предположить, что впервые увидев новые места, ты обретешь другую родину. Но возраст уже далеко не младенческий, и каким взглядом получится поглядеть — бог весть. Все может сложиться ровно до наоборот. А я не настолько экстремален, чтобы быть готовым к любому повороту событий. Оно и на отчей почве в крови адреналина хватает…

А может, это один из тех вопросов, которые лучше просто передоверить течению событий. Не пытаясь ни грести против, ни ускоряться по. Что-то такое опасное происходит, когда усилие внешнее привносится. Сбиваются потоки, забраживают, водоворот гиблый вдруг образуется. И почему, каким таким образом, по чьей оплошности — поди потом разбери. Есть вещи, куда нельзя вмешиваться. Знать бы список этих вещей!

 

* * *

 

— Почему я живу одна? Так вышло. Нет, замужем я не была. Я прямо от матери в нынешнюю свою конуру перебралась. Повезло, что было куда… Единственное, наверное, везение в жизни. Но по-крупному! Иначе я бы тронулась.

Мать — как поддаст — начинала жаловаться мне на то, что аборт по дурости в свое время не сделала. Осложнений побоялась. А то бы не распиналась тут перед унылым дитем давешнего малодушия. Тактичная у меня матушка… На стройке работала. Крановщицей. Мужиков через день водила. Ох и наслушалась я тогда стонов и криков страсти! Фанерная перегородка — чего там…

Мы прошли от рынка к площади вождя пролетариата. Это совсем рядом.

— Кстати, рассказывала, что все эти пьяные соития не доставляли ей ни удовольствия, ни радости. Просто считала, что без этого жизнь неполная… Я уж не знала, что и ответить. Интересная семейка, да?..

За площадью улица спускалась к водохранилищу, и если бы не новострой — открывался чудный вид на прибрежные холмы. Для этого нужно было прийти сюда десятью годами раньше.

— А ты думаешь, другие лучше? Может, и красивше фасадом. А ты поди внутрь загляни. Ежели пустят по случаю — двери-то кругом железные…

 

* * *

 

— Друзья мои, мы давным-давно живем в разных измерениях. Я бы не назвал их параллельными мирами. Векторы их страстей сплошь и рядом под разными углами пересекаются. Углы эти опасны и могут разрезать по живому. И разрезают. И ничего с эти не поделаешь.

Говорят, что все срастется. А оно не нужно — чтоб срасталось. Нужно, чтоб росло в нужном направлении. Кому именно нужном? Исконной природе, естественному развитию всего и вся, заповедному жизненному началу. Утрата направления — смерть. И ее несут не ведающие того. А мы не имеем права быть пособниками смерти.

Наше измерение — главное. И вовсе не оттого, что оно наше. А оттого, что именно в нем произрастает то, чему и мы, и все они обязаны своим существованием. Наше дело — хранить это растение, потому как именно на его ветвях распустятся завтрашние цветы. На каменных стеблях цветов не бывает.

 

* * *

 

Я настолько консервативен, что никоим образом не могу изменить своим привычкам. Я издавна повадился ввязываться в разного рода авантюры с непроглядным финалом. И это решительно удерживает от соблазна примкнуть к задорной братии атеистов. Только так жизнь приобретает ту палитру ощущений, без которых утрачивается ее качество. А моя косность требует блюсти статус-кво…

Нужно сказать, что чем безрассудней приключение, тем полновесней жизнь в целом. Если только она не станет его жертвой: в увлекательных коллизиях ставки крупные. Но жизнь и дорога возможностью ее потери… Слова, слова. Можно подумать, что я персонаж вестерна. Увы — только производственной тягомотной трагикомедии.

Но не время сейчас жаловаться. Не желаешь — не работай. Лапу соси. Никто по тебе плакать не будет. А я привык утром идти на службу, а вечером с нее уходить. И получать свои регулярные гроши: успокаивает. Не их скудость, конечно. А регулярность. Если жизнь есть ритм, то пусть он будет хотя бы таким. Его можно ругать, править, менять. Но отменять — глупо. Разве ж самовольной отменой собственного бытия нынче кого проймешь?..

 

* * *

 

— А почему ты скрываешь, как тебя зовут?

— Я не скрываю. Просто мне не нравится мое имя.

— Оно что — неприличное?

— Почему? Вполне пристойное. Только жутко выспренное.

— По звучанию?

— По значению.

— Кто же нынче помнит значения?

— Есть такие дурочки.

— Что же оно означает?

— Святая. И вместе с тем роковая.

— Разве так бывает?

— Сплошь и рядом.

— Заинтриговала… Может, все-таки представишься?

— Не нужно… Все исчезнет. Пусть будет как есть. Хорошо?

— Как скажешь.

— Вот и правильно, что не капризничаешь. У обладательниц этого имени очень сильная воля — и противиться им бессмысленно…

— Чем же еще замечательны эти самые обладательницы?

— Они серьезны и вдумчивы. Но с годами обретают некую сумасшествинку. Они главенствуют среди ближних. И чертовски работоспособны.

— Ты не на шутку опасна.

— Не более тебя.

 

* * *

 

Частный дом на углу не был ничем примечателен. Позеленевший шифер, узкие окна, надтреснутая штукатурка. Калитка была не заперта, и мы через тесный заросший дворик прошли внутрь. В доме никого не было, но мою спутницу это не смутило. Она решительно увлекла меня на дальнюю веранду. Там на дощатом полу обнаружился малоприметный квадратный люк. Нам предстояло еще спуститься по скрипучей лестнице, пройти несколько метров низким коридором и оказаться в довольно вместительной для подземелья комнате.

Говорил тут один человек. Остальные слушали. Голос вещавшего показался мне знакомым.

— Традиционно принято считать, что смерть возвращает человека в землю. И отождествляет его с ней. Не спорю. Но возникает закономерный вопрос. А разве рождены мы не из тождества земле? И разве мы должны забывать об этом тождестве? Растения и плоды — это уже его воплощения. А мы — потенциал…

— Он что, агроном?

— Нет, историк. В строяке преподавал.

— …мы производительная сила земли. И именно в ней должно возникать все наше. Только отсюда возможно его победительное шествие. И мы не должны этого стесняться. Мы должны теснее сплотиться. Лишь в сплочении залог обновления. Вы понимаете, о чем я говорю? Будем откровенны. Именно эта заповедная территория, это гостеприимное убежище является материнским лоном нашего единения. Именно здесь мы чувствуем себя защищенными от агрессивных глаз наших многочисленных недоброжелателей. Я знаю, что многие из вас любят друг друга совсем не только по-братски. А здесь — зона любви. И духовной, и телесной. И где как не здесь уместней всего свершать это радостное таинство — акт любви? Где как не здесь, питаясь целебными флюидами витальных пластов истории, физически творить ее продолжателей? Именно здесь соитие приобретает качество уникальной чувственной скрепы с живыми, мертвыми и грядущими. Не бойтесь преступить предрассудки! Они — там, наверху, снаружи. Им не проникнуть в нашу святую святых!..

— Товарищ явно осваивает смежные профессии. Как тебе рекомендации?

Она пожала плечами.

— Ты равнодушна к коллективным оргиям?

— К оргиям — да. А к коллективу — нет. Если наше сообщество можно назвать коллективом…

— …надо постоянно учиться ощущать людей. Всяко ощущать. По мере способности. Мы должны познать друг друга сполна. У нас есть такая возможность. И у нас есть такая обязанность. В этом — часть нашей миссии. Но сверх этого мы должны чувствовать и тех, кто возводит преграды нашему чувствованию. И здесь как нигде нужна практическая работа. Нужно уметь смотреть в глаза этим людям, и тогда вы все поймете. Более того, вам станет ясно, что делать дальше. Методы у нас едины, но подходы индивидуальны! Нужно только уметь смотреть в глаза…

 

* * *

 

Ранним утром я, зевая, пересекал проспект и спускался по улице народного бунтаря, героя песни про княжну и речную волну. Отраженный свет водохранилища истово ел глаза. Вокруг прибрежных пивных ларьков понуро маячили вчерашние счастливцы. Ленивые прогулочные катера безмятежно дремали у пристани.

Бежал я небыстро, умиротворенно оглядывая водную рябь, пустую набережную, загаженные придорожные заросли. Это был обязательный ритуал, предваряющий все мои тогдашние труды и дни. Бег приводил меня в чувство, сообщал вкус к предстоящим перипетиям, давал силы для всего лишнего и пленительного. Нынче лишним оказался бег. По рынку следует двигаться шагом, дабы оценить, что почем.

Возвращаясь, я трусил в гору. Честно пыхтел, обливался потом, но не сбавлял темпа. И потому как подъем приводил все к той же площади пролетарского вождя — я, верно, пробегал и мимо этого дома. Только я не знал, что в нем есть такое вот подземелье. А может, его тогда и не было? Да, нет. Подземелья были всегда.

 

* * *

 

На стульях, расставленных по периметру, сидели вовсе не только яростные старушки. Главным образом — люди репродуктивного возраста. Улыбчивые, контактные, недурные собой. Они явно не вписывались в мои представления о завсегдатаях подземных словопрений. Да были ли у меня вообще на этот счет какие-то представления?

А много ли из творящегося оправдывает предощущения? И нужно ли прислушиваться к последним? Может быть, это только сорняки, до поры заслоняющие реальность? И если их ликвидировать как класс, все станет вернее и ярче. Даже под землей.

Аудитория была дисциплинированной. Никто не перебивал, не шептался и даже не кашлял. Присутствующие лишь загадочно улыбались, точно знали что-то важное, неведомое посторонним. А слова выступающего только подтверждали их знание. И оно — общее и сокровенное — было их будущим. Наверное, и от меня ждали мягкой улыбки всеведения. Но я слукавить не смог.

 

* * *

 

— А как это все происходит?

— Через взгляд.

— И только?

— Другие способы криминальны.

— Ты боишься криминала?

— Боюсь.

— А этот способ работает?

— Чаще, чем можно предположить.

— И что для этого нужно?

— Нужно уметь смотреть в глаза.

— А еще?

— Нужно понять — кому, когда и как. И конечно — встретиться.

— Как мало нужно!

— Потому и важно всегда быть в форме. На войне как на войне!

— Но ведь ты не воюешь…

— А что же это тогда?

— Блажь.

— В таком случае она хорошее оружие.

— Против прагматиков?

— В каждом прагматике сидит блаженный.

— И в этом все дело?

— Не только.

— А в чем же еще?

— Они не знают, чего от нас ждать.

— И чего же ждать?

— Какая разница? Главное — вовлечь в ожидание. Оно обезоруживает.

— И откуда у тебя такая обезоруживающая убежденность?

— Из опыта.

— Какой в твои годы опыт?

— Опыт у земли.

— Прости, я и забыл…

 

* * *

 

Новостройки пустовали. Объявления множились. Штукатурка шла трещинами. Торговцы мясом яростно скучали и тяжко выпивали непосредственно на рабочих местах. Народ все больше обходил рынок стороной.

Облака упорно дежурили на шпилях высоток, но не разрешались дождем. Все привыкли к дрянной погоде и не особо сетовали. Что есть — то есть.

Погода, вообще говоря, никого не интересовала. Все были увлечены проклятиями своей службе и боязнью ее потерять. Вопрос трудоустройства всех испортил. О квартирном я уж и не говорю…

 

* * *

 

Она всегда была непоколебимо серьезна. И ответный подкожный холодок то и дело подталкивал к разговорам на отвлеченные темы.

— А почему ты так любишь стены картинками обклеивать? — вопрошал я, повернувшись набок и критически обозревая ее жилище. — И вешать-то почти некуда. Все урбанистика какая-то…

— Урбанистика?

— Ну да — сплошь телебашни, небоскребы, дворцы спорта или бог весть чего…

— Мировоззренческое, наверное. Да и мамка у меня — не к ночи будь помянута — строитель какой-никакой… Так что — гены.

— Причудливо они у тебя работают.

— А что у нас не причудливо? Знаешь, почему я питаю слабость к изобразительному искусству? Потому что восприятие всякого другого искусства протяженно. Ты читаешь книгу, смотришь спектакль, слушаешь музыку. А время при этом не стоит на месте. В тебе что-то меняется. Но непонятно из-за чего. То ли это вина произведения, то ли заслуга времени, которое в таких ситуациях многократно ускоряется и вообще становится физически ощутимым. А может, и то, и другое тут намешано… А когда видишь картину — впечатление получаешь почти моментально. По крайней мере — несравнимо быстрее. Тут работают холст и твои рецепторы. А минутные и часовые стрелки — точно не при делах. Понимаешь, это все равно что посмотреть в глаза. В этом случае есть возможность устранить все привнесенное. А если пойти иным путем — пиши пропало…

— Но ведь в глаза чаще смотрят не для того, чтобы впечатление получить. Прежде всего — чтобы его произвести…

— В том-то и дело. Ты сам и есть картина, которая смотрит на бегущих, бредущих и упавших. И у тебя есть возможность сделать это неотразимо. Чтобы они поверили: твой взгляд и есть их момент истины.

— У меня такие таланты отсутствуют.

— А жаждут не таланта, а веры.

Я поворачивался на спину и долго глядел в потолок. Что я знаю о жажде?

 

* * *

 

Если бы я знал нужные мне вещи, то не был столь консервативен. Ведь именно консерватизм благополучно проводит его носителя сквозь слепое облако незнания. Привычные тропы требуют лишь мышечной памяти, а не информации о маршруте. И здесь важнее верить себе, а не бог весть чьим директивам. Послушному мальчику при таком раскладе несдобровать. Жизненно необходимо быть букой.

Далеко не самый очаровательный тип. Но что делать, ежели в родной истории — сплошь говорливые народники, вескословные террористы, пламенно ораторствующие вожди. Только уши развесь… Так что я в себе не виноват.

Мне до лампочки, что я слышу, возвращаясь со службы. Призывные возгласы мясников, нерешительное кудахтанье экономных пенсионерок или бредовые пассажи какого-то общественно озабоченного господина. Его истовые рулады неслись из динамика небольшого кафе у выхода. И я, признаться, порой приостанавливался: не все же внимать самому себе… Но быстро убеждался в своей опрометчивости. Ей-богу, не стоит никого слушать.

Главное, было бы откуда и куда возвращаться. А воздух оплечь — с тем и задуман, чтобы его сотрясали.

 

* * *

 

— Друзья! Есть ли смысл смотреть в глаза тем, кто не видит тебя в упор? Конечно, есть! И смотреть страстно, выразительно, не моргая. Есть ли надежда, что твои визави прозреют? Конечно, нет. Но в их убогих мозгах обязательно отложится, что такие безумцы как мы — в наличии. Люди, готовые на свой взгляд, — имеются! И это заставит подумать небожителей о многом.

И не только подумать… Хотят они того или нет — это неизбежно отразится на их действиях. Казалось бы — сугубо самостоятельных, мотивированных лишь проверенными расчетами, имеющих десять степеней защиты. Но внутренний калькулятор всякого счетовода — устройство сенсорное. И когда его рецепторов касается пристальный взор — система реагирует. И меняется. Этого можно поначалу и не заметить. Но об этом необходимо знать.

Капля камень точит. Камень их глаз, камень их высоток, камень их бизнес-планов. Ведь капля — это слеза. Горючая, едкая, яростная. Как ей материал ни сопротивляется, а она работает. Не явно, медленно, монотонно. Но на поверку оказывается, что этот режим и есть самый плодоносный. Нужно только дожить.

 

* * *

 

— Ну что, не подключиться ли нам к коллективной репродукции исторических персонажей? — вопрошал я, лежа по своему обыкновению на боку. — А то отечественная история нам этого не простит. Помещение ждет, вводные даны. Ты готова включиться в общественные усилия по этому вопросу?

— Нужно будет — включусь, — угрюмо отзывалась она и еще больше хмурилась. И угрюмость ее меня умиляла. Истина не в словах — в интонации. И я благодарно лобызал ее в щеку.

— А как ты думаешь, земле доставляют удовольствие ожесточенные апелляции к ее материнству? Разве сама она не разберется, что к чему? Не первый раз замужем…

— Дурак! — миролюбиво парировала она, — Все треплешься и треплешься. Нужно тебя как-нибудь на практику взять. Способствует духовному росту.

Мне нравился победный настрой. И я ловил себя на мысли, что невольно ввязываюсь. Уже ввязался.

 

* * *

 

Средства массовой информации наперебой предлагали приобретать недвижимость. Под офисы, рестораны, склады. Хоть под что-нибудь… Чем безнадежнее дела — тем отчаянней просьбы. Было бы кому откликаться…

Народ вкалывал. Если было где. А если негде — искал, где бы повкалывать. Сознательность росла на глазах. Бывают такие исторические периоды.

И я работал пуще прежнего. А что делать, если не работать? Книжки писать? Но нынешние сочинители — это плохо одетые полусумасшедшие маргинальные субъекты, активно ностальгирующие о литфондовских дармовых квартирах, шальных гонорарах за выступления по линии бюро пропаганды, халявных больничных с оплатой по червонцу в день. Нет, я предпочитал тянуть прежнюю лямку. Пусть и тянулась она с неслабым напрягом. Но обстоятельства, что не говорите, мобилизуют. Какие времена накатывают — столько и сил, откуда ни возьмись, открывается…

 

* * *

 

И все-таки лежать на боку я долго не могу. Поэтому я заваливался на спину и продолжал.

— Ты утверждаешь, что успехи видны уже невооруженным глазом? Торговля стоит, торгаши бухают, новостройки пустуют… А может, они пустуют лишь оттого, что карманы у народа пустуют? Не здесь ли пресловутая собака зарыта? А вовсе не в сонме ваших гипнотических достижений…

— Ты это прямо как откровение высказал. Представь себе, знаю. А ты подумал, из чего все это лепится? Откуда вся эта психофизика идет? От таких, как я. Уясни, что не мы — из всего этого. А все это — благодаря нам. Но рано благодарности раздавать — работать надо.

— Над усугублением ситуации?

— Над возвращением к гармонии.

 

* * *

 

Как ни грузили меня начальники, а время всегда выкроить было можно. Что я и делал. И пускался искать в мутных виртуальных волнах ключи к реальным секретам.

И находил!.. Искушение узнать имя жило во мне уже многие дни. Я не силен в антропонимике, но хорошо запомнил, каковы его обладательницы. И вот монитор выдал текст, почти дословно совпадающий с теми характеристиками. Все же лежит на поверхности. Как я сам не догадался?..

Ольга! Конечно, Ольга. Олена, Леля, Ляля… Как там еще можно… Пусть будет Оля. Так лучше всего.

Она рассудительна и вдумчива. Но не стоит ждать от нее извинений и просьб о прощении, даже когда она действительно виновата. Она не любит советов окружающих. Она склонна к авантюрам: недаром среди аферисток и роковых женщин так много дам с этим именем. Порой ее сильный характер проявляется в фанатичной привязанности чему-либо. Она до последнего будет выяснять истинную причину своих и чужих бед, а затем уничтожать источник несчастий, действуя во имя общего блага… Это она!

 

* * *

 

Раньше на рынке имелся подвал. Там продавали семена растений, рассаду, саженцы. В подвал можно было спуститься и не заходя на сам рынок. Закупиться и выращивать потом что нравится. Но потом содержание подвала было признано нецелесообразным. И после реконструкции здания он исчез. Растения теперь выращивают централизованно.

Зато высоко над прилавками вырос второй ярус. Там торговали уже выросшими цветами. Но их покупали редко. На рынок шли не за этим.

Шикарные букеты манко выглядывали из-за перил нависавшего балкона. И проходившие задирали головы, но так и ограничивались любованием издали. Мысли изменить свой привычный маршрут и подняться не возникало. Так оно обычно и бывает.

Я хотел было нарушить эту всеобщую манеру, подняться и купить в подарок какое-нибудь совершенно сногсшибательное произведение здешних флористов. Но решил, что нарушать чистоту эксперимента не стоит. Нам предстояло проверить себя всерьез.

 

* * *

 

Мы стояли рядом и смотрели сквозь стеклянную перегородку на следующих мимо. А я еще краем глаза — и на нее. Взгляд ее полнился притягательной скорбью. Многие посматривали. Некоторые даже оборачивались.

Я бы, конечно, ни в жизнь сюда не притащился… Но ее очаровательная угрюмость! Благоразумие тут не при делах. Мы взяли по чебуреку, но так к ним и не прикоснулись. Нас целиком поглотило занятие, весьма далекое от дегустации фирменных блюд. Мы ловили взгляды и всеми силами пытались удержать их. Несколько раз я чем-то робко интересовался, но она не удостаивала меня ответами, а только мрачнела и все более сосредотачивалась на своем…

…поначалу мне показалось, будто вижу свое отражение, разве что в легких потеках, неловких мазках, стекольной пыли. Если бы это был рукотворный портрет, то бесспорно — вашего покорного слуги. Но через несколько мгновений я поднял руку, чтобы протереть стекло, однако отражение осталось неподвижным. При этом я заметил, что глаза отражения нацелены куда-то за меня. А обернувшись, обнаружил, что из-за моего плеча выглядывает виновница этой дурацкой акции. Она мягко и решительно отстранила меня и подошла вплотную к стеклу. И потом долго, очень долго смотрела в лицо похожему на меня застекольному человеку.

Я трогал ее за локоть, но она стряхивала мою ладонь. Я что-то спрашивал, но она хранила молчание. Я кричал, но она не слышала… Я перестал для нее существовать.

Она обогнула перегородку и растаяла вместе с моим мнимым отражением. А я терпеливо ждал ее возвращения. Долго, неизмеримо долго…

Потом я рухнул за столик и принялся яростно поглощать чебурек. Не прожевывая, глотал куски крупно рубленного мяса, втягивал в себя остывший бульон, истово грыз горелую корку. Челюсти работали с неожиданной ожесточенностью, недюжинные желваки безостановочно ходили, зубы дружно ныли от внезапной нагрузки. Вкуса я не чувствовал, но зверский аппетит не унимался. Уже приканчивая общепитовское, изрядных размеров изделие, я понял, что следует остановиться. Поднялся, выкинул в урну вторую порцию и подошел к стеклу. За ним шли люди. Иные остро косились на меня. И можно было подумать, что я чем-то им интересен.

 

* * *

 

Интересы, интересы, интересы… Иллюзии, облака, непогода. Некогда жить — только ежишься. И согреться нечем. Разве только тем, что средь коммерческих предложений забрезжили какие-никакие сообщения о событиях? К примеру — этакое. «В нашем городе задержан человек, исповедовавший систему ценностей, требующую кардинального изменения существующего стратегического плана развития мегаполиса. Ему удалось сформировать определенный круг последователей, которые пытались дезорганизовать оперативную работу городской администрации, вербовали сторонников в общественных местах, втягивали население в деструктивные акции. Примечательно, что основным занятием задержанного были махинации с домами, предназначенными на снос, и земельными участками под новое строительство в историческом центре. В многогранной деятельности оборотистого проповедника разбираются правоохранительные органы». Ежели на план замахнулся — разберутся. Уж будьте уверены.

 

* * *

 

Резкие повороты, нежданные пертурбации, новые расклады. Привязчивая мигрень, мерзкий холод под ложечкой, внезапные наплывы бессонницы. Это проходит сравнительно быстро. Не надо только прелестям этим потакать. Нужно просто написать самому себе объяснительную, «в конце письма поставить Vale» и потом исправно соответствовать рекомендации.

Я редко разочаровываюсь, потому как и очаровываюсь не часто. Но второе, как следует из опыта, неизбежно влечет за собой первое. И ничего с этим не поделаешь. Заламывать руки не стоит.

Хотя лукавлю, конечно. Печали, они накапливаются. Правда, со временем истлевают, покорно обращаясь в смирный слой биографического пепла. Но лишь одно какое дуновение — и он все твое небо заслонит… Потому и приходится жить тихо. Ведь праху надлежит земля.

 

* * *

 

Сколько ни хожу — все не запомню названия рынка. Городской, частный, колхозный?.. Всю дорогу ошибаюсь в именах и названиях. А если и не ошибаюсь — от этого не легче.

Можно, конечно, спросить, уточнить, выпытать. Но мало кто теперь хочет разговаривать. Да и мне-то это зачем?

 

* * *

 

Я не отвечаю на взгляды, полные тоски по отклику. Я работаю. А потом оказываюсь в замкнутом на себе пространстве с грудами невостребованных тушек, призывными торгашескими криками, тусклым подземным светом. Замечаю ли я эти взоры? Да, конечно. Я не замечаю тех, чьи они. И вижу лишь дальнюю стену маленького кафе за стеклянной перегородкой. И когда зрение исчерпывается стенным камнем, спрашиваю себя, сколько же можно работать. Несметные стада дружно легли за эти годы на прилавки, целые поколения мясников спились к чертовой матери, полчища сумасшедших мертво окуклились в своих окончательных мирах. И новые шеи пойдут под нож, и другие рубщики доквасятся до чертей, и прочие вожатые слетят с катушек. Почему же именно мне суждено проплывать ежевечерней тенью и убеждаться в точности этих своих прогнозов? И есть ли смысл в работе, если ничто не меняется? Или именно в том ее смысл и состоит? А иначе нарушится и этот зыбкий распорядок. И не будет очередной возможности выйти и понять, что еще совсем светло.

 

ОТДЕЛ ТЕНЕЙ И ЛАВРОВ

Книга лукавых меморий

Скажи, мудрец младой, что прочно на земли?

Где постоянно жизни счастье?

Мы область призраков обманчивых прошли;

Мы пили чашу сладострастья…

К. Батюшков

* * *

 

Когда вспоминаешь события четвертьвековой давности, то невольно подозреваешь себя в несвободе от обязательных аберраций последующего времени. И проверить подлинность красок прежних картин и коллизий нечем. Поэтому сомнение неизбежно сменяется вынужденным принятием на веру. Ведь ничего другого не остается. По крайней мере — для меня.

Речь не о фактической стороне дела (вкрадчивый склероз, слава богу, еще не обрел безраздельную власть над многострадальным серым веществом), а о эмоциональном фоне, психологических нюансах, силе переживаний. Оттенки толщи истекших лет неотделимы от умершей ауры. Но может, в том и секрет временного возвращения ее дыхания.

Речь не о ностальгической отрыжке вчерашника. Просто смысл воссоздания вне высокой степени точности теряется. Разумеется, стопроцентные попадания в истекшее иллюзорны. Но приближения возможны и желанны. Тем более, если интерес к тому — не праздный. Но об этом позже: всему свое время…

Вот освещенная слабосильными лампочками холодная комната облупившегося провинциального особнячка, где на шатких стульях не первой молодости восседают люди разного пола и возраста, телосложения и опрятности, достатка и взглядов. Кажется, едва ли можно обнаружить у них что-либо общее. А между тем они вместе выслушивают выступающих, на равных чертыхаются в прениях, без стеснения адресуют друг другу рождающиеся на ходу максимы.

Посреди комнаты — великих размеров стол, за которым расположился хитровато улыбающийся человек, едкими комментариями и мягкими призывами пытающийся обратить нарастающий гвалт в нечто более стройное и диалогичное. Но всякий раз эффект от его вмешательства чрезвычайно кратковременный. Уже через несколько минут попридержанные было эмоции начинают искрить с новой силой. Улыбчивый досадливо машет рукой и устало вздыхает.

А за спиной мга волглая, темень, безлюдье. Выйдешь — и сгинешь разом. Только дверь отвори… Вернее глядеть и глядеть на оконные отблески словесных баталий, внимать ярым сотрясениям пыльного воздуха, мешкать уныло по окончании действа. И в самом деле уже пора?.. Ну, здравствуй, ночь!

 

* * *

 

Светало неохотно. Редкие хлопья скользили в окне по косой. Скудно сочился зеленоватый свет.

«Быстрее, быстрее, еще быстрее, — крутилось отчего-то в мозгу. — Вперед, бумагомаратель!» Перевалившись через посапывающую Муту, я повлекся к подоконнику, отыскал на нем фужер с какой-то гадостью и опрокинул в себя. «Почему все так медленно?»

Одежда была разбросана по полу, стул опрокинут, входная дверь приоткрыта. Черт-те что!

Мута была жадной, упорной, порывистой. Вся — хлюпающий пот, сбивчивое дыхание, сухие губы. Она истово стремилась к близкой своей цели, и ничего другого для нее не существовало. Невидящие глаза, задревеневшая спина, сжатые кулачки…

Слабосильный рассвет нехотя заполнял разгромленную комнату. «Мута, мутота, медленно…» — необоримо крутилось в мозгу. «Нужно, чтобы все происходило вовремя. А лучше — слегка время опережая. Чуть-чуть, дабы не разминуться с ним вовсе». Я оглянулся на растерзанную постель, распластанную Муту, драные обои и горько подумал, как я отстаю. Катастрофически и безнадежно.

 

* * *

 

Народ в лито собирался пестрый. Здесь бывали и прыщавые запинающиеся юноши, и вдохновенные дамы бальзаковского возраста, и вполне благополучные средней руки совслужащие. Разумеется, в изобилии встречались и люди с психическими помрачениями. Так, приходил человек, имевший склонность к расшифровке фамилий классиков. Например, фамилию «Лермонтов» он истолковывал как сокращенное словосочетание «лернейского монстра товарищ». Не менее зловещие открытия были заключены в именах подавляющего большинства писателей первого ряда. Именно в поддержке их темными силами и крылась, по его мнению, главная причина того, что данные сочинители и составили этот самый первый ряд. Вопрос вызывал разночтения. Дело доходило до драки.

Возникали и весьма экзотические персонажи. Один из весьма не юных завсегдатаев до белых мух щеголял в сандалиях на босу ногу, круглогодично жил в комнатке без оконных стекол, а также изъяснялся почти исключительно афоризмами, кои и составляли единственный продукт его творческих усилий. Другой творил таблицы соответствия товарищей по сочинительству определенным светилам и прогнозировал их творческое будущее, чем вызывал почтительное и несколько подобострастное к себе отношение. Приходил на заседания и человек, лишенный большей части правой ушной раковины. Это не только придавало ему загадочный и устрашающий вид, но и причудливо искажало слух. И судя по его репликам, можно было заподозрить, что он различает лишь ноты чьей-то угрозы или беззащитности перед угрозой. Остальное богатство значений оставалось за спектром воспринимаемых частот. Кто кого? Единственно возможная постановка вопроса о грядущем триумфе. А без него все теряет всякий смысл.

Далеко не все, конечно, искали в общении лишь призрак славы. Там бывали и глубокие пенсионерки, жаждавшие собеседников, и бравые отставники, болеющие за отечество, и барышни, высматривающие поклонников. К последним, пожалуй, относилась и Мута. Сама она, помнится, ничего не писала. По крайней мере, не читала ни на публике, ни приватно. Но слушала завораживающе. Глядела затягивающе, наклоняла голову, чуть улыбалась мечтательно. И желалось думать чтецу, что именно он тому виновник…

 

* * *

 

Не сон ли, что в прежнем режиме

ночами сменяются дни.

И жили с тобою, не жили —

к утру только слезы одни.

 

И вся режиссура природы —

радение сдать в никуда

любого из нашей колоды —

разборы не стоят труда.

 

А недоумения эти —

не нам, а главрежу извне —

о глупом выбытии Пети,

о Катином темном окне.

 

И сердце — как будто из ваты,

и скулы — в холодном поту:

пейзажи — они слабоваты

всерьез восполнять пустоту.

 

Для новой как будто бы пьесы

вся сцена освобождена…

Но неизводимые бесы —

стилистика прежнего сна.

 

* * *

 

«Вы желаете счастья в созерцании этих бесконечных снежных весей? Не слыша хруста вмороженных в их недра теней? Не выйдет! Максимум, на что можете рассчитывать, — траченные молью лавры успешного притворщика. Но это даже не тень желаемого».

 

* * *

 

Можно ли в точности сформулировать, о чем стихотворение? Изначально словами ведь обозначались вещи, целиком вербализации не подвластные. И один из смыслов поэзии — заставлять слова высвобождать ту стихию, которая в них присутствует, но никоим образом в букворяд не укладывается.

 

* * *

 

ИЗ ПРОТОКОЛА

 

— Откуда вы узнали о случившемся?

— От случайных людей.

— Уточните.

— Не смогу. Всюду говорили. Даже в городских газетах было.

— По-вашему, это добровольный поступок.

— Не знаю.

— Были у него шансы остаться в живых?

— Минимальные. Пятый этаж…

— По нашим сведениям, его долголетнюю сожительницу звали Мута. Вы не в курсе?

— Слышал, но утверждать не могу. А вы знали такую?

— Да, немного. А вы разве не помните?

— Здесь вопросы задаю я.

— Конечно. Это понятно с самого начала.

 

* * *

 

— Спрашиваете, почему Икел? Ну, не сам же себя я так прозвал. Давным-давно вам говорю — читайте мифологический словарь. Несравненное наслаждение…

Далее следовали загадочная улыбка, победоносное оглядывание присутствующих, долгая театральная пауза.

— Да, я насылаю сновидения. Но вы ведь сами желаете их видеть. Я только разворачиваю ваше зрение. Многим и многим ведь сны не даны. То есть не дано их различить. Но может, оно для иных и к лучшему…

Хотя сновидения — это не пагуба и не спасение: плюс и минус — вообще бессмысленные знаки… Сновидения — это другое. И те, кто зовет их, — тоже другие. Относительно беспробудно бодрствующих. Не больше и не меньше. Вот и все…

 

* * *

 

Длинных разговоров Мута чуралась, без нужды не выпендривалась, в глаза глядела протяжно. Очи ее были зелены, поволочны, заряжены отсутствием. Вроде как и выслушивала прилежно, а вроде как и бог весть где пребывала помыслами своими. Не поддакивала, но и не возражала. На разговор вызывала, но не помогала убеждаться в его нужности. Те ли это были слова? И слов ли она ждала?

Впрочем, одиночеством она тяготилась. Не то чтобы искала общения, но на контакт шла охотно, легко, стремительно. Едва улыбалась, наклоняла голову, затаивала дыхание…

 

* * *

 

— Не бойтесь опираться о воздух! Я не о полете — до того ли. Просто воздух — это самое безобманное.

 

Дошлые дни берегут от сумы.

Судные ночи мусолят в ладони

перья с отливом, какого не смыть

самой горючей святою водою.

 

Нервные взмахи. Хлопки наобум.

Только на воздух прямая опора.

Дальнее облако. Мышечный шум.

Поздний надрыв. И потеха повтора.

 

— А по-моему, самое коварное и изменчивое, — возразил куцеухий, — и если это не принимать во внимание в самом что ни на есть цветущем возрасте, то в ином — уже никогда и не окажешься.

 

* * *

 

Стол был заставлен сиротскими салатиками, разномастными гранеными, мутнобокими емкостями с компотом. Бутылки отсутствовали. Они теснились в сумке под стулом. Таковы были негласные правила игры. Труженики общепита уловку эту прекрасно знали, но замечать правонарушение не торопились. Какой-никакой — а все прибыток заведению. Единственное условие — без мордобоя… Как правило, получалось.

Пельменная после заседания — неизменный тогдашний ритуал. Предводительствовал на посиделках Икел. Он пользовался особой благосклонностью обслуживающего персонала. Обслуга вообще любит предводителей.

За столом травили анекдоты, вспоминали забавности, беспрестанно подкалывали друг друга. Стихов своих категорически не читали. Разве что порой зубоскалили по поводу чужих. А часто и вовсе об изящной словесности забывали. Впоследствии я не раз убеждался, что застолья и куда более маститых сочинителей редко сопровождались литературными дебатами. Все больше — байками, сплетнями, враньем. И это — когда талантливо — незабываемо.

Тост провозглашал Икел, и начинался галдеж. Содержание тоста значения не имело — это был сигнал к началу праздника. Торжество выпадения из реальности обычно заключало в себе несколько этапов. Сначала за столом все говорили одновременно и все громче и громче. А когда шум достигал своего апогея, единое пространство общения рассыпалось на пары и тройки. И в каждой из них разыгрывался свой коммуникативный сценарий. Потом кто-то вдруг вспоминал, что все собравшиеся — одна шайка-лейка, и негоже тут фракции затевать. За это с воодушевлением наполнялись стаканы, а затем все распадалось уже окончательно и бесповоротно. Некоторые что-то увлеченно обсуждали с пышнотелыми раздатчицами, другие постепенно уходили в полудрему, третьи на повышенных тонах спорили о женских прелестях. И чем ближе был финиш вечера, тем больше физиологических подробностей в тех спорах присутствовало.

Куцеухий редко участвовал в подобных мероприятиях. Но когда прибивался к коллективу — отрывался по полной. И в финале становился безобразен.

— Вы только не говорите мне ничего об их особости и нетривиальности психического устройства. Женщина должна быть чистой. Прежде всего, физически… И подмываться следует так, чтоб кишечная палочка не попала куда не следует. А то ведь тогда и сам проблем не оберешься…

Спустя многие годы все эти доскональные рекомендации я вновь услышал с экрана телевизора из уст мягкоголосой ведущей в популярной программе, ратующей за крепкое тело и здоровый дух. В студии благодарно аплодировали.

 

* * *

 

Не помню почему — из нее и клещами слова было не вытянуть — Мута поведала мне, что Икел сочиняет какую-то грандиозную прозу. Говорила горячо, истово, самозабвенно. В подробности не вдавалась — только впечатления, эмоции, восклицательные знаки. Глаза поблескивали, пальцы дрожали, дыхание сбивалось. Мне даже подумалось, не пьяна ли она? Но мы в тот вечер ничего не пили, а тайное прихлебывание в индивидуальном режиме за ней не водилось. Потому я поглядывал на Муту с неясным подозрением, изрядным интересом и подспудной опаской. К чему это она? С какой стати? Не фантазии ли это? Я никогда не предполагал у Икела сверхобычных талантов и за чистую монету безразмерные восторги принять не мог. Видя мою скептическую мину, Мута распалялась еще больше — повторялась, настаивала, доказывала. Бурная ее тирада все больше озадачивала, смешила, пугала…

— Ну и как он в постели?.. — вклинился я.

— Ты в своем уме?..

— О том, что в работе, распространяются исключительно в постели. Слишком интимное. Еще Хемингуэй в «Празднике» ужасался… «Я дошел до того, что читал ей отрывки из неоконченных вещей…» Верх доверительности…

Мута замолчала, и остаток вечера был испорчен.

 

* * *

 

Казалось, я знаю, что напишу, предчувствую каждый непривычный оборот, всякий свежий изгиб рассуждения, любую прихоть неуклюжей своей фантазии. И я торопился домой, страшился повредить мысленно готовую уже ткань завораживающего повествования, истово вглядывался в самые дальние ее края и узоры. Забывшись, натыкался на встречных, поскальзывался, таранил углы зданий. На меня матерно покрикивали, крутили у висков указательными, злобно отпихивали. Но мне было до лампочки: успеть бы, не расплескать, сохранить…

Скинув в прихожей ботинки и куртку, я кидался к письменному столу, стремительно набрасывал несколько слов и застывал, парализованный несоответствием воздушного и бумажного. Наклонные кривые буквы были чужими, странными, раздражающими. Я пробовал через силу писать дальше — и ощущение только усиливалось. Потом становилось и вовсе невыносимо. Мнилось, что кто-то посторонний на несколько мгновений опередил меня и выдал нечто несуразное, вздорное, ужасающее. И я оглядывался вокруг и — как ни силился — не видел никого.

Потом подходил к окну, смотрел на скудно подсвеченный фонарями медленный снег. Разглядывал бесшумные редкие автомобили, ежившихся шустрых прохожих, электрические чудеса дальней рекламы. И думал, что никогда ничего стоящего не напишу. Закуривал, через минуту вспоминал, что бросил, и, приоткрыв фортку, выкидывал сигарету наружу. И возвращался к столу, и горько вглядывался в незнакомые каракули, и ронял голову на ладони.

 

* * *

 

Цепкие строки невольно отсылают к фигуре их автора. Возникает стремление встретиться, потрепаться о том о сем, разглядеть его как человека. Иногда желание это вполне можно реализовать. Но вспоминаешь вдруг, чем прежде оборачивались такие случаи. Несовпадением с ожидаемым, оторопью, разочарованием: жажда плюса фатально чревата минусом. Не нужно ничего трогать руками. Руки, как в известных строках всегдашнего носителя нашейных платочков, вам, конечно, не оторвет. А вот то, к чему прикоснетесь, наверняка для вас посыплется. Как иголки с февральской новогодней елки, что разобрать да выкинуть позабыли. Только задень ненароком!..

 

* * *

 

— Кто мы? Где мы? — витийствовал после вчерашнего Икел. — Кто мы — неведомо. И силиться понять — бесполезно. А где мы? В царстве теней и лавров. Мы видим лавры и идем к ним сквозь тени. Но и лавры оказываются тенями. И всегда случается — насквозь, навылет, в никуда…

Икел с удовольствием отхлебывал из заляпанного стакана воду, молчал раздумчиво, хмыкал со значением. От довольства собственными умозаключениями он на минуту прикрывал глаза, откидывал голову, застывал. Потом вздрагивал, осоловело обводил взглядом комнату, призывал кого-нибудь что-нибудь прочесть. Благостно внимал, обмякал, грустнел. Затем отворачивался и глядел в окно. За стеклом шел и шел мокрый снег.

 

* * *

 

Думалось об остром ощущении жгучего свободного полета, мгновенного обрыва всех мнимых страховок, зримого приближения к разъятию. Зачем? Сам я никогда не примеривался к такой возможности. А в чужую и отлетевшую уже душу не заглянешь. К чему заморачиваться? Ведь все придумывается самим и обречено на несоответствие реальности. Потому как реальность у субъекта размышлений убийственно краткая. Секунды. Хотя кто знает, как время в них спрессовано?

Я ловил себя на мысли о том, что по большому счету мне нет никакого дела до гибельной действительности. Важно лишь согласовать для себя некоторые собственные о ней представления. И трем самым выстроить другую действительность для внутреннего пользования. И жить в ней, полагая это оправданным предыдущими нестыковками. В конце концов все мы конструируем себе окружающее, а оно потом вносит изменения в наше внутреннее устройство. То есть на поверку озабочены мы не попытками всерьез проникнуть в происходящее, а лишь — самими собой. По-другому и не получится: вне лона собственных соображений об этом мире в нем не выжить. Скроенные по авторским лекалам умозаключения — и среда, и защита, и самооправдание. Что же еще здешнему жителю нужно? Все уже дано.

 

* * *

 

— Если сон долгий, к середине уже забываешь начало. А внятно пересказать сможешь и вовсе лишь финал. Поди попробуй прочти нынче большой роман. Только по праздности да особому пристрастию какому. Так многомесячные труды втуне и остаются. Вы представляете себе человека в здравом уме, вечерами самозабвенно изучающего солженицынские кирпичи?.. Я не о критиках. Это случай клинический.

 

* * *

 

— Не давайте выветриваться радости. Не относитесь к ней как к само собой разумеющейся штуке. Это товар штучный и скоропортящийся. Так не потакайте порче!

 

* * *

 

Икела мы любили за сомнительные живописные байки, апокрифические россказни с жутковатыми подробностями, завораживающие давно выветрившимся колоритом ретроспекции. Он рассказывал горячо, с многочисленными лирическими отступлениями, изображал персонажей повествования в лицах. Видно было, что ему самому сие действо доставляло немалое наслаждение.

— Этот человек был очень известным стихотворцем фронтового еще поколения. Хотя поэтом, прямо говоря, — никаким. Это, как вы понимаете, в порядке вещей. Приходит он в один прекрасный — а для моего героя неладный — день в ЦДЛ. Ясное дело, в пальцах тремор, в теле лихорадка, в глазах огонь со вчерашнего. А в карманах, следовательно, ветер. Оглядел он страждущим взглядом Дубовый зал и узрел одиноко сидящего за столиком знакомого критика. Не слишком, впрочем, дружественного — но выбирать не приходилось. Тем более, что тот смачно приканчивал графинчик коньяку. Усевшись за столик напротив критика, стихотворец долго и выразительно глядел ему в глаза. Двоякой трактовки взгляд этот не допускал. «Не умеешь пить — не пей! — торжественно откликнулся критик, наливая себе очередную стопку. — Официант, принесите молодому человеку минералки! Нужно, друг ты мой, знать возможности своего организма. Вот я, к примеру, пол-литру оприходовал и еще могу. Главное, не терять человеческого облика! Писатель в любых ситуациях должен выглядеть достойно. Помни о том, кто ты есть… Официант, принесите еще графинчик! Но ты на него рот не разевай: тебе водичка показана. Господь терпел — и нам велел. Ну, твое, стало быть, здоровье!..»

Критик лихо махнул еще одну полную стопку, высказал несколько ценных мыслей по поводу того, как следует жить, задумался глубоко и… рухнул под стол. Стихотворец не стал мешать его сладкому сну и, прихватив графинчик, благополучно переместился за дальний свободный столик, где в два приема весь этот графинчик и приговорил. После четверти часа молчаливого созерцания исторического интерьера он поднялся и, по свидетельству очевидцев, переходя от столика к столику, принялся что-то настойчиво выяснять у присутствующих. Причем полученные сведения его вроде бы удовлетворяли — он кивал, улыбался, хлопал собеседника по плечу… Но переходил к соседям, и процедура расспросов возобновлялась. Походка стихотворца становилась все более шаткой; для сохранения равновесия он все активнее придерживался за спинки стульев, края столов, головы трапезничающих… В конце концов добрался к красовавшемуся у стены рояля, опираясь о крышку, зашел за него… и повернувшись спиной к присутствующим, помочился. После чего тотчас же завалился под рояль. «Над ним и теперь музыка…» — задумчиво прокомментировал случившееся кто-то из свидетелей…

Впрочем, инцидент этот не помешал нашему стихотворцу через весьма непродолжительное время стать и секретарем большого писательского союза, и главредом самого авторитетного литературного журнала…

А что так усиленно выяснял наш сочинитель? Если верить его тогдашним собеседникам, интересовался он всего лишь местонахождением общественного туалета. Но раз за разом получая на этот счет исчерпывающие пояснения, не мог удержать их в памяти и делал еще одну — решающую, как представлялось страждущему, попытку. Да здравствует упорство в достижении цели!

 

* * *

 

Следователь глядел в окно и словно не замечал моего присутствия. Выдержав минутную паузу, я призывно захмыкал. Реакции не последовало. Пауза длилась еще несколько минут. Затем следователь медленно повернул голову и будто удивился, что в кабинете есть кто-то еще. И тут я разглядел, что правого уха у него почти нет. Потому, верно, он может многого недослышать. Впрочем, как знать. Сплошь и рядом обладатели ушей идеальной формы глухи как пробки. А ущербные и убогие ловят любую вибрацию.

— Ах, это вы, — убедился следователь. — Что ж, продолжим…

 

* * *

 

У Муты всегда случалось по нескольку ухажеров одновременно. Она быстро обращала знакомых в поклонников и купалась в обожании. Мута не слишком заморачивалась этическими вопросами и чувствовала себя в таких ситуациях легко и свободно. «Главное, чтобы все было в радость», — как-то обмолвилась она. «Главное — уметь всему этому радоваться», — неуклюже парировал я. Мута посмотрела с сожалением и не стала развивать эту тему. К чему, дескать, если мальчику не дано?

Все происходило плавно, без нажима, но весьма стремительно. Мимолетное знакомство, легкое головокружение, исчезновение дистанции. Горячечные объяснения, искры от прикосновений, неистовые объятия. Липкий пот, тусклое утро, полное опустошение.

Мута хотела, чтобы все звенья этого цикла в конкретных мужских обличиях всегда присутствовали в ее жизни вместе. Закончиться это никогда не могло, потому как все время начиналось. Закольцованность — идеальная модель вечности. А с вечностью у Муты были интимные отношения. Отношения такие возможны с самыми разнообразными субстанциями. Писал же стадионный поэт-шестидесятник: «Для меня коммунизм — самый высший интим! А об интимных вещах не треплются». И добавить тут нечего.

 

* * *

 

Я всегда завидовал тому, кто умел вести регулярные записи, личный дневник, календарные заметки по поводу. Наверное, это помогает заподозрить логику своего существования, расставить все по мнящимся местам, вычленить самое важное и предположить грядущее. У пишущего появляется дополнительная сила, способная высветить событийный ряд самым невероятным, но равноправным с действительностью образом. Возникает некая власть — сначала над нюансами, оттенками, тонами, затем — над взаимосвязями, персонажами, смыслами. Фиксация — независимо от воли ее творящего — привносит не свойственные текущей жизни рисунок и фактуру; а если автор попустительствует своим стремлениям, они начинают диктовать прошлому его новый, предстающий с исписанных страниц облик. И все сбывшееся и несбывшееся при этом из предмета ретроспекции превращается в инструмент самоопределения свидетеля, держателя, предъявителя миновавшего. А инструмент в руке — это нечастый праздник.

Спрашивая себя, что же оказывается самым цепким и четким из предложений памяти, среди хронологически смутных наплывов угадываешь лишь несколько сквозных тем, бродячих сюжетов, визуальных обманок. Их перечень кажется поначалу слишком невеликим, чтобы отобразить все твое предыдущее обидным обыденностью, постыдным общими местами. Но вскоре понимаешь, что иное тебе и не грозило. И причиной тому — не ты, а миропорядок, в котором волею случая очутился, и подарки, которые с рождением невольно принял.

С многолетней неотвратимостью вспоминаются июньские вечера в пригородном дачном домике, чудом слепленном дедом из дармового подручного материала — поломанных ящиков, обрезков листового железа, списанных шин. Отсветы керосинки на чумазом граненом стакане, кипяток с размятой молодой клубникой и кубинским сахаром, робкие первые звезды за пыльной растрескавшейся фрамугой. Темные медленные потоки прохладного воздуха в упругих кронах, самолетные голоса с недальнего военного аэродрома, спокойные запахи незрелой листвы, мышиного помета, прогревшейся бочковой воды. Черные лохмотья малокровного среднерусского винограда, квелая — из сохлых сучьев и ржавых труб — изгородь, непонятные — редкие и внезапные — надгоризонтные сполохи…

В совсем иных краях прошлого, но столь же зримо восстает из табачного дыма обнаженная поджарая женщина с презрительной усмешкой и длинной сигаретой в нервных пальцах, хочет что-то сказать, но потом раздумывает и молчит протяжно. И молчание отпечатывается куда сильнее, чем слова — мгновенно, странно, мертво… Клубится дым, подрагивает ночник, цепенеют тени. Беззвучие упрямо длится, обволакивает, затягивает. И ты уже не желаешь его ухода, удерживаешь, прирастаешь. И знать не хочешь, что там по его окончании…

Или встают вдруг зеленоватые, в крупных щепках и топливных пятнах медленные волны водохранилища под каменной стенкой набережной, покачивающиеся на них легкие летние облака, страшноватые вблизи, наглые речные чайки. Просыпается вдруг детское желание разглядеть, что же за поверхностью, в глубине, на дне. Упрямые локти на холодном щербатом парапете, склоненная к плавучему мусору тяжелая голова, неподвижные от странной жадности слабосильные глаза… И зачем случилось оказаться у рябой грязно-болотной воды? И что за спутница смотрит сбоку встревоженно? И находится ли что-нибудь в карманах для настырных клювастых пернатых?.. Память отвечает далеко не на все вопросы. А сплошь и рядом вовсе и не предполагает их. Вопрошание слишком беспардонно, нахраписто, неуклюже, чтобы не повредить рассыпающуюся на глазах картину времени из хрупкой папиросной бумаги. Неутолимая страсть к воскрешению чревата окончательным прахом.

 

* * *

 

— Главное, чтобы воздух был спрессован временем, — настаивал Икел. — Хоть и дышать трудно, зато опираться можно.

 

* * *

 

вели окрестные печали

через воскресный гастроном

стоять велели на причале

строкой в сценарии дрянном

 

все эти кадры птиц и ветра

сакраментальная нуда

непотопляемое ретро

осатанелая вода

 

в непрезентабельном пейзаже

как атрибуты мелодрам

сквозили счастья и пропажи

с грехом и смехом пополам

 

и на исходе половины

жизнь оставляла на потом

успения сороковины

развилки во поле пустом

 

и опоздания некстати

и ожидания всерьез

их пруд пруди в кинопрокате

для режиссера не вопрос

 

пустопорожняя надсада

испепеляющая страсть

от мора здешнего и глада

за океаном запропасть

 

тесны леса поля и реки

ясны тунгус калмык и финн

но на причале человеки

еще доигрывают фильм

 

глядят и видят сквозь друг друга

как отраженья шевеля

вся в елисейские округа

переселяется поля

 

* * *

 

«Поэзия — сей пламень небесный, который менее или более входит в состав души человеческой — сие сочетание воображения, чувствительности, мечтательности, — поэзия нередко составляет и муку, и услаждение людей, единственно для нее созданных». А что она иным? И кто создан единственно для нее?

 

* * *

 

ИЗ ПРОТОКОЛА

 

— Вы виделись с Мутой со времен встреч в литературном объединении?

— Слава Богу, нет.

— Вы довольны этим обстоятельством?

— Пожалуй, что да.

— И не было никаких контактов?

— Были какие-то странные звонки. Но до встреч дело не доходило.

— И о чем она говорила?

— Она молчала.

— Рекомендую правдиво отвечать на вопросы.

— Стараюсь.

— От ваших ответов будет зависеть ваш статус.

— В смысле?

— То, как мы будем вас квалифицировать. Как подозреваемого или как свидетеля.

 

* * *

 

За легкость в общении и добродушие Икелу прощался даже дурной пафос. Это было тогда общим местом, как, впрочем, и во все времена. Главное, чтобы он все остальное не заслонял…

— Россия — объединение, по сути, литературное. И породившее несравненную литературу, и скрепленное ею. И теперь если что и единит, так это память о былом величии словесности нашей. И если помнить — хватит, чем жить. Можно, конечно, и в беспамятстве барахтаться. Но словесность тут уж ни причем… Хотя что-что, а она всегда причем. Иначе — что это за литература такая, прости господи?.. А мстит не только забвение, память — тоже. Порой вроде бы лучше и забыть. А знаешь, что не поздоровится. Вот и помнишь. А здоровье все одно не спасается…

 

* * *

 

— Заклинаю вас: безумствуйте, безумствуйте за письменным столом… Трагический тенор эпохи. Не болезнь, а недостаток воздуха… Как раз — переизбыток. Только под запредельным революционным давлением — он что сжиженный газ. Только безумцы пробовали им дышать…

 

* * *

 

Бог весть с чего вдруг пасмурная и малоуютная позднесоветская провинция заставляет вспоминать о себе так живо и пристрастно. Что было у нее кроме алкогольной молодости и неистребимого стремления в никуда?.. А между тем из тамошних мги и сумерек то и дело настырно выглядывают манкие призраки, подмигивают лукаво, салютуют ладошками бестелесными. И все глаз от них оторвать не случается: сил недостает.

 

* * *

 

БЕЗ ПРОТОКОЛА

 

— А чего ее искать. Вы ее наверняка знаете. Временами она спала с вами. Порой чуть было не прибирала к рукам. Слава богу, удавалось выкрутиться и сделать тете ручкой, — взорвался я.

— Что вы несете?.. Мы разыскиваем убийцу…

 

* * *

 

— Эту историю рассказа мне один питерский поэт, — лукаво улыбаясь, сообщил Икел. — В семидесятых он перебрался в Москву и влачил там весьма жалкое существование. Жил в келье бывшего монастыря, но был весел, разговорчив, дружбообилен. И по этой или иной причине, но угодил в приятели к другому поэту. Самому тогда у нас знаменитому. Были они почти ровесниками, и не чурались совместных и розных амурных похождений. Но нижеследующий эпизод оттеснил многое из этой же серии в потемки забвения. Именно в таких выспренных выражениях словоохотливый стихотворец и оформил вступление. Для того, чтоб заинтересовать наверняка. Рассказчик-то он здоровский!

А дело было так. Тринадцатого января какого-то там застойного года позвонил ему именитый знакомец и попросил в десять вечера быть на месте — он заедет. Так оно и вышло. Гость напомнил, что до Старого Нового Года осталось всего пара часов, и велел без раздумий собираться. Объяснился он уже в машине. Оказалось, что в минувшем году у него было несколько романтических увлечений и явилась мысль собрать их в честь праздника вместе для выражения признательности за «прошлогоднюю любовь». Мысль более чем спорная. Тем не менее, будучи в душе авантюристом, сын Северной Пальмиры поддержал идею и сразу нацелился стать тамадой на этом празднике единства и согласия.

Погода и вправду была новогодней. Шел ровный снег. Как в известном стихотворении приятеля. «Идут белые снеги, как по нитке скользя…» Природа прямо-таки подталкивала на бог знает что. Ближе к полуночи они приехали в ЦДЛ. В нижнем буфете их встретили женщины различного возраста, конституции и социального происхождения. Общим количеством, как подсчитал тамада вечера, двадцать одна. Удивительно, что они, во-первых, явились, а во-вторых, не выражали никакого смущения по поводу совместного участия в мероприятии. Напротив, были оживлены, лучезарны и благожелательны друг к другу. Впрочем, возможно — далеко не все из них знали, по какой причине приглашены…

Банкет развивался динамично. Тамада в спринтерском темпе провозглашал тосты за каждую из гостий, о коих не имел ни малейших сведений. Поэтому между здравицами организатор вечера объяснял ведущему уникальность каждой следующей тостуемой. Без накладок, понятное дело, не обходилось. Так одной продавщице мясного отдела пришлось выслушать искрометную речь о ее впечатляющих успехах на театральных подмостках. Но она не возразила, а лишь благодарно и мечтательно поулыбалась в ответ… Но в целом все шло замечательно. Устроитель празднества настойчиво суфлировал, а тамада творчески преображал и красочно озвучивал. Дамы с интересом поглядывали друг на друга, безуспешно отыскивая подтверждения комплиментам ведущего, и удовлетворенно похихикивали. Они были чрезвычайно многообразны и представляли различные социальные слои. Присутствовали и труженицы Асклепия, и питомицы Меркурия, и сестры Терпсихоры. У них было призрачно мало шансов когда-либо оказаться за одним столом. Однако свершилось!..

Речи тамады были остроумны и лаконичны, степень веселья быстро нарастала, время летело. Но женщин было никак не меньше двух десятков. Поэтому, чтобы охватить всех без исключения, все равно понадобилось никак не менее двух с лишним часов. Тамада изрядно захмелел, виновник собрания заметно подустал, гостьи размалинились… Но знаменитый поэт вдруг встрепенулся, поманил кого-то из глубины подвала и принял из рук подошедшего большую дорогой кожи сумку. «Это скромные новогодние подарки», — пояснил он и вручил каждой из присутствующих по коробочке, где возлежало колечко с камешком. Потом театрально раскланялся и, прихватив одну из участниц пиршества, стремительно зашагал к выходу. У двери обернулся и сделал тамаде знак, чтобы тот следовал за ним…

Усаживаясь в машину, вожатый сообщил тамаде и своей спутнице, что здешний сценарий исчерпан и они едут к одному известному литчиновнику. Почему? Во-первых, тот приглашал. Во-вторых, там собирается нетривиальное общество. А в-третьих, отставному тамаде не лишним будет познакомиться с хозяином дома, потому как он редактор всенародно любимого журнала. А у бедняги-тамады публикации разве что в жэковских стенгазетах. «В грядущем застолье тамадой тебе не быть. Не обессудь», — предупредил знаменитый приятель…

И в самом деле тосты в том доме произносил только хозяин — круглолицый, пузатый, приземистый, похожий на Германа Геринга. На столе стояли дюжина «Вдовы Клико» и несколько мисок с черной икрой. Сидели же за столом два олигархического вида иностранца, всем известная балерина и народная артистка, певшая о долго и далеко текущей великой нашей реке. Когда приехавшие вошли, балерина по-свойски расцеловалась со спутницей знаменитого поэта, а иностранцы почтительно пожали ему руку. Хозяин наполнил фужеры и велел выпить за интернационализм. «Они меня с ним к себе в Австралию выступать зовут», — шепнул на ухо знаменитый поэт. Оказалось, что это тамошние заводчики-меценаты, приехавшие по работе, а заодно и с благотворительными целями. Так что оказались мы у толстяка неслучайно: нужен был личный контакт. Тут же состоялось рабочее совещание по поездке. Через пять минут ударили по рукам, выпили за друзей с другого континента, заворковали. И тут знаменитый поэт предложил хозяину послушать стихи своего друга. «Мне кажется, журнал от их публикации только выиграет…» Далее последовали старательная декламация давних и свежих опусов, какие вспомнились, довольно длинная пауза и долгожданное резюме хозяина: «Стихи мне ваши понравились. И даже очень… Но это не формат нашего здания — дерзайте в иных. У вас должно получиться».

Потом хозяин провозгласил тост за отечество. После чего народная певица грянула свою коронную песню. Оконные стекла задребезжали, люстры задрожали в ознобе, фужеры жалобно заныли. Для барабанных перепонок это было неслыханным испытанием. Следом за аплодисментами хозяин произнес краткую двадцатиминутную речь о соблазнах в жизни и творчестве. И снова настал черед «Вдовы…» с икрой. И снова разговор об опасностях культурным традициям… И продолжалось так до рассвета. Знаменитому поэту застолье явно наскучило, и он засобирался. «А я, пожалуй, еще посижу», — не без вызова заявила вдруг его спутница… Знаменитый и безвестный поэты распрощались и вышли.

На лестничной клетке знаменитый задержался, обернулся и, указывая на входную дверь, патетически воскликнул:

— И там тоже жизнь!

 

* * *

 

Почему-то в присутственных местах уборщицы — сущие овчарки.

— Да задери ты ножищи! Зенки разуй! Не видишь — я мою?..

Милицейская техничка исключением не была. Металась со шваброй в коридорном сумраке, бранилась почем зря, так и норовила тряпкой задеть. Оторва старая!

В дальнем углу подрагивал слабосильный вольфрам единственной лампочки. Вдоль стен горбились обглоданные временем стулья. Под подошвами дыбился заскорузлый линолеум. Дверь в предбанник была приоткрыта, и на дверном стекле зыбко проступило вдруг: «ЛИТО». Буквы дрожали, плыли, извивались…

Уборщица толкнула дверь, и отражение исчезло. Я обернулся и увидел настенную табличку, где было крупно выведено «ОТИЛ». А ниже — помельче — расшифровка аббревиатуры. Что именно — при таком освещении разобрать было трудно. Прочиталось как «отдел теней и лавров». Я помотал головой и нацелился подойти поближе. Но тут из кабинета позвали…

 

* * *

 

Перекладывая с места на место старый бумажный хлам, я все чаще натыкаюсь на поблекшие листки со стихами (то ли своими, то ли своих тогдашних приятелей), обрывками умозаключений (ну и заносило меня, однако), цитатами (бог весть из кого и откуда) и прочая, и прочая. Почему вдруг они стали то и дело попадаться мне на глаза? То ли флюиды всей этой истории таким вот образом ориентируют зрение? То ли словам время от времени просто необходимо быть прочитанными?

 

* * *

 

Икел держал в руках папку. Картонную, обтрепанную, с завязками. На ней крупными буквами были нацарапаны имя и фамилия неведомого сочинителя. Карандашом, блекло, без нажима. Чтоб стиралось легко. Мало ли их, авторов-то?

На всех папок не напасешься…

Он шел медленно, мягко, беззвучно. Улыбался чему-то мечтательно. Оглядывался с интересом по сторонам. Цепко — но и беспечно, весело, играючи. Словно желал что-то высмотреть, но и, не обнаруживая, не огорчался. Потом остановился, поднес папку к глазам — чтобы напомнить себе, чья там писанина — задел небрежными пальцами тесемку… И листы рванулись во все стороны, взмыли розно, замелькали полями. Облако их ширилось вокруг Икела, бурлило, пенилось. Заслоняло слабую улыбку его, заострившиеся черты, невесомую фигуру…

Я увидел вдруг, что под ногами у него ничего нет — ни земли, ни камня, ни мостка… Одно только облако многокрылое. Вот-вот и он провалится в тартарары, сгинет, исчезнет без остатка… И поделать тут ничего нельзя. Но нужно, чтоб он знал. И тогда…

Я заорал. И проснулся. На придвинутом к диване стуле валялись листок бумаги с неоконченной фразой, ручка, часы. Все как всегда. И возможно ли что-то еще?..

 

* * *

 

С этими бесконечными шастаниями в участок надо заканчивать. Пожаловаться куда-нибудь что ли?.. В любом случае, нужно бороться. А что делать? Иного выхода не просматривается. Только помнить следует, что борец всегда проигрывает. Или в прямом смысле. Или — всецело растворяясь в борьбе и в ней побеждая — теряет себя изначального. Так что куда ни пойди — либо коня потеряешь, либо смерть найдешь… Твое — лишь дни этого пути скорбного. Но истуканом стоять — значит отрекаться и от этого краткого времени. Но когда слышишь, что время — это все, не торопишься отчего-то согласно кивать головой.

 

* * *

 

Бог негромко подсмеивается над нашими упованиями, щурится в усталой улыбке, очи всевидящие в щели превращает… И чем беспощаднее жажда, тем больнее аукается несбывшееся. А без жажды куда? То-то и оно…

 

* * *

 

Власть стихии, стихия власти. Как легко одно перетекает в другое! Питомцы Эвтерпы оборачиваются подручными Зевса и упиваются молниями, разящими прежних своих собратьев. И здесь тоже числят себя родственниками стихии. И что им иное родство?

 

* * *

 

Суета, бега, закрутка… Всегдашнее ли это теперь состояние?

 

* * *

 

— Хотите о моем литинститутском руководителе семинара? — испрашивал Икел. — Внешне он был похож скорее на экономиста советской госконторы средней руки, нежели на пиита. Коренастый, в мешковатом костюме, с видавшим виды портфелем. Неспешный, семь раз отмеряющий, готовый к обороне. Он входил в аудиторию с хитроватой улыбкой, ставил портфель на стол. Оглядывая присутствующих, неторопливо доставал их рукописи. Семинаристы все больше притихали, он все шире улыбался. Делал паузу, заговаривал о превратностях погоды, степенно откашливался. Нацеплял на нос очки, раскрывал свой кондуит, не вдруг отыскивал нужное. Впрочем, далеко не все присутствующие видели нужным то, чем предлагалось заняться…

— Итак, сегодня мы должны поделиться своими раздумьями на тему «Красота спасет мир». Мы ведь с вами об этом в прошлый раз договаривались? Отлично. Итак, как бы вы сформулировали главную мысль планируемого эссе? Вот вы, например…

И он кивал на меня и загадочно улыбался. Я делал трагическое лицо, по которому можно было заподозрить пугающую безмерность откровений, явившихся одержимому предложенной темой. И словно выстраданный плод одиночных ночных бдений выдавал нечто демагогическое и претенциозное. Что-то вроде «красота спасет лишь тот мир, что спасет красоту». Он хмыкал, постукивал пальцами по столу, нелегко вздыхал.

— Просил же — без экстравагантностей…

Я пожимал плечами. Он вздыхал еще тяжелее, выразительно скучнел, спрашивал кого-нибудь другого…

Родился он неподалеку от нашего города, в райцентре со знаменитым кирпичным заводом. Но жил в родных краях недолго: сразу после окончания школы поехал поступать в столицу. Учился он на философском факультете главного университета страны. Сокурсницей его была будущая первая дама государства — жена прогрессивного генсека, провозгласившего перестройку и ускорение. Генсек был еще в полной силе, и рассказы о юшошеских неформальностях звучали как свидетельство принадлежности к узкому кругу имеющих доступ. Семинаристы заметно оживлялись, округляли глаза, переспрашивали. Рассказчику эффект нравился.

К тому времени стихотворчество утратило для него первостепенное значение. И на литинститутских поэтических семинарах он все больше распространялся о созданном не столь давно под своим началом движении «Мир через красоту». О значении культурных связей с Индией, о наследии Рериха, о своих поездках к сыну художника. Говорил о том, что новоиспеченное движение ширится не по дням, а по часам. Распространяется на все новые и новые регионы, страны, континенты…

Последняя книжка его «Гималайская неделя» была на слуху. И он увлеченно рассказывал о жутком спросе, о дополнительном тираже, о жалких вяканьях злопыхателей. Поминал при этом и нападки на свой первый столичный стихотворный сборник, последующее замалчивание и чуть ли не запрет на публикации. Хотя вроде там ничего такого и не было… Может, это в какой-то мере и соответствовало действительности. Однако во времена наших встреч социализм стремительно приобретал человеческое лицо, жертвы прежних притеснений были в почете — и эти его слова нередко вызывали скептические ухмылки и хмыканья.

Не раз возникала мысль перейти в какой-нибудь другой семинар. Благо, достойные руководители имелись. С одним из них, поэтом Юрием Левитанским, проводились даже по этому поводу переговоры. Мэтр дал добро, но вмешались формальности: в семинаре том могли заниматься только москвичи…

И продолжал учиться с ребятами из Прибалтики и Украины, средней российской полосы и Средней Азии, Поморья и Коми… Приезжал вместе с женой-однокашницей на сессии, ругал сочинения однокурсников, кочевал вольным слушателем по иным семинарам. Винокуров, Межиров, Кузнецов… Калибр имен впечатлял. Стихи их могли не приниматься, но масштаб фигур был очевиден. Мне всегда было чрезвычайно интересно увидеть автора, прочитанного живьем. Хотя, конечно, сплошь и рядом это искажает памятные книги. И может быть, правильнее общаться с писателем лишь через прочтение.

«Гималайская» проблематика увлекала нашего семинарского «мастера» все больше. Он строил планы строительства Шамбалы на Алтае, хлопотал об издании трудов Блаватской, организовывал ячейки последователей по России. Кто-то видел в этом опасные проявления сектантства. Масла в огонь подлила смерть знаменитого в те годы актера, сыгравшего главную роль в знаменитом тогда фильме «Пираты двадцатого века». Актер этот слыл последователем, посещал собрания одной из ячеек и был (если верить сарафанному радио) мучительно убит единомышленниками на одной из их регулярных сходок. О подобных событиях в газетах и теленовостях сообщать считалось не нужным. Тем не менее резонанс история получила мощный. Трудно судить, в какой степени трагедия была мотивирована философскими или религиозными особенностями предмета общей духовной склонности членов организации. И уж тем более маловероятной виделась личная причастность главы межкультурного сообщества к этому печальному инциденту. Однако злые языки пеняли ему на вероотступничество, потакание агрессии, претензии на мессианство. Появлялась «апокрифическая» информация о том, что его, как и Льва Толстого, отлучили за ересь от церкви. Официальных тому подтверждений я не встречал…

Уже спустя несколько лет после получения диплома, где значилась расплывчатая и всеобъемлющая специальность «литературная работа», я случайно увиделся с ним в областной юношеской библиотеке. Он приезжал выступать перед здешними членами своей структуры, а я зашел узнать о грядущих молодежных поэтических посиделках. Столкнулись на лестнице.

Он расспрашивал, что у меня нового, бываю ли в Москве, публикуюсь ли? Говорил мягко, ровно, несуетно. Глядел ласково, участливо, лукаво. Сопровождающие терпеливо ждали, вздыхали, поглядывали на часы. Желал напоследок не пропадать…

Заканчивался век, заканчивалось отведенное ему земное время… Больше я не видел его никогда.

 

* * *

 

История нашей словесности — череда мифологем. Каждая последующая — от болезнетворных соков предыдущей. И выздоровление смерти подобно.

 

* * *

 

Внезапно повалил снег. Мокрый, крупный, прилипчивый. Сумерки зашевелились, разлохматились. Отойдя уже прилично, я обернулся и увидел, как особнячок колеблется, пошатывается в сгустках летучей воды — норовит раствориться в ней, да все не решается. Углы размывались, стены шли белыми пятнами, стекла слезились. Как переводная на клочковатый воздух картинка, дом распадался на куски, стирался, исчезал. Но истаять вовсе не мог — брезжил, пробивался сквозь хлопья, посверкивал. Огней в нем все не гасили — кто-то никак не мог доделать свою работу.

Было сыро и зябко. Медлить становилось невозможно. Я поежился и быстро зашагал прочь. Не терпелось согреться — болезни никак не входили в мои планы. «Предполагаем жить…» отчего-то навязчиво крутилось в голове. «А все одно — без загадывания никуда. Планы, планы… Что еще заставляет кровь нестись по кругу? Какие такие без них скорости? Все будет мертвяще недвижным. Если вообще будет».

 

* * *

 

 В.К.

Апельсиновым лисьим огнем

подрумянен декабрь изнутри.

В предрождественский сумрак нырнем —

и гори они, друже, гори

 

ярым пламенем строго дотла,

окаянной игры пироги.

И лети веселее, зола,

на вчерашние наши круги.

 

Горе мыкай и счастья не чай,

не страшись чумовых виражей.

И гони корневую печаль

из неверного сердца взашей.

 

Все одно, потому и ничто —

торопливая пыль, кутерьма.

В нашем сумеречном шапито

лишь безумцы не сходят с ума.

 

Что им фантики, блестки, фольга,

фатовские банты, конфетти?

Завертелось — и вся недолга:

не смотри, не смотри, а иди

 

в темный час, в заколдованный лес,

ведь едва остановимся мы,

и под куполом здешних небес

не отыщут ни света, ни тьмы.

 

* * *

 

Все чаще приходится (как это водится у сумасшедших) обсуждать всяческие вопросы с самим собой. Раньше чаще и охотнее случалось разговаривать (как правило, со старыми знакомцами) о разных материях. И хотя все это было, в сущности, болтовней — «психотерапевтически» разгружало и помогало потом уже собственноручно нащупать решения. Теперь же почти всегда — один на один с любой передрягой.

 

* * *

 

Поэт-депутат. Причудливая, надо сказать, фигура. В близком прошлом — вовсе не редкая. Не мытьем, так катаньем — но быть властителем дум. Да что там дум… Просто властителем. Владеть словом — для иных ступень к владению жизнью ближнего. Это раньше казалось, что слово влияет на судьбу. Теперь же потребно лишь непосредственное на нее воздействие. И депутатство на этом пути — цветочки. Эпоха такова, что ревнители духовной пищи с боями — порой и насамомделишными — прорываются к властному кормилу. Литератор Нур Мухамед Тераки, первый афганский лидер советского разлива. Филолог Звиад Гамсахурдия, яростный грузинский смутьян. Его заклятый абхазский враг Владислав Ардзинба, директорствоваший в Институте языка, литературы и истории. А сербский поэт Радован Караджич? А чешский драматург Вацлав Гавел? Между прочим, и Владимир Ильич Ленин имел обыкновение указывать в анкетах, что по роду занятий он литератор. И что тут возразить? Полсотни с лишним томов сочинений тому поруки…

В самом ли слове есть завязь диктаторства? Или к словарному инструментарию тяготеют особи определенного психологического склада? Или наклонность эта формируется гипертрофированным вниманием к слову? И обретя власть над словом, жаждут ее экспансии? И нужно ли это понять? И можно ли это принять? И следует ли принять, не понимая? Разве только что к сведению…

 

* * *

 

Во сне глаза ее были чуть приоткрыты, подернуты отсутствием, блестящи. Сквозь ресницы сочился зеленоватый свет радужек, угадывались колючие зрачки и вызволенные сновиденьями легкие слезы. Казалось, я помню эти глаза уже много-много лет, со времен стремительных страстей и ювенильных безумств, горних претензий и нехитрых радостей. С тех благословенных дней, когда я пристально вглядывался в женские лица, яростно подозревая открыть в них нечто такое, что может в корне изменить для меня порядок вещей.

Конечно, эти припухшие веки, робкие краевые морщины, рукотворные линии ресниц давно хранились в темном углу памяти. Только когда и как они там очутились, я припомнить решительно не мог. В те призрачные уже времена девушки этой, наверное, еще и на свете не было… Как же все быстро! Нестерпимо быстро. А глаза — они, должно быть, передаются по наследству. Причем необязательно по прямой линии. Чаще — по каким-то причудливым траекториям вовсе не кровного родства: отступающая волна одного поколения насылает взамен новую, как две капли подобную себе же…

Я осторожно — чтобы не разбудить — перевалился через спящую и подошел к окну. Снег стих, но не прекратился. Редкие неспешные хлопья слабо мерцали в уличном сумраке, в окнах стояли тусклые фонарные блики, где-то сбоку виднелась пятнистая луна. Окно напоминало домашний аквариум. В дошкольном возрасте я любил наблюдать, как нежатся в нем медленные серебристые рыбы, едва колышутся экзотические водоросли, мелко подрагивает робкая подсветка. Совсем рядом по ту сторону стекла действовали иные законы, жили иные существа, лучился нездешнего колера свет. И проникнуть внутрь этого светящегося в нескольких миллиметрах от подушечек твоих пальцев мира было невозможно: убери преграду, разбей стекло — и он перестанет существовать, распластается безжизненно под ногами, превратится в отвратительный склизкий мусор… Так и окно: отвори его только — и потянется вовнутрь студеная сырость, просочится под кожу, разбудит спящую. Она встрепенется, глянет дико, сожмется в комок… Но будет поздно: грань между мирами исчезнет, и одним из них станет навсегда меньше… Миры — это стекла.

 

* * *

 

ИЗ ПРОТОКОЛА

 

— Высказывался ли фигурант дела когда-либо о системе собственных ценностей?

— Не припомню такого.

— А что, по-вашему, ему представлялось самым необходимым?

— Воздух.

— Почему вы так считаете?

— Он сам говорил об этом.

— В переносном смысле?

— Во всех смыслах.

— Не дерзите.

— Слушайте, за кого вы меня держите?

— Вы хотите узнать о своем статусе? Вы квалифицированы как свидетель. Впрочем, степень виновности определит суд.

 

* * *

 

Нужно ли нынче писать длинно? Воспримется ли объемное художественное послание? Вряд ли. Разве что десятка полтора профессиональных критиков полистают. Да и то — лишь если пройдет в «толстяках». Темп другой, силовые поля, состав воздуха… Может быть, именно короткие записи — и есть подспудно желаемое?

 

* * *

 

Все тянет жить последовательно (сделал одно, перешел к другому). А не получается. Живешь в десятке параллельных миров. И по-иному — никак…

 

* * *

 

Снег шел стеной. Словно кто-то решил дочиста опорожнить студеные небесные закрома. Колючие хлопья упорно забирались за воротник, стремительно таяли, упрямо выхолаживали кровь. Они липли на ресницы, царапали глаза, заслоняли дорогу. И приходилось идти вслепую.

Я был свидетелем снегопада и не мог рассмотреть ровным счетом ничего. Такова участь свидетеля. Не самая позорная участь. Хоть и щиплющая порой самолюбие. А почему не виновник? Да, чревато. И еще как. Но зато все дело — в тебе. А не в снегопаде, дожде или ветре. Это они тебе свидетели, а не ты — им…

Но степень виновности и в самом деле определит суд. Чуть позже.

 

* * *

 

Звонки и тишина в трубке. Настораживает, конечно. Но почему они обязательно связаны со всей этой историей? Мало ли кто и для чего возжелал поиграть в молчанку. Такие варианты возможны, что ни в жизнь не догадаешься. А может, это и предупреждение какое. Звоночки, звоночки…

А что касается следствия — оно обязано расставить все точки над i во что бы то ни стало. То есть не взирая на истину. Нужно ли это делать — вопрос коварный. Тем паче, когда точки эти ни в какую не расставляются… Но следствие есть следствие. Даже само это слово сигнализирует о том, что оперируют здесь результатами, а не причинами. А причины подбираются исходя из текущего расклада и по логике соответствия. Со степенью правдоподобия, приличествующей случаю. Остается только пожелать дальнейших успехов на тернистом этом пути.

А Мута… Кем она была? Свидетельницей, виновницей, следствием? Искать ли с ней встреч? Чем они грозят? Кто знает? В вопросах больше истины, чем в ответах. Мне достаточно знать, что Мута где-то неподалеку, порой думать о ней и припоминать жутковатые совместные приключения. От большего избавь бог. Столько еще не написано, что непозволительно рано выходить с ней на связь. А то ведь в два счета затянет, закружит, растворит без остатка. И не сказанное вовремя будет безвыходно зыбиться в лукавом эфире и вечно смущать близорукие души стремительных потомков.

 

* * *

 

Я сел за стол и взял ручку — терпеть не могу сразу набивать в компьютер. Нужно было писать — давным-давно пора. Сколько раз казалось, что нынче, наконец, напишется не один абзац и не одна страница. Но вынимая из файла чистый лист, я понимал вдруг, как по-детски заблуждался. И думалось, что это непременно случится завтра.

Но на сей раз и в самом деле вывелось несколько трескучих фраз, снимающих с автора всякую ответственность за написанное. «Когда вспоминаешь события четвертьвековой давности, то невольно подозреваешь себя в несвободе от обязательных аберраций последующего времени. И проверить подлинность красок прежних картин и коллизий нечем. Поэтому сомнение неизбежно сменяется вынужденным принятием на веру. Ведь ничего другого не остается».

Потом прервался, отодвинул штору, поглядел на нескончаемый снегопад. Ночь была живой, немой, прекрасной. И я понял, что сегодня же продолжу свои записи. И дело сдвинется с мертвой точки.

 

* * *

 

«Надо учиться жить без счастья, но с радостью. Надо верить себе. Надо быть терпеливым с близкими и далекими. Мы писатели. Мы опираемся на многие дальние плечи. Должно выйти. И выйдет, друг».

 

КРЫЛЬЯ НАД КРЫШАМИ

Провинциальный романс

С младенчества любезное,

Нам дорого — пойми —

Одно лищь бесполезное,

Забытое людьми.

Д.М.

Мне почти ничего не снится. Разве что краткие блики в морщинистых лужах, круглоголовые несуразные цветы, дымные сырые темные улицы… и, конечно, марка — выцветшая, невзрачная, маленькая. Крупным шрифтом — ОСАВИАХИМ. И мелко, вдали, — едва видимый призрачный аэроплан… Когда я вижу его — сразу перехватывает дыхание. Я немею и никого не могу позвать. Только жадно и бесплодно открываю глаза… Но казенный, звездного холода свет мгновенно рушится со смертельно белого потолка, и я снова проваливаюсь в бескрайнюю ночь.

 

Осень, зима, весна… Все это время погода в городе шалила без куража и фантазии. Чаще всего — чуть выше нуля. Дождь с мокрым снегом, порывистый ветер, умеренный до сильного… В последние годы сводки синоптиков можно было каждый день и не слушать. Ничего нового почерпнуть не случалось.

Мог ли нравиться такой порядок вещей? К нему, как и ко всему на свете, можно было привыкнуть. Но дыхание неправильности, ущербности, некой опасности так и сквозило в каждом порыве ветра… Да в конце концов и чересчур утомительно — всю дорогу реагировать, определяться, не принимать… На том и растратишь себя любимого. Требовалось что-то другое. Верного имени этому не находилось. И пока с формулировкой не получалось, необходимо было плевать на все и жить в предлагаемых обстоятельствах.

 

Буквы начинали прыгать, срываться с места, седлать друг друга, перескакивать в чужие предложения, коверкать их смысл, а потом и вовсе превращать их в бессмыслицу; а потом и отдельных слов было не разобрать вовсе… вроде как что-то знакомое, но совершенно не поддающееся пониманию, а то и вовсе издевающееся над здравым смыслом… что же такое происходит, где поломка… следом плыли строки, изгибаясь и тая за краем страницы, гибкие, легкие, свободные; текст бежал как молоко, да и текст ли это уже — не мог ручаться: ни за слова, ни за что иное на полях их бесчинств, взрывавшихся непонятно отчего и бурно набиравщих силу… Необходимо было срочно их усмирить, резко привести в чувство, построить стервецов… ведь только дай этой шантрапе волю — на голову сядут, да они и так уже… жестче нужно, четче, однозначней — только тогда, даст бог, одумаются и хоть во что-то божеское сплотятся… равняйсь! смирно!.. что непонятно?… вычеркну, удалю к чертовой матери, заменю в два счета… ах, нет!.. тогда все по новой, с самого начала, с чистого листа… итак, раз, два, три, поехали… а, это опять вы?.. и снова за свое?.. это что, фильм ужасов?.. день сурка, бред, катастрофа… И наконец, доходило, что схожу с ума…

 

Тучи, гирлянды, рекламные перемигивания, смешиваясь, отражались в мелких лужах, редкие заспанные машины тенями проскальзывали по опустевшему неуютному проспекту, громоздкое, довоенной еще постройки сооружение по прозвищу «Сапожок» машинально поздравляло бегущей строкой с давно прошедшими уже праздниками. «Сапожок», «Сапожок»… тридцатые годы, конструктивизм, вертикальные линии… образцовый советский универсам, телеграфное агентство, конторы потребкооперации… Чего тут только не было… Самое большое здание в городе, жизнь ключом, флаги на башнях… Каждый рубеж — решающий, дорогу в будущее — проложим, выше знамя… Там в книжном продавцом работал один местный поэт — молодой, позитивный, не чуравшийся никакого труда — жить-то надо. Выживает ведь кто? Кто не чурается…

Начало тридцатых, только что отучившийся в Ленинграде инженер Панов-Шаман — ему нет и тридцати — победил в конкурсе проектов Дома торговых организаций другого питерского выученика — Николая Троицына, уже отметившегося «Гармошкой» на Карла Маркса. Радость, успех, перспективы… Главная новостройка, престиж, соответствие линии… Обновление, омоложение, движение… Ну и приглашение, конечно, поработать в стенах создания своего самых дерзких, обещающих, даровитых… Чтобы содержание форме соответствовало. Но речь не об отвлеченных материях шла… Работать нужно было простыми совслужащими. А таланты свои реализовывать после работы. Страна прежде всего хозяйственный труд ценила. А высокие искусства — рядом, но не в ущерб службе… Это уж потом, если покажешь себя, а партия востребует… Но для этого надо безустально трудиться на всех фронтах. «Землю попашет, попишет стихи…»

Замутила солнечная дрема

Голубую глубину небес.

Лечь бы на траву аэродрома

И глядеть лучам наперерез.

Хорошо послушать и пилоту,

Как пчела над лютиком поет…

Но готов к высокому полету

В стратосферу грозную пилот.

Вот он — обожаемый, любимый,

Близких расставанием томя,

Смотрит молчаливо из кабины,

Думы под улыбкою тая.

Может быть, невольная тревога

Робко похолаживает грудь?

Может, землю хочется потрогать

И сказать простое что-нибудь?

Может быть, последнее «прощайте!»

Выражает грусть в его глазах?

Ведь нелегок путь, и беспощаден

Нрав слепой стихии в небесах.

Нет! Его бодрят родные лица,

Ласковые взгляды не сводя,

А в руке, как талисман, хранится

Стойкое тепло руки вождя.

И чисты небесные просторы,

И проверен строго самолет…

Загремели мощные моторы,

Прорываясь радостно вперед.

И, ветрами травы пригибая

И послушно ускоряя ход,

Ринулась машина голубая

Круто, торжествующе — в полет!

И вослед орлу мы смотрим гордо,

Щуря восхищенные глаза.

…И мечтают дети о рекордах,

Мысленно взлетая в небеса.

Такие творения поощрения требуют… Питомцу Каллиопы — Союз писателей, а зодчему, специальной музу которому не полагается — Союз архитекторов. Так оно и случилось. Кто бы сомневался…

Архитектор окончил свои дни в столице уже в мою бытность на этом свете. Видел я его только на фотографиях… А стихотворца помню хорошо. На закате дней он замки починял, слесарничал понемногу… Высоких претензий не имел. Об опытах в изящной словесности вспоминал неохотно. При встречах случайных я из него что-то выудить о прежнем пытался. Но тщетно. Он лишь руками махал досадливо… Если торгуешь литературой — это бесследно не проходит.

 

Навстречу попался взъерошенный нахохленный человек с круглыми глазами в медицинской маске. Он зыркнул на меня как на врага народа и стремительно посеменил прочь. Наивные едоки пропаганды!.. Брешь масочной ячейки — для вируса целая вселенная.

 

В каплях ледяного пота на металлической морде Белого Бима отражались пульсирующие немые огни безлюдного проспекта. Над литой собачьей шерстью высился темно-оконный безжизненный Кукольный театр в дождевых фасадных потеках. Все куклы давно спали мертвым сном…

 

Стремительная оттепель с энтузиазмом первых пятилеток демонтировала волшебное здание мужского и женского праздников. Их обломки блестками рассыпались по тротуарной воде и глухо ложились на дно памяти. И смеркалось уже окончательно.

 

Я ловил себя на том, что изрядно подрастерял юношескую привязанность свою к этому городу — славному, ветшающему, несуразному, — где давным-давно родился и вскоре после того насквозь пропитался смертельной отравой сочинительства. Сладкой и головокружительной. Той, что нынче стала мучительной и бесплодной…

 

Мокрый ветер пронизывал до костей. По телу ползла отвратительная дрожь… Нужно было срочно согреться.

 

Оказалось, я так долго собирался зайти в ближайший бар, что за это время он успел благополучно закрыться. Это мое всегдашнее… Правда, я краем уха слышал, что кабаки опечатали из-за эпидемии. Но в моем случае вирус совершенно ни при чем…

 

Странно, что другого заведения — в двух шагах от дома — я раньше не знал. А оно, между тем, работало. Несмотря ни на что и назло всему… Затемненный холл, простая, но опрятная лестница вниз, театральный полумрак с пряными парами порока… Такие заведения не для того, чтобы махнуть стакан, вкратце подумать о своем, сглотнуть горькую слюну да отчалить. Нет, в такие места ни с какого бока не должна пробираться социальная разобщенность. Ее должно оставлять где-то вверху, над мокрым асфальтом, под равнодушными неоном… Здесь нужно сидеть долго, сладко вживаясь в мир приблизительных очертаний, неторопливо наблюдать тусклое и подземное, хищно высматривать, а отчаявшись — придумывать случайного собеседника, без которого все рухнет… Я взял какой-то затейливый коктейль и уселся в углу в гордом одиночестве. Других посетителей в подвале не было. Да и бармен, казалось, время от времени развоплощался в пыльных лучах слабой подсветки… Однако после второго коктейля в смущенную безлюдьем душу робко проникло подозрение, что в зальчике помимо нас с барменом все же есть еще кто-то… Хотя как я ни старался — разглядеть никого не мог. Даже занервничал отчего-то…

— Курить можно?

— Пожалуйста.

Зачем это я? Не курю ведь вовсе…

Я тупо стряхивал пепел к подножию узкой глиняной посудины, из которой ошалело торчала упрямая голова живучего представителя центральнорыночной флоры. Я не силен в цветах, а потому не мог оценить его родовую принадлежность. Но лохматая куражистая башка его отчего-то подкупала и радовала.

Мой робкий дымок смешивался с пылью, бестолково клубился, нехотя густел… Через полчаса стало казаться, что где-то совсем рядом своевольные никотиновые смолы лукаво оформляются в несомненную девическую фигуру.

Девушка недоуменно огляделась, точно упала сюда с луны, ритуально поправила прическу и неспеша двинулась в мою сторону. Она смотрела куда-то далеко за меня, будто намеревалась пройти насквозь стену этого заведения к желанной невидимой цели. Девушка была ни красива, ни дурна. Правильные черты лица не впечатляли и не отталкивали. Лицо ее виделось редким материалом, на котором легко было изобразить почти невообразимое. И дикую любовь, и безутешную скорбь, и неомраченную радость… Вот уж настоящая находка для хорошего режиссера!

Когда незнакомка поравнялась с моим столиком, я вынул неведомое черноголовое растение из длинной настольной вазочки и манерно протянул ей. Девица столь же церемонно поклонилась и, лукаво приняв скромный дар, нежданно приладила его к шершавому борту моего студенческого еще пиджака.

— Люблю решительных.

— ?

— Не самое безоблачное время для знакомств…

— А бывают безоблачные времена?

— Не знаю. Я жила только в своем.

— Присаживайтесь. Мне одиноко. Коктейль?

Она села напротив и пристально посмотрела мне в глаза. Как будто знала обо мне что-то такое, чего другим знать было не дано…

— А ты не пробовала поступать в наш институт искусств, — искренне поинтересовался я, — на актерское?

— Я не отсюда. А в Москве — пробовала. Не взяли… А почему ты спросил?

Мы сразу перешли на ты. И это звучало ни принужденно, ни фамильярно…

— Чтоб убедиться в своей проницательности… А почему ты здесь? — вошел я во вкус расспросов.

— В баре или в городе? В баре — по той же причине, что и ты. В городе — по глупости.

— И как тебе?

— Вполне… Только коктейль дрянной…

— Давай возьмем другой?

— Если смешать — получится еще хуже…

— А ты привереда.

— А как же…

Она наконец улыбнулась. Улыбка была хорошей.

— И еще жаль, что здесь совсем мало дыма…

— Ты сильно куришь?

— Нет, не сильно… Я о том дыме, который нам сладок и приятен…

— И которого без огня не бывает?

— Наверное… Пламени я не видела, только лед…

— А ты холодноглазая. Я бы скорей блики на льду увидел…

— Не всем же так везет!

— Это большой вопрос, кому повезло.

Она сделала паузу, отхлебнула коктейль и зыркнула испытующе.

— А я решила, что ты давно уже взрослый…

 

Наши рябые отражения забегали вперед и безбожно кривлялись. Их злила безответственная неторопливость нарушителей самоизоляции.

— Вот в этом доме, — тоном завзятого гида сообщал я, — жил Анатолий Пепеляев. Недолго. Чуть больше года. Пока его в тридцать седьмом снова не арестовали… Самый молодой из белых генералов. В двадцать семь лет звание получил. Между прочим, когда его части заняли Пермь, в плен к ним попали двадцать тысяч красноармейцев. Представляешь? А Пепеляев взял да и по домам их всех распустил… Завершение пермской операции пришлось на очередную годовщину взятия Измаила Суворовым. И подчиненные своего генерала Сибирским Суворовым окрестили…

А чего стоило его явление во Владивосток из Харбина в двадцать втором году! Казалось бы, если чудом удалось выбраться из России живым — сиди и радуйся. Ан нет… Поход на Якутск затеял, «милицию Татарского пролива» собирать стал… Громкая история. Закончится, понятное дело, это могло лишь одним…

А здесь он после долгой отсидки появился. Определили его работать краснодеревщиком на мебельную фабрику — эмигрантский опыт учли. Потом вырос до помощника начальника конного обоза… Поступил, кстати говоря, в наш пединститут, рос над собой. Говорили, что-то писать собирался… Но по-моему, только письма из-под пера его выходили. В Харбин, жене. Все звал приехать, потому как все вроде устаканилось… Но она так и не ответила.

— Думаешь, зря?

— Я ничего не думаю. Как было, так и было…

— Беспроигрышная позиция.

— А зачем проигрывать за здорово живешь? Победами мы и так не избалованы… Видишь тот дом через дорогу? Это гостиница «Бристоль». В Гражданскую здесь располагался штаб генерала Шкуро. Любил он гостиницы — за пару месяцев до того роскошно пьянствовал в харьковском «Метрополе» по случаю присвоения генеральского звания. На банкете, Плевицкая, между прочим, пела… Повелитель жизни! Это потом, в эмиграции он черт знает в кого превратился… В цирке наездником работал, пытался в кино пристрять, хотя бы в массовке… В Ницце на съемках «Тысячи и одной ночи» с самим Вертинским столкнулся. Принялся расшаркиваться, разъяснять, кто он такой… Но тот его не признал.

Так вот, именно сюда Олеко Дундич в форме белого офицера привез атаману издевательскую депешу, вручил послание и, пока охрана не опомнилась, спрыгнул с балкона второго этажа прямо на коня и поскакал прочь. И ушел ведь… Вы в школе не проходили? Напрасно… Хоть на самом деле о нем мало что известно наверняка. Когда родился, кто по национальности, как звать, наконец… Милутин Чолич? В двенадцать лет он сбежал из дому, добрался до Аргентины и целых четыре года скот перегонял… Стал редким наездником.

А в четырнадцатом году — он уже чемпион австро-венгерской армии по фехтованию среди унтер-офицеров… Лихой парень! И как его только в Россию занесло?.. Буденный в нем души не чаял. На его глазах под Ровно красавца и подстрелили…

— А что в этом здании сейчас?

— Да все под офисы раздербанили… А вон через дом — тоже занятное строение. Там выпускали городскую газету. А молодой Андрей Платонов сотрудничал в редакции. Этого-то ты помнишь? Ну ладно, ладно, шутка… Впрочем, он в разных газетах светился — не только в этой. А еще в совпартшколе учился, в местном университете… И как только успевал? И мелиорацией в области руководил, и электрификацией… И при этом в кафе «Железное перо» частенько сиживал. Общался, так сказать, с собратьями…

А еще жениться успел. На любимой девушке Маше. Правда, она от него сбежала и поселилась в шестидесяти верстах от города… Но ее и там регулярно доставал. И убедил-таки!..

А еще он стихи писал. Даже книжку издал. Слава богу, что лишь одну и в провинции. Сердцу не прикажешь…

Отдайся сегодня, вселенная,

Зацветай, голубая весна,

Твоя первая песня весенняя

В раскаленных машинах слышна.

— Конкретный автор. Не убавить, ни прибавить…

 

Миновав очередного редкого прохожего, спутница моя обернулась и задумчиво посмотрела ему вслед.

— А хорошо, что все маски надели. Лишний раз и притворяться не надо. Все по-честному…

Я улыбнулся, а пожилой сеттер советского разлива остался безучастным. Он терпеливо поджидал добычу…

 

Мы столкнулись нежданно-негаданно. Он просто остановился и заговорил. Как будто продолжил прерванную минуту назад беседу…

— Да, тогда каждый чихнуть боялся… Это правда. А нынче что, не так? А ты не чихай! Закаляйся, работай над здоровьем. Для себя и для всех — только польза. Как без крепкого организма задачи выполнять? Это же часть страны… А если в стране кто в лес, кто по дрова — тогда пиши пропало… Какое там здравие…Зачем тогда перелеты, передовицы, здравицы?..

Отсюда и беспросветная цыганщина, унылая расхлябанность, романсовая инфантильность… Это ведь заражает не хуже микроба. Просто напасть какая-то… А средство против этого — лишь одно. Не позволяй себе того, чего нельзя. И вся премудрость…

Старик глядел куда-то в сторону, и лица его видно не было. Казалось, он говорил то ли сам себе, то ли в пространство… Только световые рекламные полосы частили по вытертому капюшону. Я его, конечно, узнал. Еще бы! Сколько раз при жизни его лясы точили! Как я уговаривал его прочесть что-нибудь из прежнего! Но автор неизменно и твердо отнекивался. И я уже смирился с мыслью, что затея обречена… но на сей раз — тот явно был под хмельком — кажется, уломал…

Скажи, глаза не застилала мгла,

В испуге ты на миг не замерла,

Когда привстала на краю крыла

И глянула на землю с высоты,

Охваченная ветром быстроты?

Нет, нет! Как резкий ветер был ни груб,

Не в силах был он сдуть улыбку с губ.

Внизу пестрел родной аэроклуб,

Там поднято к надбровьям столько рук

Твоих товарищей, друзей, подруг!

Ты сердцем ощущала в этот час

Тепло дыханья нашего и глаз,

И, выполняя дружеский наказ,

Была ты той решимости полна,

С какой заслуживают ордена…

Моя новая знакомая дико посмотрела на меня и с недюжинной силой дернула за рукав…

— До свидания! — только и успел я бросить в разноцветную изморось…

 

— Странные люди у тебя в приятелях…

— Люди?.. А со странностями я давно свыкся. Что, не понравилось сочинение?

— Да уж не хуже платоновского…

 

Шли мы долго, но дистанцию осилили смешную. Мое логово было в двух шагах… Часто останавливались, болтали, вглядывались… Я что-то показывал, объяснял, топорно шутил. Но холод все настойчивей редактировал мои рассказы…

 

Поднявшись по темной стоптанной лестнице, мы оказались в запущенной двушке, полной исчерканными листками и разбросанными книгами.

— Вот здесь я и живу.

— Именно так я себе и представляла, — огляделась она. — Берлога зверя изрядного и колыбель дара божьего.

— Ты недалека от истины…

Она деловито прошлась по загроможденным комнатам, презрительно оценила убогую кухонную чистоту и приоткрыла балконную дверь.

— Какое дерево тут у тебя! Представляю, как оно цветет!..

— Я такого уже и не помню…

— Печально.

— Это не самая большая в жизни печаль.

— Если наглухо запахнуть шторы — тогда конечно…

 

Увидев свою нынешнюю знакомую впервые, я сразу решил, что в постели она прохладна… Пожалуй, я угадал. Но она умела быть желанной. А это куда важнее, чем физкультурный темперамент…

Волосы ее пахли пеплом. Но вовсе не сигаретным… До дрожи знакомым, но почти забытым… Это плохо горящие свежеопавшие листья на дедовском садовом участке во время осенних каникул, пущенные на растопку желтые газеты тридцатых, обрывки какого-то довоенного тряпья для поддержки капризного пламени… Я исправно ворошил граблями всю дорогу гаснущий костер, а порывистый ветер швырял мне в лицо плотнотелую молодую золу… Дед вздыхал, выносил из домика новые газетные стопки, и очередной Сталин яро сгорал в кратком огне. Но потом все сызнова стихало и меркло…

— А ты не боишься заразиться? — испытующе поглядывая, спрашивала она.

— Приличнее интересоваться этим до, а не после…

— А если серьезно?

— Чему быть, тому не миновать. Мужчины должны спать с женщинами…

— Меня всегда забавлял в этом выражении глагол «спать». По-моему, в данном случае они совместно бодрствуют. По крайней мере, в определяющие моменты…

— Никто и не сомневается. Но переходить на вульгарные синонимы душа не лежит…

— Это хорошо, когда лексика старомодна. В этом — многое…

— Неужели я наконец нарвался на комплимент?

— Вот уж к чему не приучена…

— Тогда смело расту в собственных глазах. Жаль, старомодная лексика вымирает как класс…

— Вымирать теперь придется и другим классам…

— Это ты по опыту,,.

— У меня его нет, — легко отрезала собеседница.

 

Мне было поручено встретить Панова-Шамана на вокзале. И только шагая к перрону, я вспомнил, что никогда не видел его… Но это меня ничуть не смущало. Я был абсолютно уверен, что без труда узнаю гостя. Сложно сказать, на чем основывалась эта уверенность, но иной сценарий был по-любому невозможен… Номер вагона я знал и, стоя чуть поодаль, равнодушно разглядывал неспешно вываливающих наружу осоловелых пассажиров. Но когда из поезда легко выпрыгнул крепкий быстроглазый мужчина, я игриво помахал рукой и бодро крикнул:

— Здравствуйте, Александр Иванович!

А потом подлетел к нему и протянул тугой букет бордовых гвоздик.

— Город сердечно приветствует вас!

Панов одобрительно кивнул и задорно улыбнулся.

— Как доехали? Надеюсь, без накладок.

— Да, все замечательно. А я уж думал, что больше никогда на родину не попаду…

— А я думал, что вы лишь экс. Но экспертными оценками в Госстрое занимаетесь…

— Занимался. По той жизни… А теперь жизнь другая.

— Вы один? Или с рабочей группой.

— Один, как видишь…

— Группу сформируете из местных специалистов?

— Посмотрим… Я уже никаких местных специалистов не знаю. Разве что Троицына Николая…

— Прекрасный архитектор! Но…

— Загубил весь облик города… Навязчивый пафос, дешевая монументальность, ложная многозначительность… Я ему и в глаза говорил… Нет, уж кого-кого, а его привлекать не стоит…

— …но ведь он умер.

— Это не имеет значения.

— А не могли бы в двух словах рассказать о поставленных задачах? Сгораю от любопытства…

— Тут никакого секрета нет. Вы наверняка знаете дом «Сапожок»?

— Конечно. Вы же его построили. Еще до войны…

— Приятно, что помните… Это такой центр общественной жизни. Я еще и трибуну перед ним спроектировал. Для массовых мероприятий… Но нынче это не актуально… Итак, «Сапожок» в городе один. Понимаете?

— Не очень.

— Чем мотивировано появление этого объекта? Идеей революционной сплоченности. А что важнее всего для страны сегодня? Социальная разобщенность. Стало быть, вся жизнь должна быть децентрализована. Какой отсюда следует вывод? «Сапожков» должно быть много. Десять, двадцать, тридцать… И построить их нужного не за десять лет. А в очень сжатые сроки. Максимально быстро. Может быть, с привлечением военных… Поглядим. Разберемся.

— Вы сейчас в областную администрацию?

— Да, в Дом Обкома. Тоже ведь мое детище… Хотя, наверное, это уже совсем другое здание…

— Машина ждет на площади…

Панов иронически улыбнулся, извлек из портфеля бубен и начал громко выстукивать что-то ритмичное и напористое. Я завороженно слушал. Минуту, две… А потом заметил, что на спине и руках его стало стремительно множиться оперение. Я глянул на свои руки и обнаружил те же перья…

— А что тебя смущает? Я ведь из столицы тоже прилететь хотел. Но погода нелетной была. Вот и пришлось на поезде колдыбаться… А сейчас солнце, тишь, красота… Заодно и места под строительство присмотрим…

Он летел легко и быстро. Портфель на прочном ремне послушно болтался под сердцем. Но я вполне поспевал за пернатым вожатым, и это меня удивляло и успокаивало…

— Вон за мостом — Отрожка. Я там среднюю школу проектировал… Район дальний, народу много, место перспективное… Берем на заметку. А на правом берегу неподалеку я отметился общежитием СХИ. Тоже интересная локация… Так, улица Ленина. Еще школа. И пожарное депо… Здесь частный сектор надо расчищать. А вон там в Первомайском должен быть Летний театр… Что это за притон церковников там? Взорвать к чертовой матери!.. Городу площади нужны… И еще — уже почти у цели — сквер «Борьбы с белым террором». Здесь трудно будет что-то втиснуть… Но нам ли перед трудностями пасовать?..

— А это зачем?.. «Сапожок» тут совсем рядом!..

— Вот именно, что рядом!… Но мы переформатируем пространство, умножим дистанции, сделаем горизонты необозримыми…

Шаман притормозил и, распахнув крылья, завис. Те стали стремительно расти… А дома внизу — отдаляться друг от друга, улицы удлиняться, площади шириться… А когда крылья заслонили все небо, под нами осталась лишь пустота…

 

Я проснулся от собственного крика и вскочил с кровати. Моя знакомая только поморщилась во сне…

 

Она лежала на левом боку и надменно отпускала колкости. Знала, чертовка: линия бедра что надо…

— Бабы предпочитают недалеких циников с пошлым цветком в петлице…

— Поэтому ты здесь?

— Да когда ж мне твой цветок было разглядывать?..

— А ты всегда закатываешься в постель к первым встречным?

— Знаешь, я этакий колобок, что бежит ото всех неведомо куда. А если по недоразумению на горке оказывается, то пугается вдруг… И все норовит пошустрее с нее скатиться — в яму, в заросли, в тартарары… И знает, что бока обобьет, а ничего поделать с собой не может… Так вниз и глядит… В подлесок, в сумрак, в безумие…

— У меня было такое. Несколько лет назад. Тогда я писал книгу о мертвых стихотворцах, странное сочинение из обрывков зрительских ощущений, застольной околесицы, полузабытых снов вперемежку с лучшими строфами разномастных моих давних знакомцев.

«…эта книга обязана своим появлением на свет впечатлениям от личных встреч автора-составителя с поэтами, представленными на последующих страницах. Иных случилось увидеть в детстве и лишь мельком, с другими — регулярно общаться в сознательном возрасте, а с некоторыми дружить до окончания их земных дней. Поэтому слово “взгляд” в подзаголовке книги должно пониматься буквально, и выбор поэтических имен обусловлен исключительно обстоятельствами жизни вашего покорного слуги. А выбор стихов — его читательским вкусом. Так что данное собрание произведений изначально задумано и реализовано как продукт субъективный и никоим образом не претендующий на полноценное отражение и ранжирование литературных персоналий и художественных значений».

— Я кочевал в ту пору по друзьям, приятелям, просто знакомым… Выпадал из контекста, исчезал из жизни…

— И остался циником.

— Так ты же сочинения моего не читала…

— Знаешь, я давно заметила, что впечатление от книжки предваряет ее прочтение. Даже в детстве — горькими слезами по несчастной собаке обливалась, еще и ни повести не прочитав, ни фильма Ростоцкого не видя… В чем тут дело, объяснить не берусь. Может, чужие пересуды заранее внутри оседают, может, флюиды какие словарные скопления излучают…

— Тогда книгу тебе дарить и не буду…

— А я — просить…

— Ну, вот и поладили.

Перерывы на болтовню западают глубже того, что они прерывают… Тоже не берусь объяснить.

 

В тот вечер по своему обыкновению я прогуливался мимо металлического пса и размышлял о перспективах. Страны, города, своих личных… Занятие это настолько же затягивающее, насколько и бесплодное. Но зато можно всласть поиграть аргументами, поплескать из пустого в порожнее жгучие эмоции, забыть, наконец, про день нынешний… Даже самое мрачное будущее всегда подсвечено утешительными огнями его щадящих вариантов.

И как можно отказаться от роскоши любоваться ими? Чем гуще вечер, тем они ярче, четче, заманчивей… И кажется, что только глядя на них и можно войти в свое неописуемо близкое завтра…

Радуясь безлюдью, я шагал самозабвенно и неспешно. Так пустынно и просторно в самом центре не было никогда. И ни одной машины… Тишина. Редкая и полнокровная. Ради нее и шатаешься как сомнамбула по отеческим камням… Но вдруг за у меня за спиной как будто что-то лопнуло. Прочное, надежное, могучее… Резкий такой, пугающий звук. Я обернулся и увидел, что литая собака вырвала свою переднюю лапу из низкого пьедестала. На ее рукотворной холке выступила обильная испарина. На моих глазах собачий хребет напружинился, и вторая лапа отскочила от основания… За лапами последовал узкий зад… Пес повернулся ко мне, и я невольно попятился. Пару минут мы недоуменно разглядывали друг друга…

Я никогда не держал собак. Но любил читать о них. И в голове у меня мигом высветилось то, что, казалось, выветрилось безвозвратно…

Существуют свидетельства об участии собак этой породы в охотах графа Лейчестера еще в XVI веке. Но многие исследователи утверждают, что эта порода выведена в XIX столетии сэром Эдвардом Лавераком. Скорее всего, это преувеличение, так как порода формировалась веками, но Лаверак, разводивший их в большом количестве и путем близкого родственного разведения закрепивший свой тип в породе, подвел итог этой многолетней работе. Поэтому английских сеттеров часто называют лавераками…

А пес между тем не спеша сошел со своего едва возвышающегося над тротуарной плиткой пьедестала и медленно направился ко мне…

Сеттер — легко обучаемая, общительная, преданная, игривая и темпераментная собака. Обоняние и слух у этой породы очень хорошо развиты. Cеттеры имеют врожденную способность к поиску дичи. Их щенки проявляют интерес к птице уже в самом раннем возрасте… А люди, далекие от охотничьего промысла, заводят сеттеров из-за их дружелюбия, уживчивости, огромной любви к хозяевам и особенно к детям…

Металлический пес засеменил шустрее, и я быстро двинулся прочь…

Английский сеттер имеет безудержную врожденную страсть к охоте. Преследуя дичь, собака движется экономичным стелющимся галопом…

Невиданное четвероногое ускорилось, и я побежал со всех ног… Ни черта себе дружелюбие! Или это жуткое создание видит во мне дичь? И я — птица на съедение? А ведь этот монстр по большому счету прав… Я бежал бесконечно долго, и казалось, вот-вот взлечу. Но начал выдыхаться, спотыкаться, гаснуть… И тогда точно два кастета ударили мне в спину, и я полетел лицом наземь… Но уткнулся в потную мятую подушку…

 

Радио вещало о количестве новых случаев, мерах борьбы и ужесточении ограничений.

— А знаешь, болезнь начинается вовсе не со слабости и кашля, потом — температуры да одышки… Хвороба начинается с галлюцинаций. Они являются намного раньше всего прочего. За многие годы… и тебе все чудятся и чудятся мнимые люди, воздушные замки, великие книги… потому как вирус давным-давно в крови… А в эфире сплошные сказки рассказывают.

Я слушал ее измышления и разглядывал странное исчадие флоры, облюбовавшее лацкан моего пиджака. Цветок напоминал гвоздику, но был много крупнее, непричесанней, и кровь его была неправдоподобно темной…

— Можно подумать, что мединститут заканчивал не я, а ты.

— А в этой ситуации совсем не нужно быть медиком. Ты только послушай, что они несут, — кивнула гостья на репродуктор. — И много раньше несли… Ты не находишь, что это звенья одного процесса?

— Патологического?

— Если болезнь принять за норму, вопрос, разумеется, снимется…

— Поди разбери, где болезнь, а где норма… А где вообще эти категории неприменимы. Я, например, в последние годы имею дело исключительно с тенями — это совсем не только о мертвецах. В конце концов, не так и важно, кто по какую сторону Леты — ведь и многие так называемые живые уже давно распрощались со своей прежней физикой. Куда ж деваться от карусели превращений? Человек призван расставаться со своим образом. И сплошь и рядом — досрочно…

— Так и должно быть.

— Наверное. Но такого я прежде не проходил. Вот и попробуй разгляди, где обманка… Помнишь, от какого типа ты меня вчера оттащила?..

— Это наверняка была явь. Сама видела… Новая, прости господи, реальность.

— Так они же все из старой…

— Ну, тогда прочти мне что-нибудь из старого.

— Наконец-то девушка попросила о высоком…

Мартовский дождь умножает печали —

нужно вычеркивать из записной…

Присно весна наступает в Аиде,

но не в своем победительном виде —

в мареве сумрачном, в робком начале…

В царстве живых пробирает весной.

— Вот и хорошо, что в тему. Обобщает впечатления. А то завтра я улетаю…

— К чему такая спешка?

— Не могу без дыма…

— Синдром отмены?

— …того, что обещает, голову кружит, отравляет… Это лишь кажется, что он клубится только — и все… А выходит так, что без него ничего живого и не появляется. Именно в нем корпускулы жизни… А здесь он почти рассеялся…

— В столице кальянные тоже закрыты.

— Дурак ты… Белокаменная, слава богу, большая… Давай тоже собирайся. А я тебя там встречу…

— А дальше что? Это же чистая авантюра… И ведь там умирают…

— Там излечиваются… А это не авантюра — кругом общаться с фантомами?

— А еще можно? Карантин же…

— Пока можно… Да ты всю жизнь на карантине… Еще чуть-чуть — и он для тебя навсегда…

 

Перед моим окном росло коренастое дерево. А может, давно уже и не росло, а лишь каким-то чудом держалось в прежних формах… Когда я был маленьким, это дерево уже было старым. Приземистым, разлапистым, кривым. На нем неохотно вспухали почки, листья ежились и выцветали, ветви устало клонились к земле… В школе я прогуливал ботанику, поэтому не знал его породы. Да и позже так и не собрался выяснить… Меня всегда увлекало другое. С детства я собирал марки. Причем любил я марки довоенные, редкие, дорогие… С первыми полярниками, задорными трактористками, бесстрашными летчиками. Понятное дело, коллекция моя была убога. Сообразно копейкам, которые мне для ее пополнения выдавались. Но я исправно посещал воскресные сборища филателистов в парке Живых и Мертвых, придирчиво разглядывал товар, деловито справлялся о цене… И с презрением принимал весь этот торгашеский мир, чтобы только иметь доступ к заповедным своим картинкам.

Повзрослев, я вошел в мир сочинителей, где торгашества тоже хватало… Окончил вуз, занялся врачеванием, сам принялся учить уму-разуму кого ни попадя… Лихо женился и мучительно разводился… А дерево жило своей тихой жизнью. И я так привык к узловатой ветхости заскорузлого растения, что просто перестал замечать его…

Не в моих привычках бесцельно глазеть в окно. Но в этот раз я задержался перед ним дольше обычного. Трудно судить, насколько случайно. Потому как мой древесный визави будто именно этого и ждал… На угловатых голых ветках обозначились вдруг пронзительно алые точки. Они стремительно множились и росли. Через несколько минут они закрасили собой все изломы сучьев, видавший виды перекошенный ствол, воздушные прогалы кроны… И слились в ярый кровяной шар во все окно. Он резал глаза, слепил, вышибал слезу. И невозможно было как следует рассмотреть его и понять, что происходит…

Я прикрыл веки, чтобы сетчатка подуспокоилась. Но настойчивый свет проникал насквозь. Пришлось отвернуться… И я увидел оконное отражение в зеркале. Оно чуть скрадывало непроглядное каление древесной крови, и можно было вглядеться пристальней… Сотни кричаще красных гвоздик угрожающе уставились на меня с невидимых ветвей. Они глядели с неясным укором и очевидным издевательством. Да еще пытались сконцентрировать свой убийственный жар у меня за грудиной… Я схватил табуретку и что есть силы швырнул его в зеркало. Стекло разлетелось в мелкую пыль, но отражение осталось невредимым…

Открыв глаза, я определился во времени. Было уже совсем не раннее утро. Я был в квартире один. На стуле висел мой пиджак студенческих времен. Но нагрудный цветок исчез. Верно, надоело делать из меня дурака?..

Тяжко вывалившись из постели, я безрадостно направился в ванную. Но на полпути вдруг остановился и, обернувшись, глянул на стол. Там лежали мой паспорт, всю дорогу загадочно кочующий по квартире, и записка: «Жду. Электронный билет купила». И мелко — номер рейса.

 

Слова принимались хулиганить, нагло подмигивать автору, оплевывать друг друга, корчить издевательские рожи, пускаться в оскорбительные пляски, умопомрачительный хоровод… а потом их и не разобрать ни за что… происходило что-то странное, страшное, отвратительное… будто кто-то мстил сочинителю, потешался, показывал козу… и не было другого выхода, кроме как сгрести всю эту братию подчистую да и швырнуть с присвистом в корзину… боже мой, на что приходится тратить свою единственную и невосполнимую! — но по-иному уже не выйдет, ведь больше у тебя ничего нет, совершенно ничего — по нулям… потому и остается терпеть, не срываться, ждать своего часа. И когда же он — твой час?..

 

Если в безбашенной юности своей я беспечно подсмеивался над старческими мышцами пропаганды, то теперь в полной мере осознал свое верхоглядство. Она и поныне очень даже способна так дать по мозгам, что от последних мало что останется. Все будет обосновано, разъяснено и вроде бы правильно. И лазеек для неверия не будет. И люди напялят на лица жуткие маски и отпрянут друг от друга немедленно… Если нужно — значит нужно. А кто не понимает этой простой истины — тупица, сволочь, враг… А как прикажете поступать с врагами?

 

Впрочем, если объявят указ маски снять — уж на улице в них точно проку нет, — люди нисколько не удивятся. Конечно, толку никакого. Коню понятно… И дружно без лишних вопросов сорвут постылые тряпки со своих понимающих лиц.

 

Наводя порядок, она бог весть куда засунула все мои рукописи. Я битый час искал их и в самых возможных, и в самых невероятных местах. Потом испугался, что убогие плоды трудов моих благополучно проследовали через мусорное ведро на помойку… И уже решил, что это, возможно, и к лучшему… Но вдруг обнаружил жидкие листы беспросветного черновика сложенными аккуратной стопкой прямо на письменном столе. После минуты молчания пришлось за него сесть…

 

Фразы выламывались, кривились, вертели хвостами… истово соревновались в изломанности и глупости, щерились недобро, будто знали о своем родителе что-то постыдное… Отвратительная, лукавая, скользкая братия… почему так давно не складываются наши отношения?.. что такое случилось?.. и пройдет ли, заживет?.. и чем дольше причитаешь, тем вернее знаешь ответ… Но категорически не желаешь его знать.

 

Автобус пришлось ждать долго, и уже сильно завечерело. В «Икарусе» было лишь несколько пассажиров. Они сидели по разным углам салона. Я тоже уселся к окну поодаль… Люблю смотреть из окна. Проспект Революции, площадь Вождя, Плехановская… Людей почти не было. Машин — тоже… И мы летели как на крыльях.

Хоть и заметно стемнело, в редких прохожих я узнавал многих своих знакомых. Сто лет не виданных, едва узнаваемых, давным-давно уже существовавших в каких-то иных измерениях. Истероидный врач, писавший причудливые блюзы в прозе, безоглядный художник, соорудивший стул для исцеления от жлобства у здания прежнего обкома, любвеобильный актер из «Синих коней на красной траве», бежавший в провинцию от Марка Розовского… Я бы с радостью поговорил со многими. Но скорость и стекло… Что ж, видно, и в самом деле сослагательное наклонение — дежурный спутник непоправимости.

 

О чем говорят сны? Что означает всеобщее смятение? Почему мне выпала эта история?.. Я слишком долго всерьез думал, будто все на свете — даже самая ничтожная мелочь — что-то непременно в себе таит. Будто ничто не бывает бесцельным, случайным, отдельным. И везде — знаки, подсказки, ответы… Нужно только уметь их видеть и понимать. И я долго учился этому. Вглядывался, терзался, слушал себя… Но так и не смог достичь особого зрения. А может, я пытался увидеть то, чего никогда и не было… Но в один прекрасный день пришло ощущение, что всякая вещь живет просто так и ни для чего. Мир мигом рассыпался на острые и жалкие осколки… И смотреть на вещи стало легче и беспечальней. Только и вопросов прибавилось непомерно… Может, это месть за детские заблуждения? За идиотскую попытку свести все воедино? За бесцеремонное стремление заглянуть в непозволенное?.. Умножение вопросительных знаков не искупает мнимой вины.

 

Еще издали я увидел, что из здания аэровокзала кто-то выходит, и это меня воодушевило. Значит, аэропорт работает!.. Я выскочил из автобуса и кинулся ко входу… С третьего раза прошел рамку и дежурных блюстителей, выдохнул и уверенным шагом направился к стойке регистрации. Но за ней никого не оказалось… Я сунулся в кассу, но она была закрыта. В окне администратора была выставлена табличка «закрыто»… Я вернулся к скучающим парням у входа. И они указали мне на электронное табло… «Все рейсы временно отменены».

— Это из-за погоды?

— Если бы…

— Значит, и наземный тоже обрубили?..

 

Меня всегда подводило прошлое — и мое, и всего города. Дразнило, изводило, предавало… Свершившееся самодостаточно. И не стоит протягивать к нему руки… Это большая чушь, будто все повторяется. Все происходит впервые. Если только блики какие… И нужно отдавать себе в этом отчет, а не искать сомнительные аналогии в днях минувших. Параллели не выручают, только что потешают… Разве это не круто — обняться с небытием?

 

Я толкнул наугад дверь на балкон второго этажа. Она оказалась незапертой… Загородка была мокрой и холодной. Прямо подо мной в разбавленном неоновом молоке плавал еще живой огромный растрепанный цветок… Мелкие нахохленные самолеты гнездились поодаль. Сигнальные огни жестко краснели по периметру. Темные бензозаправщики недоуменно жались к взлетным полосам… Частые железные прутья надежно хранили потного наблюдателя от близкого черного неба. Поздний нещадный ветер бил под дых, и дышать становилось все труднее… Меня резко накрыл приступ свирепого кашля — за грудиной ожил нещадный наждак, горло стянула невидимая веревка… Задыхаясь, я попытался позвать на помощь… И меня сразила собственная наивность.

 


Сергей Викторович Попов родился в 1962 году в Воронеже. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Печатался в журналах «Подъём», «Новый мир», «Москва», «Арион», «Интерпоэзия», «Дети Ра», «Литературная учеба» и других. Автор многих книг стихов и прозы. Лауреат Специальной Международной Волошинской премии, Международной премии им. Ф. Искандера, премий «Писатель XXI века», «Кольцовский край», фестиваля-конкурса «Русский Гофман» и др. Член Союза российских писателей. Живет в Воронеже.