Влюбленные — мы любим незаметно,

Любимые — к любви стоим спиной.

На тысячи других похожа эта

История о девушке одной.

Я знал ее…

Владимир Гордейчев,

«Простая история»

 

Мы познакомились с Элей в первые дни моего пребывания на постое у пожилой пары Федосовых. Меня определили к ним, когда я после армии устроился учителем-филологом в школу в Бархатове. Она училась в соседней «десятилетке» и время от времени наведывалась к своим «старикам»: деду с бабкой, жившим уединенно, скромно и тихо прямо на углу беспокойных улиц в непосредственной близости от школы, куда я должен был приходить ежедневно к восьми утра.

Эля была по-своему красива. Или казалась мне таковой? Полный, округлый овал лица, локоны каштановой челки и глаза редкого небесного цвета, смотревшие пристально и прямо, отчего она казалась еще привлекательней, еще неотразимей.

Я полюбил ее по-настоящему сильно, крепко, глубоко и беззаветно, как может любить только что отслуживший позднюю армейскую службу двадцатисемилетний парень очаровательную десятиклассницу, сияющую еще не осознанной в полной мере молодостью и красотой.

Она заглядывала к «старикам» изредка на большой перемене буквально на минуту и, поинтересовавшись какой-нибудь мелочью, даже не справившись об их здоровье, тотчас убегала. Старик был слаб, постоянно хворал и редко вставал с постели. Старуха же, шустрая и словоохотливая, выглядела еще достаточно бодрой для своих лет.

Эля знала, что у деда с бабкой поселился в отдельной комнате незнакомец, что он сравнительно молод и учит литературе ее сверстников из соседней школы, но открыть дверь в эту комнату и познакомиться с новым обитателем не решалась.

Я был занят постоянно: подготовка к урокам отнимала у меня уйму времени, и я непрерывно, часами просиживал за столом, заваленным до предела книгами, газетами, журналами и громадными стопами ученических тетрадей, зачастую недопроверенных до конца. При неплотно притворенной двери я мог слышать ее еще детски-наивный игривый голос, если она обращалась к бабушке или дедушке.

Так прошло недели полторы-две. В один из раннеосенних дней я, придя с работы, сидел по обыкновению за кухонным столом, перекусывая бесхитростным угощением моей квартирной хозяйки Егоровны. Тут за нашим с ней неспешным разговором дверь в переднюю без стука отворилась, и в комнату вошла девушка в школьной форме с балеткой в руке. Едва переступив порог и еще не замечая меня, громко поздоровалась, бросила на стул балетку и, приблизившись ко мне, уже тише и чуть смущенно повторила:

— Здравствуйте. Меня зовут Эльвира, а проще — Эля. Я учусь в десятом классе школы № 3. Приятного Вам аппетита.

Я, поблагодарив, назвал себя: «Яхонтов… Леонид Николаевич…» — и утвердившимся жестом пригласил девушку к столу. Она отказалась, замотав головой, и проговорила, как будто рапортуя:

— Спасибо. Дома пообедаю. У нас сегодня — рассольник и котлеты с макаронами. Хотите — пойдемте со мной обедать!

— Но ведь я уже, в сущности, пообедал. Благодарю за приглашение: как-нибудь в другой раз. Заодно и с родителями познакомлюсь, — выпалил я, совершенно не задумываясь, зачем мне это нужно.

Я допил свой чай и, отложив на край стола салфетку, взглянул на девушку. Она в замешательстве отвела глаза в сторону и заторопилась к выходу. Была она непосредственна и даже казалась слегка развязной. Мгновение спустя она распрощалась. Но, как оказалось, на короткое время.

Едва захолодало, девушка стала запросто заходить к нам в гости. Эля все больше и больше занимала мое внимание, и я все чаще ловил себя на мысли, что хочу видеть ее. Работа оказывалась мало способной отвлечь меня от ощущения того, что жду ее, что мне скучно и неуютно без Эли. И она, словно отвечая этим моим переживаниям, навещала меня теперь уже не менее двух-трех раз в неделю. Мне казалось, что и ей небезынтересно проводить у меня время.

— Предки мои Вас не обижают, Леонид Николаевич? — лукаво и с деланной игривостью спрашивала Эля.

И вместо ответа получала контрвопрос:

— А чем же они могут меня обидеть, Эля? — И в тон ей я добавлял: — Такого здорового дядю?

— А — словом?.. Или, может быть, застольем?

— Да нет, никто меня обидеть не может — ты же сама видишь.

— Ну, это я так. Зря, конечно. Они у меня хорошие…

В другой раз наша беседа начиналась также с вопроса:

— Леонид Николаевич, Вам нравится мое имя? — обращалась ко мне Эля.

— Да. Очень. У тебя редкое и красивое имя. Это звучит экзотично: Эльвира…

— А мне — нет. Элька… Елька… Уж лучше бы Елка, — с усмешкой продолжала она. — Папка назвал меня так еще до моего рождения: он почему-то знал, что должна родиться именно я, а не Макс. Это он выбрал мне такое имя.

— Кстати, а кто твой отец, Эля? — поинтересовался я.

— Он инженер-механик Бархатовской «Сельхозтехники». Забавин Сергей Васильевич… А мамка моя — медсестра, но она не работает из-за Максимки. Пока… Ему — четыре года, и в детсад его мы не повели: у него коклюш…

Говорила она с неизъяснимой простодушной восторженностью и отчасти торопливо, как будто от нетерпения высказаться, перелистывая тетради моих учеников, во множестве испещренных красной краской, и поражаясь нелепости допущенных в них ошибок.

Потом она стала чаще заходить ко мне в комнату, и мы подолгу беседовали о чем угодно, но Эля ни разу не обратилась ко мне как к учителю — за помощью: училась сама вполне хорошо. Эля ни разу не осмелилась назвать меня просто по имени: разговаривала как с учителем только на Вы; хотя я и делал безуспешные попытки склонить ее к более неофициальному общению, Эля не пошла на такое сближение. Она по-прежнему держалась на расстоянии от меня, медленно и трудно привыкала, хотя и чувствовала, судя по всему, потребность в моей компании, так что дистанция между нами практически не сокращалась, но сила некоего не осознаваемого до конца провидения настойчиво сближала нас. Я ощущал восхитительную радость от ее присутствия рядом с собой; меня неотвратимо и неотступно что-то влекло к Эле. Испытывая неотвязное желание видеть и слышать ее, я стал задумываться: «Что же в ней так привлекает меня? Уж не есть ли это то самое, что в миру именуют любовью? Но какое же право имею я на нее, такую юную, чистую и неискушенную? Я, умудренный опытом двух десятков и семи лет? Я, полагающий себя вполне порядочным членом порядочной части человечества, сеющий “разумное, доброе, вечное” в юные души? Я, проживший на свете больше этой невинной девочки на целое десятилетие, не должен и мысленно покушаться на ее свободу и независимое волеизъявление. Это выглядело бы обманом и подлостью с моей стороны. Да и зачем ей я? Ее окружают сверстники, которые намного интересней и привлекательней меня. Ты, друг мой, должен выбросить из головы эту дурь. И никогда больше не мечтай о том, что тебе не может и не должно принадлежать».

— А знаете, Леонид Николаевич, давайте я буду помогать Вам их проверять? — говорила Эля, встряхивая в руках стопку ученических тетрадей. — Я могу. Вы не сомневайтесь: у меня «троек» почти нет. А за четверть даже «пятерки» часто выставляли. Учительница у нас — ой-о-ей какая! Да Вы ее, наверное, знаете: Лилия Степановна Янина-Сикорская.

— Знаю. Замечательная, по-моему, женщина. Только тетради-то, Эля, я должен проверять сам, отчего и по вечерам не гуляю, и у телевизора не засиживаюсь, хотя тут вот за стенкой у соседей есть телевизор, и они меня приглашают постоянно.

Но она все-таки настояла на своем, и теперь после занятий прямо из школы приходила, усаживалась лицом ко мне за мой рабочий стол с противоположной стороны — стол размещался посреди комнаты — и терпеливо выправляла сочинения, изложения и диктанты, пока я листал свои книги и бумаги, готовясь к очередным урокам. И лишь в исключительных случаях Эля справлялась у меня по поводу своих сомнений в наиболее затруднительных ситуациях.

Так засиживались мы до наступления сумерек, и я считал своим долгом сопровождать потом ее по безлюдным и слабо освещенным улочкам и переулкам до самого ее крыльца. Таким образом узнал я и ее дом, но отважиться зайти в него, как ни приглашала Эля, почему-то ни разу не находил в себе решимости, так что знакомство с семейством так и не состоялось.

 

* * *

 

Городок жил своей привычной размеренно-хлопотливой суетой: с буднями и праздниками, встречами и расставаниями, с митингами и проводами в армию, фестивалями песни, ярмарочными аттракционами, с гудками поездов и шумом непрерывно скользящих по улицам машин. Не было в Бархатове слишком роскошных высоких домов: единственное двухэтажное, без всякой архитектуры и облицовки, здание, в котором разместились комбинат бытового обслуживания и с десяток благоустроенных уютных квартир, появилось совсем недавно после двухлетнего, с проблемами, строительства. Весной в палисадах солнечных бархатовских улиц буйными гроздями ломились из-за заборов сирень и черемуха, жасмин и белая акация, наполняя чарующим запахом вечерний успокоенный воздух, а по осени тесные дворики тесных жилищ украшались многоцветьем изумительных фруктов, тоже дышавших на мир дурманящим ароматом, от которого кружило голову… Еще и речи не велось об экологической отраве, и никто не придавал ни малейшего значения ни мутным шлейфам дальних поездов, ни трубам редких немногочисленных предприятий, дымивших непрерывно днем и ночью, летом и зимой чадным дымом. Городок был районный, глубинный, тихий и суматошный одновременно, каких немало на наших российских просторах. Ежедневно по утрам я встречал на его тенистых узких тротуарах разреженные вереницы не вполне городских, скорее сельских, обитателей, озабоченно спешивших, как и я, по своим житейским делам и, казалось, не обращавших никакого внимания ни на шелестящую зелень уличных аллей, садов и парков, ни на грохот и шум бегущих рядом грузовиков, мотоциклов и автомобилей. И уж тем более, вне всякого сомнения, — на меня…

А во мне все играло и пело, мир светился исключительно для меня радужным блеском; хотелось внезапной грозы — молний и грома! — безудержного восторга природы; хотелось кричать, позабыв осторожность, и бежать, отрываясь от земли, — хотелось необыкновенного!.. Безудержно хотелось жить, чтобы петь, смеяться и любить — во мне властно поселился и ни на минуту не позволял забыть о себе образ очаровательной девочки в школьной форме и туфельках поверх белых с голубой каймой носков, голубоглазой и непосредственной, ставшей мне дорогой и близкой, — образ Эли.

Я был не в состоянии отделить от себя ее милый облик. И мне уже не мечталось ехать на выходной в мое родное Истомино, где у меня оставались, помимо родителей, брат и сестра… Вдруг Эля задумает погостить в воскресный день у своих «стариков»?!. Мне непременно надо ее видеть.

— Элечка! Ты не хотела бы поехать со мною в Ольшанск? Это, правда, далековато, в другом районе, но, уверяю тебя, ты не пожалеешь. Силами учительского коллектива мы готовим спектакль по драме Алмазова «Якорная площадь», где я играю революционного матроса Трошкина, патрулирующего улицы увековеченного Блоком Петрограда. Поедем специальным автобусом: он будет подан за нами к школе в субботу к шести вечера. Спектакль намечен на двадцать часов пятого ноября.

Эля внимательно, с затаенным дыханием и зачарованно бегающим взглядом выслушала меня и порывисто заговорила, растягивая слова:

— Спа-си-бо! Но как же я… с учителями?! Ведь как-то неудобно!

— Но почему же «неудобно»?! Ты поедешь… ну, условно скажем, в качестве униформиста: будешь помогать устанавливать декорации на сцене. Ты — легкая, подвижная, и это… очень удобно (я сделал акцент на слове «удобно») для дела!

— Вот здорово! Да я с удовольствием! — воскликнула Эля и, сделав короткую паузу-заминку, добавила: — Если мамка меня отпустит.

— Я думаю, что отпустит. Договорились?

— Конечно. Я такого и не ожидала.

Меня все время, пока шли репетиции, подмывало пригласить туда и Элю, но это было бы, я и сам понимал, и в самом деле не совсем удобно и уместно. И вот теперь предчувствие того, что и Эля увидит спектакль, где мне, кроме всего прочего, перевязывают раненую ногу, переполняло меня радостным удовлетворением. Всю эту неделю мы жили нетерпеливым, жгучим и тревожным ожиданием предстоящего: как пройдет спектакль, как будет воспринимать нашу игру публика? По счастью, все треволнения оказались безосновательными: в назначенный день и час пьеса прошла с поразительным успехом. Эля была в восторге, и я, оттого что удалось сделать приятное ей, чувствовал себя на седьмом небе, невзирая на то, что среди коллег имя моего героя прилипло ко мне, и я с тех пор долго еще оставался Трошкиным и даже Трёшкиным. Главное — Эля восхищалась!

— Да Вы еще и превосходный артист. А я и представить себе не могла Вас актером.

И я с наигранным самолюбованием, как завзятый актер, пафосно-шутливо резюмировал ей:

— О, ты, Эля, не вполне меня знаешь!

На что она, также полушутя и как бы в пику мне, возражала:

— И Вы обо мне не все знаете. Я — тоже артистка, только не играю, а танцую и пою, и теперь я в свою очередь приглашаю Вас на праздничный концерт в клуб «Сельхозтехники». Придете? Я буду петь.

— Непременно, Эля. С большим удовольствием послушаю тебя.

На сцене она была очаровательна. В белом, колоколообразном, изящно облегающем ее бюст и плечи платье она была до умопомрачения мила: красиво двигалась по сцене и пела довольно недурно отнюдь не сформировавшимся юным голосом. Все остальное от концерта на фоне Элиного выступления задвинулось и оказалось вне поля моего зрения и слуха, как бы в тени.

После концерта в ответ на мой восторженный отзыв она бросилась мне на шею…

 

* * *

 

Отбушевали, отсверкали новогодние праздники: утренники, балы и маскарады. Приспело время зимних каникул — время вольное, веселое и беззаботное. Я уже намеревался отправиться к родным в Истомино, чтобы там провести некоторую часть высвободившихся дней, как вдруг совершенно неожиданно явилась Эля и прямо с порога выпалила, как будто ее что-то гнало и подталкивало и она боялась не успеть:

— Леонид Николаевич! Не торопитесь уезжать! Ради Бога, не уезжайте! Я приглашаю Вас на традиционный вечер встречи с выпускниками нашей школы. Вот пригласительный билет на Ваше имя — здесь все расписано.

Эля протянула мне небольшой клочок сине-зеленой бумаги, на котором, кроме моей фамилии, стояли место и время проведения мероприятия. Обрадованный несказанно, я поблагодарил Элю за внимание ко мне, понимая, что приглашением этим я обязан исключительно ее стараниям и хлопотам. Я машинально подошел к Эле вплотную и коснулся губами ее разгоряченной щеки.

Было краткое мгновение абсолютного замирания, похожего на оцепенение. Эля, однако, быстро справилась с собой:

— Я Вас прошу: не уезжайте сейчас! Будет интересный концерт. Останьтесь — я Вас очень прошу. Ну пожалуйста!..

— Хорошо, хорошо, Эля… Если тебе так хочется… — взволнованно проговорил я.

— Я зайду за Вами, и мы сядем вместе! Я уже забронировала места, — сказала она с приветливой улыбкой.

Среди громадного, заполненного до отказа актового зала я был, пожалуй, единственный взрослый и чужой зритель — учителя и гости разместились в передних рядах возле сцены. А на ней меня более всего занимала героиня «шутки в одном действии» А.П. Чехова «Юбилей» — некая Мерчуткина, «женщина слабая, болезная, одинокая», которую играла с неподражаемой естественностью и убедительностью хорошенькая старшеклассница. Эля не жалела ладоней, искренне благодаря выступавших с трибуны самодеятельных юных артистов, а я испытывал неизъяснимое удовольствие еще и оттого, что это нравилось ей. Волновало же меня особенным трепетным волнением близкое ее соседство: ощущение тепла ее дыхания, ощущение биения ее доверительного сердца…

После новогоднего празднества в каникулярные дни я уже не мог каждый день не думать об Эле. Она заняла все мое существо. Она неотступно преследовала меня всюду: где бы я ни находился, образ ее сопровождал меня неотлучно. Она внесла невыразимую тревогу в мое существование: я представлялся преступником самому себе, понимая всю неоднозначность и даже нелепость своего положения, старался отогнать или отпугнуть мысли об Эле, пытался до предела загрузить себя работой, занять мысль думой, не имевшей отношения к Эле, отыскать какие-то развлечения — все оказывалось напрасным, безрезультатным напряжением. Мне все время казалось, что я совершаю нечто непозволительно дурное, недостойное, порочное, и в то же время я не мог порвать с этим — власть природного влечения оказывалась сильнее доводов рассудка, чувство не подчинялось логике, и сердце восставало против разума. Шагая по безлюдным комнатам, пользуясь отсутствием хозяев (старуха увела старика на прием к врачу), я подошел к стене, на которой красовалась целая выставка многочисленных фотографий рода Федосовых в простых, большего и меньшего размеров рамках, и в который уже раз взглянул на изображения той, образ которой жил в моем сердце и неотступно следовал за мной всегда и везде. На одном из снимков запечатлелся занимательный сюжет: Эля по снежной горке съехала в сугроб, санки опрокинулись набок, взрывая снег, и девушка в его брызгах смеялась чисто и простосердечно.

Я снял рамку с гвоздя, отогнул крепления с тыльной стороны и выдернул из-под стекла именно эту фотокарточку.

Никто, кажется, и не заметил пропажи — фотография же с этого момента перекочевала в мой нагрудный карман. И я уже с ней не расставался.

 

* * *

 

Дни проходили однообразной будничной чередой, хотя тяготиться скукой не приходилось: работа занимала меня до предела. Я нетерпеливо ожидал Элиного посещения, но она почему-то не заходила ко мне, пожалуй, более двух недель, и я начинал думать уже всякое… Мне было одиноко и неуютно без нее, а бесконечные сетования на бытовые неурядицы и непогоду Егоровны, моей доброй хозяйки, были мне малоинтересны и, говоря откровенно, порядком прискучили. Все более и более я утверждался в убеждении, что накрепко сроднился с Элей, что ее мне до боли не хватает, и эта сердечная боль с течением времени не только не затухает, а напротив — разгорается со все большей силой и неотвратимостью.

«Вне всякого сомнения, Эля мне нравится, как никакая другая не нравилась никогда, — думал я в постели, подложив ладони под голову и глядя в потолок. — Она мне необходима, она — часть меня самого. Зачем обманывать себя? Конечно же, я люблю Элю, люблю безраздельной и неизгладимой любовью. Люблю самозабвенно и преданно. Но она этого никогда не узнает, как ни прискорбно такое сознавать: я для нее — как ласточке коньки. Но и забыть ее, не думать о ней я не могу, не в силах…»

Размышляя подобным образом, я отважился сам навестить Элю в ее доме, и лунным майским вечером отправился на уже знакомую мне Луговую, где жила та, что поселилась теперь в моем сердце. Дом ее я отыскал без особого труда. Он светился с фасада двумя окнами, и штора одного из них была задернута не до конца и едва закрывала большую половину нижнего стекла, так что при желании и внимательном вглядывании, притаившись под сенью здешних цветущих благоуханных яблонь, можно было наблюдать за происходящим внутри комнаты, а порой и улавливать обрывки фраз — вторые рамы за ненадобностью были убраны.

Эля в домашней светло-голубой сорочке несколько раз легкой тенью проскользнула в разрыве занавесок, и я успел схватить в ее лице выражение, никоим образом не обещавшее мне ничего утешительного. За окном у стола, по-видимому, находился отец, и оттуда изредка доносились фрагменты его резких фраз грозного, наставительного тона, обращенные к дочери, и та, в свою очередь, не вполне почтительно что-то ему отвечала, но что — трудно было разобрать. Я, затаив дыхание, едва не слившись со стволом яблони, следил через щель в окне за ситуацией в доме и, мало что усваивая из совершающегося там, ощущал знобящую тревогу и знойное волнение.

«А вдруг причиной столь недружелюбной беседы родителя с дочерью стал я?! — тревожно подумалось мне. — Налицо выражение недовольства отца отношениями дочери с возможным запоздалым кандидатом в зятья, стареющим холостяком-учителем?!»

Во мне заговорили-заспорили как бы два «я»: «Зайти и все объяснить? Как-то помочь Эле? Успокоить разгоряченного отца? Сказать, что обвинение не имеет почвы под собой, что я никаких притязаний на Элю не предъявляю и что не следует, напрасно тратя порох, так гневаться и нервничать?» — «Конечно, если уж по-мужски, я именно так и должен поступить». — «Но в таком случае я отрежу все пути для Эли и никогда уж более не увижу ее у себя, что было бы совершенно неразумно и жестоко по отношению не только к самому себе, но уж совсем безжалостно и нестерпимо по отношению к Эле! Ведь она так привязана ко мне!» — «Нет, друг мой, тебе непременно следует убраться восвояси». — «Да, но это вовсе не принципиально: ты же понимаешь, что в данном случае не может быть общности и тем более супружеского союза». — «Хорошо. Все так. Но и пренебречь доверием совершенно безгрешного существа ты не вправе». — «Уйди, уйди, все равно тебя сюда никто не звал и не ждет. К чему такая бестактность и вероломство? Имей мужество смотреть реальности прямо в глаза».

Я неуверенно и робко потоптался под окном, обошел стороною крыльцо и, убеждая себя держаться в достойных, приличествующих своему положению пределах, с оглядками покинул неприветливый дом.

«Зачем я шел сюда? — думал я, понуро плетясь по пустынным улицам и закоулкам враз ставшего для меня этого неуютного городка, — не следовало сюда приходить без ясно выраженной цели — не заставил бы себя страдать, оставаясь в привычном безмятежном неведении».

…А через несколько дней мучительных раздумий-размышлений я подал заявление с просьбой о переводе меня в одну из наиболее отдаленных, пусть и менее благоустроенных школ, и вскоре перебрался в степную глухомань, навсегда потеряв следы Эли…

 

* * *

 

Летом первого года перестройки приехал из Омска мой старший брат Вадим. За столом после первой стопки он вдруг резко переменил тему беседы и, обращаясь ко мне, вкрадчиво заговорил:

— Послушай, Леньк, ты помнишь такую… Эльвиру?.. Ну, она теперь, возможно, и другую фамилию носит, а тогда, в девичестве, она была… Зубавина или Забавина? В общем, что-то в этом роде.

— Ну конечно же! Помню, и никогда не забывал… — взволнованно напрягся я. — Да и не забуду: Эльвира Сергеевна Забавина.

— Вот-вот! Сергеевна… Точно!

— И что? Откуда ты ее можешь знать?

— В поезде познакомились. Да что ты так всполошился? В Челябинске в вагон вошла женщина, ну, ей на вид так лет сорок-сорок пять. Пока ехали, разговорились. Она побывала замужем, но давно и неудачно, а теперь живет где-то в Сибири… Устроила свои вещи и села к окну, вот так — напротив меня. Кстати, она первая завела разговор и все время почти непрерывно вглядывалась в меня. Потом вдруг говорит: «Вы извините, как Вас зовут? Вы мне очень напоминаете одного моего хорошего знакомого: и лицом, и голосом, и манерами. Только он теперь, мне кажется, должен выглядеть несколько старше Вас — мы не виделись лет двадцать, если не больше. Его зовут Леонид Николаевич Яхонтов». — «Так это мой брат, — говорю. — Я тоже Яхонтов». — «Неужели? Признаюсь Вам, я одно время безумно была влюблена в него. Но… Вы знаете… Он не знал об этом. Но мог и догадываться… Мне было в то время семнадцать, а он такой самостоятельный серьезный учитель. Только не мой — я училась в другой школе, но часто виделась с ним. Передайте ему, пожалуйста, при встрече огромный привет. Скажите, что всегда вспоминаю о нем. Да, наверное, и не забуду его никогда, как не забывают первую любовь. Как же я любила его! А он и не подозревал о том, я думаю. Но я же не могла открыться ему: он же — учитель! А я-то — еще школьница, девчонка несовершеннолетняя… Я Вас очень прошу: передайте привет, если встретите его. Вдруг он вспомнит меня? Он квартировал тогда у бабушки и дедушки. Теперь уж их нет на этом свете, царство им небесное!» — «Непременно, — говорю, — обязательно и встречу, и передам».

— Вот такие вот дела! — подытожил брат.

Я погрузился в уныние… Черт побери мой практицизм и мою рассудочность! И все остальное — как это там называется… «Несовершеннолетие… несоответствие возрастов… далеко не мальчик… неровня… непривлекательная внешность, — издевался я над самим собой. — Глупо… глупо… бестолково и глупо! И как безжалостно по отношению к самому себе и, как выяснилось, и к ней!.. Эх ты, недотепа! Все порушил сам. Сам сбежал от себя. Глупо».

Я встал из-за стола и ушел в лес. Не сказав брату ни слова. Внезапно и неожиданно. Я никак не мог прийти в себя. «Что мы иногда над собою творим! — думал я, бродя по лесу, не разбирая троп и дорог. — Это надо же! Все погубить, сокрушить, обокрасть самого себя… В высшей степени глупо!»

Мысли, одна безотрадней другой, сменяли друг друга. «Но я же не мог… я же не знал, — пытался я как-то объяснить самому себе то, что и без оправдания ясно. — Непростительно глупо я тогда поступил! Какой отвратительно-вредный прагматизм!..»

 

* * *

 

Время, время!.. Неумолимое время! Ты все перетираешь на своих незримых жерновах, безжалостно отбрасываешь, перемолов когда-то дорогое и милое сердцу нашему, куда-то в неведомую бездну… И ты беспощадно к нам: к нашим слабостям, промахам и ошибкам. Ты не прощаешь ничего и не оставляешь шанса на выправление верного хода часов наших судеб. И ничего поправить уже невозможно. Нельзя прожить один и тот же день дважды: нельзя судьбу переломить…

…И вот теперь, десятилетия спустя, я по временам достаю из шкафа старую фотографию девочки со смеющимся лицом, в брызгах снежных комьев, на угодивших в сугроб санках — фотографию, которую я когда-то тайно извлек из рамки прямо со стены и бережно храню все эти долгие годы и десятилетия как бесценную реликвию, и тот выгоревший от времени пригласительный билет на школьный вечер, полученный мной из рук той девочки, и думаю: «Где она теперь? Куда забросила ее немилосердная наша судьба? В каких безбрежных краях она в эту минуту? Что с ней? Чем занята? О чем говорит или думает именно в этот момент?»

Оказывается, любила… Я этого и не полагал.