(473) 228 64 15
228 64 16

Отпуск в Икорце

ГРИГОРИЙ АНЧУКОВ

Повесть-быль

 

Солнце уже садилось, как бы зачеркивая неповторимость первого дня моего долгожданного отпуска. Спускаясь к реке, я с удовольствием вспомнил, что отец, глядя на мою косьбу, одобрительно улыбался. А когда я присел отдохнуть, он заботливо протер косу пучком травы и, хлопнув меня по плечу, сказал:

— Молодец, еще не разучился. Сразу видно, что здесь вырос…

Местечко у нас чудное. Его издавна зовут Угол. Может быть, оттого, что это один из дальних краев нашего села Среднего Икорца, а может быть, из-за реки Икорец, которая огибает нашу улицу с трех сторон. За ней, сразу же после широкой поляны, — массив ольхи вокруг лесного озера Песчанки, за ольхой, еще дальше, вверх по рельефу, — чарующе-влекущие и зеленца, и голубизна сосны. Если еще добавить громадный затон, подбирающийся к сосне, восходящее солнце, утренний туман, то, мне кажется, вы наверняка поймете отца, когда тот вернулся домой в 1945-м двадцатитрехлетним лейтенантом, несмотря на заманчивые предложения по продолжению воин­ской службы в мирное время.

…На реке никого не было, кроме задержавшегося рыбака, выплывающего на лодке из усынка. Я уселся на мосточке и стал его поджидать.

— Здорово, сынок. Вот только не пойму — кто из Анчуковых?

— Здравствуйте. Гриша я, Гриша…

Это был дед Петр — самый заядлый углянский рыболов, острослов и балагур, но мужик дотошный, вдумчивый.

— Ну как, дед, рыбка? Наверное, не одна на сковородке голову сложит?

Дед неторопливо положил весло поперек лодки и, выдержав паузу, пробурчал:

— Нету ни хрена, заразу-мать.

И потянувшись в карман за папиросами, добавил:

— Хорош червячок, да под ним крючок. Раньше, бывалоча, без привады — тока успевай, а теперь и с привадой — одно баловство.

Дед нисколько не преувеличивал, даже на моей памяти рыбные времена были намного богаче. Однако я почти неожиданно для себя пошутил:

— Ясное дело, сетями да вентерями промышляете, а потом жалуетесь — нет рыбки, перевелась…

Зная, что дед обижается редко, я внутренне уже ждал какой-нибудь байки на этот счет, чувствуя, что мои слова должны задеть его за живое.

А дед опять-таки неторопливо прикурил папиросу, откашлялся и разочарованно выдал:

— И ты туда же… Чему вас тока в институтах учат? Ума не приложу.

— Как чему? — попробовал я деланно возмутиться. — Уж, в крайнем случае, не вентеря вязать.

— Во-во. Брехать — не топором махать. До чего же век дурной пошел. Слова — гладкие, а середка у них — пустая… По весне крутился тут один умник из Воронежа — к реке нашей присматривался. А я как раз на огороде картошку сажал. Вот и спор у нас с ним вышел. Я ему про мельницы, а он мне про огороды. Чуть ли не вредителем меня объявил. Дескать, из-за ваших заливных огородов река мелеет. — Дед хохотнул и довольно прихлопнул себя по коленям.

— А разве не правда? — попробовал я его урезонить.

Он, не обратив внимания на мои слова, продолжил:

— Мы с отцом, бывалоча, на них зерно на помол возили. Они как раз друг за дружкой по течению стояли: одна сверху от нас, а вторая — чуть пониже. Я об этом умнику воронежскому рассказал, а он — вроде тебя… Тоже подшучивал. Дошутились, заразу-мать…

— А мельницы при чем?

— Как при чем? Запруды даже в сухой год реке упасть не давали. И грунтовка в одном уровне держалась. Соображаешь?

— Коли так, может, дед, заодно подскажешь, почему Дон мелеет, ведь на нем мельниц не было?

— Оно так, конечно, — легко согласился дед, — вот тока Икорец наш испокон веку в Дон впадает. Беречь мы разучились, сынок, без оглядки живем, без оглядки…

Дед Петр загасил папиросу в баночке, стоящей возле него на сиденье лодки и тронул к своей пристаньке.

Потом он еще долго громыхал цепью, тщательно примыкая лодку, собирал снасти. И при всем при этом он, не переставая, о чем-то бурчал. Чувствовалось, что душу я ему разбередил.

Наконец, собравшись, он ушел. На реке стало тихо-тихо — ни шороха, ни плеска. Словно вода, невольно подслушавшая наш разговор, надолго задумалась…

Задумался и я, до слезы… Сколько же грубостей испытала ты от людей, милая моя река?! Все было хорошо, пока они тебя не трогали. Стога сена на Корчагиной поляне каждый год как многоэтажные дома поднимались. На утренней зорьке рыба играла в тебе так, что руки тряслись от желания побыстрее отомкнуть лодку, тронуть ее тихо-тихо к заветному местечку и там забросить удочки в дымящуюся туманом воду.

Словно горло тебе перерезали в двух местах экскаваторы, в тупом желании людей спрямить русло, распахать Корчагину поляну и окультурить Песковатовский луг. Да за такие бы деяния в старину деды вилами запороли бы кого хошь.

Никто не советовался с тобой, милая моя река. И ты не от мести — от желания хоть как-то себя уберечь резко упала в уровне. Охнули и на глазах усохли Анчуков, Русильцев и деда Данилы ерики. Рыба скатилась к Дону. Ушли в никуда стога сена с Корчагиной поляны. И она в два года превратилась в кочкарник. А Песковатовский убитый луг стали поливать дальноструйными насосами все те же мелиораторы-заботники. Курам на смех…

Хорошо хоть, через годы какая-то умница решила высадить дубок по твоим берегам напротив нас. Вот и вернулись они к тебе, милая моя река. Потерпи немного. Они вот-вот подтянутся, и будет тебе подмога.

Ты же знаешь, почему дубки вернулись, ты все помнишь. А мне обо всем рассказывал отец, и в детстве я видел широченные остатки дубовых пеньков на поляне. И я знаю, что давным-давно неподалеку от твоего устья была корабельная верфь… Опять же люди еще тогда прошлись по твоим берегам, с пилами…

Отец рассказывал интересное семейное предание, будто бы наш род пошел от обрусевших голландских корабелов. Вот было бы здорово, если бы ты могла поведать — правда это или вымысел?!

Ты не серчай на меня за сегодняшнее неосторожное слово о сетях и вентерях. Не со зла я такое сказал, вырвалось. Дед Петр простит мне все по молодости. Я его хорошо знаю. Мы с ним частенько зоревали. И теперь вот, в отпуске моем, позорюем — порыбачим и помиримся…

За ужином отец с моей подачи, с уже подзатухшей болью, пускается в рассуждения о судьбе нашей реки.

— Бог ты мой! Ведь повезло же нам как! Ни одна серьезная гадость в нашу речку не сбрасывается. До сих пор воду из нее смело пьем… И без порушенных мельниц все нормально было. Рыбка к нам с Дона на икромет скатывалась. А сколько ее было, рыбки-то?! Ни сетями, ни вентерями, ни бреднями никто бы до сих пор не выловил бы… Если не знаешь, то знай, что название нашей реки как раз и идет от слова «икра». Икра — икорка — Икорец — вот где кроются корни названия реки и села… Всему виной кукурузная лихорадка в хрущевские времена. Страшно вдуматься! Цена здоровья реки и рыбы в ней — один урожай кукурузы на распаханных пойменных лугах… Да предложи кто-нибудь в старину эти пойменные луга распахать, его бы не вилами запороли бы, как ты говоришь, а посчитали бы просто за придурка. И смеялся бы над ним народ всю его оставшуюся жизнь… А деятель из Воронежа тут действительно крутился. Толковал я с ним… Водяные мельницы и плотины сейчас не вернешь, а несколько перекатов не помешали бы. Вот только кто их строить станет?..

 

* * *

 

На другой день, вдоволь отоспавшись, я начал тщательные приготовления к рыбалке. Ближе к вечеру отец, вроде бы не обращавший на меня внимания, подсел рядышком и пошутил:

— Придется петуха голосистого покупать. Отвык, поди, на зорьке вставать?

— Отвык, батя, отвык, — отзываюсь я, с трудом перебарывая желание отправиться на рыбалку сию же минуту.

— Эка беда. Я по-стариковски зорьку не проморгаю — растолкаю, а там и сам в колею войдешь, коли азарт случится.

— Слышь, бать, пшенички надо бы напарить.

— На кой ляд она тебе нужна? Петр Иванович ею и так все дно реки усыпал. Ты лучше за красноперкой в хлыста на кузнечика погоняйся. Поигрывает она. На подлещика и плотву доброго клева уже никогда не будет, только время убьешь…

У меня теплеет в груди: «Спасибо, батя… Завтра весло — в левую руку, а в правую — удочку подлиннее, и вдоль камышей помотаться надо как следует, наверняка толк будет…»

По рыбацкой части отец — хитрован. Помнится, в летнюю пору с удочкой его на реку трудно было заманить из-за непрекращавшихся забот и хлопот. Зато в зимние месяцы он всегда умудрялся сплести к весне верши.

Мне повезло. Обучил он меня этому искусству основательно. Да и рыбки мы с ним вершами немало лавливали.

Помнится, загрузим вечерком по весне пахнущие лозой верши и — вперед: я гребу тихонько вдоль берега, а он их растыкивает — где молча, а где и с назиданием. Дескать, вот в этой верше непременно рыбка будет…

А поутру его слова непременно сбывались. Случалось и так, что издалека еще замечаешь, что кол как бы наговоренной верши покачивается. Подплываешь к нему, рвешь его в азарте из воды и чуешь, что одним махом такую тяжесть не осилить. А рыба в верше кипит! Сердце от удачи заходится! И лишь немного успокоившись, начинаешь потихоньку вываживать вершу в лодку — так, чтобы вода постепенно обтекала и вместе с ее уходом из верши она становилась бы немного легче. Попыхтишь изрядно, сыпанешь улов в корму лодки и плывешь потом к своей пристаньке, считай, героем…

Вершами по весне мы с отцом брали сначала окуня и плотву, а в начале лета в них шли линь и щука. А вот деликатесные налим и вьюн в верши не шли ни за какие коврижки.

Налима и вьюна у нас в Углу умудрялись выбивать только пацаны гандобучкой. Презабавное это, я вам скажу, занятие. Идет вдоль берега ватажка пацанов: двое — в воде по грудь с металлической рамкой, обтянутой мелкой сеткой, а остальные — на стреме, топтуны и подсобники по сбору рыбы и переноске сухой одежды. Задача водяных — потихоньку подойти вдоль камыша или куги к подходящему местечку, а топтуны по команде должны лихо шугануть рыбу и мутить воду до предела, постепенно подходя к гандобучке. Нет, не зря говорится, что в мутной воде легче рыбка ловится. Закон ловли гандобучкой прост до предела: чем старательней работают топтуны, тем больше шансов на успех. Если топкое местечко попалось — жди линя или вьюна, обрывистый бережок сулит налима и рака. А плотву, красноперь, окуня и щуку пацанва всегда брала в любом месте в изрядном количестве.

Завидовали взрослые, глядя на добытых пацанами вьюнов и налимов. А самим того сделать не удавалось — ни вершами, ни вентерями, ни бреднями да сетями. Только байки травили они про те времена, когда вьюна было хоть пруд пруди — по полной верше лавливали, а налима по рачьим норам и вовсе, дескать, руками брали. И кто их знает — правду они своими байками ведали или нет?

Отец по этому поводу чаще всего помалкивал и к пацанам в добычу не заглядывал. Зато однажды отладил лов налимов прямо в конце своего огорода — ночными донками, с уснувшими себелями в качестве наживки. Помнится, уйдет поутру за водой на речку, а потом вдруг появляется во дворе с улыбкой — на плече коромысло, а в ведрах с водой — семь-восемь крупных налимов, на радость нам и матушке, всегда ломавшей голову, чем попотчевать семейную ораву.

Дальше — больше. Как-то в середине лета отец зачастил в лес. Уходил пустым и приходил пустым. Правда, каждый раз брал с собою почему-то вилы, ножовку и топор. Приходил уставший, по пояс вымокший и помалкивающий как партизан. А потом унес почему-то в лес вершу.

Через сутки, опять-таки почти молча, засобирался в лес и позвал меня за компанию. На этот раз он взял с собой только надежный мешок.

Тщательно заботясь о том, чтобы я хорошенько заприметил дорогу, он, наконец, привел меня к своему местечку среди топкой чащобы. Посредине ручья, вытекающего из лесного озера Песчанки, красовалась свежей оплеткой лозы плотина, с прорехой посредине. А в той прорехе стояла верша.

Подобравшись к верше, мы с отцом не без труда вытащили ее из воды и потащили по топи на недалекую полянку… Содержимое верши обрушилось в мешок, и вдруг открылось перед нашими глазами… Полмешка вьюнов притащили мы из лесу в тот раз. Отец сыпанул их из мешка во дворе на спорыш-траву, и вся наша семья восхищенно загудела от такого видения. Вьюны величиной до локтя стали расползаться у всех под ногами, как змеи…

Полакомились мы вьюнами в то лето. Правда, недолго музыка играла. Приладился вскоре кто-то нашу вершу проверять. Придем мы к ней, а она стоит пустая, приткнутая кое-как посредине плотины. Видать, поторапливался родимец лихой. Не хотелось ему попасться на глаза. Осерчал отец на него. И плотину свою порушил, и вершу из лесу домой унес. На том и закончился такой лов вьюнов раз и навсегда.

 

* * *

 

На другой день, почти около полудня, мы с дедом Петром начинаем сплываться навстречу друг другу. Я гребу к своей пристаньке донельзя уставшими руками, зато в корме лодки полощутся десятка четыре великолепнейших красноперов.

Дед Петр явно горит желанием оценить мои мотания вдоль камышей и держит курс на сближение. Я тоже издалека примечал, что он пару раз менял местечко, и тоже горю желанием узнать, как там поживают плотва и подлещик на глубине.

Поравнявшись с кормой моей лодки, дед Петр цопким движением руки берет меня на абордаж. Молча оценив моих красноперов, ревностно роняет:

— Хы-ы, заразу мать… Вот тык да-а-а… Обштопал, говоришь…

А у него в большом ведре сиротливо смотрятся только два «хвоста» — уже уснувшие небольшой подлещик и крупненькая плотва.

Коротко поделившись с дедом немудреной наукой ловли в хлыста на кузнечика, я умиротворенно трогаю лодку к своей пристаньке, до которой уже рукой подать.

Отец оценивает мое появление во дворе с красноперами щедрой детской улыбкой. Хоть и есть у него теперь достаточное количество времени, но его по-прежнему на речку с удочкой калачом не заманишь.

 

* * *

 

Ближе к вечерней зорьке отец будит меня и приглашает к ужину. Все кстати — молодая жареная картошка и краснопера на сковородках, и бутылочка водочки, и свежий овощ, и малосоленый. Оставшись без матушки, отец четко блюдет огородную дисциплину. Вплоть до того, что по весне к нему даже за рассадой соседки захаживают. Что и говорить, спец да и только.

Это сейчас повсюду в моду прочно вошли засолки в банках. А ведь была недавно пора, когда об этих банках никто даже и не задумывался. Помидоры и огурцы солили только в бочках. И здесь же, рядом, в погребе находилось место для бочек с мочеными яблоками и арбузами. А для бочки с квашеной капустой место в погребе отводилось особое — центровое, так сказать.

Никогда не забыть белоснежного вида и неповторимого хруста той самой капусты, впервые попавшей на стол после некоторого отстоя в погребе. В народе на этот счет говорят просто: «Ешь так, что за ушами аж хрустит».

А неповторимая сладость кочерыжки во время рубки капусты в бочку чего стоила! Поди, не у меня одного она в мыслях сейчас даже и сравниться не может ни с одной конфетой. Сладкими и сочными-сочными были те кочерыжки, а едать их приходилось в яркое солнечное, позднеосеннее утро — свежее-свежее после легкого морозца, с инеем на траве…

Припомнивши все это за ужином, мы начинаем собираться на крылечко, дабы спокойным сидением на нем в сумерках завершить столь приятнейшую трапезу.

— А знаешь, — как бы подытоживая воспоминания, говорит отец, — разбаловались мы с этими банками, себе же в ущерб — таких прелестей себя лишили.

— Это уже давным-давно понятно, — отзываюсь я, — немало уж мне приходилось по жизни едать соленостей на стороне, а все одно и то ж — не идут они ни в какое сравнение против былых анчуковских, бочковых.

— То-то, — улыбается отец и ласково треплет меня по плечу.

Мы усаживаемся на крылечке, и отец неспешно выкладывает мне небогатые новости нашего Угла.

Постарел, поредел родимый. А разъехавшаяся многочисленная детва, как и я, лишь изредка наведывается сюда набегами.

Отец вскоре уходит укладываться спать. А я еще долго сижу на крылечке и не могу оторваться от картин детства, которые одна за другой накатывают на меня волнами…

 

* * *

 

Конечно же, как и все послевоенные мальчишки, в детстве я буквально бредил боями, атаками и разведками. Оттого частенько приставал к отцу с одной и той же просьбой: «Ну, расскажи о войне…»

Отец тепло улыбался, ворошил шершавой ладонью мои непокорные вихры и начинал свой рассказ одними и теми же словами: «Вот был у меня друг…»

Его бесхитростная речь завораживала, овевала холодком глубину сердца, но не было в ней места рассказам о подвигах. О том, чего так хотелось услышать.

Когда я подрос лет до 10-11-ти, отец рассказал мне, что на фронте, будучи уже офицером, он никогда не ел свой дополнительный паек в одиночку, без солдат. И еще как в 1941-м, перед боем, все были очень голодны, а одному бойцу подфартило: получил каким-то образом из дому гостинец — шмат сала и два каравая хлеба. Не поделился ни с кем и на глазах у всех есть не решился, и упал потом в бою, прошитый пулей сзади.

Я подрастал, но это не мешало мне частенько тормошить отца: «Ну, расскажи о войне!»

Он рассказывал очень скупо. А один раз вдруг резко меня оборвал:

— Зачем тебе все это, сынок? Война — это кровь и смерть, адская работа. Иди лучше в футбол погоняй…

В шифоньере, в крепкой картонной коробке, хранились отцовские боевые награды. Их вполне хватало для того, чтобы при случае шикануть и покрасоваться.

Однако к общему семейному разочарованию, этого не происходило даже в День Победы.

Все очень любили этот праздник. Обычно на наш просторный сельский стадион со всех сторон стекались многолюдные колонны, с флагами и транспарантами.

После митинга эти колонны торжественно проходили мимо кирпичной трибуны, специально для того построенной.

Ах, как мне хотелось увидеть на трибуне отца! Ведь приглашали же обычно его там постоять. Знал я об этом и не мог понять его неизменные отказы…

Работал отец посменно дежурным по горке в Лисках. Если случались накладки, то в День Победы его непременно подменяли другие.

Обычно он с утра не торопился. Утюг матушке не доверял. Тщательно гладил выходной костюм, тщательно брился и после недолгих сборов шел к обелиску в школьном парке — постройневший и помолодевший. Ордена и медали оставались дома.

По селу таких «чудаков» набиралось немного. В любой другой день участковый наверняка не допустил бы какого-либо застолья возле обелиска. Но в День Победы к фронтовикам не решался подойти никто.

Помнится, в один из праздников матушка попросила меня поторопить отца по какой-то особенной причине.

Он понимающе вскинул глаза, усмехнулся и горделиво сказал:

— Мой… Ишь, какой вымахал!

Много с тех пор воды утекло, но никогда и нигде потом я не видел в один момент столько добрейших неподдельных улыбок.

— Посиди с нами, сынок, — попросил отец, — успеем.

Я молча согласился и сразу же окунулся в их беседу, как человек, никому не мешающий и никем не замечаемый более.

Фронтовики вспоминали тех, кто не вернулся. Вспоминали об их юношеских проказах — со смехом или с теми же неповторимыми неподдельными улыбками.

По дороге домой я спросил у отца, почему он, как и все его друзья, не носит награды.

Он помолчал немного, а потом, закурив свой неизменный «Север», начал неторопливо говорить:

— Да разве в наградах дело? Мы бы все их до единой отдали бы, не задумываясь, если бы можно было ребят поднять… Знаешь, за что я свой орден Красной Звезды получил?

— За что?

— Сам не знаю — за что конкретно… Бои были страшные. С передовой очень долго не вылезали. В таких переделках приходилось бывать, что только чудо иной раз помогало выжить. Ребят много наших полегло. Я за их спины не прятался, не малодушничал. Командир тогда писал наградные списки на многих из нас. Вот только не любили его в штабе за прямоту.

Отец остановился, потянул из пачки еще одну папиросу, прикурил и после нескольких затяжек вновь за ходьбой продолжил:

— А когда отвели нашу потрепанную горстку в тыл — чин какой-то высокий нагрянул и сразу же запустил в мат-перемат перед строем командира нашего. Мы загудели, ничего не боясь. Командир нас успокоил. Отошли они в сторонку, потолковали по душам, без ругани. И вскоре всех нас, уцелевших после этих боев, считай, всех до одного наградили.

— А остальные награды так же получал? — спросил я более понятливо и миролюбиво.

— Нет, сынок, по-разному. По молодости лет радовали они — особенно когда домой ехал… Приехал и охолонул сразу. Жить стал будто за кого-то другого… Вот и друзья у меня такие же, правда, немного их уже осталось. А те, кто пороху почти не нюхали, покрасоваться любят…

В разгар хрущевского правления при удручающих обстоятельствах довелось мне увидеть отца в гневе и услышать от него громкие слова.

Вскоре после Дня Победы на огородах поднялась картошка — крепко и смачно. Вот только порадоваться дальше на нее не пришлось. Словно в усмешку огороды обрезали почти на две трети по сельсоветовской указке…

В тот день трактора с плугами шли цугом поперек огородов, не обращая внимания ни на кого и ни на что. Отец дежурил. Матушка, бригадирившая во время войны в девичьей тракторной бригаде, до слез любившая песню о стальных конях — дорогих друзьях-тракторах, взбунтовалась, подняла баб и ребятишек и выставила живую цепь навстречу. Трактора остановились, но вскоре приехала милиция, разогнала пикетчиков, и трактора пошли дальше.

Перепаханные земли засеяли кукурузой — вдоль улицы, а стало быть, и вдоль реки.

Кукуруза поднялась споро. Потянулась кверху, чуть опережая густой сорняк, весело буйствующий без должного пригляда.

И никто не смел пройти к реке через эту полосу надругательства над здравым смыслом. Все пользовались единственным проходом к реке в конце улицы.

Мужики матерились почем зря. Бабы плакали, когда речь заходила о зиме. Семьи у всех были многочисленные, и лишь картошка помогала всем кое-как сводить концы с концами. Однако больше всего людей бесило их собственное бессилие.

Отец ходил будто каменный. Матушка — вообще-то бойкая на язык — ни в чем ему не перечила.

Придет отец со смены поутру, нехотя позавтракает, а потом долго-долго сидит во дворе и курит папиросы — одну за другой.

Один раз я подсел к нему и, пытаясь как-то его расшевелить, попросил:

— Па… ну расскажи о войне.

Его словно кто встряхнул изнутри.

— Щас, сынок. Лучше я тебе покажу кусочек.

Молча отбил косу. Молча вышел за ворота. И пошел к реке широко и красиво, укладывая молодую кукурузу точно вдоль бывшей стежки.

…Вечером, когда мы вновь вместе с ним сидели во дворе, уличная калитка неожиданно распахнулась, и в нее вошли трое.

— Что, думаешь, если фронтовик, то на тебя управы не найдется? — загремел прокуренным басом один из них. — А еще коммунист, Сталина-мать!

Отец взвился и пошел на них грудью.

— Да, коммунист! Но только фронтовой! Да, я эту землю защищал и ходить по ней свободно буду! Вон отсюда!

Рано поутру нас разбудил плач матушки. Отец собирался на смену. Почуяв беду, заплакали и мы — каждый в своей постели. Матушка боялась, что отец уже больше не вернется.

Ан нет. Вернулся отец со смены — возбужденный и лихорадочно веселый. Они о чем-то поговорили с матушкой, и она вновь стала плакать. Мы ничего не понимали. И лишь с годами все стало на свои места.

Оказывается, перед сменой отец забежал в райком партии. Молча оставил партбилет дежурному и молча ушел на работу…

Партбилет ему вскоре привезли домой. А стежки к реке потом, почти в один день, прокосили все.

Кукурузу ту по осени никто не убирал. Прогнали по ней пару раз колхозное стадо, и на том дело закончилось. А огороды по весне стали прежними в своих размерах…

Каждый год, будучи в отпуске, к нам непременно заезжали дядя Вася и тетя Аня (сестра матушки с мужем). У них не было детей. Оттого всю свою теплоту они отдавали нам — племянникам.

Дядя Вася стал нашим кумиром раз и навсегда. Фронтовик — морской пехотинец, монтажник-высотник, с почти негнущимся коленом… Уж кто-кто, а дядя Вася о войне рассказать умел. Мы с братьями слушали его с открытыми ртами, а взрослые при этом почему-то смеялись до слез.

Отец иногда не выдерживал и умолял шурина:

— Да замолчи ты ради бога!

Тот серьезнел только на секунду и все так же умоляюще отзывался:

— Лешка! То ж пацаны…

День приезда дядюшки и тетушки всегда был бурным и безудержно веселым. На нас сыпались подарки, сласти и книги. А на другой день отец и дядя Вася подолгу сиживали за столом. Говорили громко и негромко, о чем-то спорили, пели, вытирая слезы…

Матушка в такие моменты гнала нас из дому на улицу, хотя нам с братьями до смерти хотелось послушать разговоры взрослых. Увы. Родительница бдила неприкосновенность мужского застолья весьма усердно.

Отчего она так старалась, я понял только в студентах, когда впервые отец и дядя Вася пожелали, чтобы я посидел вместе с ними.

Они очень много говорили о товарищах. Изредка выпивали. Когда чуть хмелели, в их разговоре проскальзывали упоминания о чьих-то трусостях и подлостях.

Как когда-то у обелиска, я сидел молча. А потом вдруг некстати, на паузе, вспыльчиво ругнул Сталина.

Два крепких кулака взметнулись и грохнули по столу одновременно.

— Сопляк! — стеганул меня словом дядя Вася.

После долгой тишины в доме они с отцом настойчиво и миролюбиво убеждали меня в том, что Сталин во время войны был живым знаменем, что о судьбе Якова Джугашвили знал каждый боец на фронте.

Не убедили. Долго-долго ищу по жизни я истину. Мысленно спорю с любимыми людьми, иногда возвращаясь к этой теме при встречах с каждым из них в отдельности…

С годами отец и дядя Вася становятся менее категоричными. Но все равно в них сидит нечто такое, чего и гвоздодером не вырвешь. Впрочем, я и не пытаюсь.

Перед выходом на пенсию наши старики получили высокие правительственные награды. Дядя Вася — орден Ленина, отец — орден Октябрьской Революции. Оба деланно скромничают по этому поводу.

Мы все это хорошо понимаем и помалкиваем, тихо радуясь. Особенно — за дядю Васю. Ведь его семья в 1930-е была репрессирована и выслана из Украины на Дальний Восток. Вырывался он оттуда через кочегарство на паровозе, через фронт, через всю жизнь, в основном прожитую в командировках на многочисленных послевоенных стройках заводов и фабрик. Эта награда для него стала символом высшей справедливости.

История о первой их встрече — это особая семейная легенда. Отец, Алексей Федорович, имел обыкновение в подходящую пору перед сменой в Лисках добираться до железнодорожной станции Икорец на велосипеде. Наша бабушка Настя — теща его, стало быть, — жила почти рядом с этой станцией, и велосипед отец, конечно же, перед приходом так называемого «рабочего», оставлял у нее.

Зашел однажды отец после смены к бабушке за велосипедом, а там еще один зять — Лантух Василий Петрович. Застолье случилось. Разговорились фронтовики, душами сошлись. Бабушка и тетя Аня тихо радовались, прислушиваясь к их разговору.

А дядя Вася вдруг выдал:

— Знаешь, Лешка, жизнь так меня мордой по земле повозила, что дай мне волю — коммунистов косой, как траву, косить буду.

Женщины молча ахнули и напряглись до предела. Отец, не моргнув глазом, мгновенно отозвался:

— Васька, так я же — коммунист.

На что в ответ Лантух с хитрющим выражением лица выдохнул:

— В том месте, где ты будешь стоять, я пятку у косы приподниму — хлесть — и мимо…

И бабушкина хата после этого наполнилась долгим общим смехом.

 

* * *

 

Напротив нашего Угла, через речку и лес, день и ночь гудит-шумит автомобильная трасса Ростов — Воронеж. А справа от нее уютно сидит разлапистый хутор Хренище. Он возник здесь после революции 1917 года. Его основали выходцы из нашего Среднего Икорца.

Хоть и относится этот хутор к Бобровскому району, а родство прочное и крепкое так и осталось. В хуторе не было средней школы. Оттого стайка самых способных хренищенских юнцов неизменно появлялась в старших классах нашей школы — Среднеикорецкой.

Школа эта в шестидесятые гудела, как пчелиный улей — работала в две смены. И как работала! Учителя пользовались особым уважением, потому что работали с душой, на совесть.

После уроков нами безраздельно владел спорт. На каждой улице были свои отличные команды по футболу. Любая горка, любой бугорок в зимнюю пору полосовались лыжами и санками. Вдобавок ко всему с ранней весны до поздней осени на улицах господствовали лапта, чиж, городки, клек, шарман и многочисленные старинные игры-бегунки.

Вот как раз в эту пору в Среднем Икорце вспыхнул интерес к хоккею с шайбой. Помнится, лишь только окрепнет первый ледок, в лесу сразу же начинался отчаянный треск — пацаны и парни нещадно рубили ольху и лозу на клюшки.

А потом уже отцы не успевали подшивать валенки. Игры заканчивались при луне, счета доходили до сотен забитых шайб.

Хоккей поглощал нас почти всех до одного стремительно. Деревянные шайбы, как по команде, сменились на резиновые, а вослед за «снегурками» и «дутыши» (коньки) к валенкам вдруг приросли. Что ни воскресенье, на разных краях Среднего Икорца — матчи-вызовы, улица на улицу.

В пылу борьбы резиновые шайбы стали отрываться ото льда и больно бить по ногам. И в ход сразу же пошли рукава от старых фуфаек. Отличные из них щитки получались при некотором старании и умении.

Снега в ту пору случались — не чета теперешним, однако каждая улица старалась держать свой каток на реке в боевом состоянии до ледохода. В этом отношении мальчишеский закон был строг и четок: не пришел чистить каток вовремя — не подходи к нему до следующего снегопада.

Однажды зима случилась капризной — с оттепелями. Катки на всех краях села покрылись предательской коркой. И запорошило, замело их снегом. А мы свой уберегли, потому что вовремя брат Вася придумал рубить проруби рядом с катком и лить на него воду ведрами, когда появлялась корка.

Разъединственный каток на все село позволял нашему Углу каждое воскресенье быть только хозяином матча с другой улицей. Гордился Угол своим катком, очередь на приглашения держал строгую, насмерть бился за каждую победу. К тому же только у нас было особое оружие: Вася владел великолепным броском, и его бросок весьма ощутимо сказывался на исходах матчей.

Играли мы тогда все еще клюшками-самоделками, но у Васи клюшка была штучная. Исходил он весь лес вдоль и поперек, а все-таки нашел подходящий изгиб целиковой лозы. Высушил ее в печи, тщательно обработал топором и рубанком, и получилась у него клюшечка на загляденье. А чтобы перо в игре не лопнуло пополам, умотал он его марлей, пропитанной столярным клеем. И залетала у Анчука шайба пулей, насквозь разящей ворота…

И вот в одно из последних воскресений марта собрались мы возле нашего катка для приема особо почетных гостей — команды с другого края нашей Пролетарки.

Мороза, по сути, в тот день не было, да прокатился он у каждого по спине, когда увидели мы на льду множество рыбацких лунок, свежих-свежих…

А когда подтянулись гости, общее огорчение от невозможности сыграть один из последних матчей сезона стало просто невыносимым. Масла в огонь подлили языкатые бабы, бравшие воду из близлежащей проруби.

Одним словом, с утра на катке посмел порыбачить один из наших углянских мужиков.

Глубокой ночью возле его двора, огороженного длиннющими плетнями, собралась вся мальчишеская братия Пролетарки. Плетни по одной команде хрустнули с концов кольев и по глубокому снегу «ушли» далеко в лес — в чащобу…

К концу дня от этой новости хохотала не только наша Пролетарка, все село по сути.

Туго пришлось рыбаку после той ночи. Лихие деньги сорвали с него мужики-лошадники за доставку плетней из лесу обратно…

Ох, простите великодушно. Заболтался. И чуть было не забыл о самой главной истории, произошедшей несколько позже. О хуторянах-хренищенцах она. О тех, которые лишь вскользь упомянуты выше.

В зимнюю пору они ходили в школу как раз через нашу Пролетарку. И каждое утро раздавался их посвист возле того или иного двора. С хуторянами дружили, а некоторые из нас попросту приходились друг другу двоюродными или троюродными братьями.

Тем не менее, когда по школе прокатилась новость о том, что хуторяне предложили сборной школы по хоккею сыграть матч в одно из ближайших воскресений, — смешок покатился нешуточный. Даже карапузы живо обсуждали эту тему и вместе со всеми пребывали в томном предчувствии жесточайшего разгрома хуторян.

В то долгожданное воскресенье погодка удалась на славу — солнечная, безветренная, с легким морозцем. И потянулись к середине села на Кривушу со всех концов игроки и зрители. Конечно же, все торопились, и вскоре возле катка атмосфера сложилась до того лакомая, что хоккеисты вышли на лед, не выдержав ожидания. И зрителям любо-дорого было на них посмотреть: все при всем — парни на подбор, конечки на ботиночках, клюшечки фабричные, свитера нарядные. Однако же игра «свои против своих» резко остановилась от чьего-то громкого возгласа: «Идут!»

Хуторяне шли через широкий луг по снежной целине на лыжах — ровно шесть человек, след в след. Время от времени задний обходил всех и становился передним. Когда эта небольшая колонна подошла поближе, все рассмотрели, что хуторяне шли без палок. Клюшки-самоделки торчали из-за спины, как ружья, а удерживали их на правом плече коньки, прихваченные сыромятиной за ручку в противовес.

Неторопливо спешившись, гости принялись привязывать «дутыши» на валенки. И тут тишину разорвал безудержный общий хохот. Один из хуторян был никому не знаком, и был он рыжим-рыжим, и вязал он, в отличие от всех на валенки «снегурки», а клюшка, стоящая возле него ручкой в снег, все также была смешной до потехи — крючок, да и только.

Хохот стих, как по команде, когда гости закрутили карусель разминки возле своих ворот, а рыжий пошел в раскат, по всему катку. Он нарезал круг за кругом, ловко избегая столкновений, демонстрируя такую скорость, от которой становилось жутковато и нашим хоккеистам, и зрителям.

С первых минут игры шайбы стали влетать в ворота Среднего Икорца одна за другой. Хуторяне играли гораздо смелее и на большей скорости, полностью господствуя на катке. А рыжий играл лучше всех и забивал больше всех в своей команде. Вдобавок ко всему только он умел с хода щелчком вонзить шайбу в ворота.

Лишь под занавес нашей сборной удалось забить гол престижа под ликование девчат. Да что с того? Хуторяне мгновенно огрызнулись тремя шайбами в ответ, и время матча истекло.

В понедельник в школе на переменах царила тишина, о причине которой знали даже технички. А хуторяне держались стайкой, ни от кого не скрывая своего отличного настроения.

С тех пор сборная школы уже не рисковала играть с хуторянами. Просто несколько лет подряд случалось одно и то же. Хуторяне появлялись на катке самой сильной уличной команды по очередной зиме, громили соперника и уходили при абсолютной тишине по уже протоптанной лыжне…

В начале семидесятых в Среднем Икорце господствовала мода на Воронеж. Он, как огромный магнит, находящийся поблизости, вытягивал из села молодежь. Одни уезжали на учебу, другие — сразу же на работу. И село ежегодно теряло три-четыре выпускных класса. Терял ежегодно свою молодежь и хутор Хренище. Вместе со всем этим само по себе стихло соперничество хуторян с командами Среднего Икорца по хоккею с шайбой.

Оно просто превратилось в страстную борьбу последних поколений послевоенной пацанвы нашей Пролетарки с хуторянами.

Они по-прежнему ходили к нам в школу. Мы, видевшие самую первую игру на Кривуше карапузами с борта, мечтали о победе. Они, воспитанные старшими братьями, неизменными победителями матчей в Среднем Икорце, — ни за что не хотели отдавать верхушку.

Хуторяне однажды пригласили нас к себе по перволедью на озеро Песчанку. И разгромили нас в пух и прах среди родников на катке… Зная эти родники сызмальства и привыкнув к ним, играли они в тот день с особенным куражом, дескать, знай наших. Правда, и берегли нас друзья-соперники в том матче по-особому: даже не позволяли никому из гостей отправиться за шайбой, ушедшей за линию ворот. Родников за обоими воротами было еще больше.

С той поры по общей договоренности матчи случались только у нас на реке Икорец — на катке, сдвинутом в самую ближайшую точку от хутора.

Вырвали мы победу у хуторян-хренищенцев в 1976-м. Это был честный матч по составам команд — год в год. Хуторяне, кстати, к этому времени уже давно тоже играли фабричными клюшками, на «канадках» с самодельными задниками. Да вот только наш Виктор Фоминов стоял в воротах на коньках, с поролоновыми щитками на ногах, с маской на лице, с ловушкой-самоплеткой на рукавице. А за нашими воротами хрипло кричал весь матч единственный зритель — его старший брат Петр, великолепный вратарь по футболу и хоккею, отлученный от этой игры по случаю своей великовозрастности.

И Виктор не подвел ни нас, ни брата — творил чудеса. Его чудеса и принесли нам долгожданную победу, ведь игра на площадке шла на равных.

Увы, это была последняя игра «последних из могикан». Хоть и договаривались мы с хуторянами о матче-реванше на другой год, да как-то не собрались — ни мы, ни они. Несколько человек с обеих сторон разъехались, а достойных замен им не нашлось.

…До боли грустно теперь смотреть на заснеженную реку Икорец по приезде домой в зимнюю пору — ни одного пятачка чистого льда. И редко кто теперь помнит о хоккейных страстях, всевластно царивших здесь над молодью всего Среднего Икорца.

 

* * *

 

…По мере того, как затихает клев краснопера, так и гаснет мой интерес к рыбалке. Не хватает у меня терпения высиживать подлещика и плотву с глубины. Не тот клев на них, как в былые годы, — Федот, да не тот… Дед Петр бурчит на меня потихонечку — дескать, чего прогуливаешь. Однако невольно сам тому способствует, ежеутренне жалуясь на этот самый пресловутый клев.

Вся сила вспыхнувшего детства начинает уходить у меня на плавание. Утро начинается с родимого мосточка возле нашего огорода. Он идеально приспособлен батей и для забора воды, и для купания. Чуть попозже плыву в затон, на песочек возле сосны. Немного далековато кажется поначалу. Зато через несколько дней крепнущее тело уже просит этот ежедневный заплыв как лакомый кусочек.

А после полудня время от времени хаживаю под Кручу. Это — наш углянский пляж — присутственное место, так сказать, ибо в летнюю пору здесь происходят все встречи блудных сыновей и дочерей родимого Угла.

Вот и в этом году многие опять поднагрянули. Кто в одиночку, а кто и с семьей. Людно под Кручей. Сердце радуется. Все — как в былые годы.

Отец поначалу на меня поругивается, что хожу под Кручу босиком. А потом понимающе успокаивается. Чего рисоваться, коли помнит тебя здесь каждый голопузого, дочерна загоревшего, рассекавшего по улице и под Кручей в одних трусах сатиновых?..

Оттого под этой самой Кручей иной раз хочется крикнуть: «Да что же вы делаете, девчата?!»

Все потому, что девчата наши, уже давно ставшие мамашами городскими, не дают своей ребятне вволю купаться. Силком тянут из воды белоснежных чад, кутают их в огроменные махровые полотенца на солнце палящем. Смех, да и только: чуть зазевалась мамаша — чадо откидывает шикарное полотенце на пыльную траву и с торжествующим воплем бросается в воду…

Спасибо тебе, милая моя река, за вагон здоровья, который подарила ты нам всем в свою пору. С нами рядом никто не стоял во время купания. И купались мы до синего подбородка, до гусиной кожи.

Помнится, выскочишь на бережок весь замерзший, сожмешься в комочек на солнышке, и оно тебя за несколько минут без полотенца и подсушит, и согреет. А как только начнет немного припекать спину и голову, ты уже опять с гиком и криком бросаешься в воду. А как иначе? Ведь все там, в воде — там смех, брызги, игра в латки-догонялки, там плавает китом перевернутая кверху пузом лодка, с которой можно попрыгать и вниз головой, и бомбошкой…

Вот тут, под Кручей, вдруг и выплыла из памяти довольно поучительная история.

Одним словом, наша двоюродная сестра после окончания художественного училища попала на работу по распределению в Москву и там вышла замуж.

После свадьбы я ее долго не видел. Потом однажды, будучи в Икорце, заглянул как-то проведать родителей сестры — тетю Фросю и дядю Колю. Мы сидели во дворе и делились новостями. И тут из дому вдруг вышел их внук Славка — красивый, ладный, крепкий. И я с огромным удовольствием познакомился с племянником.

Потом Славка, попросив деда с бабкой не беспокоиться, исчез куда-то по своим мальчишеским делам. И старики с гордостью и смехом стали рассказывать о своих методах воспитания внука.

Славка был еще очень маленьким, когда родители впервые привезли его в Икорец. У сестры, увлекавшейся научными методами ухода за малышом, что-то не получалось. Оттого Славка поначалу был слаб и бледен, неуверенно ходил. И супруги решили ехать на море, но перед тем заглянули к старикам — внука показать да повидаться.

Увидев внука, поняв суть дела, дед с бабкой восстали и выдворили молодых родителей на море одних, без Славки, на прощание небрежно слушая многочисленные советы по поводу того, чего можно, а чего нельзя есть и делать чаду…

По приезде родители, как говорится, бегом бежали от станции, сгорая от нетерпения. Распахнули калитку, а во дворе — дед с бабкой на скамеечке посиживают. Славки нет.

— Где он? — воскликнули они в один голос.

— В огород пошел, к речке, — отмахнулись старики.

— Как?! Один?! — возопили родители, и отец уже действительно бегом бросился в огород.

Добежав до бугра, увидев Славку живого и невредимого, замер вдруг на месте, не угадав сына. Тот босиком, в одних трусиках, загоревший, весело и крепко шагал по тропинке, на ходу уминая хлеб с зеленым луком…

Беспредельно радостной в итоге стала встреча родителей с сыном. И потом Славка уже каждое лето непременно обитал в Икорце у деда с бабкой.

 

* * *

 

По вечерам, без рыбалки, для полного счастья мне не хватает только футбола. Ох, и погоняли мы в него в свою пору всласть…

После схода снегов, как звездочка, вспыхивала лапта. До того страсти накалялись, что взрослые иной раз не удерживались и присоединялись к нам.

Вспыхивала лапта, да быстро гасла. Ребятня дружно уходила из лапты на футбол — готовиться к традиционному матчу с ветеранами.

Была такая крепкая углянская заправа — сыграть этот матч на Пасху. Играли на денежку. Ветераны клали в призовой фонд по рублику, ребятня — по полтинничку.

Никогда, скажу я вам, ветераны не хотели проигрывать — всерьез бились с ребятней. А победу все-таки чаще всего вырывала ребятня. И призовая денежка неизменно шла только в одно русло — на покупку нового футбольного мяча — общего, прошу заметить. И этот мяч никто не мог ни зажать, ни зажилить. Ночевать мяч мог в любом дворе, а целыми днями до вечера его ждала только одна судьба — быть битым азартно и безжалостно, пока не истреплется окончательно.

Непонятно откуда к нам однажды прикатила игра с футбольным мячом под ласковым названием «жопка». Представьте себе такое. Все сидят на травке, а один — на ногах, в разгоне — водила, стало быть. Задача водилы — поразить мячом любого из сидящих ударом или броском в руку, живот, грудь, плечо или голову. При этом все стараются замотать водилу до предела: ужами извиваются, уворачиваясь от летящего в них мяча, ловко передвигаются по траве, не отрывая от нее заднее место. А самая главная задача — как можно дальше отбить мяч от сидящей компании, с хохотом или присказкой. Тот, кто изловчился и сумел поймать летящий в него мяч, не коснувшись им земли, имеет право торжественно встать и садануть мяч с рук ногой как можно дальше — гуляй, водила, работай ножками, право посидеть на травке можно заслужить только ловкостью и точностью.

Вновь прибывший и желающий войти в игру должен сначала отводиться. Того, кто не смог отводиться сегодня, сия кара не минует завтра. «Мудрецу», забывшему вдруг это правило, никто и никогда не постесняется напомнить. Умри, но отводись — такой закон.

Все хорошо, вот только матушки гоняют за зеленые от травы штаны — плохо они отстирываются на этом месте.

«Жопка» — это прелюдия перед футболом. Игра прерывается в любой момент, когда народа для матча уже достаточно. А как быть, если нечет? Лишний игрок в компании футболистов — это яблоко раздора. Никому не хочется сидеть в запасе, никому не хочется проигрывать из-за лишнего игрока, никому не хочется быть нечетом. Споры и обиды случались на эту тему нешуточные. И никто не хотел уступать.

А брат Иван, отличавшийся с детства игровым изобретательством, вдруг пресек все препирательства раз и навсегда, выдав гениальное футбольное изобретение. С той поры и повелось. Если случался нечет, то каждый ставил себе небольшие ворота по кругу и играл только сам за себя: и как вратарь, и как полевой игрок (лишь одно крепко-накрепко не позволялось — ловить мяч руками в рамке ворот или поблизости от них, за это нарушение следовало наказание — пенальти, который бился с небольшого расстояния пяткой в пустые ворота провинившегося). В борьбе за единоличную победу главное — не пропустить пять мячей в свои ворота. Пропустил — сиди, жди финала. Мечтай о чемпионстве в следующей игре. И будь уверен — ежели повезет и ты станешь чемпионом, то в следующей игре толпа тебя не простит и сразу же возьмется общими усилиями выбивать тебя с поля пятью голами. А потом, добившись желаемого, рассыплется на коалиции и будет страстно и не без интриг выявлять еще одного сильнейшего.

К счастью, все наши футбольные перипетии каждый вечер мудро сглаживала река под Кручей. Она заботливо смывала с нас пыль баталий и гасила страсти своей освежающей парной теплотой.

 

* * *

 

…Вот так и подошел последний день моего отпуска. И на песочек в затоне сплавал, и с батей покалякали о многих вещах, о которых никогда не упоминали доселе, и под Кручу раза три-четыре сходил. А теперь вот сижу вечерком под все той же Кручей после купания на зорьке и не хочу уезжать.

Не хочу уезжать из детства в мир взрослых — с одной стороны, интересный и привлекательный, а с другой — обманчивый и колючий, донельзя завистливый. Уже не первый год брожу я в нем вдали от родимого Угла. Спасаюсь и защищаюсь от него всегда и везде только работой. Она, как правило, поглощает меня с головой, помогает крепче спать, меньше задумываться обо всех несправедливостях, никому не завидовать.

Вот здесь, в прощальный вечер, под Кручей, ни с того ни с сего передо мной неожиданно выкатывается самое главное и вытягивается в единую крепчайшую нить…

Вместе с нами жила вдовая мать отца — бабушка Любаша (именно так ее называли люди). При моей памяти она больше полеживала — как бы отдыхая. Зато когда вставала, в доме назревал праздник. Это означало, что бабушка будет печь хлеб в печи.

Хлеб у нее никогда не подгорал и никогда не случался непропеченным, а пекла она его на капустных листьях. Бог ты мой, какой это был хлеб! Какой запах стоял в доме, как быстро расходился этот хлеб и к столу, и без стола! Магазинный хлеб не шел с ним ни в какое сравнение.

А с пасхальными бабушкиными куличами в нашем Углу не мог сравниться никто. С годами она обучила этому искусству матушку. Пекли они эти куличи не на капустных листьях, но всякий раз случалось одно и то же: зайдешь в дом после полудневной отлучки от него по сему случаю и сразу же садишься — голова кружится от восхитительного аромата. Как было выдержать такую пытку до утра?

На первый взгляд, матушка грешила, тайком от бабушки деля меж нами один кулич руками до освящения и разговения. А если вдуматься, может быть, вот так легко и просто уводила она нас по жизни от воровской дорожки.

Неспроста получались у бабушки такие хлебы и куличи. Бабушка прожила долгую несладкую жизнь. Пятерых деток поднимали они с мужем в жесткую пору между двумя мировыми войнами, поди, всласть по жизни наработалась и при том научилась каждую мелочь до ума доводить (две войны эти прошел дед Федор, а домой к жене и детям чуть-чуть не дотянул — погиб в 1945-м). В довесок ко всему бабушка умела лечить. Она истово верила в Бога. Зачастую к ней приходили женщины. По сему случаю приносилась из реки водица свежая, и бабушка начинала священнодействовать. Подмогой ей в этом были семейные серебряные, потемневшие от времени, оклад с распятием Христа и Божья Матерь с младенцем. По икорецкому убеждению, эта вода сильно помогала грудным детям. Помогла эта вода и мне когда-то.

Именно под Кручей случилась со мной в раннем детстве серьезная беда. Здесь зимой и летом, кроме наших детских забав на бугре, под бугром, в реке и на реке, царило и хозяйство так называемого «Плод­овоща».

Прямо на Круче как бы висел огромный соляной сарай, чуть ниже сидела впаянная в Кручу землянка, используемая как склад. Напротив землянки, возле берега, над водой стоял широченный дощатый мосточек, а возле мосточка притыкался баркас. Охранял все это хозяйство одноглазый сторож с презабавным прозвищем. Ох, и доставалось же ему хлопот! Не давали ему покоя углянские пацаны, так и клубились возле «Плод­овоща».

Организация эта занималась засолкой овощей в бочках. А бочки с соленостями опускались для хранения и особой доводки в реку до глубокой зимы. Для этого по обоим берегам были прочно прикопаны парами столбы. Меж столбов натягивалась проволока, и бочки подвешивались на нее. Чтобы они не всплывали, на проволоку подвешивали еще и балласт — такие же бочки, но только с песком.

В итоге груз получался немаленький, оттого-то парные столбы прикопывались под углом к глади реки.

Вот один из таких столбов и поймал я лицом по ранней дошкольной младости, когда скатывался с Кручи вниз на санках. Отлила, отмолила мое лицо бабушка. Только крохотная ямочка на правой щеке осталась на память по жизни.

Не осталось только следа от крепчайшей детской веры, от почитания образов уже с порога начальной школы, в которую я пошел с крестиком на груди.

На первом же медосмотре так отожгли меня за это прилюдно, что бежал я после уроков домой, как ошпаренный. И, прибежав, что-то кричал родителям и бабушке про их обман и неправду. Мало того, и крестик в пылу сорвал, и креститься перестал надолго. Словно держал меня кто-то за руку крепко-крепко…

Сурово посматривали на меня образа в родительском доме всякий раз при возвращении. Вновь и вновь при этом оживал в душе уголок, в котором царили острастка от всего худого и непотребного, крепкая детская вера в то, что где-то там есть ОН — мудрый и справедливый, воздающий всем по заслугам.

И лишь через три десятка лет после терзаний и сомнений, после копания в книгах, после череды особых случаев с мистической окраской поднялась рука и с некоторым трудом вспомнила, как надо осенять себя крестом.

…Прости, бабуля, меня за эти годы. Прости за то, что почти тридцать лет понадобилось мне, чтобы понять всю горечь есенинских строчек: «Стыдно мне, что я в бога верил. Горько мне, что не верю теперь». Ученье — вот чума, ученость — вот причина. Хотя, как сказать, может быть, за счет высокой грамотности Россия сейчас находит в себе смелость среди высот цивилизации искать «родники» в храмах.

Я каждый раз радуюсь, как ребенок, когда вижу строительные леса возле забытых, полуразрушенных церквей. Когда я был подростком, мне казалось, что вымрут бабули, и вместе с ними уйдет в никуда их «обманчивая» вера. А время выкинуло всем нам такое коленце, что в церквях становится все больше и больше молодых лиц, которые так же, как и я, или ищут, или уже нашли эту самую крепчайшую нить…

 

* * *

 

Идя из-под Кручи мимо самого крайнего дома, в почти уже сгустившихся сумерках замечаю на крылечке Василия Ефимовича. Он трогает мое задумчивое настроение словом:

— Что-то поздновато ты сегодня, Гриш?

— Последний раз был, завтра уезжаю, — отзываюсь я и усаживаюсь около него на ступеньках крылечка.

Некоторое время мы согласно молчим, а потом Василий Ефимович роняет:

— Все-таки красота у нас здесь редкая. Зимой хоть волком вой, зато летом рай. Всяко бывало, всяко светило, а вот оторваться от этого бугра я так и не смог. И не жалею.

Перебросившись еще несколькими скупыми фразами, мы на том и прощаемся. До дома рукой подать, а мое утонченное состояние не исчезает, и я автоматически приписываю эту встречу к той же крепчайшей нити, исходя из того, что случайных встреч не бывает…

Терпеть умел Василий Ефимович в свое время как никто другой. Целыми днями сиживал в лодке неподвижно, как сфинкс. Ждал хотя бы одну-разъединственную поклевку. А если случалась та поклевка, то умудрялся он взять сазана на удочку, да такого, что весь наш Угол сбегался полюбоваться его уловом…

———————————————

Григорий Алексеевич Анчуков родился в 1957 го­ду в селе Средний Икорец Лискинского района Воронежской области. Окончил Борисоглебский педагогиче­ский институт. Работал учителем, журналистом, директором ДЮСШ, начальником отдела по делам молодежи администрации Новохоперского района. В настоящее время — директор Новохоперского краеведче­ского музея. Публиковался в журнале «Подъём», региональных изданиях. Автор книги прозы, поэзии и публицистики «Избранное». Живет в городе Новохоперске Воронежской области.