меню

(473) 228 64 15
228 64 16

Мамина песня

РАУШАН БАЙГУЖАЕВА

Повесть

 

Писатели Казахстана в журнале «Подъём»

 

Ты уже большая девочка, — говорила мама, засовывая пачку рафинада в коржын. — Гульбаршин приедет, поживет с вами, папа договорился. Коровы нет, баранов — тоже. Всего-то дел: кур вовремя покормить да собаке не забывать что-нибудь бросить.

Отсутствие у нас какой-либо скотины, о чем говорилось всегда со скорбью, на этот раз играло положительную роль в маминых доводах.

Два больших бумажных кулька — один с шахматным печеньем, другой с дешевыми карамельками — последовали за рафинадом.

Мама металась по комнатам, выскакивала во двор и говорила, говорила, говорила. А я ходила за ней, как тень, и слушала, слушала, слушала. Когда я не успевала оказаться рядом, тут же раздавалось:

— Эй, Райхан, я тебе говорю! — хотя в иные минуты мне казалось, что она говорит не мне, а себе.

— Что же может с вами случиться? Слава богу, среди людей живем… Жанар-акпе обещала зайти проведать. Вермишели я накупила. Молоко будете у Жамили брать. Мясо есть. Да! Не забывайте его вывешивать, чтоб мухи не нагадили. Ты меня слышишь?..

Отрез ярко-пестрого шелка и голубая рубашка исчезли во втором коржыне, но я успела заметить пятно на ткани с краю. Шелк был вынут и заменен коричневым вельветом.

Лицо мамы досадливо сморщилось. Но даже это, портившее его выражение, не могло погасить радостного блеска глаз, какого-то греховного блеска. Он появился еще вчера вечером, когда папа сообщил ей, что их приглашают на джайлау, на праздник-той родственника Мукаша. В связи с чем собирался Мукаш устраивать той, я не помню. Да это было и неважно. Гораздо важнее для меня был блеск маминых глаз, который означал ее готовность забыть на время о нас, своих детях, и ринуться в другую жизнь.

Две лошади, гнедая и вороная, еще утром приведенные отцом из сов­хозной конюшни, стояли на привязи под яблоней белого налива и уже наделали две кучи навоза. Вороная была оседлана. Отец вышел из сарая с седлом для гнедой.

Во дворе, у дувала, мама пекла на кизячных углях лепешки комбеш-нан. Она откинула верхнюю сковороду, вытащила из нижней последнюю, слегка подгоревшую лепешку и, очистив обуглившиеся места ножом, унесла ее в дом, бросив мне на ходу:

— Иди, залей угли.

Я кивнула, но осталась стоять на месте. На меня частенько находил вот такой столбняк. Я слушала и не слышала, и все делала не то и не так. Вместо стула приносила тарелку, вместо тарелки — ложку.

— Где ты все время витаешь?! — спрашивала мама в сердцах и удивлялась: — Как ты только в школе на пятерки учишься?..

Меня мучил один вопрос, и, войдя за мамой в дом, я спросила:

— Кого еще возьмете, кроме Галии?

Она помолчала, натягивая чулки и закрепляя их резинками.

— Каната возьмем.

Я облегченно вздохнула: мама прямо-таки прочитала мои мысли. Четырехлетний Канат был забиякой и бродягой. Если они его увезут, останутся только старшие: Заурешка и Тлеубек. Уж с ними-то я справлюсь.

Тут во дворе что-то произошло. Раздались отчаянный вопль двухлетней Галии и крики отца. Мы с мамой почти одновременно выскочили из дому. Папа держал на руках кричащую Галию и вылезающими из орбит гневными глазами смотрел на нас. На тоненькой ножке девочки, у самой лодыжки, вздулся ужасный пузырь. Оказывается, она упала на угли, которые я забыла залить водой.

— О сорлы! О несчастная! Водяные мозги! — воскликнула мама и со всего маху огрела меня по спине. Потом она перехватила из рук отца Галию. — Чего стоишь?! — яростно крикнула она мне. — Неси эмульсию!

В этот момент из глаз ее исчез предательский блеск, и она снова была с нами. И ругалась своими обычными словами. И нетерпеливо топала ногой, когда я долго искала лекарство, ища, как всегда, не там, где нужно. На суматоху сбежались наши и чужие дети и с содроганием, зачарованно смотрели на пузырь.

— Ужас! Ужас! — вопила Заурешка, хватая себя за щеки.

Галия, не переставая, кричала. Лишь на короткий миг она умолкла, когда ожог смазали прохладной синтомициновой эмульсией. Но потом ее крик возобновился. Папа брал ее на руки, ласкал, целовал, утешал:

— А-а, не плачь, а-а, — потом снова отдавал матери.

Его взгляд, касаясь меня, метал молнии. Но всю силу своего гнева он обрушил на маму:

— Сама во всем виновата! Надо говорить так, чтобы было понятно!

— Как мне еще говорить, господи?! Что же мне теперь, следить за каждым ее шагом?

Слушать их перепалку было невыносимо. Я принесла воды и залила угли. Они злобно зашипели, заглушив на минуту голоса. Совесть мучила меня, и душило раскаяние. А сердце разрывалось на части от жалости к Галие. Тогда я не знала о том, что раскаяние — самая бесполезная вещь на свете, и отдавалась ему с упоением, ненавидя себя за свою рассеянность. Между тем кто-то во мне, тот, которому неведомы ни жалость, ни раскаяние, шепнул: «Вот теперь они никуда не поедут. Во всяком случае, мама».

Они были подавлены. Папа шикнул на детей, путавшихся под ногами, и их тут же как ветром сдуло. Мама отдала Галию мне и принялась вдруг подметать двор. При этом она опять говорила, говорила, говорила.

— Что это за девочка, господи? И в кого это она уродилась? Мозги у нее, как вода, утекли, что ли? Райхан, несчастная Райхан, чтоб ты осталась под двенадцатью кусками, Райхан!

Последнее выражение плохо доходило до моего сознания. Мне на днях исполнилось двенадцать лет. Когда мне было одиннадцать, она говорила: «Чтоб ты осталась под одиннадцатью кусками». Одно было понятно: число это будет расти вместе со мной. Но что это были за куски? Мне почему-то представлялись огромные комья кизяка, посылаемые сверху невидимой карающей десницей. И когда-нибудь они должны будут убить меня? Нелепо было бы думать, что моя мама желала этого. Нет. Это были просто слова. Слова, которые она слышала когда-то от своей матери, нашей бабушки, а может быть, от соседки. Слова, чтобы излить свою злость на рассеянную дочь. Свой гнев и свое бессилие. Ведь гнев и бессилие, в сущности, — одно и то же. Это я поняла гораздо позже. А тогда слова мамы падали и падали на меня, как кизяки, и их было намного больше, чем двенадцать.

— Хватит! — оборвал ее отец, появляясь в дверях.

Мама замолчала, собирая мусор в аккуратную кучу.

— Мама, Галия уснула, — сказала я.

Она подняла голову и как-то странно посмотрела на девочку, забывшуюся у меня на руках от усталости и боли.

— Уснула, иди, положи на кровать, — сказала она задумчиво.

Когда я вернулась, они вполголоса, как нашкодившие дети, говорили о чем-то. И я заметила, что в маминых глазах снова появился тот греховный блеск. Еще я увидела, что папа седлает гнедую, а мама повязывает голову новым нарядным платком. «Что это они? Неужели…»

— Ну, Райхан, будь детям опорой. Ты же умница, — сказал папа, пряча глаза.

— Каната мы заберем, — бодрым голосом вставила мама, подавая папе переметные сумы. — Эй, Канат, ты где?

— А… Галия? — выдавила я еле слышно.

— Что Галия? Как мы возьмем ее больную? — вскинулась мама, готовая к этому вопросу. — К тому же уже большая, сиси не просит, — продолжала она, натягивая на прибежавшего с улицы Каната свежую рубашку. — Будешь мазать ей на ножку эмульсию. И потом вы же не одни будете, Гульбаршин приедет. Сегодня же, семичасовым автобусом обещала быть. — Мама посмотрела на меня и поняла, что в ее доводах не хватает чего-то главного. Подумав, она добавила:

— Если на приглашение не отзовешься, то потом вовек его не дождешься.

Но эта известная народная мудрость не возымела того действия, на которое рассчитывала мама.

Я полными слез глазами умоляюще посмотрела на маму:

— Заберите Галию, пожалуйста…

После всех приведенных, как мне думалось, убедительных аргументов моя просьба показалась маме просто капризом, и она взорвалась:

— Хватит! Сказала, не возьму, значит, не возьму! И больше не буду повторять.

И это было ее спасением и ее щитом. Спасением и щитом от материнских чувств и инстинктов. Она ехала с мужем на джайлау. Три-четыре дня отдыха в этой нескончаемой череде суеты и забот. Три-четыре дня свободы от кухни, от детей, от огорода, от вечной нужды. Ей было всего тридцать два года, и она любила веселые пиры, хмельной кумыс, нежную молодую баранину, душистую конину, особенно, если в казы положат побольше чеснока и черного перца. И, как венец всего этого великолепия, — песни. Вдвоем с мужем, под его домбру. И пусть не всегда она выдерживала нужную тональность, голос у нее был сильный и чистый. И стар и млад кричали одобрительно: «Молодец, келин!.. Ай-да женеше!» И щеки ее рдели от похвалы, разглаживалось лицо, которое она привыкла к месту и не к месту морщить. Дышала взволнованно высокая грудь, выбивались из-под платка непослушные завитки волос, и, млея, она ловила на себе одобрительный взгляд самого дорогого ей на свете человека… Возможно, ради этих минут она и любила праздники.

Эти мысли опять принадлежат мне теперешней, которая намного старше моей тогдашней мамы.

А тогда….

Они уехали. Незаметно, точно на цыпочках, подкрался вечер. Галия проснулась и снова заплакала. Я согрела на керогазе молока, накрошила туда хлеба и покормила ее.

Семичасовой автобус пришел без Гульбаршин. Она жила в соседнем Комеке, в пяти километрах от нас. Я насыпала курам ячменя и слила псу Актосу остатки вчерашнего ужина. Потом созвала с улицы заигравшихся детей, и мы поужинали маминым борщом. Перед тем как лечь спать, мы с Заурешкой вывесили мясо на проволоку, протянутую под самой крышей. Мясо у нас хранилось таким древним способом, ибо холодильник был в те годы роскошью, которую могли себе позволить разве что самые верхи совхозного начальства.

…Ах, как сладок детский сон! Опять хнычет Галия. Чего ей надо? Так спать хочется. Яркий свет заставляет крепче зажмуриться.

— Ужас, ужас! — слышится голос Заурешки. — Галиюшка обкакалась.

Я открываю глаза. Галия лежит между мной и Заурешкой и жалобно хнычет.

— У нее понос, — говорит сестра, как будто я и сама не вижу. Греть воду на керогазе долго, и я обмываю тощие ягодицы Галии остывшей водой из чайника. Она дрожит от холода. Повязка с ее ноги сползла, обнажив сморщившийся пузырь.

Зауреш застлала клеенку чистой пеленкой, я уложила Галию.

— Дай ей тетрациклина, — вдруг деловито сказала Зауреш. Меня разозлило, что она командует.

— Сама дай! — огрызнулась я.

— Ты же старшая, — возразила сестра. Но у меня уже не было ни сил, ни желания отвечать ей. Выключив свет, я юркнула под одеяло и погрузилась в прерванный сон. Он ждал тут же, словно притаился за занавеской. Сон прыгнул на меня, как кот, мягко обнял лапами, обвил пушистым хвостом, стал что-то нежно мурлыкать в ухо…

Гульбаршин приехала утренним автобусом. Ее с торжествующим воплем привела Зауреш. У нее был просто какой-то нюх на гостей.

Гульбаршин была приемной дочерью тетушки Кайши, папиной дальней родственницы. Тетя Кайша не рожала, и пришлось им с мужем удочерить девочку. Я не знаю, у кого они ее взяли, но думаю, что им повезло: Гульбаршин была очень красивая. Она уже успела окончить школу и провалить экзамены в институт, но хуже от этого не стала. Скорее даже наоборот. На овальном лице ее все было именно там, где должно быть: черные искрящиеся глаза под высокими дугами бровей, прямой точеный носик, сочные пухлые губы. Волосы были уложены в модную «бабетту», а на ногтях сверкал алый лак. Прямое платье из хан-атласа едва доставало до колен девушки, на ногах были белые остроносые туфельки на крохотном каблучке.

Последнее мое впечатление от Гульбаршин относилось к тому времени, когда еще жива была бабушка, и мы ездили с ней в Комек погостить. Это было лет пять назад. Уже тогда Гульбаршин пользовалась косметикой, и я любила копаться в ее тумбочке, разглядывая тюбики и баночки с кремами, флакон духов «Жасмин», пудру «Лебяжий пух». Этой пудрой, скорее похожей на ароматизированную муку высшего сорта, Гульбаршин выбелила как-то мою смуглую рожицу и вытолкнула на лужайку возле дома. Там тетя Кайша и бабушка пили вечерний чай, сидя на лоскутных одеялах за низким круглым столом. Увидев мою «неземную красоту», бабушка испуганно вскрикнула и чуть не выронила пиалу из рук. Потом они с тетей Кайшой долго смеялись и журили Гульбаршин, которая, спрятавшись в комнате, веселилась от души. По словам бабушки, Гульбаршин была баловницей…

— А почему ты не приехала вчера? — поинтересовалась я.

— На автобус опоздала, — сказала она спокойно и, отобрав у меня веник, принялась подметать пол.

Делала она это не так виртуозно, как мама, но в движениях ее было столько изящества и легкости, что я сразу почувствовала, как с меня спадает груз непосильной ответственности.

Я заметила, что у Гульбаршин умопомрачительная стопа. Красивые ноги были моей слабостью. Изящная круглая пятка и высокий подъем в сочетании с длинными, ладно пригнанными друг к другу пальцами, — такие стопы бывают разве что у богинь на картинах великих художников.

Девушка оглядела веселым взглядом комнату и распорядилась:

— А теперь принесите картошки.

Не помню, когда началась эта блажь, но я делила необычные по звучанию голоса на стеклянные, хрустальные, деревянные, жестяные, шерстяные, байковые, бархатные, шелковые. Но у Гульбаршин был очень редкий голос. Он напоминал хруст маминого креп-жоржетового платья, когда потрешь его между пальцами. Теперь я знаю, что такие голоса бывают у курящих женщин на средней стадии курения. Вряд ли Гульбаршин курила, тогда это еще не вошло в моду. Мое определение очень понравилось Заурешке, она даже сбегала в спальню и похрустела там маминым платьем, висевшим в шкафу.

Картошка, жаренная с зеленым луком на хлопковом масле, получилась очень вкусная. Заурешка с Тлеубеком долго гоняли сковородку по столу, отбирая друг у друга поджаренные кусочки. После обеда Гульбаршин мыла посуду, а Зауреш — эта лентяйка Зауреш! — вызвалась вытирать ее. Явно она была без ума от гостьи. Я заметила, что она норовит погладить ее налакированные ногти.

Галия продолжала поносить. Я только успевала таскать в уборную ее горшки.

— Что она ела? — спросила Гульбаршин голосом доктора, беря Галию на руки и заглядывая ей в рот, словно хотела разглядеть там следы вчерашней ее пищи. Я не смогла удержаться от смеха. Заурешка строго посмотрела на меня, показывая всем своим видом на неуместность моего веселья, и скорбно сообщила:

— Она ела урюк. Это Тлеубек ей дал.

Тлеубек съежился от нависшей угрозы.

— Так я и знала, — вздохнула Гульбаршин, ощупывая опавший живот девочки.

— Я говорила Райхан, чтобы она дала ей тетрациклин, а она не дает, — опять влезла эта ябеда Заурешка.

Гульбаршин пропустила ее слова мимо ушей и скомандовала:

— Бегите, насобирайте терна, хотя бы кружку.

— У нас терн не растет, — развела я руками.

— У дяди Коли есть и у Черной бабки! — выпалила Зауреш и выразительно посмотрела на брата.

— Пойдем, — буркнул он и потянул ее за руку.

— Не пойду, — выдернула она руку. — Ты кормил ее, ты и иди.

— Там высоко, я не достану, — захныкал Тлеубек.

— Достанешь! — отрезала Зауреш.

Я не выдержала и толкнула ее:

— Вредина! Иди с ним.

Сестрица моя надулась, насмерть обиженная тем, что я унизила ее перед Гульбаршин. Собрав всю свою волю, она взяла кружку, схватила Тлеубека за руку и потащила к выходу. У самой двери Зауреш вдруг повернулась ко мне и пропела, точь-в-точь как мама:

— О несчастная!

Гульбаршин вдруг опрокинулась на спину и начала хохотать. Галия сидела у нее на животе и тоже заливалась смехом. Насмеявшись, Гульбаршин сказала:

— Молодец, Заурешка! Боевая девчонка. Не пропадет.

Гульбаршин не первая высказывала такое пророчество в адрес моей сестрицы. Обычно оно задевало мое самолюбие намеком на собственное пропащее будущее. Но теперь пронеслось мимо и бесследно растворилось в воздухе.

Потом девушка велела мне принести бинт и ловко сделала Галие перевязку.

— Ты поступала в медицинский? — спросила я.

— Не-е. В педагогический, на биолога-географа…

— Ты любишь ботанику? — спросила я с недоверием, с ужасом вспоминая строение клетки и всяких туфелек и инфузорий.

— Я люблю географию, — ответила Гульбаршин. Она усадила Галию рядом с собой. — Когда я была маленькая, у нас на столе вместо клеенки была карта мира. Так вот, вечерами, когда мать с отцом уходили спать, я усаживалась возле стола и… путешествовала! — Глаза ее загорелись, ноздри затрепетали. — Я смотрела на кружочек, где было написано «Москва», и тут же оказывалась на ее улицах! Шла по Красной площади, заходила в магазины, музеи, каталась по Москве-реке на катере… Потом р-раз — и я уже в Индии! Иду по Бомбею, на мне красивое шелковое сари, на лбу — большая черная родинка… Захочу — могу оказаться в Лондоне. Там такие чистые зеленые парки, по ним гуляют важные англичане. Или перенесусь в Японию, покатаюсь на рыбацкой лодке, похожу в кимоно и деревянных туфлях.

— Деревянных?! — удивилась я.

— Да, у них такая толстая деревянная подошва, идешь — цокают: цок-цок…

Тут в дверях появился Тлеубек.

— Ну что, принес? — спросила Гульбаршин. Он поспешно кивнул и понес к ней в вытянутых руках кружку, почти полную крупных сизых плодов. Заурешка, боясь расплаты, не стала заходить и прямиком отправилась к подружкам прыгать через скакалку. Оттуда донесся ее звонкий голос: «Оп-па, оп-па, Америка — Европа! Азия — Китай, из круга вылетай!»

Гульбаршин сварила из терна густой компот и попоила им Галию. Потом быстро усыпила ее, покачав на вытянутых ногах, и положила на кровать. Я обложила изголовье подушками и накрыла кружевной накидкой — от мух.

— Ужас! Ужас! — раздался вдруг голос Заурешки. — Мясо забыли снять!

Я мгновенно похолодела и бросилась во двор. Над кусками мяса роились зеленые мухи. Следующие мои движения были совершенно бессознательными и лихорадочными. Кое-как приставив к стене почему-то сопротивляющуюся лестницу, я полезла наверх с тазом в руках. Прислонив его на перекладину перед собой, я начала скидывать в него злосчастные куски мяса. Потревоженные мухи злобно жужжали и, не веря тому, что пир их пришел к концу, носились вокруг меня. На мясе не было живого места. Еще не успевшие подсохнуть участки сплошь были покрыты ровными рядами белых личинок.

— Вот теперь от мамы влети-ит! — пропела Заурешка, с притворной участливостью взглядывая на меня.

От свалившейся неприятности на глаза мои навернулись слезы.

Гульбаршин зачем-то посмотрела на часы, словно мама должна была явиться с минуты на минуту, и сказала:

— Невелика беда. Принесите-ка мне чеснока! — А сама взяла нож и, присев на корточки перед тазом, начала снайперски, точными движениями удалять личинок.

Пока я ходила за чесноком в огород, мясо было почищено и восстановлено в своем прежнем виде. У меня отлегло от сердца. Гульбаршин вымыла мясо в растворе марганцовки, ополоснула кипяченой водой и насухо обтерла марлей. Потом накрошила чеснок, концом рукоятки ножа раздавила его в кашицу и стала натирать этой кашицей куски мяса, особенно в подпорченных местах. Движения ее были ловкими, как у фокусницы. Присев на корточки, мы с Зауреш, не отрывая глаз, следили за ее работой.

— А теперь, — сказала она, моя руки под умывальником, — принесите мне хворосту, только не сильно сухого.

Совсем сбитые с толку, мы наперегонки бросились выполнять ее новый приказ.

Гульбаршин нашла в сарае кусок проволоки, растянула ее меж стволов двух яблонь и развесила на ней мясо. Потом разложила под ним дымный костер.

— Было мясо сушеным, теперь будет копченым! — сказала она весело, поправляя хворост.

Мы с Зауреш разулыбались в ответ. Вскоре от мяса пошел приятный аромат.

— Вы всегда дома так делаете? — не удержалась я от вопроса.

— Нет, — качнула головой девушка. — Это я сама придумала.

Мы с изумлением переглянулись.

— Я тоже хочу шашлыка! — заявил Тлеубек, едва появившись в воротах.

— А что, чем не шашлык? — сказала Гульбаршин. — Будете потом кушать и меня вспоминать.

От нахлынувшего чувства признательности я потеряла дар речи и только сияла, как начищенный мамин поднос. Этого, однако, не произошло с моей сестрицей.

— Ты такая красивая, Гульбаршин! И голос у тебя креп-жоржетовый! — выпалила она на одном дыхании.

— Какой?! — вытаращила глаза девушка.

— Креп-жоржетовый, — уже тише повторила Заурешка и на всякий случай взглянула на меня: — Это Райхан так говорит.

Я смущенно зарделась, а Гульбаршин повалилась от хохота прямо на траву и задрыгала ногами. Поняв, наконец, что никакого шашлыка не ожидается, Тлеубек снова убежал на улицу.

На пороге веранды появилась заспанная Галия и возвестила:

— На горшок хочу!

Я опрометью бросилась к горшку. А Гульбаршин между тем собрала продымленные куски мяса в таз и, накрыв салфеткой, спустила в погреб. Потом разожгла керогаз. Из кухни неслись вкусные запахи жаренного с луком мяса.

После сытной лапши, щедро сдобренной зеленью, мы с Гульбаршин убрали со стола. Было еще светло. Тлеубек снова убежал доигрывать в бабки. Зауреш взяла Галию за руку и вышла погулять. Галия выздоровела. С улицы слышались азартные голоса моих сверстников. Судя по глухим стукам палок, они играли в «чушку». По всему моему телу разлился мгновенный призыв, сладостное волнение, предшествующее вхождению в игру. Гульбаршин я нашла в гостиной, которую мы называли большой комнатой. Удобно усевшись на диване, она поправляла на ногтях лак, успевший за день обшарпаться. Приготовленные мной слова: «Можно мне пойти поиграть?» рассеялись где-то на полпути. Я подсела к девушке и стала завороженно наблюдать за ее занятием. Закончив свою работу, Гульбаршин оглядела растопыренные пальцы и начала дуть на них. С каждой минутой она мне нравилась все больше и больше. «Как бы я хотела быть похожей на нее!» — думала я, томясь несбыточностью этого желания.

Когда лак высох, Гульбаршин подошла к шифоньеру и открыла дверцы. Там висели в ряд мамины и папины вещи. Она быстро пробежала рукой по маминой одежде и остановилась на крепдешиновом платье.

Это было самое лучшее мамино платье. Нашу маму можно было упрекнуть в чем угодно, но не в старомодности. Это платье сшили ей весной по модели в журнале «Крестьянка». Оно было с пышными фонариками и удлиненной талией. По салатному полю, словно подмигивая всем, кто на них посмотрит, разбежались веселые оранжевые цветочки. Фигурный вырез горловины венчала искусно сделанная из той же материи розочка. Гульбаршин вдруг скинула с себя свой скромненький хан-атлас и влезла в мамино платье. Я следила за ней, оцепенев. Обаяние этой девушки было так велико, что не давало мне даже усомниться в правильности ее поступков. Платье ей очень шло, правда, сидело чуть мешковато.

— Хорошо мне? — спросила Гульбаршин, вертясь перед зеркалом.

— Хорошо, — выдохнула я и добавила: — Только немного большеватое.

Гульбаршин потрогала себя за талию:

— А поясок какой-нибудь есть?

— Есть! — с готовностью откликнулась я и, покопавшись в другом отделе шифоньера, отыскала пластиковый ремешок изумрудного цвета с золотистой пряжкой, который мне самой очень нравился.

Гульбаршин быстро натянула ремешок и улыбнулась:

— Вот теперь и вправду хорошо!

Она взглянула на часы. Сердце мое тревожно сжалось. Гульбаршин распустила волосы, напихав в рот шпильки, и быстро соорудила новую «бабетту». Потом слегка подвела карандашом глаза и сказала, оглядывая себя в зеркале:

— Мне тут надо ненадолго отлучиться.

— Куда ты пойдешь? — спросила я упавшим голосом.

— В кино! — ответила она беспечно и подмигнула мне в зеркале: — Чего ты скисла, глупышка? Да я скоро вернусь!

Она провела по губам пурпурной помадой и стала похожа на героиню фильмов тех лет. Затем девушка надушилась духами «Красная Москва». Сунув флакончик в ридикюль, она вдруг шлепнула себя по бедрам и выскочила во двор. Я, как тень, последовала за ней. Гульбаршин вытащила из погреба мясо.

Приставив лестницу, она сказала мне:

— Сама развесь, у меня руки в духах.

— Зачем? — спросила я недоуменно. — Ты же его прокоптила…

— Оно еще не досушилось. Может протухнуть.

Пока я развешивала мясо, девушка стояла рядом, придерживая лест­ницу. Я не видела ее, но чувствовала нетерпение, которым она была охвачена. Когда я слезла, она отставила лестницу в сторону, чтоб не забрались кошки.

— Ну, что там еще осталось сделать? — спросила девушка, ополаскивая руки под умывальником.

— Курам ячменя насыпать и Актоса отпустить.

— А он ночью меня не укусит? — поинтересовалась Гульбаршин, уже направляясь к калитке. Она очень спешила. И даже перспектива быть покусанной Актосом не могла ее остановить. Честно говоря, вряд ли перспектива такая существовала. Мне казалось, что Гульбаршин способна приручить любого зверя.

Ее каблучки, удаляясь, звонко процокали по двору. Я выбежала следом:

— Поскорей приходи, Гульбаршин!

— Приду, приду! — не оборачиваясь, откликнулась девушка. Она уже была не здесь. Она неслась на крыльях свободы, подгоняемая сумасбродным ветром юности…

Тяжело ступая и поднимая пыль, возвращались с пастбища коровы. Они раздували ноздри, поводили вокруг глазами и небрежно роняли лепешки. Предчувствие стойла со свежей пахучей травой или тазом с нарезанными яблоками, а также близкого освобождения набрякшего молоком вымени заставляло их нетерпеливо взмыкивать.

— Ау-хау, ау-хау! — неслись навстречу им призывные крики хозяек. В воздухе, смешиваясь с пылью, стоял запах навоза и нагретой солнцем коровьей шерсти.

После коров, блея на разные голоса, дробно топоча и поднимая клубы пыли, прошли овцы и козы. Привычные запахи. Привычные звуки. Но почему мне так грустно? И это даже не грусть, а какая-то сосущая, ноющая тоска, точно я одна-одиношенька на целом свете. И хочется скулить по-щенячьи, глядя на оранжевый диск уходящего на ночлег солнца, словно оно уходит навсегда.

Ах, если б только мама сейчас оказалась тут! Пусть бы она сердилась и щипала себе щеки, но лишь бы слышать ее ясный сочный голос, вдыхать дымный запах ее крепкого сильного тела. И знать, что она все устроит и уладит, все вычистит и выскоблит, приготовит самую вкусную на свете пищу, сядет за машинку и нашьет всем нам обновы и сделает еще уйму больших и маленьких дел. А когда она бывает доброй, — размягченная после бани, с влажным узлом волос на затылке, или когда привечает гостей, расторопная, хлебосольная, раскрасневшаяся от пары рюмок вина; или кормит кашей Галиюшку, лаская ее потешными словечками: «Да умереть бы мне за эту вот дырочку в твоем горлышке!», — в такие минуты хочется смеяться без причины и позволить себе выкинуть какую-нибудь шалость. И даже, когда мама, ничего не делая, сидит вечером с журналом в руках, кажется, что в мире царит несокрушимый порядок, и все в нем зависит от этой маленькой беспокойной женщины…

С самого дна моей тоски всплыл немой вопль: «Почему ты уехала, мама?!»

Мы допоздна прождали Гульбаршин, чутко прислушиваясь к шорохам вокруг дома и подбегая к окошку каждый раз, когда Актос лаял особенно яростно. Галиюшка уснула прямо на горшке. Нарисовав в старой тетради целый арсенал боевого оружия, Тлеубек прикорнул на полу. Мы с Заурешкой уложили их, и легли сами, не гася света. Я стала читать «Золушку», чтобы не уснуть.

Но понемногу сон сморил нас. Сначала уснула Заурешка, по привычке закинув на меня правую ногу. Я скинула ее с себя. Ступая по-кошачьи, сон добрался и до меня.

Мне снилось, что Гульбаршин бежит в полночь с королевского бала. Подол маминого платья развевается, туфельки гулко цокают по каменным ступеням замка. Почему-то вместо принца ее преследуют какие-то люди в страшных масках. Я кричу ей: «Беги скорей!», но из горла моего вырывается хриплое сипенье. Гульбаршин роняет туфельку, я в ужасе ахаю…

В комнате стоял предрассветный сумрак. Дети сладко посапывали. Очень хотелось по малой нужде. Я поднялась и, накинув платье, вышла в коридор. И сразу увидела белую туфельку Гульбаршин. Нижняя часть ее и весь каблук были вымазаны уже подсохшей грязью. Пришла! Как и полагается по сюжету сна, вторая туфля отсутствовала.

Гульбаршин безмятежно спала в гостиной на диване, укрывшись пледом. Одна нога ее высунулась наружу. Я невольно залюбовалась на безупречный изгиб стопы.

— Ты чего? — спросила вдруг девушка, не открывая глаз. Со сна голос ее был еще более креп-жоржетовым. — Спи, еще рано.

Все слова упрека, приготовленные мной с вечера, вмиг куда-то улетучились.

— Гульбаршин, а где твоя вторая туфля? — этот вопрос мне сейчас казался более существенным.

— Какая туфля? — не поняла девушка. Веки ее при этом были крепко сомкнуты, словно склеены, только брови поползли вверх. Она вздохнула, сладко зевнула и отвернулась от меня, укрывшись пледом с головой и заодно спрятав свою божественную стопу. Это меня окончательно успокоило, и я побежала по своим делам. Вечерней тоски моей как не бывало. Я с удовольствием вдыхала бодрящий воздух и слушала звуки утра. Мычали коровы и телята, блеяли овцы. В соседнем дворе тетя Жамиля доила свою Марту: «Стой, говорю! Ах, шалунья!»

Глаза мои были полузакрыты — так я пыталась уберечь в себе остатки сна, чтобы, вернувшись в постель, снова нырнуть в его самые сладкие недра. Собаки уже были посажены на цепь, но по инерции продолжали перекличку. Актос, подметая хвостом землю и улыбаясь, подошел ко мне. На черной морде его с маленькими добрыми глазками было написано желание поиграть. Я отмахнулась от него, подняла голову и увидела мясо. Оно черным ожерельем четко выделялось на фоне белой стены. Мух не было видно. Я принесла таз, приставила лестницу и сняла мясо. Ставя таз на полку в погребе, я чувствовала себя так, словно получила пятерку.

Возвращаясь, я увидела вторую туфлю Гульбаршин. Она лежала на боку, в углу под низенькой табуреткой. Влетев в детскую и юркнув под одеяло, я прижалась к теплой Заурешке.

Проснулась я от переплетения восхитительных запахов. Пахло горячим молоком и еще чем-то малознакомым, но непременно вкусным. На миг мне показалось, что мама дома. Ни Заурешки, ни Тлеубека с Галией в комнате не было. В кухне я застала идиллическую картинку: дети сидели за столом и уплетали блины, запивая молоком. Гульбаршин со скромным хвостом вместо «бабетты» и в прежнем своем хан-атласе вся светилась умиротворением и покоем.

— Иди умойся и садись завтракать, — сказала она мне. — Не то все блины съедим.

«Ну что за прелесть эта Гульбаршин!» — думала я, поспешно шоркая зубы щеткой.

Весь день был похож на сказку. После завтрака мы дружно убрали со стола. Даже Галиюшке хотелось помочь нам. Потом Гульбаршин предложила сходить к речке и насобирать полыни на веник — старый уже облез. Ее предложение вызвало у нас бурю восторга. Мы смастерили себе шляпы из газет, а Гульбаршин повязала голову веселым ситцевым платком мамы, низко надвинув его на глаза.

Девушка заперла дверь на замок и закрыла на засов калитку. Потом посадила Галию на закорки, и мы неспешным шагом тронулись в сторону гор.

Лето нынче выдалось очень жарким. Стоял конец июля, но склоны гор уже успели выгореть. Несобранная вовремя колдовская трава адраспан пожелтела и наполовину осыпалась. В жалкие скрюченные скелеты превратились и наши любимые колючки, из которых мы в самом начале лета добывали упругую, с молочным вкусом жвачку. Позже я узнала, что научное название этой колючки «бодяк туркестанский». В отличие от своего мужиковатого собрата, который рос повсюду, этот напоминал увешанного кинжалами стройного горца. Вдоль шумливой речки у подножия гор все лето росла серебристо-зеленая полынь, которую использовали в основном на веники. Терпкий аромат ее, усиливаемый припекающим солн­цем, заглушал запахи остальных трав: цикория, незабудок, клевера.

Мы рассыпались по берегу, срывая невысокие, легко поддающиеся стебли полыни. Галия не смогла осилить полынь и стала собирать незабудки.

Речка обмелела. Гулко-бранчливая весной, теперь она успокоилась и что-то вполголоса бормотала на перекатах.

— Рыба! Рыба! — закричал вдруг пропавший из виду Тлеубек. Мы все бросились к речке. В прозрачной воде, сверкая на солнце серебром пятнистых спинок и ловко огибая камни, проплыла стайка форели. Тлеубек долго бежал за ней вдоль речки.

— Вырастет, рыбаком будет, — сказала Гульбаршин.

Так и случилось. Тлеубек вырос страстным рыболовом и охотником. Эта страсть периодически одолевала его, как вирусная инфекция, и он, забыв обо всем на свете, уезжал на реку или в заросли камышей. Оттуда он привозил кукан карасей или парочку селезней, но сам никогда не притрагивался к своим трофеям. С какой-то невыразимой отстраненностью и даже толикой ужаса смотрел он на то, как другие поедают привезенных им рыб и дичь. В нем удивительным образом переплелись дикие инстинкты далеких предков и аристократическая брезгливость ближайших.

Из ущелья появился всадник. Он неспешно подъехал к месту брода, и конь его жадно прильнул к воде. Это был черноусый молодой мужчина, один из совхозных ветеринаров. Он с интересом взглянул в нашу сторону. Мы собрали веники в кучу.

— У меня руки горькие! — пожаловалась Заурешка.

— Пойдемте, умоемся, — сказала Гульбаршин и, подхватив Галию на руки, спустилась к речке. Она присела на корточки и принялась натирать руки мокрым песком. Мы, как мартышки, повторяли все ее движения. Потом девушка ополоснула лицо и руки чистой водой и вдруг быстро лизнула ладони.

— Попробуй, уже негорькие, — сказала она Заурешке.

Тут раздался смех ветеринара. Гульбаршин вскинула голову и прищурилась:

— Чего ты смеешься, дядя?

«Дядя» открыто любовался ею.

— Чья ты? — спросил он. — Я тебя никогда не видел.

Гульбаршин спохватилась и стыдливо натянула на колени свой хан-атлас.

— Сапара я дочь, — ответила она нехотя.

— Какого Сапара? Поливщика?

— Нет! — мотнула Гульбаршин головой и поднялась. — Сапара-конокрада из Комека.

Она говорила чистую правду. Дядя Сапар и впрямь не на шутку увлекался кражей лошадей и уже пару лет отсидел за это.

— А-а, — протянул ветеринар. Однако в голосе его не было разочарования, на которое, видимо, рассчитывала Гульбаршин. Скорее в нем слышалось сомнение в том, что презренный вор мог произвести на свет такое сокровище. Как известно, он был рядом с истиной.

— Как тебя зовут? — спросил мужчина с удвоившимся после сообщения девушки интересом.

В моей груди вдруг поднялось странное волнение, щеки запылали. Было томительное желание спрятаться от этого откровенно мужского взгляда, какого я прежде никогда не видела. Разве что в кино. И то, что взгляд этот был обращен не ко мне, ничего не меняло. Я чувствовала себя соучастницей происходящего и с замиранием сердца ждала дальнейших действий.

— Ехал бы ты, дядя, своей дорогой, — сказала Гульбаршин уклончиво. Но при этом она сохранила улыбчивый прищур.

Вдруг Заурешка, исподлобья, враждебно смотревшая на всадника, крепко взяла девушку за руку и громко крикнула:

— Вон твоя коняга уже да-авно напилась!

Ветеринар взглянул на нее и рассмеялся. Гульбаршин тоже не удержалась от смеха.

— Ох и защитница у тебя, сестрица! — качнул головой мужчина и, еще раз обняв глазами стройную ладную фигуру девушки, нехотя тронул поводья.

Когда всадник скрылся за ближайшими деревьями, на Гульбаршин нашло неожиданное веселье. Она посадила на шею Галиюшку и затеяла «догонялки». Зауреш с Тлеубеком сломя голову бегали за ней и не могли угнаться. Делая резкие виражи, она ловко увертывалась от них. Галия весело пищала. Бредя с охапкой полыни в руках, я отстраненно смотрела на эту игру. Я уже догадывалась, что Гульбаршин таким образом празд­нует свою победу над ветеринаром, угодившим в тенета ее чар. Я знала наверняка, что это одна из многих побед девушки, и в моей душе рядом с привычным восхищением и обожанием зашевелилось неосознанное еще желание быть на ее месте.

Пока мы с Заурешкой подметали двор пышными запашистыми вениками, Гульбаршин приготовила обед: тоненькие, как соломка, кусочки мяса зажарила с разной зеленью и залила яйцами. Это было объеденье! Даже Тлеубек, не любивший лука, лопал так, что уши ходили ходуном. Потом он убежал с рогаткой, а мы пошли в сад и, расстелив одеяла, растянулись на них. Галия тут же уснула. Гульбаршин лежала, запрокинув голову, и, не мигая, смотрела куда-то в небо, рваными голубыми лоскутками проступавшее меж зелени листвы. Шелковистые волосы, освобожденные от шпилек, ореолом сияли вокруг ее головы. Зауреш подсела к девушке и, не спрашивая разрешения, принялась играть ими. Гульбаршин блаженно зажмурилась:

— Заплети мне косички, много-много!

Польщенная Заурешка с радостью отдалась любимому занятию. Я не удержалась и присоединилась к ней.

— Гульбаршин, а почему ты не поступила в институт? — спросила я.

— В институт? Химию завалила, — ответила она, не открывая глаз.

Неведомая мне тогда еще химия выступила из глубин будущего и погрозила пальцем. Я даже поежилась.

— Гульбаршин, а ты хочешь пожениться? — спросила Заурешка. Видимо, она решила, что заплетание косичек дает право на фамильярность.

Гульбаршин засмеялась.

— Не пожениться, а выйти замуж! Сколько раз тебе говорить!

— Выйти замуж, — послушно поправилась Зауреш.

— Хочу, но не сейчас, — ответила девушка. — Заурешка, а кем ты будешь, когда вырастешь?

— Артисткой. Как Роза Багланова, — ответила моя сестрица, как бы даже удивляясь вопросу.

Гульбаршин взглянула на ее круглое живое лицо и сказала:

— А что? Ты на нее очень похожа. Осталось только научиться петь.

— А я умею петь! — понесло Заурешку. Оставив косички, она поднялась и скрылась за толстым стволом соседней яблони. Гульбаршин облокотилась и подмигнула мне. На цыпочках, будто она на высоких каблуках, Заурешка появилась из-за дерева и остановилась перед нами. Сомкнув руки в замок перед грудью, как это делали популярные певицы, она запела громким голосом песню из репертуара Баглановой «Саулем». Я не выдержала:

— Потише ты! Галиюшку разбудишь.

— Не разбудит, — махнула рукой Гульбаршин, — она спит крепко.

Утомленная походом, Галия и вправду не шелохнулась.

Заурешка, чуть понизив голос, допела припев и с достоинством поклонилась.

— Молодец! — похвалила ее Гульбаршин и, притянув, поцеловала в щеку.

Заурешка победно взглянула на меня.

— Хвастушка, — сказала я снисходительно.

Гульбаршин вдруг вскочила и, пританцовывая, начала петь шуточную узбекскую песенку:

— Ох, мамочка моя, мама!

Головушка моя болит!

— Ох, доченька моя, дочка,

Отчего ж она болит?

— На базаре они бывают,

На прилавках их выставляют,

Они называются золотые серьги,

Вот из-за них голова болит…

Косички ее смешно подпрыгивали в такт движениям головы. Она так лихо двигала ею вправо-влево, что казалось — та вот-вот оторвется. Глаза девушки сверкали и искрились. Извивающиеся змеей руки казались бескостными. Голос Гульбаршин не отличался силой, но это был один из тех голосов, который может приноровиться к любой песне. Для полноты картины ей не хватало лишь тюбетейки и насурьмленных бровей.

Напоследок Гульбаршин сделала глубокий поклон, приложив руки к груди, и свалилась между нами.

— Молодец! — воскликнула Заурешка и чмокнула ее в щеку.

Отдышавшись, Гульбаршин запела популярную в те годы песню «На утренней заре».

— Мамина песня! — почти в один голос сказали мы с Заурешкой. Это была любимая песня мамы, исполняемая ею в минуты особого воодушевления.

Я представила, как она сидит сейчас в юрте среди веселящегося люда и, опустив глаза, вытягивает:

Свежий ветер кроны сосен шевелит.

Птицей вольной лодочка моя летит.

Здесь, со мною, луноликая моя,

И плывем мы с ней вдоль берега реки.

Отголосок вчерашней тоски сжал мне сердце. Я заметила, что глаза Заурешки тоже подернулись грустью.

Сказочный день подошел к концу. После ужина Гульбаршин, что-то напевая под нос, принялась поправлять лак на ногтях.

— Ты снова уйдешь? — спросила я с замиранием сердца.

Она кивнула и подмигнула мне:

— Чего ты киснешь? Я же вернусь.

— Опять в кино?

— Нет. В Комек съезжу, на концерт.

— В Комек?! — ужаснулась я. — Как ты ночью приедешь оттуда?

— На попутке, — сказала с обычной беспечностью девушка, любуясь рукой. — А нет, так пешком приду. Всего-то пять километров.

Остальное все повторилось в той же последовательности, что и вчера. Однако, уже одевшись, Гульбаршин вдруг сняла мамино платье и снова повесила его на плечики. Несколько мгновений она смотрела на него с сожалением, даже погладила едва заметным движением. Потом решительно натянула свой хан-атлас.

— Дома у меня есть красивое платье, — ответила она на мой вопросительный взгляд и, взяв ридикюль, направилась к калитке.

Мне хотелось броситься за нею вслед, преградить ей дорогу, умолять, плакать, лишь бы она осталась. Но я стояла как вкопанная. Когда девушка была у самой калитки, в голове моей, как молния, сверкнула спасительная мысль.

— Гульбаршин! — закричала я. — Подожди! — Я подбежала к ней и стала взволнованно говорить: — Этот концерт завтра будет здесь. Они всегда так делают: сначала в Комеке, а потом у нас. Завтра и посмотришь его. Как раз мама с папой вернутся, вместе сходите, ладно?

Я смотрела на нее, не в силах удержать счастливую улыбку. Решение это умиляло меня своей простотой и гениальностью. Моя улыбка слабо отразилась на лице девушки и угасла. Она вдруг взяла меня за руки и заговорила глубоким ровным голосом, как на гипнотическом сеансе:

— Ничего не бойся, Райханка. С вами ничего не случится, слышишь? Если боишься, закрой дверь на крючок. Я постучу в окошко. Я обязательно приду. Пришла же прошлой ночью…

Поток ее слов вмиг погасил угольки моей радости. Я тупо смотрела на нее, мучимая недоумением. Почему эта замечательная во всех отношениях девушка, которую я искренне люблю, никак не может понять, что мне нужно ее присутствие рядом со мной, а не возвращение среди ночи?

— Зачем ты едешь туда? — вырвался у меня вопрос, который, хотя и был уместным, но входил в число запретных, ведь Гульбаршин была уже взрослой.

Она отпустила меня, взглянула на часы и ахнула:

— Автобус ушел! — потом вдруг вздохнула и проговорила со страстью в голосе: — Понимаешь, сегодня там будет один человек, которого я должна увидеть. Обязательно!

Она обращалась ко мне, как женщина к женщине. Дыхание чужой, непонятной жизни, в которую я нечаянно вторглась, опалило меня. Опять внутри что-то сладко заныло, предчувствие каких-то моих собственных будущих страстей. Я растерялась.

— Ну что, теперь ты меня отпустишь? — спросила Гульбаршин. В голосе ее послышалась мольба, глаза лихорадочно блестели.

Я поспешно кивнула. Гульбаршин юркнула в калитку. Я вышла следом и проводила смятенным взглядом ее удаляющуюся фигуру…

Куры одна за другой взлетели на сучья белого налива — свое обычное место ночлега. Я позвала домой детей и отвязала собаку. Оглушительно лая и воинственно вытянув хвост, Актос помчался на улицу.

Опять сон не шел ко мне. Но теперь причиной была загадочная жизнь Гульбаршин, которой она жила там, в Комеке. Кто он, ее избранник? Воображение рисовало каких-то слащавых джигитов с усиками, вроде сегодняшнего ветеринара. Но в отличие от него они лихо и в то же время с ленцой ездили на велосипедах. Осадив своего конька возле Гульбаршин, они сажали ее на раму и увозили в туманную даль. Отправив девушку в путешествие с очередным кавалером, я выбралась из постели и пошла в большую комнату. В шифоньере, порывшись среди фотографий разных лет, я нашла самую свежую. Потом, усевшись с ногами на диван, жадно прильнула к ней.

Гульбаршин тут же взглянула на меня своим обычным, чуть насмешливым взглядом. Только вместо «бабетты» у нее была коса, небрежно лежавшая на груди. Мужская часть класса была представлена десятком парней с совершенно одинаковыми головами, стриженными по моде тех лет, под ежика. От этого они казались похожими друг на друга, как братья. Наконец выбор мой пал на смуглого парня с прямым носом и полными губами. Однажды я видела его играющим в футбол на школьном поле. Мне понравилось тогда, как он легко бегает, запрокинув голову и приподняв плечи. Я в мыслях соединила «футболиста» с Гульбаршин и, удовлетворенная, отправилась спать.

Ночью нас всех разбудил страшный грохот и звон разбившегося стекла. Оглушенная страхом, я долго металась впотьмах в поисках выключателя. С улицы послышались чьи-то голоса, рокот мотора, потом все стихло. Галия испуганно плакала. Актос, обычно лающий ночь напролет, не подавал голоса. Когда я, наконец, включила свет, мы увидели, что между рамами, среди осколков стекла лежит огромный камень, а вверху, в наружной раме, зияет дыра. При виде камня Галия заревела пуще прежнего.

— Мама! Хочу к маме! — плакала она.

Я лихорадочно прижала ее к себе, но вряд ли могла успокоить девочку и заменить ей маму. Тлеубек еле сдерживал слезы.

— Ужас! Ужас! — прошептала Заурешка, хватаясь за щеки, и заплакала, а за ней и Тлеубек.

Ах, как мне хотелось тоже безоглядно броситься в эту реку детского плача! Но я не смела. Не имела права. Я уже хорошо знала многие свои права и обязанности. В ту ночь мне показалось, что обязанностей гораздо больше, чем прав, и в который раз за эти два дня я пожалела, что родилась первенцем.

Было около трех часов ночи. Мы постелили на полу и легли вместе, тесно прижавшись друг к другу. В зловещей тишине ночи чудились шорохи, словно кто-то подкрадывался к окну. Казалось, что кромешной тьме за окном не будет конца.

— А почему не пришла Гульбаршин? — спросила Зауреш.

— По кочану! — отрезала я.

Заурешка понимающе вздохнула.

— А где Актос? — спросил вдруг Тлеубек.

— Наверное, его убили, — предположила Зауреш зловещим шепотом.

— Кто? — ужаснулся Тлеубек, тоже переходя на шепот.

— Бандиты, — уверенно сказала Заурешка.

— Я боюсь! — захныкала Галия, пытаясь залезть мне под мышку.

— Хватит болтать! — строго оборвала я детей. — Спите. Еще хоть слово скажете, получите по лбу!

Эта угроза подействовала лучше всякого снотворного. Вскоре я услышала их мерное сопение.

Зато сама я еще долго лежала с открытыми глазами. Мне представлялось, что где-то там, в горах, в юрте спит мама. Неужели она ничего не чувствует?! Было бы справедливо, если б ей снились кошмары, подумала я. Эта мысль принесла мне некоторое облегчение. Потом перед моим взором явилась Гульбаршин: «С вами ничего не случится!» Я назвала ее «врушей» и долго не могла придумать ей наказания. Немалую роль в этом, думаю, сыграло признание девушки. Каждый раз, когда я готова была наказать ее, выдав замуж за Сакена, известного на всю округу драчуна и пьяницу, передо мной вставал вчерашний образ Гульбаршин, охваченный страстью к неведомому мне юноше. И она оказывалась в зоне безопасности.

 

— Атаматтас! Атаматтас!

Я оторвала голову от подушки. В окно стучала соседка тетя Жамиля.

Она называла меня одним из моих трех имен, придуманных невестками ветвистого семейного древа Алиевых. Далекого предка их мужей тоже звали Райхан, и чтобы согласно обычаю не произносить его, алиевские невестки наградили меня сразу тремя именами: Атаматтас — Носящая имя предка, Дадем — Предок и Алтын-Кекиль — Золотая Челка. Он чем-то был знаменит, этот их пращур. То ли обладал даром целительства, то ли совершил хадж в Мекку. Не вдаваясь в исторические подробности, я охотно откликалась на все три имени. Но последнее, Алтын-Кекиль, нравилось мне больше всех.

Тетя Жамиля принесла молока в бидоне.

— Что у вас с окном? — спросила она встревоженно.

Ночное происшествие, временно стертое сном, восстановилось в моей памяти.

— Не знаю, — сказала я тоном потерпевшей кораблекрушение, — ночью кто-то разбил.

Тетя Жамиля охнула.

— А где эта девушка?

Я печально опустила голову:

— Уехала. На концерт.

— Так вы одни были?! — ее добрые глаза в один миг наполнились бесконечной материнской жалостью: — Ах вы, мои цыплята!

И тут из глаз моих хлынули слезы. Тетя Жамиля привлекла меня к себе и прижала мою голову к груди.

— Ах вы, мои светики, натерпелись… Ну ладно, успокойся, душа моя, — приговаривала она, поглаживая мои волосы и всхлипывая.

От ее одежды пахло коровой и парным молоком. По моей классификации, голос у соседки был шерстяной. Когда-то ей неудачно удалили гланды. Это сделало ее голос хрипловатым, точно, вырываясь из горла, он проходил через ворох овечьей шерсти и приглушался в ней. Слезы мои текли и текли, и казалось, им не будет конца. Зверек моих обид не мог насытиться одним утешением. Он требовал еще каких-то слов. Но добрая женщина не знала их.

— Ну-ну, Атаматтас, не будь плохой девочкой, — увещевала она меня. — Ты большая уже, не плачь. Детки сейчас проснутся, увидят, что ты плачешь, испугаются.

Она говорила о чем-то совершенно естественном и простом, как она сама, как это летнее утро или пенистое, теплое еще молоко.

— Ах вы, мои душеньки! — продолжала тетушка Жамиля, лаская меня шершавой ладонью. — Мама, поди, измаялась, о вас думаючи, бедняжка…

Это были не те слова, которых я ждала. Теперь мне хотелось, чтобы тетя Жамиля поскорее ушла. Словно почувствовав это, она отпустила меня, перелила молоко в кастрюлю и, ободряюще улыбнувшись, вышла.

Актоса нигде не было видно. Я раза три обежала вокруг дома, то и дело натыкаясь взглядом на зияющую дыру в окне.

Пес лежал под урючиной, с распухшей и сползшей вправо окровавленной мордой. Он кротко и виновато глянул на меня и завилял хвостом. У меня даже спина вспотела от желания тут же отомстить за Актоса.

Я кое-как заставила себя снять мясо.

Мы позавтракали горячим молоком, потом вышли на улицу и выстроились у разбитого окна. Кругом валялись осколки стекол. Заурешка вдруг подобрала один из них и сказала радостно:

— Ура! Я сделаю секретик.

Секретиками мы называли ямки, наполненные разноцветным битым фарфором, кусочками фольги и прикрытые сверху стеклышком. Осколок стекла перед этим тщательно обрабатывался по краям до круглой формы. Инструментом обработки служили металлические жгуты, которыми вязались электрические столбы. Вокруг секретики аккуратно облепливались бордюрчиком из глины. Получалось загадочно и красиво. Однако ввиду случившегося события поведение сестры показалось мне просто кощунственным. Я хотела сделать ей пару едких замечаний, но не успела.

— И что это за проходимцы такие, а?! Руки им оборвать да в тюрьме сгноить! Ишь, нашли, над кем потешаться!

К нашему дому приближалась Жанар-акпе. Видно, ее уже успела уведомить наша соседка. Тетя шла по улице своей стремительной походкой, прямая и сухопарая, со вскинутой головой, с горящими в гневе глазами. Руки ее были сжаты в кулаки, подол платья вился в чеканном шаге вокруг ее худых ног, обутых в легкие рыжие ичиги.

Сколько я помню нашу тетю, она курила самокрутки, но на голосе ее это никак не отражалось. В минуты ярости он бывал звонким и хлестким, как удар камчи, и слабым и беспомощным, когда она хотела у собеседника вызвать участие. Мне нравилось слушать ее разговоры с мамой. У Жанар-акпе был свой мир, населенный какими-то гнусавыми мужичками и шепелявыми бабами. Но главной героиней своих рассказов являлась она сама и вершила над этим никчемным народом суд, ставя точку в любом споре. Для меня так и осталось загадкой устройство ее глаз, которые, как по мановению волшебной палочки, вмиг наполнялись слезами. Красивым, полным драматизма жестом, смахнув слезы рукой и мелодично потянув носом, Жанар-акпе продолжала повествование. И в следующее мгновение она могла уже смеяться, обнажая свои крупные белые зубы, перед которыми также бессилен был горький табак.

Жанар-акпе была хорошей портнихой и обладала даром лечить младенцев, когда у них западали лопатки. Но больше всего меня восхищало ее умение кончиком языка вытаскивать соринку из глаза.

А сейчас она шла наказывать ночных разбойников. Их физическое отсутствие ее мало трогало. Спустя годы я поняла, что наша тетя была прирожденной актрисой и из любой ситуации могла создать целый спектакль. Кстати, Золотой Челкой назвала меня именно она, так как волею судьбы тоже входила в число алиевских невесток.

— Жанар-акпе! — закричала Заурешка и, выбросив стекляшку, бросилась навстречу тете.

Та подхватила ее на руки и страстно чмокнула в щеку. Потом она по очереди облобызала нас всех, как чудом спасшихся жертв ночного разбоя.

И только после этого окинула взглядом окно. Огромная рваная дыра в верхней раме заставила ее громко охнуть. Опустив глаза и увидев бурый камень, лежащий меж рам, как музейный экспонат, она вздрогнула всем телом и, схватившись за сердце, отступила на шаг. Так она стояла целую минуту, потом покачала головой, и глаза ее вмиг наполнились слезами.

— Нет, вы только посмотрите! — воскликнула она, едва сдерживая рыдания. — Ведь они могли вас убить!

Мы дружно зашмыгали носами. Но Жанар-акпе уже смахнула слезы и заговорила с бесконечной печалью в голосе:

— Эх, непутевые ваши родители! Что мне делать, господи?! Кто же таких маленьких детей оставляет одних? И что у них вместо сердца, а? Камень, что ли? — вопрошала она, пригорюнившись. — Ну ладно, отец, мужчина, спрос с него невелик. Но мать-то, мать, как она могла?!

Каждое ее слово ласкало мой слух нежнее самой чарующей музыки. Зверек моих обид, как пьяница, которому щедрый гуляка кинул целый бочонок вина, жадно глотал поток обличающей речи акпе. Тут взгляд тети упал на ножку Галии со сползшей повязкой.

— Что у нее с ногой, Алтын-Кекиль?!

— На угли упала, — сказала я.

— Угли?! Что она говорит, господи!

— Это все Райхан виновата! Мама ей сказала угли залить, а она забыла! — затараторила Заурешка, предусмотрительно отходя от меня на безопасное расстояние.

Жанар-акпе ущипнула себя за щеку и проговорила в горестном изнеможении:

— Что мне делать, господи, что делать? Доверить детей молоденькой девушке! Ведь это надо додуматься!.. — Она пощелкала языком. — Да и она тоже хороша! Вон у меня такая же девчонка есть, не носится по ночам, как угорелая. Сходит в кино, и той же дорогой — домой. Сейчас вот в институт поступает. Уже три экзамена сдала на пятерки. А эта? Избаловала ее Кайша на свою голову.

Из дальнейшего монолога тети я узнала, что злополучный камень, застрявший между рам, может иметь самое непосредственное отношение к Гульбаршин и ее похождениям. Эта новость потрясла меня. Я силилась представить девушку, ее виноватое лицо, опущенную голову. Но нет, это было невозможно. Гульбаршин, вызванная моим воображением, окинув всех невинным взглядом, деловито подходила к окну и, ловко распахнув створки, как ни в чем не бывало принималась убирать следы ночного происшествия. Все мои усилия придавить ее гнетом вины потерпели крах. Она не подчинялась мне даже в собственном моем воображении.

Жанар-акпе хотела увести нас с собой, но я отказалась, так как все еще надеялась на возвращение Гульбаршин с минуты на минуту. Еще раз потискав нас на прощание, тетя ушла, сказав, что подойдет ближе к вечеру.

Гульбаршин так и не появилась. Зато после обеда, победно крича, влетела в калитку Заурешка:

— Приехали! Мама и папа приехали!

Мы с ней отворили ворота. Сначала въехал папа на вороном коне, обнимая сидящего впереди Каната. За ними показалась и мама. Загоревшие лица их были слегка утомленными от дороги. Пока они спешились, Заурешка и Тлеубек наперебой рассказывали о наших злоключениях. Даже Галиюшка возбужденно что-то лопотала. Я тоже не молчала, вставляя в нужные места красноречивые подробности. Результаты нашего общего спича превзошли мои ожидания: родители выглядели совсем жалкими. Папа оглядел раненого Актоса, и глаза его гневно вспыхнули. Он стал покрикивать на уставших лошадей и швырять чем попало в разгорланившегося петуха. Обычная мишень его плохого настроения — мама — каким-то колдовским образом оказалась скрытой от него, точно надела шапку-невидимку. Но я-то видела маму очень хорошо, и ни один ее взгляд, ни одно движение не могли укрыться от меня.

Такой потерянной я ее не знала. Она все прижимала к себе ошалевшую от счастья Галию и шептала ей что-то, чистила нос, делала свежую перевязку на ранку. Потом отдала ее Заурешке, чтобы распаковывать вещи, но вдруг побежала к окну и принялась убирать осколки стекол, да так неловко, что порезала палец. Перевязав палец, мама забыла про окно и начала хлопотать вокруг печки. При этом она была необычайно молчалива. Я заметила, что она избегает смотреть на меня, словно я была ей не дочерью, а зловредной свекровью. Поразительным было то, что ни отец, ни мама не проронили ни слова упрека в адрес Гульбаршин, будто та находилась под покровительством неведомых сил.

Неожиданно явился дед Ердын-ата, доводившийся папе троюродным братом. Тогда это был крепкий сорокапятилетний мужчина, но согласно семейно-родственному укладу мы обязаны были называть его дедом. Он жил в сотне километров от нас, в нашем родовом селении и частенько наведывался к нам. Они с женой были бездетными, и Ердын-ата мечтал удочерить или усыновить чьего-нибудь «лишнего» ребенка.

В старину казахи были многодетными, и с этим вопросом трудностей не возникало. Иногда усыновленные дети оказывались счастливей родных. О существовании настоящих родителей обычно не скрывали, и ребенок рос как бы на два дома. Это не мешало ему исполнять свой сыновний долг по отношению к новым родителям, не принося морального ущерба родным. Но со временем ситуация изменилась. И причина была не только в снижении рождаемости. К детям стали относиться, как к какой-то супердорогой собственности или части собственного тела, с которой можно расстаться лишь ценой жизни. Но Ердын-ата надежды не терял и, едва заслышав о чьих-нибудь родинах, спешил туда с тайной целью замолвить словечко. Однако эта его тайная цель давно уже для всех стала явной. Над ним подшучивали, его журили и всегда отказывали. Но вот два года назад поиски Ердына-ата, наконец, увенчались успехом, и он удочерил женину племянницу. Поговаривали, что теперь он охотится за сыном.

Помимо этой своей страсти Ердын-ата имел еще одну, не менее оригинальную: он питал неискоренимую любовь к философии, и насмешников здесь было не меньше. Четырех классов образования и чтения десятка книг оказалось для него достаточным, чтобы всю жизнь интерпретировать их на свой лад, сдабривая пословицами и поговорками.

Ердын-ата был сутул, сухощав, пол-лица его занимал массивный горбатый нос, под которым торчал чахлый кустик рыжеватых усов. Светлые бараньи глазки находились в плену у нависающих век, которые словно грозились совсем закрыть от него белый свет. Круглый год он ходил в скрипучих хромовых сапогах.

Никогда прежде приезд этого родственника не оказывался так кстати, как теперь. Более того, он был просто спасительным.

Раздался знакомый скрип сапог и гнусавый голос:

— И-и-и, мои золотые, ну-ка, где вы, дайте головки ваши понюхаю!

Мы с Зауреш по очереди подошли к Ердыну-ата «на понюшку». Папа тут же оставил мучимых им животных и чуть ли не вприпрыжку побежал навстречу гостю:

— Ассалом магалейкум!

Глаза мамы тоже радостно вспыхнули. Обменявшись приветствием с родичем, она вдруг вся преобразилась, и движения ее приобрели четкую направленность. И хотя мама еще не совсем преодолела некую незримую преграду между нами, голос ее зазвучал уверенней.

Вскоре под яблоней апорта стоял низкий круглый стол, накрытый к чаю. На нем горкой лежали гостинцы с джайлау: баурсаки, шарики курта, конфеты. Мама подала всем по чашке ядреного пенистого кумыса, затем притащила поющий самовар. Ердын-ата возлежал на подушках и вел неторопливую беседу с сидящим подле него папой. Мы с Зауреш чинно прихлебывали чай и с интересом слушали их. Темой беседы, разумеется, были недавние события.

— Дети созданы из мяса отцовских рук и материнского сердца, — глубокомысленно изрек Ердын-ата, поднимая вверх сучковатый палец. И тут же добавил: — Это не я сказал, это сказал народ.

Папа с готовностью кивнул. Он был похож на провинившегося школьника, которому обещанный вызов родителей учитель милостиво заменил нравоучением.

— Пойду, сниму пену, — вдруг пробормотала мама, ни к кому не обращаясь.

— Разливайте чай, — бросила она нам и упорхнула, как вспугнутая птица.

— Твоя ошибка была не в том, что ты уехал, оставив детей, — продолжал гость. — Что ж, отдыхать надо, ты весь год работал… Твоя ошибка была в том, на кого ты их оставил! — Тут он сделал паузу и вонзил свои сонные глазки в папу.

Отец наш молчал.

— Ты оставил их на молодую девушку, единственного ребенка в семье, баловницу! — сказал Ердын-ата с пафосом и прищурился. — Стезя девицы узка! Это не я сказал, это сказал народ. И он тысячу раз прав, потому что у молодой девушки много соблазнов. Оступиться ей ничего не стоит. — Он снова пытливо посмотрел на папу. — «Быть или не быть? — вот в чем вопрос», — говорил Гамлет. Почему? Потому что он — мужчина. Но семнадцатилетняя девушка не знает таких мук сомнения! И тебе это известно. Памятуя об этом, ты оставляешь на нее детей.

Папа поежился. Только с этим человеком он позволял себе такие слабости.

И тут, не дав ему опомниться, Ердын-ата вдруг пригвоздил его риторическим вопросом:

— Какой же ты после этого педагог?!

Папа вздрогнул. Он не ожидал такого быстрого приговора. Однако распалившийся в судейском пылу старший брат был неумолим. Папа повесил голову, но, спохватившись, накинулся на нас:

— Чего расселись? Нечего слушать разговоры взрослых! Идите!

Мы нехотя покинули застолье: Заурешка с трудом оторвалась от шоколадных конфет, которые мама щедро выставила гостю, я же была не прочь еще послушать взрослых.

Дальнейшая их беседа доносилась до нас, как негромкое журчание арыка, дополняя собой общую картину восстановленного миропорядка.

Когда мама подала мясо, пришла Жанар-акпе. Как истинный дипломат, она вмиг оценила ситуацию и ограничилась сестринским упреком. С ее приходом и появлением на столе бутылки вермута, привезенного с праздника, разговор за столом стал более оживленным и приобрел даже звучание родовой симфонии. Нарушила ее Заурешка.

— В клубе сегодня концерт! — притащила она с улицы новость.

Это был тот самый концерт, с которого так и не вернулась Гульбаршин. Как я и предсказывала, теперь он, согласно графику гастролей, перекочевал из Комека к нам. Концерты в ту пору, когда еще не успели массово распространиться телевизоры, были редким и единственным развлечением, если не считать кино. В клубе обычно битком набивался народ, так что невозможно было протиснуться.

От меня не ускользнула мгновенная радость, вспыхнувшая в глазах обоих родителей, которая тут же была погашена воспоминанием об их теперешнем положении.

— Идите, — вдруг сказал Ердын-ата, размякший от сытного ужина. — Правда-правда, идите! — кивнул он на недоверчивый перегляд отца и матери. — Я посижу с детьми.

Жанар-акпе наградила его неодобрительным взглядом. Для моих родителей, обожавших любые концерты и не пропустивших еще ни одного, его предложение было большим искушением.

— Да нет, мы не пойдем, — сказала вдруг мама и вопросительно взглянула на папу. Папа махнул рукой, как бы ставя резолюцию под этим решением.

— И правильно! — подхватила Жанар-акпе. — Ничего там интересного нету. Поете вы не хуже тех артистов. Спектакли они привозят каждый год одни и те же. А играют-то, играют! — Жанар-акпе махнула рукой. — Особенно та, молодая, которая у них старух изображает, — она вдруг поднялась и, подоткнув с одной стороны подол, пошла вперевалочку.

Мы все покатились со смеху.

— Еще! Еще! — закричала Заурешка, хлопая в ладоши.

Жанар-акпе вошла в раж и изобразила разговор глухих стариков:

— Старуха, а старуха! Где мой чапан?

— Капкан, говоришь? А зачем он тебе?

— Пойду хворост собирать.

— Воробьев стрелять?

Мы с Заурешкой смеялись до колик в животе.

— Да ты прямо Хадиша Бокеева! — восхищенно сказал Ердын-ата.

Сравнение с известной актрисой смягчило сердце Жанар-акпе, и она одарила родича благодушным взглядом. Потом тетя с особенным удовольствием скрутила из обрывка газеты папироску и, прикурив ее, выпустила густую струю дыма, картинно отставив руку в сторону.

Папа взял домбру, настроил ее и запел. Тетя подпевала ему в припевах. Мама тем временем убрала со стола и накрыла его снова — к чаю. Для нас было удивительным не слышать привычных окриков: «Принесите! Унесите! Помойте!» Ее необычное состояние озадачило Заурешку. Она шепнула мне: «Мама заболела». Может быть, впервые в жизни я не подвергла осмеянию замечание сестры. Мне нравилась притихшая, кроткая мама, но мысль о том, что она может навсегда остаться такой, приводила в замешательство. К счастью, через пару дней мама наша «поправилась» и постепенно стала прежней. Или почти прежней.

Зверек моих обид стал таять, как весенняя сосулька. Только на самом дне сердца еще долго оставалась мутная лужица недоумения. Временами оттуда поднимался немой вопрос и, так и не найдя разрешения, вновь опускался обратно.

Кто-то из соседей сообщил, что Гульбаршин украли. Так вот почему она не вернулась той ночью! Я сразу подумала о незнакомце, тайну о котором девушка доверила мне.

Через неделю приехала тетя Кайша. Она принесла нашим родителям свои извинения, которые, помимо словесного, имели еще и натуральное выражение: кулек комкового сахара, пачка печенья и отрез ситца. Тетя Кайша рассказала, что после концерта из-за ее дочки произошла возле клуба драка. Одному из дравшихся парней пришла в голову мысль украсть девушку, видимо, чтобы навсегда поставить точку в многочисленных спорах из-за нее. Гульбаршин бежала от жениха-самозванца и спряталась у подруги. А наутро тайком прокралась домой, собралась и укатила в город.

Незадачливые похитители, среди которых был и «сорвиголова Сакен, по которому тюрьма плачет», решили, что она вернулась сюда, к нам.

— Ужас-ужас! — вскричала Заурешка, когда я поделилась с ней этой новостью.

— Я знаю, кто нам окно разбил! Это Сакен разбил, вот кто!

Но мне было не до окна.

Несмотря на разочарование, которое мне пришлось испытать после рассказа тети Кайши, я с трепетом носила в сердце тайну Гульбаршин. Встретила ли она своего избранника? Если встретила, то почему он ее не защитил? Или любовь ее была без взаимности? На эти вопросы могла ответить только она сама. Но Гульбаршин была далеко.

О дальнейшей судьбе ее я узнала от мамы. В городе Гульбаршин устроилась техничкой во Дворец строителей, а вечерами выступала на его сцене с песнями и танцами. Там девушка приглянулась какому-то военному, вышла за него замуж и уехала с мужем во Владивосток. Потом они жили в Москве, Киеве и даже за границей — в Будапеште и Берлине. Вот каким образом увенчалась ее любовь к географии.

Я увидела Гульбаршин лишь спустя пятнадцать лет на свадьбе одного из родственников. Теперь это была слегка располневшая молодая женщина в модном костюме, мать троих детей. Голову ее вместо памятной мне «бабетты» украшала французская стрижка. Движения Гульбаршин не потеряли былую стремительность, а глаза — искрометность. И голос был все таким же креп-жоржетовым, а стопа — божественной. С годами разрыв в возрасте сократился, и я говорила с ней почти на равных. Муж ее оказался невысоким и коренастым, с простым загорелым лицом, но в нем чувствовалась военная выправка. Говорили, что он уже в чине полковника.

— А где тот, другой? — спросила я, волнуясь, когда мы в антракте уединились с ней в саду.

— Кто? — не поняла Гульбаршин.

— Ну, помнишь, ты из-за него убежала в Комек на концерт?

Гульбаршин озадаченно молчала. Потом по лицу ее промелькнула тень воспоминаний, и глаза вспыхнули. Она вдруг крепко обняла меня и прошептала в самое ухо: «Ах, Райханка, а никого ведь и не было! Мне пришлось его придумать, а то ты меня не отпустила бы на концерт».

От ее признания я ослепла, оглохла и превратилась в соляной столб.

— Ты обиделась? — донеслось до меня как сквозь вату. — Не обижайся. Я тогда была дурная. Так любила концерты, хотела попасть на него два раза: в Комеке и здесь. Прости меня!

Объятие Гульбаршин, похожее на смирительную рубашку, было в то же время полно горячей сестринской любви и покаяния. В который раз я убедилась в том, что на Гульбаршин невозможно обижаться…

 

Вот и прожила я снова три дня и три ночи своего далекого детства. Может быть, на самом деле не все было в точности так, и крылья фантазии унесли меня несколько в сторону от действительности. Но так ли уж это важно? Неизмеримо значимей то, что вместе с этим рассказом со дна моего сердца испарилась последняя капелька недоумения, оставшаяся от обиды на молодых родителей. Оглянувшись напоследок назад, я увидела лишь долгий-долгий летний день, белесую полынь на берегу горной речки, голубые глазки незабудок, высокое синее небо, а в нем — жаворонка, рассыпающего серебристые трели. Тетя Жамиля несла нам бидон с парным молоком. Ердын-ата скрипел хромовыми сапогами и улыбался своими сонными глазками. Жанар-акпе раскатисто смеялась, сверкая белыми зубами и картинно отставив руку с самокруткой. Гульбаршин танцевала узбекский танец в своем хан-атласе. Папа играл на домбре, а мама пела свою любимую песню «На утренней заре». И голос ее был чистым и сильным, как трель жаворонка в небе.

 

——————————————

Раушан Байгужаева родилась в селе Михайловка Джамбулской области. Окончила КазСХИ. Работала преподавателем в техникуме и инженером-проектировщиком. Окончила курсы в сценарной мастерской при «Казахфильме». Писатель, сценарист. Публиковались в журналах «Литературный Кыргызстан», «Простор», «Жалын», «Зеркало». Автор нескольких книг прозы. Лауреат ряда литературных и кинематографических премий.