(473) 253 14 50
253 11 28

Колодец поэзии: «… и провещаю в языцех славу мою…»

ВИКТОР ПЕТРОВ

Эссе

 

«Кладезь хладен и сладок…»

Из «Повести о Дракуле», XVI в.

 

В лето 2013 в нашей деревне вышла из строя водонапорная башня. Стояла сухая и жаркая погода. Колонки с прикрученными к ним шлангами для полива стали бессмысленными. Люди вспомнили о колодцах, а их осталось только два, да и те в полном запустении. Но делать нечего, потянулись к ним за водой, которую в эту пору иначе и не назовешь как «живая». Вода в колодцах оказалась затхлой и мутной. В скором времени кончилась и она, обнажилось илистое дно, так что черпали грязную жижу. Постепенно, ведро за ведром, очистили колодцы, и в глубине засверкали струйки подземных родничков. Старые колодцы медленно заполнялись водой — свежей, чистой, питьевой! Рано, рано забросили их, надеясь на казенную трубопроводную воду.

Эта беда по времени совпала с моими размышлениями о поэзии, как общечеловеческом и отечественном явлении именно в историческом ключе. Мы пользуемся языком, как водой, не очень-то задумываясь о творцах колодезной речи. Небывалая для начала лета жара добавила раскаленности чувствам и мыслям. Колодцы нашей деревни копали люди предшествующего поколения. Что я знаю о них? Да ничего! А они рыли кладези по образцу своих дедов.

Так телесное и духовное слились в единый образ. И я задумал то, что необходимо было проделать еще в юности, — самостоятельно вырыть колодец родной речи и добраться до зеркала, до горизонта линзы «живой воды» языка поэзии. Крайняя необходимость в этом для меня воспринималась как боль самого русского языка, не менее живого по своей природе, чем загадочное вещество воды. Была наша страна самой читающей в мире, а ныне даже правители вынуждены делать печальный вывод: не читают, оскудело слово, помутнели традиционные ценности. Но вот парадокс, уже замеченный и озвученный в печати. Да, мы теперь не читающая держава, но, пожалуй, самая пишущая. От маргинала до адмирала сочиняют стихи, строчат прозу, пишут и пишут… Эта «высокая болезнь» стала своего рода эпидемией. Ныне язык температурит и лихорадит, он это чувствует и вянет, как растения, лишенные полива. Может быть, зуд писательства и есть следствие отчаянной его попытки самосохранения? Пути к новой читающей России прокладываются творчеством поэтов, литераторов. Словно рыба, язык избыточно выпрастывает миллионы икринок-стихотворцев, в надежде, что хотя бы некоторые из них разовьются в зрелые организмы.

В самый разгар жары вспомнился мне рассказ-притча из «Повести временных лет». Случилось это в скором времени после принятия Русью христианства. В лето 997 множество печенегов, пришедших из суховейных степей, осадили старинный древнерусский город Белгород, управляемый великим князем Владимиром. Люди так изнемогли, что уже склонялись сдаться врагу. В этот час явился некий старец и посоветовал осажденным вырыть два колодца, собрать остатки еды и в один колодец поместить бадью с киселем, а в другой — с сытой (подслащенной медом водой). Пригласили печенежских послов. Воевода Белгорода обратился к ним со словами: «Почто губите себя? Коли можете перестоять нас? Аще стоите за десять лет, что можете сотворить нам? Имеем бо кормлю от земли. Аще ли не веруете, да узрите своима очима». Подвели к одному колодцу, подвели к другому. Действительно, питают они белгородцев! Испугались и ушли иноземцы прочь. Есть в этой притче глубокий смысл. Не только о материальных, но и о духовных колодцах идет в ней речь. Дух народа заключен в глубинах времени, в родном языке, питательном и спасительном для людей в отчаянные годы.

Неужели окончательно пришли в негодность языковые колодцы, вырытые и обустроенные нашими предками? Все, что смогли зачерпнуть из них поэты и литераторы золотого, серебряного и советского веков, течет, отфильтрованное, по духовным «водопроводам», по коммуникациям современности. Но водопроводы могут перекрыть в любой момент. Без своего источника человек теряет автономию, попадает в зависимость от текущего или не текущего момента жизни.

Известно, что язык людской уходит во тьму тысячелетий, до самых первых пластов новорожденного человечества. Сочится он сквозь историю от праславянского родника, от зеркала индоевропейского словесного моря, общего для множества народов и, еще глубже, из темной линзы некогда единого подземного океана ностратического (от лат. noster — наш) языка. Необходима «археология языкознания», чтобы представить себе древо человеческих языков от единых корней до вершины ветвистой кроны. Возможно, благодаря тонким компьютерным программам это когда-нибудь произойдет. Но пить-то хочется каждый день!

Языкознание ныне проделало определенную работу по сравнительному анализу словаря индоевропейской языковой семьи, дало множество примеров сходства корней слов русского языка с первым письменно зафиксированным и родственным нашим предкам — санскритом. В праславянском языке для души и ума уже яснее брезжит нечто родное. Но он не был зафиксирован письменно, а устное творчество народов безнадежно перемешано тысячелетним текучим бытованием. Сотни поэтов разных времен и племен метафора за метафорой творили, обогащали, соединяли и разделяли языки в народной песне, эпосе, поговорке, речении. Формы поэтических произведений век от века и этнос от этноса видоизменялись, но поэзия не исчезала, оставаясь духовным питьем и пищей человека.

Общеиндоевропейское стихосложение, по научным реконструкциям, было силлабическим, основанным на сочетании равносложных стихов. В общем славянском языке оно превратилось в тоническое, основанное на количестве ударений в стихе. В поэзии древней Руси ни силлабики, ни тоники в чистом виде мы не находим. Перед нами явление с высокой степенью неповторимости, наверное, соответствующее так называемой «загадке русской души». Метрические границы песен и говора, ритмически удерживающих поэзию, причудливы, неопределенны, как и державные рубежи. Перед нами предстают сложные, асимметричные ритмы, с перебоями, словно биение взволнованного сердца: так-так-так, некий тактовик, отвечающий духу языка, но, к сожалению, не современному слуху.

Нам дана лишь десятина человеческой речи, девять десятых слишком смутно проступают из доистории, а значит, надо копать колодец на глубину примерно в тысячелетие, опираясь на срубы (венцы) древнерусских и русских рукописных и первопечатных книг. Но тут возникает проблема, поскольку в Х веке от Рождества Христова на Руси сталкиваются два языковых потока: устная словесность (песня и говор) и письменная (книжная и молитвенная) речь. Они переплетаются, то вступая в обогащающий их диалог, то явно враждуя, но столетиями остаются самостоятельными, а зачастую и параллельными.

Этот факт подметил проницательный отечественный языковед и литератор В.И. Буслаев, усмотревший существование как бы двух русских языков, двух колодцев родной речи, связанных друг с другом глубинными подпочвенными токами. Он разделил российскую стержневую словесность на два раздела: устную, народную, назвав ее «безыскусной» и книжную, образованную, по его мнению, — «искусную». Возникает парадокс — двуязычие единого языка. До этого раздвоения язык был исключительно устным, его невозможно назвать «безыскусным». Сказки, мифы, эпос, словарное богатство — все это создавалось задолго до письменного периода истории и требует своего исследователя. А вот книжный язык зачастую казался искусственным, уступающим по силе воздействия на человека устной поэзии. Со временем книга вбирает в себя «безыскусную» словесность, превращая ее в фольклор, младшего брата классической литературы. Временное разделение языка сугубо связано с особенностями судьбы русского народа.

Для славянина слова «язык» и «народ» — синонимы. В индоевропейском «язык» обозначался звукосочетанием «язу», что весьма близко к понятию «узы», означающему связь, соединение людей в племя, в народ. Поскольку «речь» так же связывает народы в единое целое, как в старину реки с притоками (речками), то и оно вошло в единый синонимический ряд. Вспомним старинное название Польской державы — Речь Посполитая. Смысл и звучание слова «язык» в своей основе не изменялись с праславянских времен. В «Повести Временных лет» это слово письменно зафиксировано под 911 годом. В летописи мы находим поэтическое подтверждение равенству слов — язык, речь, народ:

Славенск язык на Руси…

А се суть иные языци,

Иже дань дают Руси…

По Оце реке,

Что потече в Волгу,

Мурома свой язык

И черемиси свой язык,

Мордва свой язык…

С принятием православной веры славянский молитвословный стих, созданный святыми братьями Кириллом и Мефодием по образцу византийско-греческого литургического стиха, органично вошел в древнерусскую жизнь, зазвучал в церковных песнопениях, да и звучит по сей день. Эхо его разлилось по всей отечественной книжной поэзии. Русский язык (речь и народ) раскрылся для мощного влияния византийской церковной и светской книжности. Он обогатил свой словарь, осуществил переводы основных произведений мировой культуры, включая книги Ветхого и Нового заветов, молитвы, литургические произведения, исторические хроники, научные труды греческих мыслителей, о чем свидетельствуют древнерусские Изборники. И вот тут-то и пролегает граница между традиционным, передающимся в устной форме «безыскусным» языком народных песен, речитативных притч, поговорок и потешек, и новым, «искусным», пропитанным молитвенным словом, книжным языком. Но непроходимой эту границу не назовешь. Начинают открываться школы «книжного учения», передающие все богатство христианской культуры молодому поколению на родном языке, в отечественных переводах, понятных и питающих душу каждого русича. Эту культурно-историческую особенность Руси осмыслил митрополит Иларион, первый иерарх не от греков, а из русских, поставленный во главе Церкви Руси великим князем Ярославом Мудрым. Для Илариона было аксиомой, что родной язык и вера неразрывны и служат ко спасению как отдельного человека, так и всего народа, что в них — основа державной крепости Руси. В «Слове о Законе и Благодати» русский природный язык и православная вера сопоставляются как ветхозаветный Закон и евангельская Благодать. То есть две соподчиненные части единого целого. Безусловно, исконный, наследованный от предков язык был подвергнут Иларионом православной редактуре, но очень бережно, без потери в нем духовной силы, поэзии. Сам он разумно относился к языковому наследию, творчеству древних поэтов. По «Слову» Илариона православие сыном Божием Христом спасло языческую Русь, «все языки спасе евангелием и крещением», ввело народ «в обновление покыбытия (возрождения — В.П.) в жизнь вечную», соединило с мировой культурой. У Илариона речь идет о языке «благодати», а прежде изъяснялись языком «закона»:

Прежде закон,

Потом благодать,

Прежде стень,

Ти потом истина.

И это он говорит в духе народной поэзии, гармонией звуков соединяя и противопоставляя ключевые слова «стень» и «истина». «Стень» — это оберегающие речь стены, древние венцы языкового колодца, это девять десятых пути отечественной истории до «истины» принятия христианства, без которого Закон не преобразился бы в Благодать.

Евангельский источник наводнився

И всю землю покрыв,

И до нас пролився…

Встань, отряси сон!..

Возрадуйся, взвеселися…

Торжественная поэзия во всю силу русского языка! Не бросал Иларион камня в язык предков, отцов и дедов, сам владел им в совершенстве и завещал это отношение православной Церкви и русской словесности. Для язычника князя Святослава Игоревича он находит благородный и точный эпитет «славный». О дохристианской Руси, живущей по русской правде-закону, пишет с нескрываемой гордостью:

Не в худе бо,

И не в неведоме земли…

Но в русской, яже ведома

И слышима еси всеми

Конци земля…

Историки ввели для древнерусской культуры термин «двоеверие». Слово прижилось как сорняк. Мне же это мнение представляется одномерным. Вера у русского человека одна — православная. Если и было, то не двоеверие, а двуязычие, хранящее в своем словаре и «стень» и новоприобретенную, а, возможно, и выстраданную «истину». Двуязычие и сегодня присутствует, хотя и в иных исторических одеждах.

Старинные русские поэты (X—XVII вв.) не страдали «двоеверием», не писали оды языческим богам и тактично обращались за божьей помощью, но они явно были, судя по письменным источникам, двуязычными, в равной мере владея и древним народным, и церковным словарем, пополненным тьмою переводных слов. Вслушаемся и вглядимся в слово — язычник. В нем слышится словосочетание «аз зык» или «я зычный», то есть утверждается, что человек имеет зычный, громкий, сильный голос. С «Аз» начинается и церковнославянский алфавит. Лучшие русские поэты были двуязычными — древними и современными, — и потому их, как духовную ценность народа, принимало будущее. Негативное наполнение термина «язычник», читай «многобожник», складывается довольно поздно, в Московский период отечественной истории, в кругах церковных писателей, образованных книжников-начетников, проповедников и миссионеров, стремившихся провести четкую границу между православием и шаманизмом вновь присоединенных к Российской державе окраинных народов и племен.

В наше время критиками зачастую с негативным оттенком употребляется словосочетание «русскоязычный поэт». Я же не вижу в этом ничего отрицательного. Русскоязычный поэт, если он действительно поэт, умножает речевое богатство народа. Он платит справедливую дань русскому языку. И сочетание «православный язычник» не коробит мне слуха, поскольку указывает и на христианское вероисповедание, и на глубокое владение родным языком, включая устную словесность. Все языки в своих исторических корнях едины, все питаемы живой водой колодезной речи, уходящей на глубину не одного поколения, как это воспринимается современными стихотворцами, и даже не на три века, к чему приучила нас советская школа, но минимум на тысячу лет.

Этим летом я поставил себе задачей составить краткий обзор русской поэзии, за первые семьсот лет ее бытования в письменном виде, в рукописных и первопечатных книгах. Замысел явно превосходит мои силы. Лето прошло, а передо мною лишь бледный очерк. Дело в том, что сравнить древнюю русскую поэзию практически не с чем. Степень ее своеобразия невероятно велика. Она вырывается диковинной жар-птицей из контекста мировой литературы и разительно не похожа на привычные с детства стихи. Ни ритмической записи столбцом, ни регулярных рифм («краесогласия»), ни обособленности от прозаических текстов до середины XVII века нет и в помине. Духовное вещество поэзии, которое я собирался наглядно представить, оказалось растворенным в разнородных текстах, в которых нет привычного для нас разделения на прозу и стихи. Порой лишь лексическая раскаленность текста, его напевность, метафоричность, точность детали и общее воздействие на душу намекают на то, что древний автор обратился к поэзии. Вот такая ситуация: стихов нет, а поэзия есть. Народное песенное слово, сложившееся в славянских языках, было не силлабическим, а тоническим, так называемым «тактовиком»: «Как во славном/ было горо/ де во Киеве…». «О светло светлая/ и украсно украшена/ земля Русская…». В языке еще нет границы между стихотворением и прозаическим произведением, которая будет проложена лишь через шесть-семь столетий. Такова была изначальная природа, «дух» русского языка. Сам язык требует помнить это, возвращаясь от искусственной формы стиха к природным языковым ритмам. В любом случае, отрываться от корней родной речи опасно для поэта и литератора, как отрываться от тылового обеспечения смертельно опасно для наступающих войск.

Есть и еще одна сложность для осуществления моего замысла. Напомню, что пергамен, основа для письма той эпохи, был чрезвычайно дорогим материалом, и посему экономно и плотно покрывался письмом. Буковка к буковке, без пробелов. Древнерусский чтец, исходя из врожденного и развитого начетничеством чувства языка (основательной начитанностью, знанием наизусть основных в отечественной культуре текстов и умелым их применением в собственном писательском творчестве), прочитывал поэтические фрагменты напевно, подчеркивая гармонию звука и смысла, напряжение чувства. Отсюда и задача — разглядеть и записать в привычной нам форме стиха партитуру древнего поэтического текста, не нарушая, а выявляя его ритмическую и звуковую неповторимость и не прибегая к переложениям. Однако сопроводить древние тексты комментариями желательно, разъясняя темные места и устаревшие слова. Древние русские тексты, как и молитвы, переведенные на современный русский язык, теряют силу своего воздействия на душу человека, уменьшается и сила поэтического языка древнего автора. Подлинник всегда лучше копии.

В наших сказках колодец является образной дверью в иной, заколдованный мир. В христианстве — символом спасения и очищения. И вот мы попадаем под летописные своды «Повести временных лет». Над сооружением этого духовно-светского произведения трудилось много талантливых поэтов, любителей и знатоков как песенного, прежде всего, эпического, так и письменного русского языка, летописцев ХI века. Завершил этот труд Нестер (другое написание — Нестор). Текст богато инкрустирован драгоценными поэтическими вкраплениями, которые еще предстоит собрать в древнейшую русскую антологию поэзии. Имен поэтов в «Повести…» мы не находим, но избранные фрагменты поэтических речений очевидны. Возможно, в ней заключены и произведения первого из упоминаемых русских поэтов — Бояна, современника летописцев-составителей. О нем мы узнаем в жемчужине поэтического наследия древней Руси — «Слове о полку Игореве». И вот что интересно: не называя своего имени, автор «Слова» семикратно упоминает имя знаменитого своего предшественника, более того, приводит цитаты из его песнопений, мол, сами судите, как писали в старые времена и какова моя поэзия, созданная «по былинам сего времени». Так в средневековых цехах ученики, взяв за образец творение мастера, создавали свои шедевры, с почтением и благодарностью за духовную науку к своему учителю.

Имя Боян в ту эпоху было широко распространено от Болгарии до просторных земель Великого Новгорода. Боян воспевал подвиги славных витязей Руси — братьев Мстислава Храброго (умер в 1036 г.), Ярослава Мудрого (умер в 1054 г.), его внука Романа Святославича (умер в 1079 г.), порицал могущественного князя Всеслава Полоцкого, вероломно захватившего стольный град Киев. Это лишь те имена, что привел автор «Слова». Думается, что первые летописцы, как и их современники, прекрасно знали поэзию Бояна, равно как мы знаем поэзию Пушкина, и не было необходимости озвучивать авторство крылатых строк.

Боянова эпоха отечественной поэзии продлилась семьсот лет, а вот последние три века мы справедливо называем Пушкинской эпохой поэзии. Мне же предстоит на свой страх и риск, с максимальным тактом, осуществить запись древних поэтических произведений с разбивкой их на привычные нам ритмические строки.

Приведем в качестве камертона напев Бояна из безымянного «Слова о полку Игореве». Надеюсь, что это поможет и выявлению фрагментов «Повести временных лет», максимально насыщенных редкоземельным духовным веществом поэзии. В любом случае это самые исконные поэтические тексты, зафиксированные в нашей письменности. Сладко испить «безыскусного», крепко-накрепко связанного с языческой поэзией, колодезного языка, даже если это всего лишь несколько маленьких глотков.

Не буря соколы

Занесе

Чрезъ поля широкая —

Галици стады бежать

К Дону великому…

……………………………

Комони ржуть за Сулою —

Звенит слава в Кыеве,

Трубы трубят в Новеграде —

Стоят стязи в Путивле!..

………………

Ни хытру,

Ни горазду,

Ни птицю горазду

Суда божия не минути…

Какой чувствуется простор, какая раздольность речи! И былинный богатырский напев, и пословичная точность, словно поэт видит Русь с высоты птичьего полета и поет, высвобождая немереную душевную силу. Автор «Слова» находит самый верный эпитет для своего предшественника-соперника — «вещий», то есть обладающий волшебными, сверхчеловеческими умениями, хитростями волхва:

Боян бо вещий,

Аще кому хотяши

Песнь творити,

То растекошется

Мыслию по древу,

Серым вълком по земли,

Шизымъ орлом подъ облакы…

Боян же, братие,

Не десять соколов

На стадо лебедей пущаше,

Нъ свои вещиа персты

На живая струны въскладаше,

Они же сами княземъ славу рокотаху.

«По древу» в контексте песни означает — по гуслям, которые скальды тех времен образно называли «живым древом», «мировым древом». Поэт «Слова» не пересказывает «соловию (сравни с «витию») старого времени», а просто цитирует как доказательство того, что равно ценны «оба полы времени» — прошлое и настоящее. Он относится к Бояну, как Архилох к Гомеру, как Вергилий к Музе, с должным благоговением, но следует в поэзии своим путем. В этом отрывке скрыто еще некое указание на содержание песен Бояна, которые, помимо его современности, охватывали и стародавние времена — «рища в тропу Трояню», и огромные славянские и кыпчакские просторы — «чресъ поля на горы».

Своеобразие поэтической манеры певца «Слова» очевидно, у него помимо «старых словес» появляются новые, с более тонкими, можно даже сказать, лирическими ритмами и интонациями, насколько об этом можно судить по дошедшим до нас, многократно переписанным текстам:

…изрони женьчюжну душу

Изъ храбра тела

Чресъ злато ожерелие…

Мое веселие

По ковылю развея.

Поэзия этого безымянного певца открывает картины юного древнерусского мира словно с «облацев», все в ней ярко, все видно — и крохотная деталь, и эпическое войско на марше, в ней и бояново величие, и новая ритмика. Звучит она современно и на древнерусском наречии. Даже рифмы в песне появляются. Да не случайно, не просто так, а упорядоченно, как в народной поговорке. Вот пример каскадной рифмовки:

А мои ти куряне

Сведоми къмети:

Подъ трубами повити,

Подъ шеломы възлелеяни,

Конец копия въскормлени,

Пути имь ведоми,

Яругы имь знаеми,

Луци у них напряжении,

Тули отворении,

Сабли изъострени,

Сами скачють,

Аки серые вълцы въ поле,

Ищучи себе чти,

А князю славе.

Все «Слово о полку Игореве» драгоценно, в нем сокрыта и передана в века истинная поэзия русского языка, ее Дух. Несмотря на то, что сотни исследователей уже третье столетие изучают и уточняют этот подлинный шедевр, предлагают свои варианты перевода, разбивают сплошной текст на строчки, далеко не все огрехи переписчиков устранены, не все комментарии даны. Но и в нынешнем состоянии, кроме явно приписанной, искусственной концовки, «Слово» целиком должно входить в антологию русской поэзии. Труднее обстоит дело с другими, несомненно, литературными, но далеко не во всем, а иногда лишь в небольшой степени собственно поэтическими текстами.

Вернемся к «Повести временных лет». Она написана не для нас, но адресована современникам летописцев. Соответственно, и стиль, и факты, и образный строй «Повести» приспособлены для их восприятия. Летописцы, ведя свое повествование, часто делают ремарки: «гдеже ныне увозъ Боричев», «гдеже ныне зовется Щековица», «идеже ныне стоить сельце Преъславино». Безусловно, составители текста зависели от характера образованности и предпочтений своего читателя-современника, сформированного в двух потоках — в устной народной поэзии и книжном, читай «ученом» слове. Оба эти духовных языковых потока, хотя и по-разному, были «искусными», не соперничая друг с другом. Летописцы часто лишь намекали на песню, а она уже звучала в памяти и душе читателя-собеседника. Эти намеки для нас драгоценны. Но порой для убедительности события, создания особого напряжения и драматизма они обращались непосредственно к поэтической форме. Именно эти отрывки нас интересуют, без них представление о бояновой эпохе развития отечественной поэзии будет неполным. В подобных случаях летописцы могли вводить в текст старинные песнопения или создавать свои собственные поэтические произведения, особенно там, где персонажи «Повести» ведут устный рассказ об увиденном и услышанном. Ко второму случаю относится поэтический рассказ Андрея Первозванного о любви к чистоте славян, достигаемой через добровольное «мучение», якобы произнесенный им в Риме:

Дивно видехъ

Словеньскую землю,

Идучи ми семо видехъ

Бани древены,

И пережгуть е рамяно,

И совлокуться, и будут нази,

И облеются квасом усниянымь,

И возмуть на ся прутье младое,

И бьють ся сами,

И того ся добьют,

Овда вылезут ле живи,

И облеются водою студеною,

И тако ожиуть.

И то творят по вся дни,

Не мучими никимже,

Но сами ся мучать,

И то творять мовенье

Собе, а не мученье.

Тут и сказовый стих проступает, и мелодия слышится, и рифма звучит! Часто цитируют это место из «Повести», но без разделения на строки оно воспринимается как проза, а ведь это не так. Приведем еще отрывок лета 964-го, созданный в духе бояновой поэтики, об эпических деяниях князя Святослава Игоревича:

Князю Святославу

Взрастъшю и взъмужавшю,

Нача вои совкупляти

Многи и храбры,

И легъко ходя, аки пардус,

Войны многи творяше.

Ходя воз по собе не возяше…

Ни шатра имяше,

Но подъкладъ постлавъ

И седло в головах…

Поэту-исследователю «Повести временных лет» откроются песенные и речитативные жемчужины, образцы древней русской поэзии. Жаль, что эта работа до сих пор не проделана. Да и кому ныне придет в голову, если беда не грянет, чистить колодец живого русского слова! Но ныне скудеющий наш язык сам требует этой работы. Даже беглого взгляда на «Повесть» достаточно, чтобы увидеть: именно из песен пришло в летопись сказание об орде обров, мучавших наших предков и оставивших в памяти народа пословицу, широко известную уже в Х веке — «погибоша аки обре». Обры «погибоша», а следом печенеги «придоша». А как ритмично и поэтично выстроен в летописи под 862 летом рассказ об изгнании варяг за море, о походах воеводы Олега на Киев (лето 879) и Царьград (лето 907)!

Зачастую плотность исторического, документального текста почти не оставляла летописцу места для поэзии, смятой повествовательной прозой. Но почуять-то можно! Так Пушкин угадал в отрывке о гибели Олега Вещего песенную основу и возродил ее в собственных стихах. Но сколько еще эпического и лирического в летописных рассказах о князе Игоре Старом, княгине Ольге и их драматических коллизиях с непокорными и гордыми, но сказочно глуповатыми древлянами! Если убрать отступления и ученые пояснения летописца, соединить поэтические вкрапления в единый текст — зазвучит, словно под звон гуслей, эпическое песнопение этой пассионарной, богатой на таланты, эпохи, высвобождая для нас энергию старинной русской поэзии, столь необходимую для освещения сумеречной души.

Поэт древней Руси мог быть и в монашеском клобуке. Возможно, певучий рассказ Андрея Первозванного в недатированной части «Повести временных лет» принадлежит перу Нестора, осуществившего последнюю редакцию этого разнообразнейшего по жанрам коллективного сочинения. Вослед ему в свой явно прозаический текст, и это в дальнейшем становится правилом, вводит поэтическое речение игумен Даниил («Хождение игумена Даниила в Святую землю»):

Мыслею своею

И нетерпением своим

Восхоте видеть

Святый град Иерусалим.

Такова сила древней русской поэзии, что она буквально проступает сквозь повествовательную ткань, в общем-то, дневниковых записей. Нечто подобное обнаруживается в речах Кирилла, епископа Туровского (XII в.). В «Слове на пасхальную седьмицу» («Ныне солнце красуется…») он выходит за рамки церковной риторики, вдохновляясь народными, песенными, уходящими в недавнее язычество, мотивами:

Ныне вься доброгласныя птица

Церковных ликов гнездящася веселяться:

И птица бо, рече Пророк,

Обрете гнездо себе, олтаря твоя,

И свою каяжьдо поющи песнь,

Славит Бога гласы немолчьными…

Ныне рекы Апостольские наводняются,

И языческие рыбы плод пущают,

И рыбари глубину Божия в человечения испытавша,

Полну церковную мрежю ловитвы обретают.

То были весна и лето поэзии Русской земли, многонационального раннесредневекового государства Восточной Европы. Посмотрим, что происходит с нею в ордынскую зиму (XIII-XIVвв.). Беда, обрушившаяся на русские княжества, вызвала к жизни прекраснейшее поэтическое творение — «Слово о погибели Русской земли»:

О светло светлая

И украсно украшена

Земля Русская…

Озеры многими

Удивлена еси,

Реками и кладезями

Месточестимыми,

Горами крутыми,

Холмы высокими,

Дубравами частыми,

Польми дивными…

Здесь нет единообразно заданного ритма, нет и намека на рифму, ранее уже встречающуюся в древнерусских рукописных текстах, нет в подлиннике и графической разбивки строк. Согласен — это не стихи. Но это поэзия! Это свободное, интонационно непредсказуемое биение ритма. Поэтическое содержание может являться в разных формах-одеждах, и нет такого закона, что оно выбирает себе единственно верную форму. Меняется мода на одежду, меняется и форма стиха. Было бы во что влить содержание! Для материального и духовного труда существует необходимый инструментарий — рало, серп, коса, мотыга, или же — метрика, ритмика, рифмика, строфика. Зачем нам все это во время самоуправляющихся комбайнов и электронной техники, компьютерной музыки и стихов? Затем, что это бесценный опыт предков может спасти от засухи поле российской словесности, а значит и саму державу — Россию.

Устная «безыскусная» словесность времен ордынского ига нам по рукописным книгам неизвестна (следовало бы поискать!), а в «искусной» литературе явно намечается угасание поэтических токов и усиление церковного, покаянного красноречия. Возможно, певучая фраза новгородского архиепископа Антония (Добрыня Ядрейкин) свидетельствует о духовном надрыве народа, погасившего на время свечу поэзии: «Миро священное варят иконами ветхими…» Раздробление и катастрофическое исчезновение Русской державы ослабляло и веру, и поэзию. Серапион, епископ Владимирский, представитель первого поколения русских людей, оказавшихся под властью Золотой Орды, несомненно, обладал талантом поэта, но писал чисто книжным, осипшим от боли языком:

Се уже наказает Бог знаменьем,

Землетрясеньем Его повеленьем…

И землю нашу пусту сотвориша,

И грады наши плениша,

И церъкви святыя разориша,

Отци и братию наша избиша;

Матери наши

И сестры наши

В поругание быша…

Мал час

Порадовахся о вас.

Более явственно обыденная «безыскусная речь» сказывается в творениях свет­ских писателей, особенно тех из них, кто на себе испытали удары судьбы. Пусть и не из кладезя, но из родников языка пробившихся на поверхность исстрадавшейся, раздробленной и обессиленной Русской земли они черпают слова. Примером может служить знаменитое «Моление к своему князю» Даниила Заточника, хотя в его речах, озорных и печальных одновременно, звучат нотки скомороха, потешника, изгоя без определенного места жительства. И все же он поэт, но поверженный временем и от этого еще более страдающий:

Возстани, слава моя!

Возстани, палтырю и гусли.

Да разверзу в притчах

Гадания моя

И провещаю в языцех

Славу мою…

Кому есть Переславль,

А мне Гореславль…

Горести дымныя

Не терпеши,

Тепла не ведати.

«Горести дымные»! Так магически поставить рядом два слова мог лишь поэт. Многомерность чувства, игра звуками и смыслами, и — ничего искусственного, витиеватого, возвышенно-религиозного, заимствованного. Перед нами поэт, мирянин-острослов, свободно черпающий чистое слово из кладезя народного языка.

В XV веке Московское государство росло, а вместе с ним возрождалась и сила языка. Вновь вспомнили Бояна, заучивали наизусть «Слово о полку Игореве», зачитывали старинные летописи. Так и хочется сказать — сообща чистили и поновляли колодцы родной речи. Это не голословное утверждение, тому свидетельством поэма Софрония Рязанца «Задонщина». Вся она до крайней буковки должна войти в антологию тысячелетней русской поэзии. Приведу несколько фрагментов:

Снидемся, братья и други,

И сынове русские,

Составим слово к слову,

Возвеселим русскую землю,

Возверзнем печаль

На восточную страну…

………………………………….

Восхвалим вещего Бояна,

В городе Киеве горазда гудца…

………………………………….

Оле, жаворонок птица,

В красные дни утеха!

Взыди под синия облаки,

Посмотри к сильному граду Москве…

……………………………………..

Уже бо брате, стук стучит

И гром гремит

В славном городе Москве.

О те брате не стук стучит,

Не гром гремит:

Стучит сильная рать…

Поэт не заботится об оригинальности, исключительности своего произведения, он свободно подключает к стонущей душе всю орудийность и гибкую маневренность книжной поэзии. Дух русского языка ликует в этой поэме. Заметим, что Боян воспринимается автором «Задонщины» так же, как Пушкин в нынешнем веке. Не ошибусь, если скажу, что именно древнерусской поэзией, не менее, чем победой на Куликовом поле, вдохновился Софроний на свой поэтический подвиг.

Стала налаживаться жизнь в Русском государстве. Вот уже и соседние тюркские земли вошли под могучие крылья московской державы Ивана Васильевича, царя Грозного. Да вот православному правителю повсюду мерещатся враги, и начал он терзать свое собственное отечество опричниной и казнями. И народ отозвался новыми песнями:

Псковичи туто горько заплакали,

Како ли зеницы не упали

Со слезами вкупе?

Како ли не урвалося

Сердце от корени?,,

О славный граде Пскове великий!

Почто бо сетуеши и плачеши?

И отвеща прекрасный град Псков:

Како ми не сетовати,

Како ми не плакати

И не скорбеть своего опустошения?

Прилетел на мя многокрылый орел…

Даже Иоанн, правитель порфирородный, поражаясь стольким предательствам в его отчине, стал сочинять стихиры, насыщать крепким речением свои послания к беглому князю, другу юности Андрею Курбскому. В те года много читали, много переписывали старинные книги. Не ошибусь, если скажу, что Русь этого столетия была самой читающей и самой пишущей страной в мире. Горы рукописных книг скапливались в амбарах, клетях — и не лежали мертвым грузом, но изучались со вниманием. Сам царь собрал «великую» библиотеку, которая, к сожалению, сгинула где-то в подземных казематах. Распространение бумаги, как основы для письма, сделало литературное творчество доступным почти каждому. Мастера грамоты, остановившись на постое, за зиму обучали и детей, и взрослых письму и чтению. А бродячие ватаги скоморохов, гудцов-музыкантов и кукольников услаждали слух не только вельможных бояр и дворян, но и простонародья. Достаточно взять народные исторические песни — сколько поэзии, еще не извлеченной из фольклорных текстов, не ставшей достоянием нашего времени. Кажется, что в окружении венценосца, увлекающегося словесным творчеством, все были изрядными витиями. Вот и приближенный к царю думец, монах Сильвестр, составитель «Домостроя», верноподданным пером пишет поэтическую идиллию о людях «всея великая Росии»:

Славы земные

Ни в чем не желай

Вечных благ

Проси у Бога,

Всякую скорбь и тесноту

Благодарением терпи;

Обидим не мсти,

Хулим не моли,

Зла на зло не воздавай,

Согрешающая не осуждай…

От Бога грех,

А от людей укор и посмех.

Иван Грозный считал себя вправе управлять не только народом, но и языком. Сам он писал старинным русским словом, темно и невразумительно, хотя и не без обаяния бояновой эпохи. В Европе так давно уже не писали. Все у него было по старинке слито воедино, «ни строками, а не стихами…, паче меры преизлишно и звязливо…, яко бы неистовых баб басни». Это оценка творчества Грозного князем Андреем Курбским. Тревожный звоночек первого западника, ярого противника самородной русской поэзии, не знающей иноземной стихотворной формы, разделения на прозу и стихи, литературных жанров. Кончалось время «вещего Бояна», началось заиливание и ветшание традиционных колодцев русской поэтической речи. А как иначе?! Иначе Запад засмеет! Сам православный царь восстал против этого веяния, резко отвечая Курбскому: «Се убо свою злобесную собацкую измену до конца совершаешь!» Но близилось уже время Раскола и Смуты в русском языке и поэзии.

Наступил XVII век, распахнулись ворота на западную сторону, стихи отделились от прозы, создав самостоятельный жанр книжной литературы, но поэзия еще на долгое время осталась в прозе и устном народном творчестве, продолжающем ее питать своими живыми языковыми соками. В прозаическом тексте «Сказания» Авраамия Палицина (1620 г.), например, стихи органично включены в ткань повествования: «…исходяше бо за обитель дров ради добытия, и во град возвращахуся не без кровопролития…», хотя и без видимой надобности, просто, как модное украшение, плетение словес. Но есть и другие примеры, свидетельствующие об устойчивости бояновой поэтической традиции. Это подтверждается текстом такого грандиозного повествования, как «История об Азовском осадном сидении донских казаков». Задуманное в качестве послания государю как «реляции», то есть официального донесения о реальных событиях, оно в ряде фрагментов буквально наполнено поэзией. Автор этого произведения, возможно, казак Федор Порошин, был прекрасно образован, несомненно, знал и «Слово о полку Игореве» и «Задонщину», и казацкие исторические песни. К поэтическим средствам он обращается лишь тогда, когда повествовательный язык бессилен выразить охватившее его чувство, недостаточен для передачи разыгравшегося на его глазах действия. Поэтический текст бросается в глаза, он вспыхивает, говоря словами автора, «во всю вселенную» из потока деловой и обстоятельной, с перечислением количества пушек, солдат, провианта, прозы. Остается лишь, разбив на такты-строки, насладиться этой чудной и гордой поэзией:

…Где у нас была степь чистая,

Тут стала у нас одним часом,

Людьми их многими,

Что великие леса темные.

От силы их многия

И от рыскания их конского

Земля у нас под Азовом

Потряслася и погнулося,

Из реки у нас, из Дону,

Вода на береги выступила

От таких великих тягостей,

И из мест своих

Вода на луги пошла…

И солнце померкло в дне том

И в кровь превратилось:

Как есть наступила

Тьма темная…

Воочию видно, что русский колодезный язык от «тропы Трояни» до азовской Трои, от Днепра Славутича до Дона Тихого (Ивановича), не оскудел за 700 лет, наполняясь то слабостью, то силою русской державы, но оставаясь цельным, единым и свое­образным в ряду иноязычных литератур. Эту отечественную поэзию еще предстоит извлечь из-под спуда страниц рукописных книг и вернуть русскому читателю.

В XVII переломном столетии поэзия русского песенного слова звучала от Дикого Поля до Белого моря. Ее никто не записывал, поскольку не видели в этом особой необходимости, она и так хранилась в сердечной памяти людей. «Безыскусная» поэзия, если современники на нее откликаются, рано или поздно становится достоянием печатных страниц. В России первые записи устной поэзии были сделаны по заказу иностранца, англичанина Ричарда Джемса. Случилось так, что этому послу или шпиону, а может быть, и тому, и другому, волею случая пришлось задержаться на зиму в Холмогорах. Он прислушался к песням русского Севера и обнаружил в них документальное свидетельство настроений, царящих в народе. Это ему показалось интересным (жизнь правителей, военные действия, политическая обстановка и другие разведданные) для общей характеристики России, опасного и непонятного для «просвещенного» Запада соседа. Рукопись с текстами песен (1620 г.) и по сей день хранится в Оксфорде. Так несколько песен сохранилось и для нас. Вот строки из записанной Джемсом былины «Набег крымских татар»:

А думайте вы думу с цела ума…

Побежал еси, собака Крымский царь,

Не путем еси, не дорогою,

Не по знамени, не по черному…

Безымянный автор поражает своей поэтической виртуозностью. Вот он изображает жалобу стрельцов и заставляет народный тактовик звучать чуть ли не классическим, привычным нашему уху стихом, предвосхищая ритмы Алексея Кольцова:

…Ино, боже, боже,

Сотворил ты, боже,

Да и небо-землю,

Сотвори же боже

Весновую службу.

Не давай ты, боже,

Зимовыя служба,

Зимовыя служба

Молодцам кручинно,

Да сердцу надсадно…

Настоящим поэтическим шедевром этой случайной подборки оказалась «Песня царевны Ксении Борисовны», дочери царя Бориса Годунова, сосланной Лжедмитрием в Белозерский монастырь:

Восплачется мала птичка,

Белая пелепелка:

«Охте мне молоде горевати!

Хотят сырой дуб зажигати,

Мое гнездышко разорити,

Мои малыя дети побитии,

Меня пелепелку поимати.

А далее, словно из плача Ярославны, поется:

А восплачется на Москве царевна,

Бориса дочь Годунова…

А что наше царство загибло:

За батюшково ли согрешенье,

За матушкино ли немоленье?

В книжном варианте поэтическое повествование о царевне выглядело иначе, к примеру, в книге тобольского дворянина Сергея Кубасова «Написание вкратце о царях Московских»:

Царевна Ксения

Дщи царя Бориса, девица

Сущи отроковица,

Чудного домышления,

Зельною красотою лепа,

Бела вельми,

Ягодами румяна,

Червлена губами,

Очи имея черны, велики,

Светлостию блистая…

Млечной белостью облиянна…

Гласы воспеваемые любяше…

Слышати желаше.

Между поэзией «гласов воспеваемых» и книжной, как можно заметить, значительная разница, которая со временем лишь усилится. Между фольклором и литературой проляжет граница, не преодоленная и в наши дни, когда записи русской народной поэзии формально стали книжными текстами, но как материал для исследований фольклористов и языковедов, а не как колодезная речь поэта, поднятая с глубины в тысячу лет. Не вся десятина языка вошла в арсенал нынешних литераторов, зачастую им и последний трехвековой опыт избыточен и неподъемен. А жаль. Хорошо бы через головы поэтов Пушкинской эпохи оживить свои души бояновой речью!

Поэзия XVII и первой половины следующего века современному читателю ничтожно мало известна. Это столетие явилось сложной разделительной полосой между двумя эпохами — древностью и современностью. В приказных избах профессиональные стихотворцы, создавшие так называемую «приказную школу» русского стиха, окончательно отделяют стихи от прозы. Карион Истомин пытается упорядочить традиционный русский тактовый стих. Симеон Полоцкий привносит в русскую культуру силлабическую систему стихосложения и сочиняет огромную книгу стихов «Вертоградъ многоцветный», которую протопоп Аввакум окрестил «философскими виршами», якобы чуждыми духу русского языка. Действительно, «Житие» Аввакума ныне читается, а стихи-вирши Полоцкого покоятся в «Памятниках литературы древней Руси». Но просто мы не научились читать силлабику, богатую и по формам, и по содержанию. Приведу четыре строки из «Приветствия царю Алексею Михайловичу» Симеона Полоцкого:

По царской чести и дом зело честный,

Несть лучше его, разве дом небесный,

Седмь дивных вещей древний мир читаше:

Осмый див сей дом время имать наше!

Это, несомненно, новаторская поэзия, сознательный отказ от веками отшлифованной в русском языке песенно-бояновой традиции, шаг в сторону Европы, профессионального литературного творчества, мировой культуры стиха. Но и она не грешила против духа языка, и в этих виршах, как рыбы в вершах, попадается истинная поэзия. Подобные «вирши» писались в России более столетия, а в провинциальных городах и того дольше, пока силлабо-тоническая реформа стихосложения Тредиаковского-Ломоносова, осуществленная в 1743-1753 годах, не открыла дорогу русской поэзии Пушкинской эпохи, смело вошедшей в круг мировой литературы и продолжающейся, то разгораясь, то затухая, и по сей день.

Вернемся в XVII столетие, которым я и намереваюсь завершить данный очерк. Поэзия этого века необычайно разнообразна и по формам, и по содержанию: народная песенная и говорная, книжная тоническая и силлабическая, вкрапленная в прозу и записанная стихами. Есть тексты пограничные между разными системами стихо­сложения. Например, в «Торжественнике» читаем:

И помыслив первое убо блаженство,

Второе же свое окаянство,

Коликих благ себя лиших,

И колицеми злыми себя обложих,

Вам Бога моего благость,

Вем Отца моего кротость…

Сильна поэзия в демократических повестях, таких, как «Повесть о Горе и Злосчастии», «Стихи про Удачу-Добра молодца», в стихотворных опытах Епифания Премудрого, Мелетия Смотрицкого, С. Шаховского, И. Хворостина, И. Наседки, в поэтических опытах С. Пазухина, П. Квашина и многих других забытых русских поэтов. Их творчество убедительно свидетельствует о том, что дух поэзии русского языка шире силлабо-тонической формы, во многом скроенной по западноевропейской моде. Не случайно, хотя и без возвращения к сокровищам бояновой эпохи, тоническое стихосложение самопроизвольно появляется в русской поэзии ХХ столетия.

Поэзия времени Смуты и Раскола по массовости и разнообразию схожа с лавиной стихотворной продукции нашего времени, только, пожалуй, более разнообразна. Вот перед нами «Урядник сокольничьего пути» царя Алексея Михайловича с его редакторскими вставками. Казалось бы, вполне прагматическая книга о порядке соколиной охоты, но судите сами, не поэт ли ее создавал?

Хотя мала вещь,

А будет по чину честна,

Мерно, стройна,

Благочинна;

Никто же зазрит,

Никто же похулит,

Всякий похвалит,

Всякий прославит

И удивится,

Что малой вещи честь и чин

И образец положен по мере…

Всякий же читателю, почитай

Уразумевай, и узнавай,

А нас, слагателя, похваляй,

А не осуждай.

Изысканный скомороший ритм, виртуозная рифмовка, а какие звуковые находки, аллитерации — «птичью добычу», «погодье в поле» и так далее. Чувству русского языка Алексея Михайловича можно позавидовать, а технике письма поучиться. А ведь перед нами прозаическое произведение. Или все же поэтическое? Приведу еще один отрывок из «Урядника», выделяя ритмику сценария подготовки к соколиной охоте.

Приняв кречета,

Подступает к царю

Благочинно,

Смирно,

Усердно;

И станет поодаль царя и великого князя

Человечно,

Тихо,

Бережно,

Весело,

И кречета держит

Честно,

Явно,

Опасно,

Стройно,

Подправительно,

Подъязвительно

К ведению человеческому

И ко красоте кречетьей.

Все говорит о совершенном владении традиционной поэтикой тактового стиха. И уже не серьезность темы раскаляет слово до поэтической мощи, но обыденное мелкотемье выполнено в лучшей, ювелирной манере песнетворцев былых времен. Поэтические пустячки станут в следующем веке заполнять сборники стихотворцев и альбомы их почитательниц в огромных количествах.

Последним мощным аккордом бояновой поэзии явилось творчество протопопа Аввакума, сознательно ориентирующегося на «безыскусную» и «искусную» традицию «природного русского», в моем словоупотреблении — колодезного языка. Свой век Аввакум называл «суетным», опору искал в родной речи и дедовой православной вере. В самых важных местах «Жития» он прибегал к помощи поэзии, создавая мощные образы, находя точные детали, рифмуя слова и ритмизируя фразы:

Аще бы не были борцы,

Не бы даны быша венцы…

Не по што ходить в Персиду,

А то дома Вавилон…

Есть у Аввакума и независимые от прозы традиционные стихотворения, одним из которых я и завершаю очерк первого семисотлетия русской книжной поэзии:

Се еси добра, прекрасная моя,

Се еси добра, любимая моя.

Очи твои горятъ, яко пламень огня,

Зубы твои белы паче млека,

Зрак лица твоего паче солнечный луч,

И вся в красоте сияешь, яко день в силе своей.

Пришло время просвещения и романтизма. Поэзия царствовала и ценилась неизмеримо выше прозы, поэты безоглядно (без оглядки на традицию) стремились к новизне и к индивидуальному своеобразию. Их опьянила мировая культура, и стали они постепенно забывать об истоках. Груды древних рукописей сгорали в пожарах и истлевали в заброшенных книгохранилищах. Журналы 1840-1880-х гг. возлюбили прозу, а стихи, если и печатали, то лишь для заполнения пустот. Д. Писарев предлагал переложить поэзию «чистого искусства» Афанасия Фета на деловую прозу и посмотреть, что из этого получится; граф Л.Н. Толстой в одном из своих писем начала прошлого века сравнивал поэта с пахарем, который за плугом «выделывал бы танцевальные па». Стихи стали считаться полнейшим вздором, пока в начале прошлого века они вновь не вышли на передовую линию огня культуры. Стало ясно, что поэзии доступно то, что не по плечу прозе. Поэты безоглядно устремились всё к большей и большей сложности, забывая о духе ещё живого, но измученного родного языка. К концу века рудники по добыче поэзии истощились, приходилось работать на вторичном сырье, экспериментировать или уходить в классическую простоту стиха пушкинской поры, а копать-то необходимо было глубже! К началу нынешнего тысячелетия стихи в культурном процессе заняли последнее место. И тут ни при чём рыночные отношения. Зачем покупать сборники стихотворений, если их всё равно не читают? Вода заилилась и заржавела. Можно сетовать, говорить, что в наши меркантильные дни пользуются спросом, а потому и преобладают зрелищные, картинные, празд­нично-игровые жанры, что люди склонны к шумным удовольствиям и развлечениям, а стихи нельзя поднять до массового зрелища, они интимны, от сердца к сердцу. Действительно, поэзия, как особое духовное вещество, невидима по своей природе. Но её можно чувствовать. С томиком любимых стихов человек не будет одиноким. Вот и стала она делом старателей-одиночек, а, значит, для её добычи наступили благоприятные времена. Пессимист сетует: «Поэзия не продаётся…», оптимист восклицает: «Поэзия не продаётся!» Из всех видов искусства, поэзия осталась самой непродажной, как в прямом, так и в переносном смыслах, хотя частицы её всё же востребованы как товар (рекламные ролики, слоганы, агитки, лозунги, заказные стихи и пр.).

Поэт исподволь обогащает родной язык, хочет он того или не хочет. И в России, и в мире поэт не больше, чем поэт, ему и не нужно быть чем-то больше. Творить на поле десятины родного языка — огромный труд, когда уж тут заниматься чем-то другим. Отстаньте! Язык объединяет людей, как колодец в засуху, вселяет веру в жизнь, а в итоге, как следствие, укрепляет державу, власть, семью, частного человека. Так было и в боянову, и в пушкинскую эпоху отечественной поэзии. Об этом мне рассказали русские книги, полные высококачественной поэзии, образцы которой приведены в данном очерке. Но мне этого мало. Вот и поставил я задачей продолжить копать свой колодец, добавить к нему новые венцы и очистить от ила пробивающиеся с самого дна ключи фольклорных токов и молитвословного, литургического стиха…

Пока я утолял свою летнюю духовную жажду поисками глубинной живительной влаги поэтического слова, починили водонапорную башню. Случилось это прямо к сезону долгих сеногнойных дождей. Жизнь в деревне вошла в привычное русло. Из колонок вновь лилась ржавая казённая вода, и тропы к колодцам быстро заросли чертополохом. Ни скрипа ворота, ни позвякивания цепи. Ушла беда — и не нужна колодезная вода. Но я твёрдо решил стать автономным, не зависеть ни от каких администраций. Я пробурил возле дома свою скважину до подземных истоков — и какая же там оказалась свежайшая, чистейшая, вкуснейшая вода! Кто его знает, что там нас ожидает в ближайшем будущем? Пути Поэзии неисповедимы.

 


Виктор Михайлович Петров родился в 1949 году в Томске. Окончил Томский государственный университет. Служил в армии. Участ­вовал в ар­хе­ологиче­ских раскопках и исследованиях в Сибири. Публиковался в «Литературной газете», журналах «Сибирские огни», «Радуница», «Очаг», «Сельская новь», в антологиях и периодике. Автор ряда научно-популярных книг, стихотворных сборников «Кол­чан сибирских стрел», «Заян», «За пределами суток», «Параллельные ми­ры» и др. Член Союза писателей России. Живет в Лобне Московской области.