(473) 253 14 50
253 11 28

Был день, который жизни стоил

ЮРИЙ МЕЩЕРЯКОВ

Рассказы

 

Эх, Михалыч, хороший ты мужик, понимающий, выслушать умеешь, мысль уловить, не то, что другие, все в суете, боятся не успеть… И то верно, директорами школ других не назначают. Ты вот историю уже двадцать лет преподаешь, как гвозди забиваешь. И срочную в армии уже взрослым человеком отслужил, автомат в руках держал. По себе знаешь, как укрепляется дух. Так что если с кем поговорить за жизнь, только с тобой… Хочу тебе один случай рассказать про войну — про себя, своих бойцов, как мы в Афганистане служили. Теперь это тоже история… Да и вопрос один застрял во мне, как осколок, много лет сидит…

В тот день мы все могли быть при орденах, а у меня как у командира был шанс стать Героем Советского Союза. Думаешь, нос задираю? Как бы не так. Живем-то мы по соседству, а много ли друг про друга знаем? То-то же. Но сразу скажу, такой шанс мне выпал всего-то один раз за всю службу, за целую жизнь, однако, не срослось там что-то на небесах. Или наоборот срослось, только по-другому. Ведь если бы мы тогда… Нет, давай сначала нальем всклянь, да помянем. За Афган по-другому нельзя, дорого он нам обошелся… Эпоха была…

 

Напоролись мы как-то на засаду, вот и зажали нас духи в ущелье, крепко зажали. Мы за камнем, за большим валуном, а вокруг долбит, свистит, рвет душу, пули плотно ложатся. Слава Богу, позицию успели занять. Но камень этот — посреди сухого русла реки, вокруг только голый песчаник, уходить некуда. Нас семеро, и мы далеко оторвались от роты. День же только начинался…

Выход нашелся самый дерзкий, потому и самый простой. У духов под их гребнем, с которого они нас били, образовалась мертвая зона. Если до нее добежать, они потеряют нас из виду, да и гранату не добросят. Что нам делать потом, думать было некогда, уйти бы из-под огня. И ушли ведь. Рывком, по одному, навстречу духам, на их хребет. Бегу, ветер в лицо, пули за спиной шуршат, а у меня, как назло, из «разгрузки» — нагрудный чехол такой для магазинов — магазин-то как раз и выпал. Чертыхнулся. Тут каждый патрон на счету… Вижу я боковым зрением, как боец, что следом бежал, притормаживает, наклоняется за магазином… «Черт с ним!» — ору ему. Коротко, емко. Но он все-таки успевает поднять, не зацепило его. Жаль, не помню, кто таков был, не то Мельник, не то Смирнов, а может, и Виваль… Добрались до высокой крепкой скалы. Повезло нам, все целы. У меня сердце молотит, азарт прет, надо же что-то делать! Только не ждать, не ждать… Кругом духи, а у меня в голове мысли, как в калькуляторе, и состояние, как будто я на Олимпийских играх. Одним словом, готовность к бою была предельной.

Перед нами нарастает хребет, мы у самого его основания. По гребню рассыпаны камни, валуны, из земли одна за другой поднимаются глыбы породы. Складки местности пока нас скрывают. Где-то впереди в двухстах метрах духи занимают огневые позиции, уже связались со своими соседями и теперь ждут, что решат их командиры. Но вот чего они не ждут, так это нас с фланга и тыла. Их около тридцати человек, на каждого из нас по пять-шесть духов. Если мы сблизимся с ними на бросок гранаты…

— Слушай меня, — командую я бойцам. — Идея простая. Поднимаемся по хребту, рассредоточиваемся и атакуем. Действуем быстро, слаженно, держим инициативу. Мы возьмем их тепленькими. На нашей стороне точный расчет, маневр, огневая мощь и главное — внезапность. В общем, тактика. Они знают, что их в несколько раз больше, они выше — это их преимущества, вот только не знают, с кем воюют. Это будет сюрприз.

В ответ молчание. Мое маленькое войско медленно переваривало сказанное командиром, то есть уясняло задачу.

— Так, связь, Мурныгин, ты остаешься здесь. Место подходящее. Стоишь на дежурном приеме. Наблюдаешь! Держишь тыл — «тараканы» побегут, мало не покажется.

— Понял, есть. А что я тут один буду?

— Нет. С тобой Шитов.

Так получилось, что Шитову, моему арткорректировщику, доверить я ничего не мог, ввиду его полной потерянности. Как узнал? Посмотришь в глаза — узнаешь. Вот этот лейтенант и придавался связисту, солдату, который в свои неполные двадцать мог и за себя, и за того парня постоять.

— Остальным! Вещмешки снять. При себе только оружие и боеприпасы. Приготовить к бою гранаты. — Обвел всех взглядом и после паузы продолжил. — Ребята, поймите правильно, у нас нет другого выхода. Если мы их сейчас не сделаем, то они из нас сделают винегрет, но чуть позже…

До меня самого-то не сразу дошло, что здесь, на перекрестке ущелий Пини и Хисарака, долго не продержаться. Наших рядом нет, а духи подтянутся вот-вот. Надо захватывать хребет. Я говорю медленно, внушительно, чтобы до каждого дошло — надо! — а у самого внутри все продолжает кипеть от какой-то внутренней решимости. Я точно знал, что по-другому нельзя, знал… И вдруг Аверичев, толковый солдат, хоть и молодой, смотрит на меня как-то удивленно, с растерянностью и выдает:

— Товарищ лейтенант, их очень много, они же нас перебьют!

— Да?…

Кто ему сказал такое, с чего он взял, что нас перебьют? В какую школу он ходил, чему его учили? Мы же русские. Либо мы, либо… нет вариантов. Но я осекся, посмотрел в глаза своим солдатам, и понял, что никто из них не верит в успех, почти никто… Уже позже, много позже, когда все закончилось, понял и другое, что проскальзывало мимо меня — никто из них до того не бился за жизнь, не стрелял в людей. Молодые, считай, только что школу окончили… А в тот конкретный день, в тот час стрелять надо было много, и стрелять почти в упор. Если бы я приказал, они бы пошли — мы же в одной связке — но они не верили в успех. И сломал я свою гордыню. Я сломался… Впервые сомнения закрались мне под панаму, и почувствовал я каким-то болезненным нервом, что их действительно перебьют, а значит, и я лягу вместе с ними. И сколько мы к тому времени положим духов, уже не будет иметь значения. Мы стояли лицом к лицу, и между нами был только один вопрос: быть или не быть? К нему придавались два известных ответа. Вот и делай свой выбор, командир.

Был день, который целой жизни стоил, кровь кипела, а разум все же холодным остался. И мы, все семеро, как-то прорвались из засады, сумели отойти, выжили и грех на душу не взяли, точнее, лишнего не взяли. Словно кто-то целый день нас берег, вел по этой долбаной пустыне, по сухому руслу под палящим солнцем, как Моисея с его народом, пока тысячи душманских пуль устраивали нам экзамен на зрелость. Вот такой я сделал выбор, и должен тебе сказать, мы отработали его по полной, никто нас не упрекнет…

Был ли у нас тот самый шанс? Думаю, был… Конечно, был! Это теперь я осторожный да рассудительный, а тогда война который год шла, высчитать свои шансы на успех было невозможно, никто и не высчитывал, но я-то уверен был. Уверен! Ты понимаешь меня?

 

— Что-то мне в глаз попало, вот, зараза… Да и в горле пересохло. Сентиментальным стал, ностальгия иной раз так достает. Как будто я часть себя в тех ущельях оставил, словами и не объяснить…

Думаешь, смалодушничал я тогда, говори прямо, ты умеешь, вон как с трибуны глаголом жжешь! Молчишь… Ну, раз так, давай еще по одной выпьем, по крайней. И есть за что, так ведь? Солдатики мои живыми остались. Молодые все, да и откуда им другими быть, только со школы… А то и выходит, что свою главную боевую задачу я тогда выполнил.

Водочка. Она самая… Уф, хорошо пошла, мысли даже прояснились. Мы-то раньше больше самогоном промышляли… Ты что там замешкался, уснул что ли? Уснул, эх, бляха-муха, в самый ответственный момент. Ну да ладно, что с гражданского возьмешь, хоть и с директора, навоевался за день с учениками, будущими солдатами. Вон они собрались у спортгородка, дымят сигаретами. Запрещай — не запрещай… Скоро в армию. Кто бы только знал, какой им достанется командир…

Да-а, Михалыч, было дело… Другим уже не расскажу, ни к чему это. Да ты спи, спи, ладно уж, под мои былины и уснуть недолго… Представляешь, я мог стать Героем. Завалить целую банду одним махом — дали бы… Однако не срослось там что-то на небесах… Оно и хорошо, что не срослось, кому он нужен этот Герой посмертно…

 

ТАНЧА

 

Командировку пришлось прервать. Уже три месяца как Илья Белых мотался по стройплощадкам Западной Сибири — зима геологоразведке не помеха, особенно если весной должна начаться прокладка нового газопровода, а с ним строительство компрессорных станций, установка высоковольтных опор, и этим планам ничто не могло помешать. Теперь Илья спешил домой, в Перевальный, свой родной город. Повод для преждевременного возвращения был печальным. Не стало бабушки, бабы Маши. Но это было только половиной причины. Главное же, что мама очень сильно переживала утрату, необъяснимо сильно, поскольку бабушка, божий одуванчик, давно отсчитывала девятый десяток — вздохни да помяни — уход ее все-таки был ожидаемым.

 

Татьяне Михайловне Белых, Танче, как ее звали когда-то в деревне, недавно исполнилось пятьдесят два года, она была расторопна, неусидчива, не умела отказывать в просьбах, вот и с мужем пришлось расстаться — где ему «само образуется», ей — на три минуты работы, а уж насчет кому-то помочь — с ним такая глупость не пройдет. Дети как-то незаметно стали взрослыми, самостоятельными, разошлись по своим жизненным путям, и уж что-что, а помощи не просили, справлялись своим умом, не дергали за живые нитки. Ей же, во благо ли, в наказание досталось в одиночку ухаживать за престарелой матерью, которая всю жизнь прожила в своей деревенской усадьбе, дальше райцентра никуда не выезжала, а доживала век в скромной квартире дочери на третьем этаже городского панельного дома.

Чудна была баба Маша в последний свой год. Когда на центральном канале шла заставка программы новостей и кони-новости под мажорные позывные галопом рвались через телеэкран, она с полной серьезностью заглядывала за короб телевизора, за телевизионную тумбу и с недоумением и злостью обнаруживала, что никакой конюшни там нет. Сначала это казалось смешным. Домашняя кошка Муся сразу заинтересовалась новой жиличкой. С сосредоточенным выражением кошачьей мордочки она толкала ее мягкой лапой в бок, когда баба Маша лежала на диване, а если та пыталась ее ударить, то Мусин интерес возрастал, она чувствовала противника, ходила вокруг дивана кругами, подняв хвост, подкрадывалась; начиналась настоящая домашняя охота. А бабушке было уже далеко до кошачьих игр, и приласкать она никого не хотела. Наоборот, бывало, подойдет к большому настенному зеркалу, увидит отражение, старуху за стеклом, начинает ругаться на нее почем зря, да еще кулачком своим немощным замахивается! Хотела прогнать соперницу, которая тоже размахивала кулачком, двум старухам в одной квартире никак не ужиться. Недоброй стала бабушка, когда ее разум почти угас, сквозь знакомый безобидный облик проступало нечто первобытное, стержневое, уже неподвластное сознанию, осПпались блестки, скрывавшие натуру, исчезли обычаи и ухватки, привитые сельской обывательщиной, привычкой обманывать других и обманываться самой. Что осталось? Обнаженная правда, голая, неприглядная — сумеречная, как поздняя осень.

Однажды, когда Татьяна Михайловна меняла постель, она схватила ее жестко за руку.

— Ты кто такая? Ты что тут делаешь?

Женщина, ради близкого человека, ради матери превратившая свой дом, да и саму жизнь, в санитарную палату, пропахшую хлоркой, от неожиданности опешила.

— Мам, ты что? Это я — Танча, дочка твоя. Помнишь, ты меня в детстве так называла.

— Танча, дочка? — Взгляд старухи на мгновенье уплыл в сторону: — Врешь ты все, нет у меня никакой дочки.

Та готова была разрыдаться от вернувшейся из прошлого нелюбви, ее снова бросали, и снова она оставалась одна, как и во всю свою проклятую жизнь. Ее бросали всегда. Даже когда она стала девушкой, никто не объяснил, что с ней происходит, отчего у нее, двенадцатилетнего подростка, по ногам течет нечистая алая кровь, страх и стыд обжигали лицо — вокруг одни мальчишки, ее братья, у кого же было просить помощи? У нее не было сестры, с кем бы она отвела душу, и просто не было близкой души. Ее всегда бросали, а она преданно, рабски держалась за свою большую семью, не зная другого пути в жизни. И вот Танча смотрела в глаза своей старой матери сквозь нахлынувшие слезы, смахивала их быстро, пытаясь держаться. Вдруг, в какой-то момент она почувствовала, осознала, почти обожглась, что к ее матери снова вернулся рассудок, старче­ский взгляд стал сосредоточенным, жестким, льдистым.

— Танча? Ты? — Она помедлила, не отводя глаз, прожигая ее своими ожившими зрачками. — Пойдем со мной.

— О чем ты, мам?

— Я скоро умру. Чего тебе непонятно? Пойдем со мной, вместе будем. Чего тебе здесь одной-то оставаться?

И вдруг до Танчи, до Татьяны Михайловны, дошел истинный смысл услышанного. Да, ее впервые не бросали, она оказалась нужна на долгом пути в страшный потусторонний мир.

— Мама, что ты говоришь, как ты можешь? Я же еще молодая!

Она схватилась руками за грудь, превозмогая удушье и не в силах остановить нарастающую боль, мать никогда ее не любила, как будто видела в ней досадную ошибку, помеху. Танча всегда это знала и сегодня по-настоящему испугалась, потому что верила в силу материнских слов больше, чем в любую правду, больше, чем в Бога. Она верила в проклятье.

— Врут все, нет никакого Бога. — Мать ходила в церковь, читала молитвы, зажигала лампады у икон в красном углу и вот теперь на последнем пороге бытия чудовищным раздраем звучала ее внутренняя ухмыляющаяся сущность, — отнесут на погост, закопают и все, сгниешь там в земле-то, червяки сожрут.

 

Илья прибыл в Перевальный с запозданием. На столике в прихожей его ждала записка, что похороны будут сегодня, что вынос тела в двенадцать часов из дома в Скарабеево, их семейного гнезда…

На дворе был март, сырость, неуют, но надо было спешить, и он не обращал внимания на промозглую городскую слякоть, на ветер, задувающий из подворотни. Старенькая «Лада», «десятка», что простояла в гараже все эти месяцы, как назло, не завелась, пришлось торопиться на автовокзал, на рейсовый автобус. Слава Богу, хотя бы на него Илья успел. До деревни добирался целый час, оглядывал из окна неприветливые просторы, ожидавшие тепла, ожидавшие таяния снегов, крика клювастых грачей. «Что там случилось с мамой, зачем я ей потребовался? Хорошо еще, что руководитель проекта не стал упираться, отпустил, да и премию оставил. Старшего брата, как тот ни объяснял, со службы не отпустили, в армии строго, бабушки не являются близкими родственниками… Ну вот и Скарабеево…»

 

Тело усопшей в обычном сосновом гробу, обитом шелковой тканью, лежало на сдвинутых столах, над ним, помогая друг другу, две монашки нестройными голосами, нараспев, читали заупокойную молитву. Приехавшие из разных мест братья Татьяны Михайловны неохотно общались между собой, тоскливо слонялись по старому неуютному дому, вызывавшему у них не ностальгию, а раздражение; день для них был бездарно потерян. Старый дом вслед их шагам поскрипывал половицами и по-настоящему чувствовал себя старым и никому не нужным; когда-то его строили всей семьей, кирпичик к кирпичику, когда-то в нем кипела жизнь, слышался детский смех, теперь же пахло ладаном, как будто отпевали и хоронили именно его. Занудные голоса монашек продолжали скрести по душе, создавали атмосферу скорби, тяготили, впору было задуматься о вечном, но быстрые взгляды мирян все чаще скользили по циферблатам, поторапливая стрелки часов. Предательски пахло привезенной снедью, особенно сильно била в нос и тоже раздражала чесночная колбаса, уже нарезанная и разложенная на пластиковые тарелки. До поминок было еще далеко.

Татьяна Михайловна к гробу не подходила. Она успела наплакаться еще накануне, попросить у матери прощения и самой простить все ее случайные и неслучайные грехи. Народ уже собрался, и ей не хотелось, чтобы кто-то видел ее слезы и непроходящий страх. На маленькой кухоньке, пропахшей прелыми досками, кислой сывороткой, хранившей запах навоза с тех пор, когда здесь держали только что народившихся телят, она привычно чистила картошку, как и прежде, начиная с незапамятного голодного детства, в котором кроме картошки, чаще промерзшей и гнилой, и есть-то было нечего. Мерно, успокаивающе бурчал котел отопления, перегоняя кипяток и плотный раскаленный пар в трубы и батареи. В давнишние времена под это бурчанье среди тканых половиков и старых овчинных полушубков хорошо спалось на русской печи, смотревшей теперь в мир, в кухоньку черным оскаленным зевом, в котором уж года два как никто ничего не готовил. Утерев очередную непрошеную слезу, Татьяна Михайловна, наклонилась над тазом, в котором отмокала от земли картофельная горка, протянула руку за очередной картофелиной, как вдруг с резким шипящим хлопком лопнул толстый прорезиненный шланг, соединявший котел с системой отопления. Из открывшегося патрубка котла под давлением рвался наружу раскаленный пар, обдавая женщине лицо, шею, плечо, грудь, конденсировался кипятком в шерстяном джемпере, в бюстгальтере. Она издала дикий вопль от страшной внезапной боли:

— Мама-а-а!!! Не надо-о!!!

Боль ослепляла мозг, но сквозь ярчайшую вспышку, поглотившую все вокруг, она отчетливо видела, понимала, что это мать зовет ее к себе, тащит за собой, в непроглядную тьму, вцепившись острыми иглами едва ли не в самое сердце.

Обе монашки и женщины, отпевавшие покойницу, помогавшие накрывать стол к поминкам, услышав крик, бросились в кухоньку.

— Танча! Танча!

— Ой, бабоньки-и…

— Джемпер режьте, джемпер! Нож давай!

— Как больна-а…

 

Боясь лишний раз неосторожно прикоснуться к пострадавшей товарке, женщины донесли Татьяну Михайловну до спальни, разрезали, разорвали на ней одежду, обнажив розовую, вспухшую, изуродованную волдырями кожу. Она пыталась глубоко дышать, но это причиняло страдания, боль была невыносима. В возникшей суматохе, где никто и ничем не мог помочь пострадавшей, вынос гроба с покойницей и сами похороны стали второстепенным событием, и неловко топтавшиеся мужчины подхватились и наконец-то ушли.

Подходя быстрым шагом к дому, Илья был по-деловому сосредоточен: иногда смерть как продолжение жизни естественна и не более того; у всех есть предел отпущенного, и перед каждым человеком стоит только один вопрос: как распорядиться тем, что отпущено? Когда же уходит пожилой человек, все понимают, как само собой разумеющееся, что у него было время разобраться с собой, наделать ошибок и успеть их исправить, сделать свой главный выбор. Илья тоже это понимал, но видеть покойников вблизи ему раньше не приходилось, похороны ветерана в соседнем дворе три или четыре года назад не в счет, и теперь, входя в дом, он собирался с силами. Было тихо и пусто, значит, унесли, но, не успев порадоваться этому обстоятельству, он услышал приглушенные всхлипы в дальней комнате.

Почти втолкнув его в прихожую, следом вбежала, влетела запыхавшаяся соседка Варя, в руке у нее был небольшой баллончик спрея, белый с иностранной надписью, который она несла перед собой, как флаг.

— Илья, ты? Тут такое дело, такое дело… Проходи, не стой.

Сил плакать у Татьяны Михайловны уже не осталось, она только сдерживала стоны, а когда это не получалось, негромко выла от не проходящей боли…

— Мама!

— Сынок, ты приехал. — Ее как будто отпустило, как будто она дождалась того, кто все должен исправить. — Она прокляла меня.

Увидев открывшуюся картину, Илья нелепо вскинул руки, он даже не стал спрашивать, о ком она сейчас так странно говорила. Какими-то неведомыми путями он все понял и сам. В доме было не жарко. Татьяна Михайловна, раздетая по пояс, закрывшись руками, сидела на низком табурете, на котором только что чистила картошку, ей было стыдно, неудобно перед сыном… даже в этот момент, когда весь мир разлетался на куски. Наконец, обозначилась Варя, несколько минут пытавшаяся прочесть надпись на немецком языке на том самом белом баллончике.

— Танча! Это пантенол! Средство от ожогов. У бабки Купчихи внук прошлой осенью гостевал, вот и оставил. Сейчас мы побрызгаем, и все пройдет.

Молодая восторженная женщина, радостная уже тем, что хоть чем-то может помочь, принялась осторожно обрабатывать страшные обожженные рубцы. Густая белая пена, напоминавшая взбитые сливки, обволакивала кожу, охлаждала. Боль медленно уходила, а Татьяна Михайловна впервые за многие годы почувствовала себя одинокой маленькой девочкой, Танчей, от которой в этом мире еще ничего не зависит.

— Я столько для нее сделала, столько сделала… Когда она стала старой, ненужной, ее все прогнали, ни одна сноха не приняла. Никто, никто кроме меня ей не помогал, а она… Она прокляла меня… За что? Она сказала, что Бога нет.

Илья — инженер-проектировщик, строитель — всю жизнь работал со схемами, цифрами, расчетами, эпюрами и по роду своей деятельности никогда не прикасался к тонким духовным материям, ничего не брал на веру. И вот сейчас, как будто заново владея цифрами и расчетами, он также сухо, механически перечислял доказательства, из которых выходило, что Бог, тот самый, в которого уже семьдесят лет или больше никто не верил, существует. Он есть.

— Мама, послушай меня, послушай. Давай посчитаем вместе. Первое — ты наклонилась над тазом за мгновение до того, как лопнул шланг. Кто отвел тебя? Соображаешь — нет? Второе. Твое лицо почти не пострадало; ухо, щека, подбородок — это же ерунда, ну? Что могло быть — лучше и не думать. И главное. Откуда в этой глухомани, где ближайший телефон только в сельсовете, где зимой только на санях и ездят, откуда здесь взялся пантенол? Откуда? Получается, три. Мама, Бог любит тебя, и я люблю. Мы с Богом любим тебя, что тебе еще надо?

— Ничего мне уже не надо, присядь, — Танча здоровой рукой погладила сына по голове, попыталась улыбнуться, в глазах блеснули слезы, но в них не было ни обиды, ни отчаяния. — Получается, три… Бог любит троицу.

— Ну вот, стала соображать. Все остальное, — он устало вздохнул, — это испытания, кому — вечная мерзлота, кому — аравийская пустыня. Тебе досталась пустыня.

 

Командировка, еще говорят вахта, наконец, закончилась. Теперь дело строителей довести проект до конца, а у Ильи отпуск, целый месяц отпуска.

Танча встречала сына с особой радостью, поворачиваясь с нему то левой, то правой стороной лица.

— Смотри!

Под полуденным солнцем лицо отсвечивало крепкой молодой кожей, первым июньским загаром, от пережитой беды на нем не осталось и следа.

— Смотрю, — он улыбнулся, — ты настоящая красавица.

— У меня такой хороший доктор был, мальчишка! Ему всего двадцать семь лет. Возился со мной, как с маленькой, облепиховое масло с рынка приносил специально для лица. Видишь, ни одного шрама, это все благодаря ему.

— Ты говорила, Бог любит троицу, — Илья обнял мать и зашептал ей на ухо, — четвертая — Богородица. Это она пришла к тебе в образе молодого доктора, чтобы снять твое проклятье, чтобы ты никогда не сомневалась в ее сыне.

Он поднял глаза, увидел в красном углу икону Божьей Матери с младенцем; икона всегда, сколько он помнил, висела здесь, на видном месте, но всегда проплывала мимо глаз. Отстранившись, снова посмотрел на помолодевшее лицо своей матери, потом — на икону, лучившуюся теплым светом. Илья Белых прижимал к себе мать и совершенно не по-инженерному размышлял: с Богом надо как-то определяться…

 

————————————

Юрий Альбертович Мещеряков, поэт, прозаик, ветеран афганской войны, Печатался в журналах «Литературный Тамбов», «Северное измерение», «Рассказ-газета», региональных изданиях, коллективных сборниках и альманахах. В своем творчестве Юрий Альбертович много внимания уделяет патриотиче­ской тематике, продолжает традиции писателей-баталистов. В 2013 году в издательстве «Центрполи­граф» (Москва) вышел роман Юрия Мещерякова «Пан­д­жшер навсегда», в Тамбове издан роман «Время мужчин». Член Союза писателей России.