«СТОИТ ОН, КАК СЕДОЙ УРАЛ…» Егору Исаеву – сто лет
- 05.05.2026
Строго говоря, подзаголовок этих заметок следовало бы сформулировать по-другому: «Сто лет со дня рождения Егора Исаева». Так говорят, когда человека, о котором идёт речь, уже нет с нами. И это правильно, но…
Но при этом невольно, даже на эмоциональном уровне, проводится некая разделительная черта, возникает веющая холодом дистанция, которую так трудно разорвать. Возникает «эффект памятника», когда вместо дружеского рукопожатия – возложенный к подножию пьедестала дежурный букет, а вместо живой, порывистой и сбивчивой человеческой речи — торжественная медь и барабан.
А я не хочу всего этого, даже боюсь. И эти заметки мои – да, юбилейные, но не «датские». И так важно для меня, чтобы за строками «текста» увиделся не только «лауреат и депутат» – в строгом костюме, с золотой звездой Героя Соцтруда на лацкане, но и поэт с неотменимо русским даром и жестом, и восстающий против несовершенства мира человек, и, наконец, так хорошо знакомый воронежским литераторам моего поколения «дед Егор» – с виду строгий, с оценивающим крестьянским прищуром, но открытый и добрый, умеющий в трудную минуту положить на плечо руку, а то и взъерошить по-отечески совсем уже не мальчишеские вихры.
Увиделся таким, каким видел его я, когда по-сыновнему к нему тянулся:
Не брал небес из-под полы;
Сам к ним иду, упрям.
Но холодно без похвалы
Редеющим вихрам.
Темно, как стёжке той – слепой
Без высохшей реки,
Вихрам – без похвалы скупой
Отеческой руки…
А край небес закрыла мгла,
На миг и — на века.
Но на плечо моё легла
Рука фронтовика!
Он никогда небес не брал
Утайкою… И вот
Стоит он, как седой Урал,
Свет перешедший вброд.
Эти строки написаны давно, и «виной» тому – душевный порыв, а вовсе не юбилейная дата. Теперь дело другое, но ведь никто не помешает мне говорить о дорогом для меня человеке столь же откровенно, правда? Но сначала нужно перечитать то, что этим дорогим человеком написано…
Достаю с ближней полки исаевское «Избранное в трех томах». Да, именно так оно и называется. Издание памятное. Случилось оно в 2011 году, когда воронежцы готовились отметить 85-летие своего знаменитого земляка. Деньги собирали «в складчину», даже губернатор Алексей Гордеев в том славном деле поучаствовал.
Три скромных томика.
На обложке каждого из них, понизу – зовущая взгляд пойма Битюга, а выше – густая синева, как символ, как знак единения в жизни и творчестве земного и небесного. И такие неожиданные ассоциации вдруг всплывают…
Вспомнилось стихотворение «Три синих», написанное А. Вознесенским по случаю выхода в свет на исходе советских времён его трехтомника. Не удержался, открыл завершающий это издание том, чтобы напомнить текст. Изобретатель «треугольных груш» счёл необходимым тогда первым откликнуться на выход своего собрания сочинений – как всегда, претенциозно и витиевато: «Бог, видно, прошляпил – / на вас ледерин не усек, / одел вас в оставшийся штапель, / ошибочной сини клочок!»
И тут же мысль: «Цвет похожий, а вот поэзия — ну насколько же она разная… У Исаева, при прямо-таки физической весомости каждого слова, — «всё понятно, всё на русском языке». И одёжка книг, под стать стихам, простая, без изысков, – ни штапеля, ни ледерина. Зато синь – не «ошибочная», а – влекущая, согревающая душу, родная.
В первом томе – стихотворения и баллады, во втором – поэмы, в третьем – эссе, статьи и размышления. Логика юбилейных заметок подсказывает беспроигрышный ход – начать с хрестоматийной эпики, с колокольно звучащих поэм «Суд памяти» и Даль памяти». Но об этом столько уже написано-сказано, в том числе и автором этих строк. А вот Исаев-публицист, Исаев-критик почему-то постоянно остаётся в тени. Почему? Ведь он так много может нам рассказать – о времени, о литературе, о своих друзьях-товарищах. И о себе, конечно, но совсем не в том контексте, который предполагает хорошо знакомое всем нам, устойчивое словосочетание «о себе любимом».
Вот эпизод из самого начала литературной биографии Исаева: «Помню, я безнадёжно опаздывал и всё равно спешил. С венского поезда – сразу в метро, от Арбатской площади чуть ли не бегом по Суворовскому бульвару… И вот он, вот Тверской, 25. Дом Герцена. Литературный институт им. А. М. Горького.
В приёмной комиссии меня долго разглядывали:
– Вы что, молодой человек? Уже сентябрь на дворе, занятия начались, а вы поступать вздумали…Поздно.
Огорчённый, выхожу на улицу и вдруг слышу:
– Ты что такой грустный, младший сержант?
Оглядываюсь. Тот, кто меня спрашивал, стоял примерно в семи-восьми шагах от меня. Спрашивал издалека, а глаза смотрели близко, как будто и раньше меня знали… Гимнастёрка без погон — офицерская, шерстяная, но уже до желтизны выношенная. Ремень – тоже старый и тоже – офицерский…Всё это вместе и подсказало мне: свой – иди.
Я подошёл и как младший старшему по-армейски всё как есть доложил: семь с половиной лет в армии, из них после войны – пять в наших войсках в Австрии…Стихи пишу… Два раза в Москве напечатали… В Литинститут хотел поступить, говорят, что опоздал.
– А ну пошли!
Тот, к кому он меня привёл, сказал то же самое, что и в приёмной комиссии, только жёстче даже: опоздал, приём окончен.
– Нет, не опоздал, – резко возразил мой доброжелатель. — Три дня не могут семь с половиной лет перетянуть… Армия опоздала – не он…
И настоял всё-таки: приняли».
Случай, что и говорить, удивительный, из разряда литературных легенд. Но для меня, читателя, ещё удивительнее другое. Автор здесь даже не пытается выставить себя в выгодном свете. Отказали – и сник, смирился вроде. А ведь не желторотый птенец – фронтовик. Говоря по-нынешнему, «лайков» себе таким эпизодом не наберёшь. Так для чего тогда об этом рассказано, спросите вы? Виноват, я просто цитату рано оборвал, одна строка выпала. Вот она, эта строка: «Так я познакомился с Юрием Бондаревым».
И всё сразу становится на место.
Это вообще характерно для Исаева: оттолкнувшись от личного, сугубо биографического, выйти к чему-то очень важному, глубокому, общезначимому. Вот разговор с соседом-односельчанином: «Говорили мы с ним о разном: о земле, о видах на урожай, о жизни городской и сельской. Говорили при полном, так сказать, согласии, в саду, за самодельным столом. Хорошо было – и вдруг, когда речь зашла о литературе, о нашем писательском деле, мой собеседник – обычно ровный, сговорчивый в беседе – вдруг резко остановил меня:
– А ты зеркало-то убери.
Опешивший от неожиданного поворота разговора столичный поэт, пусть не сразу, но догадался, о каком зеркале идёт речь. Не возмутился, не обиделся:
– Ну, убрал. Теперь что?
– А теперь… – он не спеша – козырьком – поднял ладонь на уровень бровей и из-под того козырька сычом уставился на меня. – А теперь погляди на меня вот так.
Ничего не поделаешь, старший человек – надо слушать. Я подношу ладонь к бровям. Гляжу.
– Ну?..
– А теперь скажи: чего перед собой видишь?
– Как чего?! Тебя перед собой вижу.
– Так. А ещё кого?
На секунду я замешкался. И вдруг меня как осенило:
– Отца твоего за тобой вижу.
– А за отцом кого-нибудь ещё разглядел?
– Разглядел. Деда твоего, Андрея.
– А ты откуда его знаешь?
– Ты говорил.
– Ишь ты! – довольно усмехнулся мой сосед. – Теперь-то я и сам вижу, что ты тоже видишь. Так вот. Когда ты с человеком разговариваешь, глядишь на него, – ты эту самую руку можешь держать везде, где тебе удобно… Но мысленно, мысленно ты её всегда козырьком к бровям подноси и гляди на него, того человека – большой ли он перед тобой – маленький, маршал ли – рядовой, так, как вот сейчас на меня глядишь – гляди на всю даль, какая в нём, в том человеке, лежит».
Цитата длинновата, каюсь, но зато какая глубокая притча-быль нам явилась! И – будто бы сама собой, верно? А ведь для того, чтобы явилась она нам, эта житейская притча, рассказчику, давно уже в литературном мире носившему маршальское звание, нужно было прежде через себя переступить – через обиду свою, через гордыню. Я вот читаю и думаю: «Он сумел. А ты сам, доведись тебе оказаться в такой ситуации, сумел бы?»
И ещё думаю: а многие ли именно такого Исаева знают – не приглаженного, не придуманного, неожиданного, распахнутого? И – тонкого…
В студенческие годы Егор Исаев ходил с товарищем в гости к Пастернаку. В Переделкине. Без всякой предварительной договоренности. Рассказывает он об этой встрече просто и тепло: «Постучались. Дверь открыл человек, по моим тогдашним представлениям, вовсе никакой не поэт. Не было в нём ничего от этакого-такого, что рисовало мне до встречи моё парнасское воображение. Так же, как и мы, он был в кирзовых сапогах, в гимнастёрке, забранной под шевиотовые, мягкие брюки. Ворот гимнастёрки расстёгнут. Большой, вчерашнего бритья подбородок и – внимательные, внимательные глаза. Это-то и погасило мои сомнения: Пастернак!»
Очень зримая и о многом говорящая нам картинка, не правда ли?
Но это ещё не всё: «Пастернак проводил нас до калитки. В воздухе уже сгущались, поминутно мутнея, белые сумерки с убывающей, гаснущей розовинкой – наступал вечер. Был высокий, отвесный снег. Была глубокая, всё обступавшая, мягкая тишина».
Да это же лирика – без единой соринки, чистой воды! Один только этот снег чего стоит – «высокий, отвесный» – именно пастернаковский. Читаешь – и забываешь, что это проза, причём, если судить формально, вовсе не художественная.
А теперь самое время к стихам перейти. Причём сначала не к широко известным. Ведь Егор Александрович, кроме «громких» поэм, писал и, как говорили в пушкинские времена, «мелкие» стихотворения. Были среди них и стихи гражданственного звучания. Болевые, по-некрасовски честные и горькие. О наших днях. О нас.
Болит? Да как ещё болит!
Стоит в проходе инвалид,
Перебинтованный тоской,
Стоит с протянутой рукой.
А мы бежим, бежим, бежим,
Слегка пеняем на режим,
Полушумим, полувздыхаем,
А если честно – обегаем
Самих себя…А он стоит,
Как наша совесть, инвалид.
Звучат в поздних стихах этих и стоические нотки, возвышенно-державные; а как иначе, когда говоришь от имени поколения?
Моё седое поколение –
Оно особого каления,
Особой выкладки и шага
От Сталинграда до рейхстага.
Это привычно и понятно: Егор Исаев – поэт державный, с сильным голосом, мастер масштабных, дающих долгое эхо образов-обобщений. Но есть у него и стихи совсем другого звучания – негромкого, элегически камерного, тревожно-щемящего. Такие, как этот сердечный отклик на вынянченную самим народом, знакомую каждому русскому песню, песню-плач; отклик, в котором и грусть, и сострадание, и доля горькая, и вся душа русская, звучащая горькой доле той наперекор:
Какое несмолкающее эхо,
Какая неисплаканная боль!
Не обойти пешком и не объехать,
Лишь в память взять и увезти с собой.
Всё степь да степь, сухой наждак мороза.
Сугробов бесконечная тоска…
А я пою, а я ищу сквозь слезы
В глухой степи могилу ямщика.
Когда я читаю это стихотворение вслух, последнее двустрочье не даётся, сушит губы, перехватывает горло…
А как больно задевает сердце эта полустрока — «сухой наждак мороза»! И оно, сердце, почему-то даже не пытается эту боль утишить; более того, оно готово остаться с ней до конца, до края, чтобы вместе искать «в глухой степи могилу ямщика».
Только такая поэзия – корневая, щемящая, пронзительно-исповедальная – способна дать нам иммунитет от наползающего с Запада чёрного морока безнравственности и безверия, сохранить историческую и родовую память, дать национальному чувству широкий, знобящий, пропахший полынным простором воздух для глубокого, расправляющего лёгкие вдоха.
Дать жизнь таким строкам под силу только поэту исключительного дарования и «особого каления» – русскому национальному по масштабу и силе духа. И для меня неудивительно, что исаевская «босая Память – маленькая женщина», ставшая символом целой эпохи, уже многие десятилетия идёт к нам со своей строгой и неподкупной правдой через моря и материки. И её тихий голос звучит – как набатный колокол:
Вы думаете, павшие молчат?
Конечно, да, вы скажете.
Неверно.
Они кричат, пока ещё стучат
Сердца живых и осязают нервы.
Они кричат не где-нибудь, а в нас.
За нас кричат, особенно ночами,
Когда стоит бессонница у глаз
И прошлое толпится за плечами.
Они кричат, когда покой,
Когда
Приходят в город ветры полевые
И со звездою говорит звезда,
И памятники дышат, как живые.
Они кричат и будят нас, живых,
Невидимыми чуткими руками.
Они хотят, чтоб памятником их
Была земля с пятью материками.
Вот мы и подошли, наконец, к эпосу двадцатого века.
Трагическому. Героическому. Неотменимому.
Эпос этот можно цитировать целыми страницами-пластами, настолько насыщен он спрессованными в строгую поэтическую речь вечными смыслами. Но лучше его прочесть (перечитать, вспомнить) весь. И поклониться русскому Гомеру, взошедшему на поэтический Олимп по стёжке, начало которой – у воронежского села Коршево, на высоком холме вблизи Битюга, с которого не только речную пойму далеко-далёко видно – вся Россия как на ладони.
А теперь несколько штрихов к портрету того самого «деда Егора», о котором я сказал уже вскользь в начале этих заметок. Увенчанный лаврами (Ленинская премия), долгие годы бывший, что называется, «при власти» (депутат Верховного Совета СССР, один из руководителей писательского союза), в делах житейских, в товарищеском общении был Егор Александрович человеком открытым и даже «свойским», особенно для литераторов-земляков. Знаю об этом не понаслышке. Встреч дружеских, «без галстуков», было у нас немного, но все они памятны.
Об одной из них, случившейся уже в нынешнем веке, в середине нулевых, я и хочу рассказать. Егор Александрович, отдыхавший в родных краях, в санатории им. Цюрупы, позвал нас, трёх своих «петропавловских Сашек» (А. Бровашов, А. Попов и аз грешный), к себе на дружеские посиделки. Мы и заглянули к нему «на чаёк» – и засиделись за полночь. Саня Бровашов, классный фотохудожник, всё щёлкал и щёлкал, мешал разговору; но оказалось, что именно его снимки главными рассказчиками о той встрече и остались. Кое-что по-журналистски предусмотрительный Александр Попов записал на диктофон, надеясь со временем аудиозапись эту расшифровать, но звёзды не сошлись. И уже не сойдутся: земляков-товарищей моих «Сашек» давно уже нет с нами. Но голос нашего старшего друга порой всё-таки прорывается сквозь помехи времени – особенно бессонными ночами. И в груди поднимается тёплая благодарная волна, хотя, казалось бы, от чего? Ведь не хвалил, а всё больше ругал, ругал меня Егор Александрович!
– Эх, Саня, Саня, ну что ты за человек! Сколько ты ещё будешь знаться с одними тернами да лозинами, в теньке под донскими вербами прохлаждаться? Ты поэт, и потому имеешь право на виду быть, на виду и на слуху, понял? Скромный ты слишком, а в нашем деле смелые нужны, дерзкие! Воронеж тебя заметил, это хорошо, но почему дальше не идёшь, в Москву не стучишься?
Конечно, это не дословный «перевод с исаевского», но за смысл ручаюсь. Как и за жёгший мои щеки мальчишеский румянец. Подаренную мной новую книжку «Ещё цветёт кипрей», более чем скромную, карманного формата, Егор Александрович, усмехнувшись, понянчил на раскрытой ладони и отложил в сторону.
– Новые стихи есть? Читай!
Собрался я вроде, начал читать, а слова от волнения наезжают одно на другое, к гортани липнут – не отдерёшь. Исаев только рукой махнул:
– Ну что с тобой делать? Да разве так стихи читают?!
Потянулся к подаренной мной книжице, раскрыл и, держа её на отлёт, начал читать первое стихотворение: «Ещё цветёт кипрей по вырубкам и гарям…». Потом ещё одно, ещё. Читал так, что я свои стихи не узнал: в номере санаторном тесно им было, так хотелось им высоты и воли…
Когда обнялись на прощанье, Егор Александрович, глядя мне в глаза близко-близко, сказал дрогнувшим голосом:
– Эх, Саня, Саня, друг ты мой ситцевый! Стихи свои новые собери и мне пришли, слышишь? Обязательно!
Я пообещал. Но обещание своё исполнил не сразу. Как водится, сомнения стали одолевать – стоит ли? Ведь дед Егор наш, хоть и литературный маршал, человек-то уже немолодой. И не при службе теперь, в отставке. Станет за меня кого-то просить, а это ведь беспокойство, лишние переживания.
Но – переломил себя. Собрал стихи, послал. Ответа не было долго. И я сказал себе: может, так оно и лучше. А потом пришло письмо. Вот оно:
«Саня дорогой! Прости, прости, прости!
Говорю правду и только правду. Всё какие-то дела, дела. И не всегда путёвые. Читал твою подборку трижды с перерывами в месяцы. Радовался, но как-то вскользь, поверхностно. Вот, думаю, сегодня-завтра отрекомендую «Литературке». Но вот прошло больше года… И вдруг, читая в третий раз, не только просто обрадовался, а всей искренностью почувствовал тебя, как поэта особого дарования и глубины слова. Какой ты скупой и какой ты богатый. Сначала – при первом чтении – стихи, посвящённые мне, меня как-то смутили: я постеснялся, как мальчишка, твоих слов обо мне. Такой уж я, наверное, чудак: радуюсь – хвалю, радуюсь – больше другим, чем себе. Похвалой можно унизить, радостью никогда…
И вот – стихи о Прасолове. Это не просто поэтический, заслуженный тост, а сама правда. Да и вообще все стихи удивительные. Об этом я только что сказал по телефону Полякову. Больше, чем полгода мы с ним ни разу не виделись. Я даже их премию ещё не получил. Сказал ему на выдохе то, что тебе сказал о твоих стихах. Спасибо за истинный, ненаигранный простой талант, который как дыхание. Нынешнее лето, надеюсь, в «Литгазете» будет твоим. А то и раньше.
Крепко обнимаю тебя.
Егор ИСАЕВ»
Подборка моя действительно вскоре появилась в «Литературной газете». Публикация эта была для меня важной. Но ещё больше значило ( и значит!) для меня само письмо. Ведь было Егору Александровичу в ту пору годков поболее, чем мне сегодняшнему, восьмой десяток разменявшему. И хвори его, как и меня нынче, одолевали, и мысли невесёлые, думаю, томили, точили сердце липучей возрастной тоской-кручиной.
А ведь отозвался. Протянул руку. Не забыл.
Истинную цену этому дружескому участию я только сейчас понял – когда «может быть, и скоро мне в дорогу бренные пожитки собирать» …
А скольких ещё Исаев в литературе, да и просто в жизни поддержал, обогрел, утешил, скольким дал надежду! Среди этих многих – не только «наш» Николай Рубцов, но и долгое время пребывавший в опале участник скандального альманаха «Метрополь» Евгений Рейн, который, хоть и без большой охоты, но вспомнил всё же потом: «Так что первая моя книга под названием «Имена мостов» вышла только в 1984 году, причём помог совершенно чужой человек — поэт Егор Исаев, который в те времена возглавлял редакцию русской советской поэзии издательства «Советский писатель». А мне было уже 49 лет!»
Вот такой он, особой солдатской закалки русский советский поэт Исаев, Почётный гражданин Воронежской области, наш дед Егор. Не зря же его, выходца из воронежской глубинки, помнили и помнят. Правительством Воронежской области ещё при жизни Егора Александровича была учреждена Исаевская премия для талантливых молодых поэтов. Имя Исаева носят две библиотеки нашего региона и улица в селе Коршево. В Боброве, родном райцентре Исаева, на Аллее Славы установлен его бронзовый бюст. И много чего ещё сделано и делается по увековечению памяти выдающегося нашего земляка. Например, носящая имя Исаева библиотека №4 в рамках проекта «Исаевский десант» уже не первый год проводит тематические творческие встречи с молодёжью в учебных заведениях Воронежа и области. Недавно в СМИ прошла информация, что ещё одной такой встречей открыт в этой библиотеке юбилейный Исаевский год, и гостями снова были молодые люди – студенты Воронежского государственного профессионально-педагогического колледжа. Прочитал я эту новость и подумал: «Господи, ну как же славно всё это, как здорово!»
Так что подзаголовок, чтобы там ни говорили знатоки-филологи, у этих моих заметок самый что ни на есть правильный. Егору Александровичу Исаеву – большому русскому поэту, выдающемуся сыну России, любимому нашему деду Егору – сто лет. И жизнь его – продолжается…
Александр Нестругин, поэт, член Союза писателей России (с. Петропавловка, Петропавловского района Воронежской области)






