Есть мир. И есть мирок. В первом — живут, буйствуют, познают, любят, страдают. Второй — прибежище от буйства жизни, ранящих чувств и саднящих душевных терзаний. И вовсе не обязательно наличие в первом беломраморных стен с зеркальными витражами под еврочерепицей. Так же как и второй не всегда — запущенная берлога. Задохнуться можно и в мире, и в мирке. Спасение от удушья — окно в жизнь с приветливо звенящими колокольчиками под притолокой.

Свой мир Михаил Калугин выстроил для себя сам. В сотне метров от донских зорь на заросшем черемухово-рябиновом взгорке на окраине села Духового, от самого названия которого духмяно пахнет природой, а значит — жизнью.

В дощатом домике в одну комнату единственное окно с видом все туда же — на Дон, на природу, на не людную, но приветливую в любое время года дорогу. И три колокольчика над проемом рамы — не знак чудачества и не просто звучащие символы. Хлопнет дверь, приветливо зазвучат они, оповещая: к тебе пришли, ты не одинок, ты нужен. Около 30 лет серебристо звучат колокольчики в неприхотливой обители. Не затворника, не странника. Человека, который с природой на Вы и с душой не в разладе. С душой, распахнутой, как эти окна, в жизнь. Писатель-натуралист, собиратель, сказитель, рыбак, фенолог, философ. Это все он — Михаил Калугин. С десяток рожденных здесь книг о рыбалке и природе, о месте человека в ней — не просто жизненный опыт пожилого человека, выплеснувшийся на бумагу. Это бесценные энциклопедии природы, по которым нужно бы учиться красоте, премудростям бытия и общения с нею с самых младых лет. Чтобы не загасить в себе тонкий звон колокольчиков человеческой души.

«Спокойна и тиха задумчивая осень. Не топай, не иди напролом, человек! Ступай тихо и осторожно, стараясь не сломать даже травинки. Наклонись к земле, прислонись, прислушайся: здесь продолжается жизнь, в которой столько удивительного».

Это о природе. Срочно, вдумчиво, предупредительно. А это о человеке в ней. Том самом, с колокольчиками в душе: «…в выходной день, когда приезжало много рыболовов, дед брал увесистый дрючок, надевал старинную епанчу, которая висела на нем, как на колу, отчего он становился похож на привидение, и шел патрулировать по берегу, проверяя, где жгут костры, не топчут ли слишком траву, не ломают ли цветущую черемуху. И видел я однажды, как дед, согнувшись, скорбел над сломанной березкой, проклиная разгулявшегося стервеца. Потом аккуратно перебинтовал перелом, приладил к березке, как костыли, две жердинки и, пообещав переломать ноги тому, кто это сделал, разгневанный, долго искал злодея…»

Летом года нынешнего в московском издательском доме «РИПОЛ классик» вышла «Золотая книга русской рыбалки». Шесть добрых и умных очерков-гимнов природе, щедро усыпанных народными приметами, в этом семисот­страничном фолианте — его, Калугина. А 16 добротных графических рисунков сделал его друг — лискинский художник Александр Аникеев. Такой вот творческий тандем вызрел в калугин­ской обители у донских зоревых плесов.

У этого неказистого домика с горшками и чайниками на кольях плетня есть какая-то могучая притягательность. А за обилием схем, календарей наблюдений, портретов и фотографий обоев на стенах не видно. Паустовский, Песков, Троепольский, Семаго, Высоцкий… Со многими из них бывший корреспондент «Коммуны» был знаком лично. Калитку его живописного двора открывали не один раз многие видные воронежские и московские писатели, художники, артисты, журналисты, политики… Говорят, за год до кончины побывал здесь с ночевкой Владимир Высоцкий, проезжавший вместе с киногруппой по Ростовской трассе в сторону юга. Немногочисленные теперь духов­ские аборигены припоминают рвущийся нерв его гитары над сумеречным Доном и хрипотцу отлетающих в ночь его будоражащих песен. Косвенное подтверждение факту — замурованные для памяти в бутон фундамента цифры «1979» да стихотворение на стене с такой вот концовкой:

Пусть лишь сухарь в моей суме,

Но я оставил за собой

Видение дома на холме

В донской деревне Духовое.

Не знаю почему, но в этот домик у донского крутояра хочется возвращаться вновь и вновь. Чтоб под дымок костра, на котором дозревает ушица, поговорить с хозяином «за жизнь», послушать его нескончаемые рыбацкие байки и анекдоты. Чтобы в тиши виноградной беседки задуматься: как часто в извечном выборе между формой и содержанием, между привычным и неожиданным мы отдаем предпочтение красивости, принимая ее за красоту. «Что имеем — не храним, потерявши — плачем». Время стирает внешнюю красивость, а обаяние невостребованного содержания остается нам укором: ты ошибся, человек, в своей спешке по жизни. Но для возврата к потерянному нам часто уже не хватает отмеренного Богом времени.

…В очередной раз толкаю никогда не запирающуюся дверь домика в Духовом. Звенят в проеме окна колокольчики, значит, струится здесь тепло жизни. На их звон улыбчиво отзывается приветливый хозяин в фуфайке, накинутой прямо на тельняшку. Калугинские колокольчики не предают его никогда: от часа первого робкого ростка, проклюнувшегося через твердь на Лысой горе, до «белых мух» предзимья. Дай им Бог долгого еще звона.

 

Николай КАРДАШОВ

 

* * *

 

Рай? Это когда есть речка с чистейшей водой,

а в ней плещется рыба…

Эрнест Хемингуэй

 

Там, где кончается лес и начинается чистое поле, река выбила глубокий омут. В нем загадочно кружится вода, и кажется, будто она течет не вдоль крутых берегов, а выходит здесь прямо из-под земли, — так густо укрыли ее деревья и зеленый тростник. На краю опушки над водой накренилась огромная ольха: вот-вотупадет с обрыва. Но велика еще сила дерева: расти — не растет, цвести — не цветет, однако и не сохнет, стойко держит зеленую крону. Вешние воды уже нераз подмывали ее корни, но они, словно когти гигантской пятерни, вцепились вглинистый берег; как щупальцы спрута опустились в воду и, распластавшись, уперлись в песчаное дно…

Из-за кромки леса встает солнце. Оно огромное, красное, с малиновым отливом, будто его только что вытащили из раскаленной домны и закатили на краешек неба. Как в плетеное кресло, сажусь на промытые корни, бросив в них охапку душистого сена. Я люблю встречать восход солнца с удочкой и, сидя на этом возвышении, словно в ложе-бенуар, смотреть и слушать лесные спектакли. Где-то там, за кулисами, кукует кукушка, скрипит коростель, пулеметными очередями ехидно хохочет сорока, как бы предвещая: «Не наловишь ты сегодня рыбки!» Зеленый театр…

Внезапно подул ветерок, и полированная гладь реки покрылась мелкими морщинками. Мой поплавок задумчиво покачивается на дрожащей воде, но не ныряет в глубину. Клева нет, и я тихонько спрашиваю у кукушки:

— Кукушка-кукушка! Сколько я сегодня рыбки поймаю?

— Ку-ку… Ку-ку… — отвечает та загадочно.

— Значит, не едать мне сегодня ухи?..

— Ку-ку!.. — подтверждает кукушка и замолкает совсем.

…Течет река средь зеленых тростников. Тишина висит над зеркальной водой. Лишь слышно, как всухой траве копошится носорогий жук да утренний ветерок приносит из-за леса слабые гудки далекой электрички.

Блестит вода: течет река — дорога в море… Плывут минуты ожидания. Все выше поднимается солнце. Развеялся туман, высохла роса, затрещали кузнечики, запорхали мотыльки. Ожил луг. На мой поплавок садится прозрачная стрекоза. В зарослях бухнула щука — и на зеленой куге заблестели голубые брызги.

Звенят голоса невидимых птиц, и я, забыв про цель приезда, как заколдованный, вместе со своим отражением в воде слушаю их песню.

Но вот и первая поклевка: поплавок вздрогнул, завибрировал и нырнул под лист кувшинки. Я подсек, но удилище не сгорбатилось под тяжестью рыбы, а в заросли крапивы и колючей ежевики пролетел через меня красноперый окунишка.

Сбылись вэтот день прогнозы сороки и кукушки: за пять часов рыбалки поймал всего десять полосатых окуньков. Что с ними делать? Я открыл садок:

— Плывите на волю, ребятки!..

А сам разложил скатерть-самобранку: огурцы, яйца, хлеб, помидоры, печеная картошка; в центре — жбан с густым деревенским квасом.

Когда пообедал, уж солнце над лесом висело.

Полдень…

Жара. Иду к реке мимо островка танцующих ромашек. Пожалел их добрый косарь, оставил под ласковым солнцем. Колючая стерня щекочет ступни, на откосе белый нагревшийся песок обжигает пятки. Захожу в прохладную реку. Как изнеженный сибарит, медленно погружаюсь в воду, ныряю, плаваю и не могу насладиться бодрящей свежестью, охватившей все мое тело. Вытянув руки, поворачиваюсь на спину, смотрю вверх на редкие причудливые облака. Чмокая в ухо, в грудь, обнимает, целует, что-то шепчет речная шелковая, ласковая вода, будто говорит: «Однажды тебе станет легко: неб возьмет тебя в свойнеземной покой — станешь ты облаком над рекой…»

А в воздухе — парящий зной, духота. Замерла речка от зноя, стоят над ней, не шелохнувшись, и лес, и каждая поникшая былинка.

— Бре-ке-ке-ке-ке!.. Пи-ва!.. Пи-ва!.. — заорали неугомонные лягушки.

Вот толстомордые: в воде сидят и пить просят! Подплыл я к темным зарослям, а пучеглазые, отталкиваясь лапками, как ластами, скрылись под круглыми листьями кувшинок. «Пиво — не пиво, а дождь наверняка будет, хотя и палит жарко солнце…»

И верно: заголосили средь бела дня петухи в далекой деревне, низко над водой закружились ласточки-береговушки, потемнела в речке вода. Нет еще ни одной капли, а уже запахло пылью и дождем, и лесные фиалки пригнули к земле свои тонкие стебли, плотно закрыли голубые глаза: стучи, ядреная капель!..

Внезапно стих звон кузнечиков. Казалось, все вымерло в траве: где несколько минут назад стоял необъяснимый гомон, только ветер покачивает красные головки клевера. На горизонте темнеет небо, сверкают яркие всполохи, слышны громовые раскаты.

«Так вот почему рыба сегодня на заре плохо клевала…» — подумал я. И, шлепая мокрыми ступнями по теплой траве, побежал к палатке.

И по туго натянутой крыше, гулко отдаваясь в сгустившейся тишине,словнопо барабану, ударили первые тяжелые капли: бум… бум… Бум-бум-бум…

С минуту дождь постукивал по листве, собираясь с силами, потомкапли забили по палатке мелкой барабанной дробью, и еще через минуту дождь превратился в сплошной ливень. Вздымив серую пыль, резко ударили по сухой земле упругие струи, и в следующий миг пыль превратилась в темную жижу, а рыхлый песок на откосе стал плотным, как асфальт. Задрожала листва под ударами тяжелых капель. За сплошной стеной ливня исчезли берега с поросшим ивняком, вспучилась, запузырилась речная гладь, жалобно заскрипели деревья, засвистел ветер в зарослях тростника, как гребенкой, приглаживая и сгибая его вершинки. Словно плеткой, хлестанула молния, расколов темное небо на две рваные половинки, стало светло, как от электросварки, но в следующий миг небо сомкнулось, и тут же с сухим треском грохнул гром. И загудело, заухало в вышине, будто там, наверху, кто-то с силой и гневом толкал с горы пустые железные бочки, и они, чиркая по камням, высекали молнии, с грохотом и треском катились по темному небосводу.

Ливень иссяк так же внезапно, как и начался, будто там, в небесах, кто-то открыл, а через десяток минут закрыл огромный кран. Сверкая малиновыми сполохами, укатилась, затихла гроза. Показалось солнце, над лугом и лесом гигант­ской дугой повисла семицветная радуга. Опять стало светло, и сквозь мокрую листву золотыми монетами заблестели на траве солнечные зайчики. Луговые травы в дождевой росе. Резко запахло полынью и чабрецом, а на противоположном берегу, под тяжелыми, как ртуть, дождевыми каплями рваными заплатками распластались на песке серебристые листья мать-и-мачехи…

Небо снова чистое, как потолок. Пахнет рекой, дождем и рыбой. С опушки видно, как по краю неба из дырявой тучи, посеребрив воду, разбросав по траве яркие блики, уперлись в речную синь прожекторные лучи. И вот уже весь луг переливается удивительными красками умытой цветущей природы.

Не забыть эти картины! И теплый дождь, и ласковое солнце, и добрый гром-ворчун, который гремит уже где-то за горизонтом, утащив за собой дождевые тучи, и семицветная радуга, как мост, повисшая над рекой, и запах земли и омытой дождем листвы. А над тобой — прозрачная капель: тряхнешь ветку, так и осыплет серебряными брызгами! Без всего этого не может быть простого человеческого счастья…

И какое же это, братцы, исцеление, как спокойно на душе, когда по палатке, по ольховой листве, по тихой воде, как сквозь сито, моросит из остатков грозовых туч слепой теплый летний дождик. Лесной воздух распирает легкие, как меха, и я, лежа на душистом сене, засыпаю сладким безмятежным сном…

А когда проснулся — догорал летний день, уходя в мир прекрасных воспоминаний. Оставляя в кустах сумрак, сиреневый вечер уже брел по лесным тропинкам, и сам лес медленно погружался в царство теней и тишины. Тусклым бисером сверкала роса, предвещая на завтра жаркий день. «Спать-пора… Спать-пора…» — кому-то приказала на лугу перепелка. Окутываясь белым туманом, устало дыша, засыпала река, чтобы утром снова дарить людям радость жизни, а я, свернув палатку и смотав удочки, повез домой свой улов: вечернюю зарю и аромат лесных целебных трав.

…С любовью легче прожить на этой земле. А без страсти к природе будет скучной, печальной пустая душа. И у меня все больше сбежать от сомнительных благ цивилизации и прогресса. Ох, как жива еще во мне страсть к естественной, натуральной жизни — на пахучей земле, у реки, что протекает рядом, где гудят пчелы, где густо цветут черемуха и ландыши. Здесь и ветхий плетень под сиренью, и старинная церковь у села так и просятся в душу.

В городе мало дикой природы, и это заметно расстраивает психику горожан. Но, если ты все понял и рассмотрел с близкого расстояния, если ты, свыкшисьс теснотой каменной или бетонной квартиры, забыл, как выглядит степной простор, если ты устал от лжи и обмана, заждавшись доброго взгляда и искренности, — ты все равно сделаешь этот шаг. Туда, где летом стелется сизый туман, а зимой, как капуста, хрустит снег под валенками; туда, где дуют свободные донские ветры и в гулкой тишине высятся золотые колонны столетних сосен.Туда надо бежать! На тот заветный берег, где стоит дом, из окон которого открывается вид, успокаивающий твою душу. Туда, где зимой идет высокий дым из трубы, а сердце съеживается от одинокого пристального взгляда из маленького оконца; где умирают тихо и незаметно, где хоронят на высоком бугру в краснотале — под синим небом, без оркестра и фальшивых слез.

Что за неведомая сила влечет меня туда, притягивает, словно магнит? Только там, на заветном берегу, я обретаю душевный покой. И я все больше тоскую по Дону, по родной стороне своей, где горят по ночам бакены, указывая путь первым судам. А какую прекрасную мелодию создает река! Стоит на холме вМасловке пятиглавый церковный храм Николая Чудотворца, и льется над Доном мелодичный колокольный звон.Сливаясь с тихой донской водой, он стекает вниз потечению к Щучьему и Колыбелке: дон… дон… динь-дон, динь-дон… динь-динь-тилинь-динь… динь-дон, динь-дон… дон… Господи! Хвала тебе за благоденствие!..

Туда, к черной ольхе, под тень-берег, всегда влечет меня страсть рыболова и грусть горожанина, скучающего по простому скрипу телеги и крику петуха из соседней деревни, по запахам сена и парного молока, от стада, пришедшего на водопой. Порой больше года здесь не бываешь, а приедешь — каждый кустик, каждая березка, каждый изгиб реки и контур берега, как лицо человека, до того знакомы и дороги, словновстретился с самым близким и хорошим другом…

 

ТЕЧЕТ РЕКА УСМАНЬ

 

С прибрежных лугов потянуло меловым ароматом. Переругиваясь и стуча топорами, маклокские мужики налаживают мосток через светлую Усманку — скоро по нему повезут душистое сено. Тихо шепчет тростник, да заливаются пичуги. Надев ласты и маску, медленно погружаюсь в воду, и сразу стихают все звуки, смолкают мужицкие голоса. Слышу только собственное дыхание. Снизу надвигается таинственный мир безмолвия и сказочной подводной красоты.

Передо мной открылся густой лес из подводных стеблей камыша и осоки. Глубже, на течении, у самого дна шевелятся длинные плети рдеста. Толстый слой воды пронизан косыми лучами солнца, и вода светится разными цветами: голубым, синим — у поверхности, желтым, зеленовато-мутным — в глубине. Пестрит от солнечных бликов, золотом горит на дне промытый песок. И — ни звука, уши словно заложены ватой.

Перед глазами, у самого стекла, проплывают взвешенные частицы мути, прыгают какие-то водяные жучки, похожие на квасных блох. А в зеленых зарослях стрелолиста, словно золотая россыпь, снуют стайки мелкой красноперки. Появляются и тут же исчезают. Чувство брезгливости вызывают прикосновения длинных липких водорослей: мягкие ленты обвиваются вокруг живота, сплетают ноги, повисают на руках. Густые нити шелковника зелеными космами виснут на голове, закрывают лицо. Их приходится, словно спавшие волосы, то и дело снимать с маски — иначе ничего не увидишь. Упругие струи воды толкают вплечи, стараются стянуть в яму и запутать там окончательно.

Но ласты — как плавники: два-три взмаха и я, вытянув вперед руки, раздвигаю переплетения подводных лиан, дельфином продвигаюсь вперед. Как шлейф от самолета, сзади тянется туманный след взвешенной мути: это подводная «слизь», сбитая с водорослей, уносится течением. Удивительна способность самоочищения у этой реки: вся грязь, все примеси воды оседают на растениях причудливыми волокнами, покрывают их липким слоем. Буйная подводная растительность Усманки служит ей хорошим биологическим фильтром, благодаря которому и вода в реке пока еще чиста и прозрачна. Но в таких зарослях, как в лесу — далеко не увидишь.

Невозможно описать все ощущения, которые испытывает человек, находясь в этом сказочном подводном мире. Вырвавшись из «джунглей», плыву на чистый донный песок. Впечатление такое, будто из-за туч выглянуло солнце: столько сразу света и тепла. На дне видна каждая песчинка. Замечаю маленькие палочки; словно кто-то набросал окурки — черные головки, сплющенные хвосты. Но «чинарики» вдруг ожили и, будто эскадрилья самолетиков, спланировала в сторону. Делаю глубокий вдох, иду вниз, Ба! Да это пескари! Прижались ко дну, но далеко не удирают. Их тушки почти прозрачны: так ярко просвечивают солнечные лучи, что видно косточки позвонков.

Но вот из глубины всплыла стайка полосатых окуней. Спрятавшись в засаде под подмытым берегом, они сделали рейд над песчаной отмелью и, сверкая красными плавниками, погнали к берегу мечущихся в страхе мальков. Кого-то они там слопают. Это точно. А верткие уклейки, завидев окуневую охоту, трассирующими бликами брызнули во все стороны: спасайся кто как может…

Выставив трубку из-под листьев кувшинок, подышал. Снова погружаюсь: за ухом булькает вода, заполняя дыхательную трубку. И вдруг нос к носу встречаюсь с огромной щукой. Пятнистое тело, холодный взгляд. Не щука — крокодил. Но я знаю, впечатление это обманчивое: граница двух сред — стекла и водыувеличивает изображение, и щука, конечно, гораздо меньше. Она недвижима, еле шевелит плавниками, принимая почти вертикальное положение. На меня надменно смотрят жестокие глаза. В своей вотчине она никого не боится, считая себя владыкой мира сего: кого хочу — того и проглочу. За свою надменность жестоко расплачивается: этот хищник стал легкой добычей подводных охотников, которые, несмотря на запрет, рыщут в водах Усманки, вупор расстреливая щук.

Много тайн хранит в себе река под толстым слоем намытого песка и отложений. Словно останки древнего бронтозавра, вылизанные течением, затянутые песком и илом, лежат на дне мореные дубы. Они нет-нет, да напоминают: на месте сегодняшних болот и топей когда-тобылмогучий лес, в нем бродили звери, пели птицы… В узкой горловине, как гигантская челюсть ящера, стоит на дне частокол из бревен. Была ли здесь мельница, плотина, кто и когда их строил — молчит об этом река…

Песок постепенно темнеет. Дно резко уходит вниз. С увеличением глубины вода кажется мутной, насыщенной мельчайшими частицами. С прибавлением толщины взвесь переходит в сплошной туман. Илистый грунт под колебаниями воды начинает дымиться. И вот уже не видно дна. Слева, справа — тоже мгла. Яма! Теряется чувство расстояния, плывешь, как в плотном тумане. В ушах нарастает угнетающий звон. Только далеко наверху бликует, колышется сверкающая поверхность. Там — яркое солнце, живительный воздух, наполненный запахами лесной прели, а здесь — ледяные струи, бьющие из-под земли. Это один из немногих родников, благодаря которым живет пока река.

В ушах усиливается звон, и водяная толща начинает выдавливать на поверхность. На такой глубине чувствуешь себя жалким, беспомощным. Стоит только открыть рот — вода под давлением заполнит легкие и — конец: будет богатый корм рыбам и ракам. Быстро всплываю за спасительным глотком воздуха. Выставив трубку над водой, делаю глубокие вдохи, наполняю кислородом легкие. Хрипит воздух в дыхательной трубке.

Отдохнув на поверхности, плыву в затон, под сплошной навес из круглых листьев кубышника и белых кувшинок. В отличие от русла реки, здесь тихая жизнь. Если на течении — все в движении, то взатоне, в стоячей воде — дрема, оцепенение, неподвижность. Еловым лапником распустила свою «хвою» уруть. В углу затона — заросли хвощей. А из этих дебрей торчит широкий хвост линя. Ленивый неженка не заметил меня: растопырив плавники и повиливая хвостом, спокойно пасется, собирая с растений корм. Я заплываю с другой стороны и встречаюсь с лобастой головойи маленькими глазками. Чмокая белыми губами, он удивленно открыл рот. Мгновение — и там, где был силуэт рыбы, остается взвешенное облачко мути…

Но чуть правее, в просвете между стеблями камыша, мелькнул красноперый язь. Его ярко-красные плавники отчетливо высветились и тут же растворились в мутной синеве. Это хитрая и осторожная рыба. Язь всегда старается отплыть подальше и настороженно следит за человеком. Он или крутит «карусель» вокруг подводного пловца, или тут же исчезает, уйдя за границу видимости, или удерет в заросли тростника, куда и руки не просунешь.

В верхнем слое воды морскими звездами плавают колючие розетки телореза. Вокруг них — ворсистая пленка. Это колонии ряски. А на поверхности, словно кто-торасставил фарфоровые чашки для чая, — бутоны белых кувшинок. И от каждого цветка в мутную глубину тянется зеленый стебель — буйреп. Будто сам водяной привязал речные цветы ко дну, чтобы не украли. Но я с горечью думаю: недолго им осталось жить — наступит очередное воскресенье, приедут горожане и от этой сказочной красоты останется жуткая пустыня…

Впереди, словно паутина, подсвеченная косыми лучами солнца, заблестела капроновая сеть. В одной из ячеек запуталась и судорожно бьется золотая красноперка. Тихонько всплываю под противоположным берегом. А вот и сам браконьер: как паук, спрятался взарослях камыша и, сидя на болотной кочке, ждет добычу.

Сняв с пояса нож, бесшумно погружаюсь на дно. Несколько взмахов ластами и я у цели. Освободив красноперку, пролезаю в огромную дыру и, изрезавсеть в клочья, всплываю за поворотом узкой протоки.

Там, где река несет свои водычерез лес, там, где тень и прохлада чередуются с солнечными полянами и пляжами с золотым песком, — дно реки представляет горькое зрелище. Оно похоже на свалку. В затонувшем сапоге, грозно выставив свои клешни, поселился пучеглазый рак; рядом распластался и шевелится на течении капроновый чулок, чуть дальше — листает вода размокшую газету. Как артиллерийские снаряды, тускло отсвечивают бутылки всех калиброви расцветок, словно подводные мины, ощерились жестким блеском затонувшие консервные банки… Картофельными очистками, яичной скорлупой, полиэтиленовыми пакетами, баллонами из-под пепсиколы, алюминиевыми пивными банками, отходами от шашлыков и всякими объедками попрана девственная красота подводного мира маленькой реки.

Перекаты, перекаты… Замедлила свойбег обиженная река. Но она продолжает вливать в человеческие души покой и гармонию. Только с каждым годом все выше становятся берега Усманки. И не потому, что глубже вымывает она свое русло, а потому, что с каждым годом все меньше и меньше остается в ней воды. Плывешь иногда по поверхности, засмотришься вниз — в такую редкую и диковинную глубину, и вдруг — уперся, а то и ударился головой в песок! Мелко — воробью по колено. Течет поверху водичка. Вроде это и не река, а так — ручеек. Встаешь тогда на ноги и, шлепая ластами по воде вовсей подводной амуниции, как по асфальту, идешь по Усманке пешком…

 

ЖЕЛАННЫЙ ЯЗЬ

 

Как ярый фанатик, всю жизнь ямечтал его поймать. И в очередной отпуск отказался от путевки в санаторий, не поехал на Черноморское побережье, а, взяв палатку, сухари, свиную тушенку от Главпродукта и снасти для ловли язей, отправился в свoe заветное местечко.

…Сижу здесь уже две недели. Два раза в день мимо меня проходят доярки на летнее пастбище — доить коров. Угощают парным молоком, правда, с едкой усмешкой: делать, мол, человеку нечего, вот и выбрал пустое занятие — жариться под солнцем у речки, а рыбки — ни одной… Но я не отступаю: страдать — так страдать за идею, хотя от укусов комаров уши уже стали, как вареники…

Некоторые думают: привязал к леске крючок, поплавок и грузило, насадил распаренную горошину, и язь переселяется к тебе в садок. Как бы не так! Каждый день я варю ему кашу со жмыхом, бросаю на дно — ешь, поправляйся, Яшка (имя ему сам придумал). Он живет рядом с быстриной, там, под корягой. Большой, желтобрюхий, с красными глазами…

А сегодня получилось почти по Аксакову. Судьба захотела меня потешить: поплавок стал понемногу привставать и опять ложиться, затем встал окончательно и исчез под водой.

Я подсек — ни с места! Но удилище сильно сгорбатилось, а натянутая леска, как лезвие бритвы, разрезала водную гладь омута. Огромная рыба тяжело заходила в глубине, и ее толчки отдавались в самом сердце. В ногах появилась странная дрожь.

Ухватившись за удилище двумя руками, думаю: «Ну нет, брат, врешь, — не уйдешь!» Не те времена. В эпоху Аксакова леску из конского волоса плели, крючки из булавок гнули, а у меня удилище стеклопластиковое, леска японская, крючки кованые…

Но язь, поняв, в чем дело, стал бросаться из одной стороны омута в другую, стараясь оборвать леску. Я не сдавался — крепко держал удилище. От волнения начали трястись и руки. Около десяти минут исполнял Яшка эту бешеную лезгинку под водой. Потом япочувствовал: язь стал сдавать — и начал выбирать леску. Поднявшись в верхний слой воды, язь с новой силой стал кувыркаться через голову, стараясь освободиться от крючка. Какое это было зрелище! Он словно плясал гопака! Фонтаны брызг сияли на солнце всеми цветами радуги, а в середине танцевало красноперое чудо…

Крючок и леска выдержали. Мои нервы — тоже. Язь устал, лег на бок. Я выволок его на берег и смотрел на рыбину горящими глазами. Язь на меня — ненавистными. Он лежал на желтом песке, уставший, тяжело дышал, раскрывая рот, шевеля жабрами.

— Вот он, соколик! — заорал я, опомнившись, и бросился на него. Одуревший от счастья, прижал его к себе, как любимую женщину. Ладони обожгли холодные и скользкие бока серебристой рыбы. Но Яшке, видимо, не понравилось проявление таких чувств. Он изогнул хвост дугой, влепил мне пощечину, подпрыгнул и, сверкнув на солнце стальным боком, плюхнулся в воду.

Большая серебристая рыба скрылась в глубине. На поверхности кругами разошлись зеленые волны. Какая добыча ушла!

Я лег на берег, зарыдал и… проснулся.

 

РЫБАЦКОЕ СЧАСТЬЕ

 

Случилось так, что несколько лет искал я рыбацкое счастье на берегах разных рек и все недосуг было посетить любимую речку, где впервые взял в руки удочку.

Тонкой пчелкой жужжит подо мной велосипедный моторчик. Поднимая за собой вихрь из желтых листьев, мчусь по осенней дороге на Платовский плес, где с весны живет отшельником мой дед. Он маленького роста, тощий, голова трясется, бородка клинышком, а под носом, словно колючки, топорщатся рыжие усы… За эту внешность местные рыболовы прозвали деда Ершом, и это прозвище прилипло к нему намертво. Выходя на рыбалку, он неизменно надевал на себя дранье, подпоясывался веревкой и становился похож на нищего оборванца. Ходил он всегда с удочкой на плече, как царский солдат с ружьем. Когда у деда однажды украли лодку, он снял с чердака гроб, который приготовил к своей смерти: законопатил его, засмолил и плавал на нем по озеру, ловя карасей, а вся деревня умирала от хохота. Иногда, в выходной день, когда приезжало много рыболовов, дед брал увесистый дрючок, надевал старинную епанчу, которая висела на нем, как на колу, отчего он становился похож на привидение, и шел патрулировать по берегу, проверяя, где жгут костры, не топчут ли слишком траву, не ломают ли цветущую черемуху. И видел я однажды, как дед, согнувшись, скорбел над сломанной березкой, проклиная разгулявшегося стервеца. Потом аккуратно забинтовал перелом, приладив к березке, как костыли, две жердинки и пообещав переломать ноги тому, кто это сделал, разгневанный, долго искал злодея…

Моему приезду дед рад до безумия. Ему надоело жить в одиночестве, и, угощая дымящейся ухой, он тараторит без умолку. Несмотря на возраст, он бодр и молод душой. Дед рассказывает рыбацкие новости, ворчит. Всеми признанный рыбацкий авторитет ворчит не потому, что он «ершист» своим характером, а от душевной обиды: рыбы в реке становится все меньше и меньше:

— Усманка уже не Усманка, а так, ручеек… Кормишь, кормишь, а возьмешь за зорю пяток подъесаулов-подлещиков, которых и в садок сажать жалко…

Дед брюзжит, но я вижу, что он все-таки доволен своим отдыхом. За прожитое здесь лето посвежел, морщинистые щеки покрылись каштановым загаром, глаза молодцевато блестят.

Его курень стоит под огромной ветлой, покрыт булдыжками чертополоха, засыпан душистым сеном и со стороны похож на индейский вигвам. Рядом с хижиной, на краю обрыва, над самой водой — стол, сколоченный из шершавых досок, и лавка. Невдалеке — кострище, на нем — таганец. Уткнувшись в глинистый берег, на волнах покачивается рыбацкий челнок. Дед привязал его, обмотав цепь вокруг толстой ольхи.

Нахлебавшись ухи, сажусь в лодку и уплываю «в царство рыб и куликов». У меня краюха хлеба, щепоть соли, две пахучие антоновки, бидончик с водой. В лодке — удочки, жестяная банка с извивающимися червями: нажива для окуней.

Дедовский челнок, как туземная пирога, легко и плавно скользит по водной глади плеса. В днище тихонько хлюпает, чмокает вода, словно целует просмоленные доски, и за лодкой струится конусный след. Там, где весло погружается в воду, образуется винтовая воронка, но через несколько секунд поверхность воды затягивается, становится, словно полированная.

Заплыв в узкую протоку, продираюсь сквозь заросли тростника. На дне — золотой песок, и вода кажется желто-красной. Упершись в дно, толкаю лодку против течения. Под веслом хрустит песок. А кругом такая тишина, что слышно, как с поднятого весла крупными каплями, звонко цокая, падает вода…

Осень. Замолкли смех и песни купальщиков, погасли костры, смолкла транзисторная музыка, опустели берега Усманки. Дождливое лето щедро напоило пересыхающее русло реки, и теперь она несет свои воды к Воронежу. Дремучий лес стоит стеной по обоим берегам, охраняя от ветров плавное течение сонной реки.

Я загоняю челнок в гущу тростника с поседевшими метелками. Наживив крючки, забрасываю снасти в омуток, окруженный по краям потемневшими блинами кубышника. Чувствую пряный запах мяты: ее ярко-зеленые стебли торчат прямо из воды. Что-то шепчет тростник: еле уловимый ветерок колышет его огрубевшие стебли. И вдруг издалека эхо доносит трубный рев сохатого. Разбиваясь о высокие сосны, звук так же внезапно затихает.

А вот из-за поворота, словно мятые рубли, принесло течение продолговатые желто-бурые листья: где-то там, над водой, могучий дуб растерял свое богатство. Вода покрутила рыжие купюры в омутке, как бы предлагая: может, ты возьмешь? И понесла дальше.

А клева нет.

Я лег на душистое сено, которое дед постелил на дне челнока, накрыл голову штормовкой и стал наблюдать за подводным миром. Там, под упругим напором течения, извиваясь, словно космы русалок, шевелятся длинные водоросли. Между ними мелкие плотвички исполняют какой-то диковинный танец. Заевшиеся окуни лениво шевелят плавниками. Они с презрением посматривают на червей желтыми глазками: дескать, видали мы твоих заморышей — ты нам малька подавай или мотыля. И вдруг, словно торпеда, в толще воды промелькнула сигарообразная тень. Ну, конечно, щука — больше здесь некому — выскочила из засады, схватила нерасторопную рыбешку. И, увлекаемые течением, словно россыпь серебра, поплыли блестящие чешуйки. Это все, что осталось от павшей жертвы…

Рядом с лодкой, притаившись под круглым листом кувшинки, торчит голова лягушонка с выпученными глазками. Иногда, подпрыгнув вверх, он с лету ловит мошку и, дрыгая лапками, смешно плюхается в воду. Тоже деятель.

В ожидании клева быстро пролетел короткий осенний день. Спряталось за лесом солнце, и небо сразу стало темно-синим. Я смотал удочки, выбросил червей в воду: ешьте, рыбки! Упершись веслом в топкий берег, вытолкнул челнок из зарослей тростника.

Прощай, Усманка, моя милая речка. И не в обиде я на тебя за то, что остался без улова.

Я получил гораздо больше.