…— Что, сынку? — сказал Бульба. — Помогли тебе твои ляхи?

Андрий был безответен.

— Так продать свою веру?! Ты думал, что я отдам кому-нибудь дитя свое?
Нет! Я тебя породил, я тебя и убью.

Николай Гоголь. «Тарас Бульба»

 

Журнальный вариант

 

Вместо пролога

 

В августе 2016 года средства массовой информации России — газеты, радио, телевидение — активно рассуждали о событиях теперь уже 25-летней давности.

Лица, причастные к августовскому перевороту девяносто первого года, не скрывая гордости и удовлетворения сделанным, охотно вспоминали, как готовилась эта масштабная, многоходовая операция, телевидение демонстрировало кадры из Беловежской пущи, сам процесс подписания этого соглашения… Один из помощников Ельцина признался, что все они очень волновались и опасались, что их может арестовать КГБ, была бы только команда из Москвы и небольшой отряд спецназа… Потому и была избрана Беловежская пуща на границе с Поль­шей, чтобы в случае опасности можно было сбежать.

Но команды из Москвы не последовало.

Крючков, председатель КГБ, руководитель «боевого отряда партии», нес по этому поводу невнятицу, ссылаясь на «сложную политическую обстановку и отсутствие команды сверху». А могла ли она быть? Если Горбачев разыграл целый спектакль со своим «арестом», укрывшись в Форосе и демонстрируя всему миру «невозможность связаться со своими подчиненными». Хотя все его телефоны, как потом установили, были включены. А приняв очередную делегацию из Москвы (состоявшей из «заговорщиков»), глава государства, посмеиваясь, с любопытством наблюдал за событиями в столице по телевизору.

Ход с его стороны был продуманным: Горбачев ничего в тот момент не терял, в случае победы ГКЧП он принял бы их сторону, в противном случае… Что было дальше, мы знаем. Под охраной на спецсамолете Горбачев с семьей вернулся в Москву.

Определенно и четко высказался по поводу государственного переворота Руслан Хасбулатов, бывший председатель Верховного Совета Российской Федерации:

— Развал СССР — дело рук КГБ, его генеральской верхушки. Крючков — не чекист, он простой клерк, исполнитель. Его нельзя было ставить руководителем Комитета государственной безопасности. КГБ призван защищать интересы государства. Это была мощная организация, там офицеров было более двухсот тысяч… Жаль, меня не было в Москве в дни «путча», я находился в командировке… Я бы не допустил переворота. (17 августа 2016 года, телеканал «Россия-24»).

В тон Хасбулатову говорил и бывший секретарь ЦК КПСС Валентин Фалин: «Философия Крючкова — философия помощника руководителя. Что скажут «сверху», то он и исполнял. Он не чувствовал себя первым человеком. Он был выдвиженцем Юрия Андропова и в ЦК КПСС, и потом в КГБ. Принимать самостоятельные решения Крючков был не в состоянии.

Такое же мнение сложилось и у большинства советских людей, кто неравнодушно наблюдал за всем происходящим в стране и в ее столице в те августовские дни девяносто первого года прошлого века. Не стоило вводить в Москву танки и бронетранспортеры, а надо было чекистам властью, данной народом, арестовать тех же заговорщиков из Беловежской пущи, как они потом сами сделали с членами ГКЧП. Ведь даже те, кто сочувствовал заговорщикам, кто пожил при новом режиме (не принимая в расчет сказочно обогатившихся), кто увидел новые реалии России в капиталистическом устройстве государства, — и те высказывались с сожалением о развале СССР.

…Но, как бы то ни было, Россией взялся тогда править Ельцин.

 

Глава первая

 

— Ах, как мне нравится Борис Николаевич! — восторженно глядя на экран телевизора, говорила Елена Владимировна Пашковская, рядовая гражданка бывшей теперь страны Советов, юрист по образованию, и руки ее при этом не находили себе места: то поправляли крашеные белые волосы, спадавшие на лоб, то комкали душистый носовой платок, то зачем-то принимались в который уже раз переставлять на столике у дивана вазу с цветами. — Какой красавец, правда, Эрик? Посмотри: седой, и седина какая-то особенная, серебристая, взгляд — орлиный, победный! А голос! Металл и музыка. Заслушаешься! Счастливая Наина Иосифовна. Такой муж! Президент страны! Царь! И как только женщины умеют выбирать себе таких мужей?!

— Ну, не так давно Ельцин был в Свердловске простым прорабом, — ровно возразил Эрик, он же Эрнест Пашковский, муж Елены, по профессии актер местного городского театра современной драмы. — Борис Николаевич и водочку любил, и по партийной лестнице лихо поднимался. А поженились они с Наиной, как мне помнится, еще студентами…Да, вон куда его занесло, на самый верх.

— Вот что значит целеустремленный, волевой человек! — продолжала Елена. — Ведь явно у него была цель, как иначе? В Москву из Свердловска перебрался, городской партийной организацией командовал. Да как командовал! Все эти высокопоставленные партийные боссы трепетали от его рыка! Ха — ха — ха… А народ поддерживал. Он же кумиром для москвичей стал, ты помнишь, Эрик?

— Баламут он, — ровно сказал Пашковский. — Уловил настроения, масла в огонь подливал…

— Но пошли же за ним!

— Пошли, да. Толпа и есть толпа.

— Толпа?! Ты что, муженек, не помнишь, сколько народа было у Дома правительства в Москве? Тысячи!.. Десятки тысяч. И вообще: не рад разве тому, что случилось?

Елена пытливо и с некоторой даже ревностью заглядывала в глаза мужа.

— Да нет, почему же, рад. — Эрнест пожал плечами. — Может, теперь жизнь изменится.

— Обязательно изменится, Эрик! К лучшему. Для нас с тобой, для всех. Воздух другой стал, дышится по-другому — легко, полной грудью. Ах! Я так давно мечтала о переменах. Когда еще Горбачев объявился. Тогда свободой пахнуло, тогда надежда появилась… И потом: сколько нам можно жить в этой тесной двухкомнатной «хрущевке»? Почему мы с тобой не можем купить машину? Хотя бы простенькую, «жигули», ездить на ней к маме моей, в деревню, на дачу…

— …которой еще нет, — усмехнулся Пашковский.

— Будет! Должна быть! — твердо и решительно произнесла Елена. — Ты разве не понимаешь, какие открываются перспективы?! Свободное предпринимательство, простор действий, применение своих знаний… Я юрист, Эрик, я найду высокооплачиваемую, достойную работу, мы с тобой заживем, уверена!

— Про сына не забудь. И про мать свою, Евдокию Кузьминичну.

— Да что мама?! У нее свое дело, — Елена рассмеялась. — Огурцы, теплицы, рынок… И Егорка наш у нее многому научился. Хоть и пацан еще, а тоже, наверное, оценит случившееся в Москве.

— Мал еще, — возразил Эрнест. — Да и те, кто постарше, не каждый поймет, что контрреволюция свершилась.

— Да какая контрреволюция, Эрик? В тупике же страна, в тупике! Куда дальше? Везде очереди, продуктов и товаров нет, правители наверху грызут друг друга, а нам с тобой что делать? Еще год — два и вообще… Даже не знаю, что будет дальше. По миру нас коммунисты пустили бы. Милостыню у других стран просить.

— Ну, это ты загнула, — благодушно произнес Пашковский. — Такая громадная страна… Что же мы сами себя не прокормим, что ли?

— Так, актер Пашковский! — Елена потянулась к телевизору, выключила его, поднялась с дивана. — Мне твои рассуждения не нравятся. Ты что — против Ельцина?

— М-м-м…

— Чего ты мычишь?

— Да он еще никак себя не показал.

— Как это не показал?! А приватизация, а указы об отмене КПСС, а самостоятельность России? Нет же больше СССР и — слава Богу. На хрена нам эти азиатские и другие республики? Кормить их, содержать… Я, когда на заводе работала, ездила по командировкам, ты знаешь. И на Украине была, и в Армении, и в Грузии… Эрик, да они всегда лучше нас жили, всегда! Столицы какие ухоженные, метро, дороги — везде асфальт. И денег у народа… Они же на фруктах состояния делали, состояния! Машины в каждом, считай, дворе, «Волги» и иномарки, одеты хорошо, сытые и довольные. Россия всех содержала. Я из Тбилиси летела на самолете с одним грузином, он все ухмылялся, расспрашивал меня — как это вы живете на такую зарплату? Сам весь в золоте — кольца на пальцах, зубы золотые.

— Тебе не предлагал вставить?

— Да ну тебя! — Елена шутливо замахнулась на мужа. — Он же по делу говорил. Я, конечно, хотела ему сказать, мол, зато вы хорошо живете, братские республики. Доите Россию.

— Вот и сказала бы.

— Да как скажешь — партбилет в кармане. Дружба народов и все такое прочее. Не понимаешь, что ли? Я же не знала, кто он такой, этот грузин. А вдруг чекист или там… партработник. Нарвешься на неприятности.

— Ну да, ну да… — рассеянно отозвался Пашковский. Прижал вдруг пышнотелую свою женушку, полез с ласками.

— Погоди, Эрик, — она отстранилась. — С партбилетом что думаешь делать?

— А что с ним делать?! Пусть лежит. Он хлеба не просит.

— А я свой не оставила. Нет. Чего глаза мозолить будет? Новая жизнь началась. Коммунистов теперь нет, тянуться не перед кем. Да я, если честно… не хотела тебе говорить… сожгла его.

— Вот как?! И не дрогнула?

— Нет, не дрогнула. На глазах у секретаря нашей парторганизации сожгла. У Добрухина, помнишь, я тебе говорила о нем?.. Ну вот. Доставал он меня всегда своей тупостью. Поучал, подначивал, все политическую подоплеку в моих высказываниях находил. Ты, говорил, Елена Владимировна, коммунист с душком. Запад восхваляешь. Ехала бы туда… Я, когда увольнялась с завода, зашла к нему попрощаться. Он опять песню про Запад завел, вот, мол, дождалась, Елена, государственного переворота, это все твои агенты влияния и Ельцин натворили, страну развалили… А я тогда вынула зажигалку и подожгла партбилет у него на глазах. И не трогай, говорю, Добрухин, Бориса Николаевича, он коммунист покрепче, чем ты, и лучше Родину свою понимает.

— Так и сказала?

— Слово в слово… Ну ладно. У вас что в театре происходит?

— Примолкли все. Растерялись. Чего-то ждут.

— А чего именно?

— А кто знает?! Указаний, наверное. Как жить станем, на чьи деньги, какой репертуар теперь будет… Директор и главреж ходят понурые. Что-то явно назревает. Народ набухает.

— Ты в склоки не лезь.

— Как бы не так! Сколько лет терпел. И не я один. Актерский состав, конечно, в раздрае. Кто — за перемены, кто против. Коммунисты беснуются. Особенно Постников, он же у нас парторг. Был, да. На прошлом, советском, репертуаре настаивает, на русской классике. Главрежа Кузовкова поддерживает. А на классику уже ходить перестали. Надоели все эти Островские, Чеховы… «Вишневый сад» в постановке Кузовкова такая унылая вещь, Лена. Хоть я и сам в спектакле занят, а все равно. Тошно.

— Я видела, помню, — вздохнула Елена. — Фирс ты там никакой. Жалкий старик с приклеенной бородой.

— Вот и я про то же. Меня Кузовков в черном теле держит. Почти в массовках. Все какие-то мелкие роли. Я с ним сколько раз схватывался. Неужели, говорю, я того же Паратова не могу сыграть? Или Карандышева?.. В «Бесприданнице». А он: «Не пришло еще время…» Какое время? Сколько раз мы, актеры, вопрос поднимали: у нас же театр современной драмы! Есть же зарубежные драматурги, современные пьесы. Да и наши, русские. Тот же «Чонкин» чего стоит! В Москве аншлаг в «Современнике», а у нас… Тьфу!

— Потерпи еще. Думаю, теперь у вас многое должно измениться.

— Я тоже так думаю… Мы больше молчать не будем. Нам бы этого Кузовкова… к ногтю. Или вообще уволить, он сколько лет всю труппу изводит своей классикой… Ладно, давай ужинать, да… это самое, — он снова приобнял жену. — Что то заскучал я. Поняла?

— Поняла, поняла, — Елена на минуту позволила себя приласкать. — Потом. Мне надо кое-что простирнуть. Ты чай поставишь?

— Поставлю. Завтра за Егоркой поедем. Через несколько дней школа, не забыла?

— Нет, конечно, — голос Елены уже плохо слышен из-за шума воды в ванной, но Пашковский услышал.

 

* * *

 

Егор Пашковский, их единственный сын, родился за пятнадцать лет до событий девяносто первого года, все его детство прошло, можно сказать, в селе Задонском у бабушки Евдокии, что родителей пацана вполне устраивало. Оба они, и Елена, и Эрнест, были весьма занятыми людьми, Елена уезжала на завод в семь утра и примерно во столько же возвращалась домой. Беременность и роды были для нее обузой, работы на предприятии оборонного характера (завод выпускал радиостанции для армии и спецслужб), хватало сверх головы, она еле дождалась появления на свет сына, уже на пороге роддома, вручая попискивающий сверток мужу, сказала: «Вот, Эрик, твой наследник. Я родила, а ты воспитывай».

Это было сказано легко, с улыбкой, даже с оттенком намека на ведущую роль мужчины в деле воспитания ребенка, мальчика, но все же Пашковский запомнил эту ее фразу, может быть, она его и несколько покоробила.

Через год Егорку взяла на полный пансион бабушка Евдокия, с мальства как верующая приучала его к молитвам и церкви. В пять лет малыш мог уже уверенно повторять «Отче наш», цитаты из Библии, в церкви, на богослужениях, легко узнавал на иконах святых. Бабушка поначалу была им довольна, церковные старухи хвалили ее «унучка» за послушание и почитание Господа Бога. Но школьником (Егор учился, конечно, в городе) он стал малость хулиганить, переиначивать тот же «Отче наш» на свой лад, выходило это у него примерно так: «Отче наш, иже еси на небеси, на-ка, поп, выкуси…»

Бабушка Евдокия поначалу отвешивала Егорке затрещины, воспитывала церковным словом, увещевала, но «унучок», взрослея, оказывал сопротивление, в том числе и… о, ужас! — богохульного характера, ибо проводя все лето в деревне, с дружками и на реке, набрался каких-то иных мирских распутных знаний и перечил теперь бабушке вполне грамотно: где, мол, твой Бог, если космонавты летали выше неба и никого там, наверху, не видели.

Бабушка Евдокия как могла отстаивала свое, даже ходила на консультации к церковному священнослужителю, но тот мало чем мог помочь, потому что с космонавтами ему спорить было не с руки. Долдонил: «Библию ему читай, Библию! Там все сказано».

В классе, наверное, в шестом, или даже в пятом, бабушка с «унучком» пришли к «консенсусу», что Бог — это заповеди Иисуса Христа, записанные апостолами, которые надо исполнять, ибо они правильные и помогают жить.

В церковь Егорка ходить перестал, но бабушка пристрастила его к другому делу — торговать огурцами и прочей огородной продукцией. Все это в изобилии росло у Евдокии Кузьминичны на огороде, под пленкой и в теплицах, уже в апреле она снимала первый урожай огурцов и по выходным отправлялась вместе с внуком на рынок.

Это занятие оказалось Егорке по душе, ибо сельский их рынок давал пацану доходы, живые деньги, и они меняли парня на глазах.

В одно из воскресений, когда родители приехали проведать сына, Егорка встретил их на автостанции на собственном мопеде, гордый и счастливый, погрузил на багажник привезенные отцом-матерью сумки и увез.

— Во, мать, видала? — сказал Пашковский. — Ты все еще о «жигулях» мечтаешь, а сынок уже обзавелся собственным транспортом.

Разговор этот продолжился за обедом. Теща угощала зятя блинами и наваристым борщом, лишним разговором не надоедала, но все же Эрнест спросил, на какие, дескать, деньги купили мопед?

— А он заработал, — был ответ. — Сам сидел и на автостанции, там прилавки есть, и на рынке торговал. Я, правда, малость добавила. Нехай катается. Все меньше фулюганить будет.

— И тебе интересно, сынок? — спросила Елена.

— Интересно, — односложно отозвался Егорка. — И деньги свои. Ничего сложного. Все по рублю за кило просят, и я тоже. Дешевле нельзя, старухи побить могут.

— И что, у тебя и весы есть, и гири?

— А как же! Вон в коридоре стоят. Я их в магазине сам и купил.

— И кем же ты собираешься быть? — спросил отец.

Егорка помолчал. Потом, пожевав блин, сказал как о деле давно решенном: «Разбойником».

Взрослые за столом онемели.

Повисла долгая пауза. Слышно было лишь, как тикали на стене ходики с кукушкой.

— Гм… Сынок, — Пашковский не знал, как продолжать дальше разговор с сыном — очень уж неожиданным было его заявление.

Егорка меж тем невозмутимо продолжал есть. Добавил: «Разбойники же разные. Не все людей убивают. Есть — в галстуках ходят, культурные… Есть благородные, как Робин Гуд».

— Эрик! — Елена сделала мужу знак рукой — мол, отложи разговор. Мягко произнесла: «Он пошутил. Дитя еще. Потом поговорим».

Поздно вечером, на скрипучей двуспальной кровати, супруги долго не могли уснуть, вполголоса обсуждали поразившее их откровение сына. Как? Почему он это сказал? Кто ему внушил этот выбор?

— Да какой выбор, что ты? — полушепотом возражал жене Пашковский. — Ну, ляпнул пацан, нахватался где-то дурости. Пройдет. Ему всего-то двенадцать лет.

— Ой, Эрик, это же такой опасный возраст. В эти годы все в его характере и формируется. Не дай Бог, чтобы в голове его это на всю жизнь осталось.

— Не останется, перебесится.

— То ли перебесится, то ли нет. Я же тебе сколько раз говорила: занимайся сыном, а ты…

— А я и занимаюсь, как могу. Но когда заниматься? С утра он в школе, где-то в одиннадцать я в театр на репетиции ухожу. Тебя тоже нет дома. Ты не думай, я ему из театра постоянно звоню. Спрашиваю: «Егор, чего делаешь?» Он всегда отвечает: «Уроки». Чего еще спрашивать?

Елена помолчала.

— Вот что, Эрик. Давай его музыке учить.

— Поздно уже. В музыкальную школу не возьмут.

— А мы в частном порядке. Пианино подержанное купим, педагога наймем…

— Ну, давай.

Замолчали. Обнялись покрепче. Проклятая эта скрипучая кровать! Не иначе, когда-то на ней теща с тестем спали. Тестя у Пашковского нет, расстреляли в тридцать седьмом году, а вот дочь его, Елена, в наличии. Тепло с ней и уютно. Правда, лежать сейчас надо смирно, увы. В соседней комнате — Евдокия Кузьминична и ее «унучок». Может быть, и не спят еще.

 

* * *

 

В один из будних дней в квартире Пашковских появилось черное, громоздкое пианино «Красный Октябрь». Где уж Елена его раздобыла, одному Богу известно, но теперь инструмент занимал довольно большое пространство в комнате Егорки, и пацан хмуро косился на него, к пианино не подходил.

Явилась преподавательница — молодая веселая деваха со странной фамилией Безрукая, хотя рук у нее было две, да и всего остального тоже по две штуки — две ноги, два уха, два глаза, две ноздри.

Егорка, посмеиваясь, отметил себе этот факт, спросил у Светланы Валерьевны (так звали преподавательницу), отчего это у нее такая фамилия, на что та строго ответила, мол, наградили фамилией родители, а когда она выйдет замуж, то будет фамилия другая.

— А когда вы выйдете? — тут же спросил Егорка.

— Как возьмут, так и выйду, — был лаконичный ответ, и Светлана Валерьевна отчего-то покраснела.

— Егор, перестань говорить глупости, — заметила и мать, Елена Владимировна. — Это не твоего ума дело. Света, занимайтесь.

— Да-да, начнем. Егорка, покажи для начала мне свои пальчики.

Егорка показал.

— Вот, хорошо, — одобрила Светлана Валерьевна. — Пальчики мягкие, подушечки плотные, круглые. Такими пальчиками удобно играть. У знаменитых пианистов большие сильные руки. Вот, к примеру, Николай Петров… Знаешь такого музыканта? Видел по телевизору?

Егор, разумеется, не знал Петрова, не знал и восходящую звезду Дениса Мацуева, молодого тогда музыканта, это было от него далеко. Зато он знал Кольку Рыжего из их двора, который обещался прибить его, Егора, если тот не даст ему денег на «зубной порошок». А порошок этот он нюхал до одури, предлагал и Егору, но тот отказывался.

Светлана Валерьевна стала рассказывать об устройстве пианино, сказала, что это сложный музыкальный инструмент и заниматься на нем надо очень серьезно. А в первую очередь необходимо постичь ноты.

Егорка постигал. К цепочке нот «до-ре-ми-фа-соль-ля-си» он тут же добавлял свое: «Больше, тетя, не проси».

На первый раз Светлана Валерьевна только улыбнулась его шутке, а когда он услышал про «бемоль», который на полтона снижает ноту, то тут же вспомнил про Кольку Рыжего, у него, мол, «бемоль» на левом глазу…

Тут уж Светлана Валерьевна нахмурилась, призвала в комнату Елену Владимировну, сказала ей:

— У мальчика вашего, конечно же, развито образное мышление, но это мешает занятиям.

— Я поняла, — кивнула Елена Владимировна. А когда Светлана Валерьевна ушла, всыпала Егорке ремня. Стеганула его пару раз. И наказала: «Не позорь меня. Светлана Валерьевна опытный уже педагог, хотя и молодая».

Вечером она пожаловалась мужу, попросила его потолковать с Егоркой, но предупредила, что в воспитательных целях ремня она сыну уже отвесила.

С Егоркой у отца состоялся следующий разговор:

— Ты почему себя так ведешь?

— Она дура, эта ваша Светлана Валерьевна, — заявил Егорка.

— Почему дура?

— Дура и все. Она меня не любит.

— Почему ты так решил?

— С ребенком надо ласково разговаривать, а она тычет мне в плечо своим крашеным ногтем и шипит: «Здесь стаккато, Пашковский. Стаккато! Надо отчетливо играть каждую ноту. А ты всей пятерней по клавишам возишь…»

— Гм. Может, она права?

— Пусть других учит. А я у нее учиться не хочу.

Занятия пришлось прервать.

Светлана Валерьевна, потерявшая заработок и, может быть, свой преподавательский авторитет, ушла в слезах. Егорке нашли другого преподавателя, но дело в его музыкальном образовании все равно шло туго.

Явился однажды парень, студент музыкального училища, дело с учебой пошло вроде бы на лад. Володя интересно рассказывал о музыкальной грамоте, показывал, как строятся аккорды в разных тональностях, разучивал с Егоркой простенькие пьесы. Со временем Егор увлекся, искусство пианиста не казалось теперь таким уж ненавистным, сложным, левая и правая руки его все больше действовали в согласии. Володя даже хвалил его за успехи. Так прошло три года.

Елена радовалась, но требовала, чтобы Эрнест постоянно говорил с сыном о его будущем — может, он артист, музыкант или поэт, у него легко рождаются рифмы, она, к примеру, так не умеет. Надо понять, чего Егор хочет в жизни, что ему нравится.

Пашковский не стал откладывать дело в долгий ящик, завел с сыном разговор о том, что человеку с юных лет надо думать о профессии, стал агитировать за актерскую, сказал, что лучше нее нет на свете, артист несет людям свет и знания, передает им нюансы души человеческой, того героя, которого изображает на сцене. Это большое и почетное искусство, не всем это дано, а только избранным, но чтобы заполучить уважение и любовь зрителя, надо потрудиться.

— А с чего начинать, папа? — спросил Егорка, и в его хитрых глазах светился неподдельный интерес и готовность откликнуться на призыв отца.

— Тебе надо стать высокообразованным, начитанным человеком, это прежде всего. И это надо сделать до поступления в театральный вуз. Будем с тобой читать, читать и читать. Начнем сегодня с Есенина.

Пашковский взял с полки томик Есенина, полистал книгу.

— Вот, слушай… Летом ты живешь у бабушки, становишься сельским жителем. Знаешь, что у бабушки есть корова, куры, собака, кошка. Есенин тоже был сельским парнем, он любил деревню, много о ней писал. Писал и о корове.

— А что про нее можно писать? Рога да хвост. Ну, еще молоко она дает.

— Это если смотреть на животное глазами обывателя. А поэт увидел и узнал другое. Слушай.

Дряхлая, выпали зубы,

Свиток годов на рогах.

Бил ее выгонщик грубый

На перегонных полях.

………………………….

Не дали матери сына,

Первая радость не впрок.

И на колу под осиной

Шкуру трепал ветерок.

Скоро на гречневом свее,

С той же сыновней судьбой,

Свяжут ей петлю на шее

И поведут на убой…

Слушая стихи, Егорка смеялся.

— Чего ты, дурачок? — удивился Пашковский. — Тебе разве не жалко коровку?

— А чего ее жалеть? Она же старая. Зубов нету, на рогах чего-то растет… Телка забили, да, этого жалко. Но есть-то надо. И шкура его пригодится.

— Ну ты, брат, даешь! — Пашковский крутнул головой. — Поэзии совсем не чувствуешь. Послушай вот еще, про собаку. И представь на ее месте бабушкину Жучку.

Утром в ржаном закуте,

Где златятся рогожи в ряд,

Семерых ощенила сука,

Рыжих семерых щенят.

А вечером, когда куры

Обсиживают шесток,

Вышел хозяин хмурый,

Всех их поклал в мешок…

— Ага, топить пошел, я знаю, — бесстрастно сказал Егорка, и круглое его, веснушчатое лицо снова расплылось в знакомой уже улыбке. — И я топил. Котят. Бабушка мне велела их отнести на речку, когда Майка наша нарожала их штук пять… или шесть, я не помню точно. Бабушка говорит: «Неси, Егорка. Куда нам столько, их не прокормить. А соседи не берут, у всех кошки есть». Вот. Я и понес. Только не в мешке, а в ведре. В старом. А чтобы они не поплыли, я их камнем придавил.

— Не жалко было? Они же маленькие, беспомощные.

— Нет. Лишние они. Как люди, которые лишние на земле. Потому они и убивают друг друга.

— И где ты этого набрался, сынок? Кто тебе это сказал?

— А по телевизору говорят. Ты что — не слышал, папа? На земле больше семи с половиной миллиардов человек, а будет больше, она уже не прокормит. Вот люди и воюют.

— А если это нас с тобой коснется? То есть, мы с тобой и мамой станем лишними? Нас государство не станет кормить.

— А мы к бабушке переедем. У нее и корова, и куры есть, и огород.

— Корова состарится, умрет, бабушка тоже не вечная…

Егорка задумался.

— Но вы же с мамой не старые еще. Будете меня кормить. А я с огорода торговать буду.

— Да не о том речь, сынок! Поэт Сергей Есенин хочет пробудить в тебе человеческие чувства. Это же он не про корову и собаку рассказывает, а о нас с тобой. Вот, смотри, как он завершает стихотворение:

И глухо, как от подачки,

Когда бросят ей камень в смех,

Покатились глаза собачьи

Золотыми звездами в снег…

— Гениальный же образ: от горя глаза собаки-мамы превращаются в золотые звезды. И Майка плакала, я уверен, когда ты у нее котят забрал и понес топить.

— Да, она бежала за мной, мяукала… — сказал Егорка. — Но лишние же они, папа! Зачем жалеть лишних? Всем же плохо было бы. Молока у Майки мало, бабушка сказала, а чем котят кормить?

— Не дай Бог, Егорка, тебе самому почувствовать себя лишним, — глухо произнес Пашковский, но, кажется, сын его не расслышал — надел как раз наушники плеера.

 

Глава вторая

 

Хроника минувших лет (август — ноябрь 1991 год, г. Придонск)

Местные демократы, воодушевленные московскими «революционерами», день за днем демонстрируют на площади Ленина свою готовность в пух и прах разнести бывший теперь обком КПСС, клянут коммунистов, обвиняя их во всех грехах и экономических просчетах.

Один за другим меняются губернаторы. Спешно меняются руководители других ведомств и подразделений власти, закрываются районные комитеты партии, рядовым коммунистам предложено забрать свои учетные карточки.

Демонстранты на площади требуют открыть архивы КГБ, назвать имена негласных сотрудников. Некая делегация направляется к зданию управления КГБ по Придонской области, пытаются войти. Начальник управления генерал Борисов спешно приказывает соорудить «проходную», барьер для очень уж активных граждан. Принимаются меры при возможном штурме здания, чекистам выдается табельное оружие. Все внимание «боевого отряда партии» направлено на Москву — что будет дальше?..

 

* * *

 

Глава риэлторской компании Лавр Георгиевич Александреус был смугл и лицом нехорош: ввалившиеся, под жиденькими рыжими бровями глаза, тяжелая нижняя челюсть, нос, раздавшийся вширь, и почти безгубый рот. Такие рты встречаются — щель внизу лица и только. И она, эта щель, как-то зрительно увеличивает при улыбке зубы, обнажая при этом и розовые десны. А зубы у Лавра Георгиевича ровные и белые, они контрастно выглядят на смуглом лице, при улыбке сразу же меняют его, располагают к собеседникам. Не глаза, как принято считать, а именно зубы. Такой парадокс.

Вот и Елена Пашковская, наблюдая за главой компании, который позвал ее на собеседование по поводу работы, дважды, если не трижды, меняла свое представление о своем визави — что за человек? Хороший, плохой?

«Темная личность», — сразу же, в первый момент, сказала она себе, усаживаясь против стола главы. И истина в этом была — Лавра Георгиевича без особой натяжки можно было назвать темнокожим. Или он очень уж загорел на южных курортах, или обладал такой смуглой кожей, что его вполне можно было причислить к тем же выходцам из Африки.

— Да, крови во мне много намешано, — он, наверное, прочитал мысли Елены, поймал ее внимательный, изучающий взгляд. — И папуасской, и цыганской, и арабской. И чувствую я себя, прежде всего, мавром. Отец из южных морских земель, мать — почти цыганка. Родина — Крым, бывшая татарская вотчина. И черных там немало перебывало. Потому зови меня Мавром Георгиевичем. Можно просто Мавром, не обижусь.

Он легко говорил ей «ты», Елену это не задело, не покоробило. Возможному будущему начальнику можно было простить такую вольность. Еще бы, в момент собеседования она посмела бы сделать ему замечание!

Наверное, у Мавра Георгиевича было хорошее, лирическое настроение, он спросил вдруг:

— Шекспира любишь?

— Н…не поняла? Какого Шекспира?

— Ну, этого, знаменитого. Вильяма. Английского драматурга.

— А… Ну…

— «…Я не говорун / И светским языком владею плохо, / Начавши службу мальчиком в семь лет, / Я весь свой век без малого воюю / И кроме разговоров о боях / Поддерживать беседы не умею…» Это Отелло сказал, мавр. Помнишь?

— Нет.

— Жаль. Придется Шекспира почитать, если на работу возьму. У меня все «Отелло», пьесу, знают. Ты, вообще, что про него знаешь?

— Ну… Он Дездемону, жену свою, задушил.

— Правильно. И я тебя кончу, если продашь меня. У меня контора особая, с одним входом. Обратного выхода из нее нету.

— Вот как?!

— Ага! Испугалась?

— Да нет… Непонятно просто. Мы же еще ни о чем не договорились.

— Я твое резюме прочитал, ты мне подходишь. Квалифицированный юрист, такой и нужен. Нотариусом у меня работать будешь. С завода почему ушла?

— Закрыли государственные заказы, зарплату перестали платить.

— Понятно. Перестройка. Спасибо Горбачеву и Ельцину. Ты как насчет них?

— Люблю обоих. Особенно Бориса Николаевича. Красавец!

— Ага. Это хорошо. Сговоримся. Я сразу в тебе своего человека почувствовал. Сейчас другие работники нужны. Я — полпред нового режима, прямо говорю. Мы коммунистов породили, мы их и угробили. Капитализм мне по душе. Он меня породил. А я подобных себе рождать буду. Вроде тебя. Я тебя, Елена, нутром чую, мой ты человек. Сработаемся, уверен. Были бы руки и голова. У тебя семья какая?

— Муж, сын. Еще мать, она в деревне живет.

— Муж чем занимается?

— Артист он, в городском театре современной драмы.

— Артист — это хорошо. Люблю артистов. Но драма наша скучная, вялая какая-то. Я ходил раза два с одной дамой. Не помню, какой спектакль глядели… Говорят чего-то, спорят. Скучно. Чуть не заснул. Я действие люблю, мордобой, если честно. То есть бокс. Особенно если тяжеловесы. Вот настоящее искусство! «И думал Будкеев, мне челюсть круша: / и жить хорошо, и жизнь хороша!» Класс! Высоцкий понимает, что к чему… Ладно, это потом. Муж мешать тебе не будет?

— В чем?

— В делах.

— Думаю, нет.

— Это хорошо. Ревнивый?

— Ну… — Елена на мгновение задумалась. — Что-то не наблюдала.

— Тоже хорошо. Квартира, машина…

— Машины нет, мечтаем, квартира «хрущевка», две комнаты.

— Тачку тебе купим, дом в «Долине нищих» построим. Слыхала про «Долину…»?

— Да, слышала. Там одни богачи строятся.

— И ты богачкой будешь. Слушайся меня, держи язык за зубами и делай, что скажу. Иначе…

— Я поняла — придушите.

Мавр Георгиевич засмеялся.

— Да, не исключено. Но это в худшем случае. А ты не допускай кульминаций. Все в твоих руках.

И он взял обеими руками ее руки, мягко сжал.

Елена ждала — что будет дальше?

Дальше, впрочем, ничего особенного не последовало. Мавр Георгиевич проводил ее до рабочего кабинета, сам открыл дверь, сказал:

— Ну вот, работай. Компьютеру особенно не доверяй, больше на свою память надейся, да веди особую тетрадочку. И никому ее не показывай. Кроме меня. Поняла?

— Не совсем.

— Со временем поймешь. Трудись, Елена Владимировна.

 

Этой же ночью Мавр Георгиевич приснился Елене.

…Откуда-то из тьмы, из мрака, явилась поначалу небольшая его курчавая, с проседью голова. Потом голова стала приближаться, можно уже было различить нависший над глазами лоб и широкий нос, щель вместо рта. Рот раздвигался, показались ослепительно белые зубы, их становилось все больше, как у акулы из американского фильма «Челюсти». Эта теперь уже пасть надвигалась на Елену, все отчетливее становилось то, что говорил Мавр Георгиевич: «…Я полпред режима… Я тебя породил, и ты будешь делать, что я тебе скажу… Иначе…Ты перед сном молилась?..»

Рот-пасть стала еще больше, Елена с ужасом поняла, что в следующее мгновение она проглотит ее, и в ужасе закричала, проснулась в холодном поту.

Проснулся и Эрнест, растерянно хлопал ресницами, все никак не мог найти клавишу включателя на ночнике, наконец, нашел.

— Что? Что ты? — испуганно спрашивал он, а Елена лишь отмахивалась, не в силах связно ответить.

Потом немного успокоилась.

— Сон… Такой страшный, — пробормотала она. — Акула…

— Какая еще акула?

— К…капитализма.

Пашковский невольно улыбнулся.

— Ну, мать, ты совсем у нас сбрендила. Спи давай.

И плотно укутал жену одеялом.

 

Глава третья

 

КГБ стал называться ФСК (Федеральной службой контрразведки), в Москве шел дележ ее функций, борьба за право командовать теперь новой спецслужбой, а в Придонске, где совсем недавно кляли КПСС и тот же Комитет безопасности и где теперь сменился очередной губернатор, в управлении, на столе генерала Борисова, появился любопытный документ, точнее, требование: «Два раза в месяц сообщать губернатору о настроениях в среде интеллигенции, студентов и священнослужителей».

Поскольку Ельцин объявил себя другом Клинтона, отношения США и России вышли на новый уровень, со шпионажем с обеих сторон вроде бы как было покончено, и вчерашние чекисты, бывший «боевой отряд партии», сосредоточились на «врагах унутренних», как говорил один из героев Куприна в повести «Поединок». Короче, на уголовниках и казнокрадах, чем составил конкуренцию управлению МВД. Правда, настоящие «унутренние враги» еще будут, начнется война с Чечней, но до нее почти три года, а пока что общими с милицией силами навалились на убийц, разбойников и экономических мошенников.

Но не забывали и про «настроения среди интеллигенции», тем более, что об этом пожелал знать очередной, вновь назначенный Москвой губернатор. Из «демократов», конечно.

Разумеется, и раньше, до перестройки, в актерской, писательской, преподавательской… среде у чекистов были свои осведомители, мягко именуемые «информаторами». Но напуганные событиями девяносто первого года, требованием «демократов» раскрыть этих «информаторов», многие из них отказались сотрудничать с ФСК, о чем уведомили оперативников — кто звонком по телефону, а кто прибежал в управление лично. Было такое.

Чекисты, теперь уже сотрудники ФСК, обобщенные контрразведчики, стали заводить в разных учреждениях и коллективах других негласных помощников.

Коснулось это и Придонского театра современной драмы.

…Фамилия «Пашковский» в записной книжке одного из оперативников управления, Летунова, появилась неслучайно. Дело в том, что на имя начальника управления генерала Борисова пришло коллективное письмо за несколькими подписями актеров (первой стояла Пашковского), в котором они требовали помочь им избавиться от главного режиссера Кузовкова, якобы не справляющегося «в новых политических и экономических условиях со своей работой».

Летунова, старшего лейтенанта госбезопасности, вызвал к себе начальник отдела, майор Тимошин, вручил письмо. Сказал, мол, сходи, побеседуй. В репертуарные и прочие творческие дела ФСК влезать не следует, пусть разбираются сами, а поход этот надо использовать с другой целью — обзавестись там, в театре, негласными помощниками. Для начала хотя бы одним. И начальник отдела поставил «галочку» против фамилии «Пашковский». Раз он подписал письмо в КГБ — ФСК, значит, желает с органами сотрудничать.

Старлей кивнул, добавил еще привычное «Есть!» и отправился по знакомому ему адресу.

Надо сказать, что в театре он бывал, неплохо знал его репертуар и при случае мог бы кое о чем порассуждать.

— Ты сразу карты не раскрывай, — посоветовал Летунову майор Тимошин. — Потолкуй о том о сем, а потом уже о главном.

Главным был будущий информатор. Его вербовка.

…Они нашли в театре укромный уголок, Летунов представился, и Пашков­ский охотно вступил в беседу.

— Вы же по поводу письма? — уточнил он.

— Да, и об этом тоже поговорим. Но сначала о театре — что изменилось за по­следние эти полгода, с каким настроением работают ваши коллеги?

Пашковский глянул на часы.

— У меня двадцать пять минут до репетиции… Я коротко, ладно? Перестройку я и мои товарищи встретили с одобрением, ветер перемен нам по душе.

— Знаете, Эрнест, я должен сделать вам комплимент. Вполне заслуженный, поверьте. Я бываю в вашем театре, вижу вас на сцене. В том же «Вишневом саду», в «Женитьбе» Гоголя. Вы играете замечательно. Смотришь и забываешь о том, что ты на спектакле — так живо разворачиваются картины, так правдивы ваши герои… (Летунов мог бы продолжать этот хвалебный ряд).

Пашковский перебил:

— Простите, товарищ Летунов…

— Сергей.

— Сережа, речь не обо мне. Мы же не зря к вам обратились. Кузовков — это… как вам точнее сказать… Ну, в прошлом человек, понимаете? Он советский до мозга костей. Он ненавидит новую власть, многократно высказывался против Бориса Николаевича, при каждом удобном случае высмеивает его. Ну как такое можно о президенте страны?!

— Эрнест, наши функции управления ФСК…

— Да все я знаю, Сережа! Государственная безопасность, шпионы, диверсанты и террористы. Но поверьте: безопасность начинается и у нас в театре. Мы воспитываем зрителя в патриотическом духе, мы внушаем ему, прежде всего, молодым людям, идеи стойкости духа, верности Родине, преданности идеалам страны. А что может вынести тот же парень из истории того же «Вишневого сада», который вы упомянули? Или «Женитьбы»? Прошлый век. Зубоскальство. Развлечение зрителя. И только. А Кузовков вцепился в свой репертуар. И почему бы не поискать новые, современные пьесы? Взять того же Войновича, его Чонкина… Пародия на советский строй и его армию. Гениальная пародия!.. Смотри и наслаждайся. Ведь театр — такой живой организм, отражает быстротекущую жизнь. Мы самый мобильный вид искусства. За три-четыре месяца можем поставить совершенно новый спектакль. А Кузовков… Ненависть ко всем преобразованиям в стране его задушила, ненависть! Поверьте на слово.

— Верю, Эрнест. Здесь, в письме, еще две фамилии…

— Да, это наши сотрудницы: Галина Найденова, завлитчастью. И Маша Крупицына, актриса. Я вас с ними познакомлю.

— Хорошо. Но я хотел бы сначала с вами… Кроме Кузовкова… как вообще обстановка в театре? Что народ говорит, анекдоты про Ельцина или того же Бурбулиса… Чубайс со своими двумя «Волгами», что обещал на ваучер…

Пашковский заметно оживился.

— Я понял, Сережа. Я вам буду сообщать, что надо. Телефон дадите или так будем встречаться?

— И так, и по телефону.

— Хорошо, понял. А про анекдоты… Ага, вспомнил! Сам Кузовков рассказывал. Значит, Ельцин в Берлине, в подпитии, военным оркестром дирижировал, помните? Журналистка у него спрашивает: «Борис Николаевич, а у вас музыкальное образование есть? Вы так лихо оркестром командовали». А Ельцин отвечает: «Какое образование?! После небольшого разогрева, понимаешь, музыкальный талант сам проявляется. Хочется песни попеть или вот немецким оркестром поруководить. Мы, русские, очень талантливый народ…» А вот про Чапаева хотите? Это тоже Кузовков рассказывал.

— Интересно.

— На родине Василия Ивановича музей открылся. Народ пошел, любопытно, конечно. Экскурсовод рассказывает: вот шашка Василия Ивановича, вот его шинель, сапоги… Это его скелет. «Значит, его достали из реки Урал?» — спрашивают посетители музея. «Да, достали». А рядом с большим скелетом — маленький совсем, подростка. «Это Василий Иванович в юности», — поясняет экскурсовод.

Летунов и Пашковский посмеялись.

Заглянула в дверь комнаты, где они разговаривали, Мария Крупицына, Пашковский помахал ей рукой: «Маша, ты кстати, иди сюда».

Крупицына — невысокая, ладно скроенная, привлекательной внешности брюнетка с коротко стриженными волосами и ярко накрашенным ртом — осторожно как-то, по-кошачьи вошла, негромко поздоровалась.

— Это товарищ из КГБ, по поводу нашего письма, — сказал Пашковский.

— А… — понятливо кивнула Крупицына и села напротив Летунова, поправив на коленях короткую юбку.

— Мария… — начал разговор Летунов, — простите, не знаю вашего отчества.

— Да можно просто Маша, у нас тут демократия.

— Понял. Скажите, пожалуйста, то, что вы не написали здесь, — он повертел в руках коллективное их письмо.

— Знаете… Кузовков, конечно, опытный режиссер, и несколько его спектаклей вполне удачные. Но… как бы вам короче сказать… Время-то другое, политический вектор в стране другой, а он… да он просто ненавидит Бориса Николаевича! Всегда его высмеивает, шуточки в его адрес отпускает. И как мы, актеры, должны все это воспринимать? Ельцин все-таки руководитель государства, президент, многое сделал для страны, народ его любит, а какой-то режиссер, воспитатель творческого, нервами чувствующего время коллектива, пытается втоптать его имя в грязь… Нет-нет, мы не согласны. Кузовков должен уйти! Его поезд ту-ту! — уехал.

Крупицына раскраснелась, говорила эмоционально, дополняя свою речь вполне театральными жестами, Пашковский, наблюдая за ней, кивал в согласии, явно любовался коллегой. И даже в знак поддержки взял ее за руку.

«А ведь они неровно дышат по отношению друг к другу, — подумал Летунов. — Это видно».

— Время-то у нас демократичное, — сказал он. — Кузовков имеет право вы­сказаться и по поводу президента страны.

— Да, но, в конце концов, есть границы! — сейчас же возразила Крупицына. — И я, и вот Эрнест, да и многие другие актеры, мы вовсе не желаем слушать бредни режиссера. Ну, советский ты человек, понимаем, прошлое тебе дорого, — так и живи с ним сам. На пенсии. А мы — мы уже другие люди. И руководитель нам нужен другой. Это и государственной безопасности касается. Врагов нового, прогрессивного режима нам здесь не нужно.

— Да, да, — время от времени бросал Пашковский, восхищенно глядя на Крупицыну.

Летунов поблагодарил ее, поднялся.

Обменявшись телефонами с Пашковским, они расстались. Старлей пошел к главному режиссеру Кузовкову, а Пашковский — на сцену. До начала репетиции, впрочем, еще было время.

Кузовков — седовласый, с измученными глазами — в своем маленьком тесном кабинете встретил сотрудника госбезопасности сухо.

— Уже и до вас добрались! — усмехнулся он. — Губернатору писали, в управление культуры писали — теперь в КГБ.

— Мы сейчас ФСК.

Кузовков махнул рукой — какая, дескать, разница. Сказал решительно, даже зло: «Все равно эти бездарные люди не заставят меня ставить пошлятину. Московские театры, на которые они ссылаются, потеряли всякий стыд. А без нравственных тормозов нельзя! Искусство в таком случае погибнет. Русский народ заслуживает великих пьес, великих своих драматургов. Все! Простите, у меня репетиция…»

И, потирая левую сторону груди, пошел из кабинета впереди Летунова.

«Затравят они Кузовкова, съедят, — грустно размышлял Летунов, направляясь в управление. — Талантливый он режиссер, и спектакли у него классные. Но время другое пришло, другие песни поют. И нам, контрразведчикам, действительно, делать тут нечего. Пусть сами разбираются. Пашковский, конечно, одиозная личность, но нам такой и нужен, увы…»

 

Глава четвертая

 

Елена довольно быстро поняла, в какой компании она теперь работает. Да, собственно, понимать особо было нечего: Мавр Георгиевич и его подручные занимались не только законными риэлторскими делами, но, главное, на чем компания зарабатывала большие деньги — это криминальный бизнес. Мордовороты Мавра (иначе их и не назовешь) рыскали по городу день и ночь в поисках опустившихся, спившихся или больных людей, имеющих квартиры, или втирались в доверие к одиноким старикам, суля им некую помощь по уходу («Договор пожизненного содержания»), или сами навязывали юридические услуги, выходившие для малограмотных людей боком.

Во всех делах нужен был опытный, но бессовестный нотариус.

Как правило, Елену привозили на чью-нибудь квартиру, где полупьяный или полусумасшедший гражданин, бормоча невнятицу, заявлял наконец, что согласен передать квартиру или конкретному гражданину (подставное лицо Мавра), или вообще от нее отказывается, дарит жилье, потому что не в силах платить за нее, содержать.

Елена понимала, что прежде чем такой гражданин представал перед нею, нотариусом, с ним «работали» мордовороты Мавра, или человек с медицинским образованием, знающий, что вколоть и когда, а то и просто «медбрат», освоивший шприц с нужным зельем.

Но на глазах у Елены никаких таких экзекуций не проводилось, Мавр, может быть, берег ее нервы, а может, просто они, экзекуции, совершались заранее с формальной точки зрения: в конце концов, потерпевший мог потом заявить, что, к примеру, при избиении присутствовала и она, нотариус.

А так все выглядело законно и вполне пристойно. Человек сам принимал решение, сам подписывал дарственную или согласие на продажу жилья, сам отдавал от квартиры ключи.

…Уже за первый месяц работы Мавр Георгиевич отвалил Елене бешеную сумму. Она даже переспросила у ухмыляющейся тучной бухгалтерши, Максимовны, — не ошиблась ли она? Но та сурово сдвинула тоненькие выщипанные брови на расплывшемся лице: «Бери, бери. Все правильно. И парни наши, и ты хорошо поработали. Заслужила».

На следующий месяц история повторилась, Елена даже растерялась, не могла решить, стоит ли говорить Эрнесту о таких больших деньгах — ему она не рассказывала о подробностях «бизнеса». Как еще он прореагирует?

Подумала, что стоит повременить, деньги, превратив их в доллары, отнесла в престижный «Инкомбанк», где платили хорошие проценты. Мужу сказала как бы между прочим, что потихоньку они будут собирать на машину и особняк, какой лучше купить готовым, а не мучить себя в строительстве.

Эрнест согласился с ее мнением, женщине в таких делах виднее. Голова его была теперь полностью занята делами в театре: после появления оперработника из ФСК отношения его, Пашковского, и еще нескольких человек с Кузовковым обострились. Режиссер на законных правах давал или не давал роли в новых спектаклях, а «группа сопротивления» всеми силами искала на него компромат.

Но нужного компромата не находилось, Кузовков к своим пятидесяти пяти годам прожил честную жизнь. И дома у него было все хорошо, и с актрисами в своем театре он шуры-муры не заводил, и местная пресса его похваливала.

Но не вся.

Были среди пишущих о театре и те, кому Кузовков не нравился. И «группа сопротивления» нашла таких авторов. Появились если не разгромные, то вполне квалифицированные, но очень неприятные для Кузовкова публикации. Найти изъяны в любой театральной постановке — раз плюнуть. И актер (актриса) невыразительно играет, и мизансцены непродуманны, и режиссерская концепция устарела.

Кузовков ходил по театру мрачнее тучи, не расставался с флакончиком нитроспрея, но держался, держался. И это злило «сопротивление» больше всего. Однажды они спровоцировали главрежа на открытый разговор прямо во время репетиции, гвалт поднялся несусветный, все кричали, чего-то требовали, что-то выясняли. Наконец, в наступившей тишине Пашковский четко сформулировал требования группы: «Вам надо уйти, Вадим Алексеевич. Театр не нуждается в ваших услугах. Мы называемся театром современной драмы, а вы…»

— Это не вам решать, Пашковский, — отрубил Кузовков.

 

Уже поздно вечером, придя из театра, Пашковский все рассказал Елене, она — сдуру, не иначе! — передала разговор Мавру. Даже не просила ни о чем, а просто так, под настроение разболталась. Он зашел к ней в кабинет, поинтересовался, отчего это она грустная. Она и разоткровенничалась.

А дня через два узнала со слов Эрнеста, что Кузовкова зверски избили в его собственном подъезде, проломили голову, и в данный момент он в больнице.

Елена тотчас пошла к Мавру. Спросила прямо: «Ваших рук дело, Лавр Георгиевич?»

— Мавр, — ровно, бесстрастно поправил он. — Да, я попросил ребят. А знаешь, зачем? А затем, чтобы мои сотрудники ходили на работу в рабочем состоянии. Понятно? И ты об этом никогда и никому не скажешь. Даже мужу. Я тебя сразу предупредил: держи язык за зубами.

Елена, стоя у его стола, молчала, не в силах унять мелкую противную дрожь.

Мавр налил стакан воды, подал.

— На, выпей. И перестань трястись. Ничего страшного не произошло. Мы должны помогать друг другу. И ты, когда этот Кузовков уйдет, еще скажешь мне спасибо. А я тебе тоже кое-что скажу. Но потом, когда ты успокоишься. Иди пока, работай.

 

С этого дня Мавр стал проявлять к ней особые знаки внимания.

Задерживал в руках ее руку.

Пристально, намекающе, смотрел в глаза.

Одаривал улыбками — некрасивый его рот кривился в странной гримасе, от которой у Елены холодел живот.

«Боже, — думала она. — Не приведи, господь, поцеловаться с ним. А ведь он клонит к этому…»

И она была недалека от истины.

Уже в конце этой недели, после очередного удачного «дела», в котором их компания приобрела за копейки шикарную квартиру, а бывшего ее хозяина упекли в психушку, Мавр заявил Елене:

— Пойдем, пообедаем.

Именно заявил — не спрашивал ее согласия, не приглашал. А просто приказал. И она подчинилась.

Он привез ее в один из респектабельных городских ресторанов, выбрал дальний столик, подал меню: «Выбирай». Елена назвала два-три скромных блюда, Мавр добавил свое, и скоро они сосредоточились на еде. Но молчали недолго.

— Я понимаю тебя, — заговорил Мавр, вытирая салфеткой рот. — Увидела подробности моего бизнеса, кое-что тебе не нравится.

Елена кивнула.

— А ты с философской точки глянь, у кого мы квартиры отнимаем. Что за люди, кому и зачем они нужны. Они сами себе не нужны. Алкашу только водка требуется — мы оставляем ему на это деньги; наркоману — игла, зелье, тоже даем. Старик, старуха… Ну, если у них больше никого нет, если им жизнь не в радость. Мы его берем на содержание до конца жизни…

— Они до него не доживают, — робко заметила Елена.

— Ну, кому как повезет, — хмыкнул Мавр. — Судьба, куда от нее деться? Ты зачем по этому поводу терзаешься?

— Людей жалко. Преступницей себя чувствую. Я же в этом… участвую.

— Понятно. — Он плеснул себе в бокал белого вина. — А ты не думай об этом, Елена. Забудь и все. Твое дело оформлять бумаги. Грамотно. Что ты и делаешь. Спасибо тебе. Ни одного еще прокола по твоей линии не было. Так действуй и дальше.

— Все равно, иной раз места себе не нахожу.

Мавр помолчал, поразмышлял. Потом продолжил с некоторой долей раздражения в голосе:

— Вот что, милая. Ты уже по уши в дерьме, имей в виду. И твоя забота на будущее — дерьмо это не трогать. Ты у нас главная ответчица. Ребята мои, в случае чего, от всего откажутся, я тоже в стороне. А ты — на передовой. Спрашиваешь человека, оформляешь отказные и дарственные, ставишь подписи. Ты — нотариус. Это ко многому тебя обязывает.

— Да я понимаю, понимаю, — проговорила Елена.

— Вот и хорошо, что понимаешь. И вот еще что. — Мавр потянулся через стол, взял ее за руки. — Лапушка моя, вспомни, в какое время живем. То, что мы у пропащих людей кое-что умыкаем, это копейки. Подними голову, глянь наверх, на высшее начальство. Вот кто наживается, себе состояния делает. Нефть, газ, стройки, земля, заводы, фабрики… Гигантские деньги, миллиарды! А мы… Санитары общества, всего-навсего. У алкаша квартиру отняли, этого в психушку отправили… Все законно, все по документам, по закону. Ты же юрист, все это хорошо понимаешь. Идет тебе копейка в руки — бери. А главное, думай, чего можно делать, а чего нельзя. Не подставляй меня и всю нашу компанию. В противном случае мы тебя посадим, а то и… Ладно, не буду пугать, ты и так уже напуганная. Работай.

Елена сидела, опустив глаза, есть ей расхотелось.

Мавр положил перед ней тугой конверт.

— Возьми. На домашние расходы. Мужу особо не рассказывай, не надо. Называй дома цифры поскромнее. Но какой-нибудь дешевый «жигуль» купите, тут все объяснимо.

— Эрик будет рад, — негромко сказала Елена.

— Эрик… Любишь его?

— Люблю, да. Муж. Шестнадцать лет вместе.

— Спать и со мной будешь. Нечасто.

Мавр произнес эти слова спокойно и увесисто, ни один мускул не дрогнул в его лице, будто он говорил о чем-то постороннем.

— Нет!!! — воскликнула Елена. — Этого не будет, Лавр Георгиевич!

— Мавр, — все так же ровно поправил он. — Мы будем встречаться в моем загородном доме, я тебе гарантирую тайну. А любовник я классный.

Шатаясь, с пылающим лицом она встала из-за стола. Пошла на неверных ногах к выходу, душили Елену невольные слезы, терзали мысли: «Ну, что делать? Что? Эрнесту сказать? Но Мавр же выгонит… а она столько теперь знает о его бизнесе… В милицию пойти? Саму себя в тюрьму посадить?! Глупости все это, дурость…»

Мавр догнал ее у машины, взял за локоть, открыл дверцу. Сел рядом, на заднее сидение, положил руку на колено Елены, сказал обыденно, словно ничего не произошло: «Успокойся. Все не так страшно. Мы же живые люди… Можем себе позволить расслабиться».

Она молчала, не шевелилась.

Водитель мягко погнал «Мерседес» вперед.

 

Глава пятая

 

Недели через две Пашковские катили на новеньких белых «жигулях» в село Задонское, к бабушке Евдокии.

Был июль девяносто второго года. Егорка, окончивший девятый класс, раскатывал на своем мопеде у бабки, возил ей на рынок огурцы и помидоры, приспособив к мопеду небольшую садовую тележку.

Пока ехали, Елена скупо рассказала мужу, что деньги на машину она собрала за последние несколько месяцев, Мавр Георгиевич выписывал премии всему коллективу, она и сэкономила. Ну, и часть твоей зарплаты, Эрнест. Про «Инкомбанк» и собравшуюся там приличную уже сумму Елена мужу не говорила, решила, что сделает ему подарок, преподнесет сюрприз, когда можно будет говорить о возможности купить большой дом или даже особняк в той же «Долине нищих». Впрочем, не обязательно в «Долине…» В городе много зеленых уютных уголков с чистым воздухом и минимумом транспорта, вдали от магистральных улиц… Потом, потом они все обсудят и решат, где покупать дом.

Эрнест машине, конечно, обрадовался, цвет выбирал сам, сам теперь сидел за рулем, наслаждаясь и хорошей солнечной субботой, и тем, как работал двигатель, и вообще жизнью.

В театре явно назревали изменения, Кузовков все еще не оправился от болезни, был сейчас в отпуске, говорят, чувствовал себя неважно, поговаривал о до­срочном выходе на пенсию. Так это было или не так, Пашковский точно не знал, Елене сказал лишь, что сейчас театр на каникулах, осенью все станет ясно.

Держа одной рукой руль, Эрнест вторую положил на голое колено Елены, переполнявшие его чувства благодарности к жене требовали сейчас какого-то эмоционального выхода, хотя бы этого ласкового прикосновения к ее телу, но Елена, отвернувшаяся к окну и о чем-то размышляющая, вздрогнула… Ей почудилось, что это рука Мавра Георгиевича, что она с ним в его «Мерседесе».

Эрнест удивленно глянул на нее, а Елена нервно убрала его руку, сказала строго: «Не отвлекайся».

 

В бабушкином доме их ждал неприятный сюрприз.

Ни Евдокия Кузьминична, ни Егорка смотреть машину не вышли.

Оба, мрачные, сидели в глубине просторной комнаты, о чем-то негромко переговаривались, на приветствие не отозвались.

— Что случилось? — спросила Елена.

— Да что… Вот, спроси у сынка своего. — Бабушка поднялась, ушла ставить на электроплиту чайник.

— Ну, рассказывай.

— В милицию вызывают, — буркнул Егор.

— Зачем?

— Мы с Петькой Разгоняевым машину угнали. Просто покатались, а потом вернули.

— Заявленьице, ничего себе! — Эрнест досадливо расхаживал по комнате. — Когда это было?

— Вчера.

— Так. У кого угнали?

— У Петькиного соседа. Он «москвич» у дома оставил, и ключи там в замке зажигания были. Ну, мы сели и поехали.

— За рулем ты был?

— Я.

Пашковский ударил сына по лицу. От неожиданности Егор заплакал, ринулся было вон из комнаты, но отец преградил ему дорогу.

— Рассказывай дальше.

— Чего рассказывать? Я же сказал: покатались и вернули машину. И даже не поцарапали. А он, козел, деньги требует, в милицию заявление написал…

— Это ты козел! И баран еще. Не знаешь, что ли, что чужие вещи трогать нельзя?! А если бы разбили… человека сбили…

— Мы по полю прокатились, там нет никого. И дорога ровная, сухая.

— Так, Егорка, погоди, — теперь вмешалась в разговор и Елена. — Сколько он денег требует?

— Я не знаю. Там, в заявлении, написано.

Елена решительно поднялась.

— Поехали, Эрик. Адрес какой, Егор?

Тот объяснил.

— Неслух какой стал! — сказала из кухни Евдокия Кузьминична. — Надысь пьяный пришел. Вы чего его тама, в городе, разбаловали так?

— Пьяный?! — в один голос воскликнули Эрнест и Елена.

— А то какой. Еле приполз, лыка не вязал.

— Егорка, ты что это? — Елена постаралась приобнять сына, но тот отстранился.

— Ну… так получилось. Ребята угостили…

Теперь уж совсем Пашковские расстроились. И про новенькую свою машину забыли, не стали ничего говорить про нее, а сели и поехали к владельцу «москвича».

Тот вышел на стук в калитку хмурый, явно не расположенный к разговору. Но Елена говорила с ним уважительно, с сочувствием и пониманием ситуации. Хозяин «москвича» обратил, конечно, внимание на новенькую «ладу», сообразив, что визави его при деньгах. И поколебавшись, назвал сумму, какая его устроила бы. Сумма была немаленькая, но Елена, расстегнула сумку, подала деньги.

— Заявление я заберу, — пообещал владелец. — Можете ехать. Не волнуйтесь. Но пацана своего учите уму-разуму. Раз уж на свет произвели.

— Само собой, — пообещал и Пашковский. — Мы его породили, да. Мы его и…

Владелец «москвича» оказался школьным учителем, знал, понятное дело, Гоголя, улыбнулся:

— Убивать не надо, а воспитывать извольте. До свидания. Счастливых вам дорог!

 

* * *

 

На обратном пути Пашковские обсуждали проблему: что делать с сыном? Оставлять его у бабушки или забрать назад, в город?

— Теперь у нас есть «жигули», вот и занимайся с ним, — сказала Елена. — И в театре ты сейчас не занят.

— Да, пожалуй, — согласился Эрнест.

Но идея вернуться в город Егору не понравилась.

— Не поеду, — сказал он решительно. — Чего я там не видел? Здесь река, воздух, мопед. Ребята здесь… Бабушке с огородом буду помогать.

— Только это, смотри… — просила мать. — Рано тебе еще в бутылку заглядывать.

— Ладно, — пообещал Егор.

Басок уже в голосе был, басок. Взрослел парень.

 

* * *

 

Режиссер Кузовков умер в августе, задолго до открытия нового театрального сезона.

Похоронили его с почестями на лучшем городском кладбище.

Говорили у могилы хорошие слова, прощались, желая «дорогому Вадиму Алексеевичу» царствия небесного и «земли пухом».

Говорил эти слова и Эрнест Пашковский, и зав. литературной частью театра Найденова, и актриса Крупицына. Обе даже прослезились.

Был на похоронах и старлей управления ФСК Летунов. Молча положил на рыжий холмик пару алых гвоздик, вздохнул и ушел восвояси.

Еще одного хорошего русского человека не стало на земле.

…Елена сказала о смерти Кузовкова Мавру Георгиевичу. Мавр шевельнул безгубым ртом, уронил:

— Ну вот, видишь. Все и устаканилось. Нет человека, нет проблем.

 

* * *

 

Дня три спустя Мавр зашел в кабинет Елены, спросил игриво:

— Дездемона молилась перед сном?

— Молилась, молилась, — занято отвечала Елена.

— Сегодня поедем ко мне, — объявил он знакомым уже тоном, которому невозможно было перечить.

— Работы много, Мавр…

— Ничего, работа не волк, в лес не убежит. Потом сделаешь.

За окном догорал славный октябрьский день, Елена прикинула, что Эрнест, занятый сегодня в спектакле, раньше десяти домой не явится, так что время у нее было. И все же в душе родилась тревога — чем все это может обернуться? Она с месяц, если не больше, ждала от Мавра этих слов «поедем ко мне», подумала, что, может быть, он уже и забыл, о чем говорил ранее, но, увы, не забыл.

…Водитель привез их в просторный двухэтажный дом под красной черепицей, с высоким полукруглым крыльцом, с просторным холлом, богатыми люстрами под потолком, с блестящим скользким полом и богатой, под старину, мебелью.

Шофера Мавр отпустил, велел явиться к восьми вечера, закрыл за ним дверь. В доме сейчас больше никого не было, но стол в уютном, в диванах и зеркалах кабинете, был накрыт. Значит, кто-то здесь хозяйничал по его указанию, приготовил все, что нужно для утех.

Мавр вышел в соседнюю комнату, а скоро явился… в форме генерала, в зеленой паре, ладно сидевшей на его плотной фигуре.

— Вы… генерал? — удивленно спросила Елена.

— Как видишь, — лаконично ответил он. Но не стал темнить: — Все, Ленок, продается, даже такое высокое звание. Отелло, кстати, тоже был генералом.

Жестом пригласил ее за стол, стал спрашивать, какое вино или шампанское предпочитает гостья, но Елена ничего из алкоголя не пожелала, а принялась за крабовые палочки.

Мавр хмыкнул, но не стал настаивать, налил себе красного, судя по бутылке, дорогого вина, выпил. Между закусками цитировал Шекспира (читал по книжке).

 

— Ложись в постель, Елена! Так надобно по сцене, — велел Мавр Георгиевич. — Можешь не раздеваться.

Елена, растерянно улыбаясь, легла. У каждого мужика свои причуды, что поделаешь?

Мавр Георгиевич, сверкая белками глаз, вдохновенно продолжал читать:

ОТЕЛЛО. Я задушу тебя и от любви сойду с ума. Последний раз, последний (целует Дездемону). Так мы не целовались никогда. Я плачу и казню, совсем как небо, которое карает, возлюбив… Ты перед сном молилась, Дездемона?

ДЕЗДЕМОНА. Да, дорогой мой.

ОТЕЛЛО. Если у тебя есть неотмоленное преступленье, молись скорей… Я не помешаю. Я рядом подожду. Избави Бог убить тебя, души не подготовив!..

 

Мавр нависал над Еленой, лицо его было мокрым, он тяжело дышал. Наверное, он так глубоко вошел в роль, что не мог уже сдерживать себя, видел сейчас перед собой Дездемону, свою жену, якобы изменившую ему и заслужившую смерть.

— Хорошо… хорошо, Мавр Георгиевич, — сдавленно бормотала Елена. — Вы прекрасный артист… Пустите!

Но Мавр ее не слышал.

Продолжал цитировать:

 

ДЕЗДЕМОНА. Но ты меня пугаешь. Ты зловещ, когда вращаешь в бешенстве глазами. И, как я ни чиста перед тобой, мне страшно… Единственный мой грех — любовь к тебе.

ОТЕЛЛО. За это ты умрешь… Обманщица, умри! (Душит Дездемону).

 

Елена на своем горле почувствовала железные пальцы Мавра Георгиевича. Наверное, он настолько вошел в роль Отелло, что уже не делал разницу между Дездемоной и живой женщиной совершенно из другой эпохи.

Пальцы сжимались, давили шею, Елена начала терять сознание.

Мавр Георгиевич ослабил руки, потом, когда Елена закашлялась, пыталась было закричать, встать, он снова повалил ей навзничь, и снова сжал пальцы. Она видела теперь только его безумные глаза и генеральский, слабо пришитый на плече кителя погон.

Так продолжалось несколько раз, пока Мавр Георгиевич не выдохся, и сам повалился на постель, тяжело дыша.

— Ты что делаешь, душегуб?! — хрипела Елена, потирая горло. — С ума, что ли, сошел?

Мавр Георгиевич не отвечал.

Потом поднялся, подошел к столу, выпил вина. Сказал деловито:

— Приведи себя в порядок. Скоро поедем.

Теперь она поняла — ее шеф был садистом.

…Уже в машине, по-прежнему потирая горло, думала: «Вот подарил Бог любовничка. Нашел развлечение. Так ведь и придушит когда-нибудь. Идиот…»

 

Время от времени Мавр заглядывал к Елене в кабинет, улыбаясь, спрашивал: «Перед сном молилась?»

Она понимала, что эта дурацкая игра может продолжаться долго, фантазии эти ей, разумеется, не нравились, не раз она заводила с ним разговор на эту тему, но Мавр был непреклонен: каждый почти месяц, накопив в себе какие-то гнусные идеи, он увозил Елену в свой загородный дом.

В последнюю их встречу он облачился в китель фашистского генерала Мюллера из «Семнадцати мгновений весны», Елена изображала радистку Кэт, и «Мюллер» с пристрастием допрашивал ее: «От кого ты родила сына, от Штирлица? Он — советский разведчик?»

И снова гад придушивал, мучил бедную Елену…

 

Глава шестая

 

Десятый класс Егор Пашковский окончил в девяносто четвертом году, завершил обучение с весьма скромными оценками, о вузе речь не вел, но для Елены и Эрнеста это было принципиально — сын должен учиться в университете, на юридическом факультете.

За дело взялась Елена — и репетиторов наняла, и с кем надо из университета встретилась. Нашлись старые связи, еще работали на кафедрах преподаватели, у которых училась сама Елена, замдекана сидел в приемной комиссии, его и еще двух-трех преподавателей вуза нотариус Пашковская повела в ресторан накануне экзаменов.

«Скромные подношения» в конвертах сыграли свою роль, будущие экзаменаторы потеплели душой к сыну коллеги по диплому юриста, в ведомостях появлялись нужные «четверки» и «пятерки».

Денег Елена не жалела: за минувшие годы на ее счету в «Инкомбанке» накопилась приличная сумма, она уже подумывала о приобретении дома, даже заговорила об этом с мужем, но Эрнест остудил ее: мол, надо немного подождать, сын растет, женится — ему нужно будет отдельное жилье, это как водится. Оставим ему эту квартиру, а себе можно купить другую, или дом, как ты хочешь.

Елена согласилась с доводами Эрнеста, да и деньги вот понадобились для университета.

Зачисление Егора в студенты для них, родителей, было праздником, Елена с Эрнестом даже обнялись на радостях и расцеловались, а Егор… он спокойно воспринял этот факт, как должное: ну, захотели предки, чтобы он стал студентом, что ж, он им стал.

За семейным столом, когда Пашковские обмывали это событие, Эрнест, смеясь, напомнил сыну их давний разговор о том, кем ему быть, каким делом заниматься в жизни. Вот дурачок, бандитом, говорил, буду… Но, слава Богу, поумнел…

— А все равно, па, полстраны бандитов, — уронил Егор. — И хорошо живут. Не в пример вам. Даже приличную машину не можете себе купить.

— Ты бы знал, сынок, как нам деньги эти проклятые достаются, — вздохнула Елена. — У меня-то зарплата более-менее, а у отца… Культуру сейчас не очень привечают. Бизнесмены, предприниматели… да. А артисты… Особенно в Москве. Почти все безработные, нищие.

— Зато отец счастлив своим делом. Так, па? Могу тебя понять. Я помню, как ты меня за свою профессию агитировал. Но это не мое. Артист — лицо подневольное, зависимое от режиссера, от его взглядов на жизнь… А я вообще не люблю чужой воле подчиняться, — признался Егор. — Свободу люблю. Вольные мысли.

За столом сейчас сидел вполне уже сформировавшийся молодой человек с широкими плечами, с твердым взглядом серых больших глаз, говоривший теперь устоявшимся баском, выражавший свое мнение четкими, рублеными фразами. И мать, и отец открыли в своем сыне умение высказываться непререкаемым тоном и приводить в спорах аргументы, против которых не было, не хватало, во всяком случае, контраргументов.

Приходилось подстраиваться, учитывать мнение и желания своего семнадцатилетнего отпрыска.

А желания парня ширились и множились.

Ездить на семейных «жигулях» он не пожелал: дескать, стыдно перед ребятами. Елена пообещала сыну, что «как только поступишь в университет, купим тебе иномарку…» Короче, старайся.

Словом, предстояли новые траты.

Одеваться Егор тоже теперь хотел по самой последней моде, одежду для себя выбирал в салонах и в богатых торговых точках.

Любил и вкусно поесть.

Потребовались и карманные деньги…

Елена изворачивалась, как могла. Эрнест хоть и приносил жалкую свою актерскую зарплату, но ее хватало разве на уплату коммунальных услуг. А сынок потрошил кошелек матери основательно.

 

* * *

 

В тот день, когда они праздновали поступление в университет, точнее, уже ночью, Егор явился домой часа в два. Нервно позвонил в дверь, стоял на площадке с бутылкой шампанского в руке, покачиваясь, сказал: «Мам, я не один… Уйди».

Елена, шокированная услышанным, шагнула вглубь квартиры; прикрыв дверь в спальню, видела в щель, что в прихожую шмыгнула некая дама в розовом платье.

Дверь в комнату сына захлопнулась.

Эрнест проснулся, ворочался в постели.

— Что там? Кто? — сонно спрашивал он, а Елена, все еще не отойдя от шока, дудела ему в уши: «Сын твой женщину привел, понял? Сюда, к нам… Может, встанешь, скажешь отцовское слово?»

— А чо? Какое слово? Привел и привел. Он уже взрослый.

— Какой он взрослый? Семнадцать только исполнилось.

— Да я в семнадцать… — начал было Эрнест, но Елена замахнулась на него: «Заткнись! Помню я про твои походы, хвастался не раз».

Муж обиженно повернулся на бок и мирно захрапел. А Елена не спала всю ночь; сначала в ванной шумела вода, негромко играла музыка в комнате сына, слышались голоса, потом все стихло.

«Как так можно? — тягостно размышляла Елена. — Привел какую-то женщину в дом, не спросил разрешения… И не стыдно ему? Мне стыдно, а где же у сына совесть?»

На рассвете, когда из комнаты сына никакие звуки не доносились, она поднялась, на цыпочках вышла в прихожую — на вешалке висел нарядный женский лифчик. То ли дама забыла, где находится, то ли повесила бюстгальтер на виду демонстративно — знайте, мол, наших.

Поутру «молодые» проснулись. Елена, раздираемая противоречивыми чувствами, выбрала момент, когда дама, уже одетая, надевала в прихожей туфли, вышла к ней.

— Здравствуйте, — сказала сдержанно, с любопытством вглядываясь в облик ночной гостьи. Помятое лицо выдавало в ней возрастные черты, эдак за тридцать, тем более в этот утренний час, блеклые губы не были накрашены.

— Привет, мама, — просто сказала женщина, движением головы отбрасывая со щеки прядь рыжих волос.

— Ну, я пока вам не мама… И не стыдно? Среди ночи являетесь в чужой дом, к незнакомым людям…

Гостья дернула плечом:

— А чего стыдиться, господи?! Сынок ваш мне заплатил, в постели хорош, опыт имеется, да. Вы благодарить меня должны. Другие мамаши специально нанимают таких, как я. Для здоровья сынков полезно… Ха-ха-ха… — женщина трескуче как-то засмеялась. Смех ее похож был на стрекотанье сороки. — Всего доброго, мамаша! Звоните! Визитку я Егорке дала. Привет!

И — исчезла за дверью.

Часа через три поднявшийся с постели Егор вел себя совершенно спокойно. Елена прятала от него глаза, она чувствовала себя неловко, растерянно, не знала, что говорить сыну, о чем его спрашивать. А спросить-то, наверное, надо было. Дитя выросло, конечно, и все же, все же… Заниматься таким делом под боком у родителей, не подготовив их к этому, не предупредив…

Стыдно, да.

Но Егору стыдно не было.

Появился в кухне Пашковский.

— С матерью надо повежливей, — говорил он, наливая в чайник воды. — И домой приводить баб… ну, хотя бы без нас, сын. Это неэтично.

— Усек, — бесстрастно отозвался Егор. — Но выход есть — купите мне квартиру.

— Да мы и собирались… Но, видишь, как дела складываются: университет, машина… — Елена сказала это негромко, потерянно. — Потерпи, сынуля. Тебе больше об учебе теперь думать надо, профессию приобретать.

— Да, думал я, думал. Адвокатом надо становиться, — Егор принялся за еду. — Богатеньких потрошить. Если сам уцелею.

 

* * *

 

Елена поняла, точнее, почувствовала, что у Эрнеста кто-то есть. Женщина. Это — из области тонкой, интимных отношений. Запах незнакомых духов на рубашке, очень уж позднее возвращение из театра, «после дополнительных репетиций с новым режиссером», охлаждение в постели. И он почти перестал приносить зарплату. Сказал, что обедает там, в театре, точнее, в кафе напротив, коллеги ходят и ему чай из термоса хлебать надоело, стыдно как-то… Короче, расходы по дому и на семью Елена тянула теперь практически одна, сберкнижка в «Инкомбанке» выручала ее, да, но теперь она была зажата в своих семейных обязательствах и табу на взаимоотношения с Мавром Георгиевичем так, что даже ни на секунду не могла допустить мысль о желании поделиться этой тайной с мужем. А вначале были у нее такие мысли, были. Ей нужна моральная поддержка, защита. Теперь же… Боже упаси!

Дома у них с Эрнестом складывались скупые, деловые какие-то разговоры. В основном о сыне, Егоре: как учится, почему поздно приходит, часто навеселе, что не раз еще приводил в дом ту самую женщину, какая не стеснялась бросать где попало снятое свое белье. Женщину звали Оксаной, у нее была взрослая уже дочь; работала Оксана продавщицей в одном из больших городских магазинов, Елена специально как-то зашла в него, убедилась, что дама эта здесь трудится, пыталась поговорить с ней откровенно, но та быстро уловила, чего хочет от нее мать хахаля, сказала: «Мамаша, шли бы вы своей дорогой. Егорка мне нравится, пусть гуляет, пока молодой, выходить за него замуж я не собираюсь. У самой-то есть любовник, а?»

Оксана засмеялась знакомым уже «сорочиным» смехом, а Елена, которую бросило в жар, торопливо побежала к выходу.

Слова Оксаны, хоть и были сказаны спонтанно, чисто по-бабьи, из сочувствия или просто так, но попали в точку…

…Мавр, между тем, как любовник, продолжал мучить ее.

Елена махнула на себя рукой. Отдалась приключениям и фантазиям Мавра по полной программе.

Чувствовала себя обязанной.

И это было именно так. Нотариус Елена Пашковская зарабатывала для семьи деньги.

И еще чувствовала, что семья ее рушится.

 

Глава седьмая

 

Единственное, за что она остервенело, с безоглядной преданностью билась, так это за сына, Егора.

…Из милиции в университет пришла очередная бумага — ее сын снова задержан патрулем за появление в общественном месте в пьяном виде. Напился в кафе со своим дружком Николаем Рыжих (живет в соседнем подъезде), они учинили драку с курсантами военного училища из-за приглянувшихся им девушек. Всех доставили в дежурную часть Центрального райотдела, курсантов оправдали, Николая Рыжих за оскорбление постового заперли на пятнадцать суток, а на Егора Пашковского послали в университет «телегу».

«Телегу» Елене перехватить не удалось, сын ничего не сказал ей о происшествии, а потом, когда позвонили из деканата, было уже слишком поздно.

Возмущенный декан подготовил приказ об отчислении студента первого курса Пашковского Е.Э. из университета «за систематическое пьянство и неподобающее поведение будущего юриста», ректор приказ подписал, и Егор оказался за бортом учебного заведения.

Наверное, он и сам сначала не поверил в то, что произошло, несколько дней ходил, словно опущенный в воду, днями валялся в кровати, отказываясь есть.

Эрнест пытался говорить с сыном, мол, не все еще потеряно, через год можно восстановиться, только надо бросить бутылку и разгульную жизнь.

Егор не отвечал, трудно было понять, о чем он думает.

Елена тоже говорила с ним, обещала помочь, но потом, конечно, через год, главное — взять себя в руки, пойти на работу, заработать положительные характеристики, от этого многое зависит.

Реакцией Егора на все эти родительские увещевания были новые загулы в компании все того же Кольки Рыжего и Оксаны-продавщицы. Оксана, оказывается, тоже была не прочь заглянуть в бутылку, время от времени она появлялась в их доме, как правило, ближе к полуночи, пьяные оргии часто превращались в ссоры и даже драки с Егором, возмущенные соседи вызвали милицию и ругали Пашковских на чем свет стоит.

Наутро Егор просил прощения у родителей, заверял, что такое больше не повторится, но оно повторялось…

Елена терпеливо и покорно несла свой родительский крест, надеясь, что Егор все же устроится на работу, образумится, что сейчас он переживает свое отчисление из университета и скоро все наладится. Сын действительно устроился учеником слесаря в автомастерскую, но скоро его оттуда попросили за нерадивость и опоздания на работу.

И снова он шел к Оксане… Или она к нему.

Эрнест бушевал и практически ежедневно ссорился с Егором.

Примирить их Елена не могла, не хватало сил.

Она просто растерялась. И — поникла.

Муж наседал на нее: «Вот твое воспитание. Всю жизнь его баловала. И мать твоя — туда же. На, унучок, деньги на мопед, на, купишь себе, чего хочешь… Торговка базарная! Кого вы из него сделали?! Тьфу!»

— А ты сам?! Ты что делал? Сына должен воспитывать отец! Ты чему его научил?

— Я ему книги читал! Пушкина, Есенина! А он, придурок, смеялся. Потому что тупой. Дебил задонский. Какой ему университет? Юрист… Ха-ха-ха… Шофер в лучшем случае. Баранку и медведь в цирке крутить умеет. Природа на твоем сыне отдыхает, поняла?

— Он и твой сын.

— Да, к сожалению. И я его воспитывал, как умел. И о своей актерской профессии ему рассказывал. А он: «Я не люблю подчиняться, самостоятельность люблю…» Но теперь он взрослый, девятнадцатый год шалопаю. Пусть, пусть сам зарабатывает на свое будущее, сам живет. С тобой. Я… я ухожу от вас.

— К-как уходишь?

— А так. Беру свои вещи и ухожу. Мне надоели эти скандалы, его пьянки, его дебильность. Эти его бандитские песни в магнитофоне, развратные пленки по видео. Все надоело. Твое воспитание, твое восхищение нынешней жизнью, порядками… Я не понимаю твоих отношений с шефом, Мавром этим…

— А я твоих с Машей.

— А! Значит, кое-что знаешь. Ну что ж, знай и дальше: я ухожу именно к ней. У нее однокомнатная квартирка, небольшая, но нам места хватит. А мне с тобой, Елена Владимировна, жизнь обрыдла. Театром ты не интересуешься, на премьеры ко мне не ходишь, поговорить с тобой не о чем. Ты тупая, ограниченная особа, без фантазий.

— А с тобой о чем говорить?! О том, как вы своего режиссера травили?

— Это не твоего куцего ума дело. Он пошел против всего коллектива. И вообще… он прожил свое. Театральный коллектив должен быть крепким, спаянным, состоять из единомышленников. Всех остальных уничтожим! Как делает это твой любимый Ельцин. Есть чему поучиться.

— Я лично начинаю в нем разочаровываться.

— Не споткнись.

— Так, ладно. Поговорили. Иди к своей Маше. Проживем без тебя.

Эрнест подхватил собранный уже чемодан, ушел, грохнув дверью.

Елена долго потом сидела в темной кухне — опустошенная, униженная и оскорбленная. Не плакала, нет. Слез не было, выплакала все, переживая за проделки сына.

 

* * *

 

По волюнтаристскому решению Бориса Ельцина, при поддержке министра обороны Павла Грачева, пообещавшего навести порядок в Чечне двумя батальонами и за двое суток, 11 декабря 1994 года подразделения МВД и министерства обороны Российской Федерации вошли в пригороды Грозного. Начиналась первая кровопролитная чеченская война.

Из газет 1995 года.

 

Уже к началу февраля 1995 года, когда Грозный, растерзанный орудийными снарядами, минами и авиационными бомбами, лежал в руинах, был занят федеральными войсками, московская пропаганда через послушные СМИ объявляла о завершении в основном боевых действий в Чечне. Но до этого было далеко. Дудаев был жив, его штаб постоянно менял местонахождение, за самим Джохаром велась настоящая охота специального подразделения.

Война продолжалась.

На Чечню были брошены весьма внушительные силы российской армии, внутренних войск и милиции, однако все они завязли в непролазной весенней грязи, захлебнулись в крови, надломились духом…

До осени девяносто пятого года тянулась эта кровавая вакханалия. 6 сентября Ичкерия праздновала свою четвертую годовщину провозглашенной Дудаевым независимости. Праздник был горьким: тысячи убитых и раненых, разрушенные города и села, беженцы, болезни, надвигающаяся зима, выстрелы и взрывы в Грозном и ночью, и средь бела дня, ненависть и отчаяние на лицах людей — как русских солдат, так и чеченских боевиков.

Стравленные кремлевскими воротилами, ельцинскими генералами и самим верховным главнокомандующим вооруженными силами страны, воевали, выражаясь по-советски, два братских народа…

 

Егора Пашковского, потерявшего право на отсрочку в службе, призвали в армию в мае девяносто пятого.

Реакция призывника на повестку из военкомата была бешеной.

— Меня в армию?! Да я… я же не доучился, я за лето восстановлюсь, пойду к ректору… Меня восстановят! У меня были неплохие оценки, посмотрите мою зачетку. Как они смеют?! Эта криминальная нынешняя власть, эти жулики, что засели в правительстве и Думе! Меня, честного человека, на бойню?! На войну?! Мать, ты слышишь, что я говорю?

Елена, опустив голову, плакала.

— Егорка, сынок, но что можно сделать? Закон же такой.

— Какой закон?! Кто его писал, кто подписывал? Иди к военкому, дай взятку, у тебя же есть деньги!.. Папашу не прошу, он бросил нас, ему плевать на судьбу единственного сына. Он только хвост распускал, когда агитировал меня стать актером. Да плевать мне на его профессию. В наших театрах — это художественная самодеятельность. Настоящие артисты там, в Москве. А здесь… Тьфу! Я ходил, смотрел на папашины роли. Фирс он в «Вишневом саду». Гляньте на него. Ходит по сцене, чего-то вякает. И правильно его, Фирса, потом бросили. Кому он нужен?! Мать, иди к военкому, проси, доказывай!.. Иначе что-нибудь сделаю с собой, так и знай. Я не хочу служить в этой армии. Кому служить, кого защищать?

— Родину нашу, меня… — сказала Елена. — Это же твой долг. Ты родился мальчиком, стал мужчиной.

— Мальчиком! Мужчиной! — орал Егор. — А вы мне дайте возможность вы­учиться, получить образование, стать на ноги. Пусть пока в этой гребаной армии послужит кто-то другой, а я потом, потом…

Он задохнулся от крика, дыхание его сбилось, он закашлялся, хватаясь за грудь. Елена перепугалась, замахала руками:

— Успокойся, сынок. Я пойду, пойду к военкому. Попрошу. Может, и поможет.

— Ты не проси, а потребуй. Скажешь, что из универа меня отчислили незаконно, не разобрались в деканате. Это все декан, его рук дело. Обещали восстановить. Зачем мне жизнь портить?! Я же у тебя один, мама! Один! А если что со мной случится, а? Как ты будешь жить? Неужели тебя не будет терзать совесть, что ты не пошла в военкомат, пожалела денег?! Сейчас же все продается и покупается, ты это знаешь не хуже меня!!!

— Я пойду, сынок, пойду. Дай повестку.

И Елена, одевшись почти траурно, в черное, пошла в военкомат. Нашла нужного майора, который слушал ее, казалось, вполуха, не поднимая сосредоточенного лица от бумаг на столе, а она, извиваясь в мыслях, негромко и жалобно рассказывала ему о плохом здоровье сына, Егора, о том, что он в детстве часто болел, его даже освобождали в школе от физкультуры; о том, что отец Егора недавно оставил семью, живет с любовницей, коллегой из драмтеатра, бездарной актрисой, и мы с Егоркой теперь вдвоем…

Лицо майора оставалось каменным, только желваки ходили по его аккуратно выбритым блестящим щекам, и Елена, отчаявшись, подумала, что она зря пришла сюда, что ничего путного из ее визита не получится, может быть, надо было идти сразу к военкому, майор же этот мало что может решить.

Выбрав момент, когда они остались в кабинете вдвоем (другой сотрудник военкомата в цивильной одежде вышел), она торопливо сунула майору припасенный конверт с деньгами. Тот наконец поднял на нее глаза, сказал негромко:

— Я попытаюсь вам помочь. Идите домой.

— Я вас очень прошу, Владимир Иванович!

— Идите, — сухо повторил он.

Елена ушла, чувствуя подвох, нечестность этого майора, многое же сказали его бесстрастные глаза, в них не было сочувствия, понимания ее переживаний, а только констатация факта: мать просит. Все понятно, все объяснимо. Не она первая, не она последняя.

Дома Елена все рассказала Егору, не стала только делиться своими ощущениями в отношении майора, уронила: «Обещал помочь».

Егор потребовал у нее денег, пошел за водкой, привел с собой Кольку Рыжего, а потом явилась и Оксана.

Дружной компанией они отметили как бы уже освобождение от службы, выпили две бутылки водки, потом Колька пошел еще, а Оксана, пьяненькая и отчего-то все время хохочущая, осталась у Егора ночевать.

Елена ничему не препятствовала, в противном случае Егор устроил бы скандал, а противостоять ему одна, без Эрнеста, она бы не сумела.

Наутро она все же сказала сыну, что праздник этот он устроил зря, еще неизвестно, чем дело кончится, на что Егор повторил, мол, что-нибудь с собой сделает, а в армию служить не пойдет.

Через два дня принесли из военкомата вторую повестку, Елена побежала искать знакомого майора, но ей сказали, что он уехал в командировку, будет нескоро, и она ушла несолоно хлебавши.

А Егор в самом деле устроил над собой экзекуцию: порезал руку кухонным ножом; примчалась по вызову матери «скорая», явилась милиция, а с ней и третья повестка.

Врач «скорой», женщина в годах, посмотрев рану на руке Егора, хмыкнула: «Что ж так резался? Надо было поглубже. Напугать нас хотел?»

«Скорая» уехала, а Егора, что называется, «под белы ручки» взяли милиционер и представитель военкомата, увели.

Так Егор Пашковский оказался на областном сборном пункте…

За год, что он отсутствовал дома, Елена получила от сына две весточки: в одной (в письме) он сообщал, что находится в учебке, где из него делают сержанта-мотострелка, а в другой (в телеграмме) просил приехать в Ростов-на-Дону и за­брать его из военного госпиталя по такому-то адресу.

Сердце Елены оборвалось.

Она к этому моменту не раз уже видела по телевизору искалеченных, изуродованных российских солдат, телевидение не скупилось показывать раненых, истекающих кровью парней с мертвыми глазами, без рук или без ног, которых вытаскивали из БТРов или танков, показывали и зверские казни, обезглавленные трупы…

Смотреть все это, зная, догадываясь, что твой сын где-то там, на войне, что и с ним может происходить нечто подобное, было невыносимо.

Получив телеграмму, Елена отпросилась у Мавра Георгиевича на неделю, позвонила Эрнесту — поедем, дескать, заберем сына, ты же его отец… Но бывший теперь муж (хотя они не были еще разведены) отказался, ссылаясь на занятость в театре.

Мавр же проявил участие, выдал ей приличную сумму на поездку, сказал: занимайся, сколько надо, сын есть сын.

 

Глава восьмая

 

Егора она нашла в Ростове, в одной из палат военного госпиталя, в офтальмологическом отделении, с наглухо забинтованной головой и правым глазом. Он вяло прореагировал на ее появление, лишь поднял руку — вот он я, здесь, и Елена, почувствовав невероятную слабость в ногах, едва доползла до его койки, сказала, вымученно улыбаясь: «Здравствуй, сынок». — «Здравствуй», — ответил он скупо.

В палате стояли четыре койки, все были заняты молодыми покалеченными перебинтованными людьми, все трое безмолвно и сочувственно смотрели сейчас на мать Егора Пашковского, а она, не зная, с чего начинать, стала раздавать им яблоки и конфеты. Теперь вся палата вразнобой говорила ей: «Спасибо, мать», она кивала, не в силах удержать слезы, суетилась возле Егора, робея спросить — что же с ним стряслось.

Он понял ее немой вопрос, сказал, рукой прикоснувшись к забинтованному глазу: «Об этом потом, ма. Ребята все знают, а тебе я расскажу дома».

Часов до трех дня она бегала по кабинетам, брала нужные выписки, рецепты, слушала врачей. Знала теперь, что Егор лишился правого глаза, правая рука у него тоже пока не восстановилась полностью, а так… организм молодой, вытянет.

Часам к пяти Елена с Егором покинули госпиталь, сели в вызванное такси и покатили на вокзал.

 

В поезде они почти всю дорогу молчали. В купе были посторонние люди, Егор явно не хотел разговаривать, молчком лежал на верхней полке. Да и поезд у них был ночной, какие могли быть разговоры?!

Елена кое-как уговорила его поесть, время от времени спрашивала: «Ну как ты, Егорушка?» Он отмахивался — нормально.

Попутчиками их были две женщины, к раненому, с забинтованной головой солдату они отнеслись с сочувствием, поняли, что мать везет парня домой из госпиталя. Единственное, что сказала им Елена:

— В Чечне был. Где же еще?!

Рано утром, около шести, поезд пришел в их Придонск, и здесь Елена взяла такси, повезла Егора домой, и по пути он мрачно велел ей: «Водки купи».

Она купила, подчиняясь его настрою, чувствуя нечто новое в поведении сына, физически ощущая его внутреннее состояние. Поняла, что из Чечни приехал другой человек, ожесточившийся, настрадавшийся и, наверное, озлобившийся.

Так оно и было, увы.

Даже по коротким репликам, по замечаниям в адрес других людей, Елена вывела для себя — Егор, ее сын, переродился. Эти замечания и реплики, высказанные по тому или иному даже незначительному поводу (человек не уступил дорогу), носили раздраженный, уничижительный характер, вроде: «Осел… Не мог подождать. Видит же, раненый…»

Елена, внутренне теперь напрягшись, не смела делать сыну какие-либо замечания, реплики его сносила беззвучно, хотя суть ее протестовала, она вела с ним внутренний диалог: «Сынок, ты бы поаккуратней, нельзя так с людьми, они в чем виноваты?»

Но вслух этого не говорила.

Дома она наскоро приготовила еду, Егор, едва переступил порог, сейчас же налил себе стакан водки, выпил, помотал головой.

Подошел к зеркалу, глянул на свою перебинтованную голову, уронил злое, с ненавистью:

— Сволочь!

— Ты о чем это, Егорушка?

— Лучше бы он меня добил, мразь!

Елена, сжав руки, молча ждала.

Он скрипнул зубами.

— Мы в Грозном подорвались на фугасе. Мощный был фугас, нас всех с броне­транспортера скинуло на землю. Меня контузило, я плохо соображал, что происходит, но соображал. Из развалин какого-то дома по нам открыли огонь. БТР горел, тех, кто остался в живых, успел выскочить из машины, добивали из автоматов. Потом духи появились возле нас. Один из них, бородатый, смеялся, глядя на трупы наших парней. Он видел, что я живой, спросил: «Ну, ты, русский, меня пришел убивать, да?» Я не мог говорить, просто покачал головой. Тогда он достал финку, добавил: «Ладно, живи. Но помни Саламбека». И ударил меня этой финкой в глаз.

Елена плакала навзрыд, не в силах удержать рыданий, обнимала сына, бережно касаясь его повязки, страшась представить, что там, под ней…

Егор налил водки еще, выпил.

Заплакал и он. Продолжал рассказ.

— Потом, когда совсем стемнело, за нами приехали из нашего батальона. В живых был еще один парень, водитель БТРа, его выбросило из машины, и духи посчитали его мертвым. Вот двое нас из всего отделения и осталось…

— Ты поешь, Егорушка, поешь, — просила Елена, пододвигая сыну тарелку с румяной, хорошо прожаренной курицей.

— Сволочи! Сволочи! Ненавижу! — как-то безадресно теперь ругался Егор, а Елена тихо, ласково просила его: «Успокойся, Егорушка, все теперь позади».

— Да что позади? Что? — закричал он. — А впереди что? Как жить? Без глаза, щека изуродована, рука вот плохо действует… Кому я нужен? А? Можешь сказать?

— Мне нужен, Егорушка. Я мать твоя.

— Мать, да. Спасибо, что приехала за мной, не бросила.

— Да как можно?! Что ты говоришь?!

— А то и говорю. Были случаи там, в госпитале. Насмотрелся я всякого. Руки, ноги ребята теряли… Уродами делались. И я теперь урод. Одноглазый, покалеченный… Кто за одноглазого пойдет? Какой девушке я нужен?.. На машине не могу ездить, рука, неизвестно, восстановится или нет…

— Мы будем лечиться, Егорушка. Я не пожалею денег, какие собрала, какие у меня на книжке. Может быть, и зрение можно восстановить.

— Глупость! — рубанул он рукой. — Мне все рассказали в госпитале. В лучшем случае стеклянный глаз вставят.

Спросил вдруг:

— А отец… что? Спрашивал про меня? Знает?

— Знает, — кивком ответила Елена. — Я ему звонила перед поездкой в Ростов.

— Он не поехал?

— Нет. Сказал, что спектакли в театре, он не может срывать их.

— Конечно, я ему не нужен.

— Зачем ты так, Егорушка? Он же…

— Заткнись! — грубо оборвал Егор мать. — Мне лучше знать…

 

Эрнест пришел в ближайшую субботу — с пакетом фруктов, с вежливой и заботливой улыбкой на губах. Поздоровавшись, поинтересовался:

— Как ты, сын?

Егор который уже день пил, был на взводе, отец попал, что называется, под горячую руку.

— Что — как? — тон Егора не предвещал ничего хорошего.

— Ну… в смысле здоровья, самочувствия?

— Вскрытие покажет.

— Зачем ты так? Я же с пониманием к тебе, к твоему ранению. Я твой отец, родитель.

— А…а, вон ты что вспомнил! Родитель. Породил, значит, меня. А что ж ты не помог мне откосить от армии? Ты — не последний человек в городе, видный артист, уважаемый и все такое прочее… Неужели не мог пойти к начальству, попросить за единственного сына?

— Я пытался…

— Врешь! Ничего ты не пытался. Мать ходила к военкому, да. А ты… Ты меня бросил, к актрисочке молоденькой от нас сбежал.

— Егор! — воскликнула Елена. — Не смей так говорить. Это их дело, в конце концов.

— Не только их, но и мое. Мое! Родитель мой настоящий — Ельцин. Вот кто Папа с большой буквы. В солдаты меня призвал, на войну с духами отправил, где меня чуть не убили, медальку дал. Вон она, медалька, можешь, папаша, поглядеть. В госпитале и вручили. Носи, говорят, урод. А ты… стишата мне в детстве читал… Как там?.. «Утром в ржаном закуте, / Где златятся рогожи в ряд, / Семерых ощенила сука, / Рыжих семерых щенят…» Уму-разуму меня учил, любить ближних… А сам?! Бросил своего щенка, к молодой сучке убежал!

— Егор! — снова воскликнула Елена. — Замолчи!

— Не хотел иметь детей, надо было предохраняться! — продолжал греметь Егор, размахивая кулаками перед лицом отца. — Гад!

— Ты сам гад! Гаденыш, заткнись! — не выдержал и Эрнест, а в ответ получил мощный удар кулаком в лицо, отлетел к двери.

Елена закричала, бросилась разнимать мужчин, и это ей удалось с немалым трудом.

— Да что вы, что вы?! — плача, причитала она. — Вы с ума сошли. Егорушка! Эрнест! Успокойтесь.

Эрнест мотал головой, отступал к выходу, повторял: «Вот, заслужил… заслужил от собственного сына. Спасибо тебе, спасибо…»

— Топай. И не являйся сюда больше, — Егор все прорывался через руки матери, наступал на отца.

Наконец дверь за тем захлопнулась.

Егор бросил в нее пустую бутылку от водки, она с треском разбилась, осколки посыпались на пол.

Плача, Елена взялась за веник.

А Егор — за новую бутылку…

 

Дня через два, когда сын немного успокоился, Елена вышла на работу.

На настойчивые расспросы Мавра Георгиевича скупо рассказала, что Егора не узнать — стал злобным и агрессивным. Не иначе, после контузии и тяжелого ранения поехала крыша. Всех ненавидит. Даже на отца бросился с кулаками.

Мавр потирал руки.

— Мой кадр, мой! — сказал с заметным оживлением. — Оклемается — давай его ко мне, возьму на работу. Мне такие ребята нужны.

 

Глава девятая

 

С объяснимой радостью возвращения сына на Елену свалились и неведомые до того проблемы и переживания, превратившие ее жизнь в кошмар.

Уже в первую ночь Елена была разбужена дикими криками сына.

— Отделение! К бою! — орал он во всю глотку. — Федоров, слева, Шамсутдинов, справа! Занять позиции. Без команды огонь не открывать… Вперед! Ура-а-а-а-а-а… Ура-а-а-а-а-а…

— Егорка! Егорка! Проснись! — трясла его за плечо Елена. — Слышишь? Ты дома, успокойся.

Он вскакивал, тряс головой, мычал нечто нечленораздельное. Потом тяжело и долго засыпал.

Несколько недель подряд Егор пьянствовал — с Колькой Рыжим, с Оксаной, с какими-то парнями, выдававшими себя за участников чеченских событий. Это были бурные застолья, с обилием водки, пива, криков «Бей духов!», со слезами и даже драками.

Не раз и не два Елене, когда она возвращалась домой после работы, приходилось разнимать дерущихся, выпроваживать их из квартиры, приниматься потом за уборку. Кухня была полна пустых бутылок, холодильник, как правило, оказывался опустошенным, и Елена снова шла в магазин…

Она говорила Егору, что так жить нельзя, стыдила его и упрашивала одуматься, внушала ему, что не все еще потеряно в жизни, увечье — не конец жизни, что можно найти применение своим силам, надо сходить в университет, попытаться восстановиться — ведь он участник войны, тяжело ранен, к нему должны проявить снисхождение.

Но Егор не слушал мать. В контуженной его голове крепко сидела теперь мысль о своей никчемности, потерянности, которую он заглушал водкой, попробовал уже и наркотики. Колька Рыжий для пробы, для усиления действия алкоголя принес как-то маленький аккуратный шприц, предложил «ширнуться ради смеха», мол, похохочем потом…

Действие наркотика оказалось необычным, мир расширился, принял другие краски, изменились и люди, тот же Колька казался сейчас очень остроумным; Оксана — та вообще превратилась в красавицу, помолодевшую на десять, а то и больше лет; Саламбек, ударивший Егора финкой, являлся в его миражах заботливым и ласковым братом, который постоянно извинялся за «свою несдержанность» и звал в Грозный, где «его, русского, встретят как родного».

Однажды Егор перебрал дозу (испытывал себя), вскоре потерял сознание, Елена нашла его лежащим на полу, в кухне. Она быстро сообразила что к чему, вы­звала «скорую», и не в силах ждать ее дома, выбежала на улицу. Нумерация домов в их микрорайоне была дурацкая, никакой системы, наверное, номера постройкам строители давали по мере их возведения, и потому рядом с домом за номером семь, стоял дом шестьдесят пять, но уже по другой улице, а семнадцатый дом соседствовал с двадцать вторым.

Она ждала «скорую» на перекрестке, завидев белую с красными крестами машину, замахала ей руками, а потом побежала впереди, показывая дорогу.

У подъезда она в дикой трясучке, едва владея собой, выпалила: «Пожалуйста… побыстрее! Третий этаж… лифта нет… Он при смерти!»

Врач, молодой с черной бородкой человек, и молоденькая фельдшер, оба в белых халатах, проникшиеся ее состоянием, бежали вслед за ней по лестничным маршам.

Егор лежал по-прежнему на спине, рядом с рукой валялся тоненький шприц, врач быстро сориентировался, что-то коротко сказал своей помощнице, и та понятливо кивнула… Теперь и в ее руке был шприц, врач сам сделал Егору укол, минута-другая прошли в ожидании. Наконец Егор зашевелился, открыл глаза, сел.

— Что? Что случилось? — прохрипел тупо, испуганно.

— У тебя надо спросить, — отвечал ему врач. — Матери спасибо скажи, вовремя нас вызвала.

Он пошел к выходу, Елена в прихожей сунула ему в карман халата деньги, врач поблагодарил кивком, «скорая» внизу загудела, уехала.

— Егорка, сынок! — воскликнула Елена. — Ну, что ж ты делаешь, а? Зачем убиваешь себя?

— Так получилось, — буркнул он. — А хоть бы и сдох…

Шатаясь, поднялся, попросил: «Налей ванну. Погорячее».

 

…В дни, когда организм Егора, пусть и молодой, но уже не совсем здоровый, требовал отдыха, он приходил в себя, способен был размышлять и оценивать минувшие недели, и тогда Егор извинялся перед матерью, с горечью узнавал, что в пьяном беспамятстве говорил ей много оскорбительного, унижающего ее материнское чувство и просто человеческое достоинство.

— Я не помню, я ничего не помню, ма, — говорил он, отведя взгляд. — Прости.

Слезы стояли в его единственном глазу…

Она вздыхала, прощала. Сердце матери отходчиво, зла не помнит. Елена как бы становилась им самим, сыном, пострадавшим на войне, входила в его положение. Она не рассуждала над этим — хорошо или плохо она так поступает, Эрнест вон сразу же «полез в бутылку», едва услышал оскорбление в свой адрес, а она — терпит.

Ладно, слово — это лишь сотрясение воздуха, можно закрыть на это глаза, за­ткнуть уши, не слышать этих слов. К тому же, Егор сегодня трезв, разумен, взялся даже помыть посуду и пожарил к ее приходу картошку.

Они в тот вечер сняли повязку с его глаза; до этого Егор регулярно ходил в поликлинику, она не видела его рану, а нынче увидела. На щеке красовалась поджившая уже рана — шрам в виде паука, а вместо глаза зияла глубокая впадина с розовым закрытым веком, вид был шокирующий, рвущий сердце, и Елена пошатнулась, села, поддержанная Егором, на стул, а сын кинулся к шкафу, где стоял пузырек с корвалолом.

Она немного успокоилась, ушла к себе в комнату, легла.

Егор взялся за свой видеомагнитофон, скоро Елена услышала знакомые голоса из бандитского сериала «Бригада», потом пленку сменила стрельба из «Блокпоста», а позже крики пыток из какого-то нового боевика.

Она пыталась поговорить с сыном на эту тему: бандитские эти кинофильмы плохо действуют на психику, лучше смотреть новый телеканал «Культура», там много нового и интересного.

Егор усмехнулся:

— Ты, как отец, про несчастную собаку предлагаешь мне смотреть. Плевать я хотел на эту культуру. Тут вон ребятки дерутся, есть на что глянуть.

 

Так прошло полгода.

Елена извелась, изнервничалась, исхудала.

Хорошо хоть Мавр оставил ее в покое. Не появлялся в ее кабинете с вопросом: «Молилась на ночь, Дездемона?» Может быть, на время, она этого не знала. Но Мавр постоянно спрашивал ее о сыне — поправился ли? Может ли работать?

Она сказала об этом Егору, тот заинтересованно выслушал мать, уточнил: «Риэлтором? Уговаривать квартиры продавать?»

— Ну да. У Мавра Георгиевича есть… ну, команда, что ли, там ребята… ведут переговоры.

— Так. Начинаю соображать. — Егор внимательно смотрел на мать. Она до сих пор не могла привыкнуть к его новому лицу, всегда с содроганием отводила свой взгляд, просила его носить повязку. Егор и сам скоро привык к этому черному кожаному кругляшу на резинке…

— Короче, ребятам этим приходится вести переговоры с теми, кто желает избавиться от своей жилплощади? — уточнил он.

— Точнее, не желает, — усмехнулась Елена.

— Теперь все понял. Где ваша контора находится? И как, ты говоришь, начальника твоего зовут — Мавр Георгиевич? Интересное имечко. Прямо из древнего мира… У тебя, мать, какие с ним отношения?

От неожиданного этого вопроса Елена стушевалась, опустила глаза, даже отвернулась, стараясь делать вид, что не слышала вопроса. Егор хмыкнул: «Ладно, не будем. Мне бабки нужны, пойду поработаю. А ваши личные отношения… Решайте сами».

 

* * *

 

Мавр сразу взял Егора на дело. Познакомил его со своей братвой, их, мордоворотов, в команде четверо, Егор будет пятым, Мавр уже заочно, издали изучил его, понял, что это за человек. Мать парня многое ему рассказала. И сама она, слава Богу, уже несколько лет трудится в его компании, ни разу не подвела.

Словом, яблоко от яблоньки, может, и недалеко укатится…

Мордовороты в команде Лавра Александреуса имели свои «погонялы», то есть клички. «Ласковый» — уговаривал клиентов культурно и вежливо, не бил; «Боксер» — в самом деле был когда-то боксером, имел первый разряд, клиентуру обрабатывал классно, мало кто выдерживал; «Псих» — притворялся психологом, любил задушевные беседы с владельцами жилья, призывал «к мирному исходу, иначе…» Иначе вступал «в беседу» Боксер, и клиент пел уже иные песни…

Егору Мавр дал кличку «Циклоп», все с ней согласились. Согласился и сам Егор — циклоп и есть одноглазый. Правда, у настоящего Циклопа, сказочного великана, один большой глаз размещается в середине лба, ну да не беда. Главное — пройти нужное собеседование с главой компании и хорошо потом работать.

Мавр Георгиевич, один на один беседуя с Егором, задавал ему откровенные вопросы:

— Бить людей не боишься?

— Нет. В Чечне не раз с духами схватывались.

— Так. Алкашей жалко?

— Нет. Чего их жалеть, Георгиевич?! Не выдержал схватки с жизнью — уходи из нее. Падающего — подтолкни.

— Хм. Интересно. Откуда взял эту формулу?

— Не помню. Прочитал где-то.

— Запомню. Знаешь, кто твой родитель?

— Теперь знаю. Ельцин Борис Николаевич.

— Верно. Андропов породил Горбачева, Горбачев — перестройку и Ельцина, Ельцин развалил СССР, родил капитализм и нас с тобой.

Егор засмеялся.

— Лихо вы все выстроили.

— Не я, Егор. Жизнь. И большие наши начальники. Честь им и хвала. Я лично благодарен.

 

Испытание в профессии Егор проходил под надзором самого Мавра Георгиевича…

Опустившийся, жалкий, немытый и нестриженый хозяин «однушки» сидел перед риэлторами в засаленных своих штанах, некогда бывшими «низом» от спортивного костюма, в рваной майке непонятного цвета и, путая слова, оправдывался:

— Ребята, я чево хотел сказать… Ну, нету у меня денег, нету. Понимаете? С работы меня давно выгнали, или… я сам ушел, не помню. Сейчас куда пойду? Кто меня возьмет? Пятьдесят первый год. Я уже совался, да везде от ворот поворот. Иди, говорят, откуда пришел.

— Мы тебе, Квасов, в прошлый раз предлагали выход? Предлагали. Подумал? — наседал Мавр.

— Да я думал… думал… ик! Вариант-то ваш никудышный, слабый. Как я буду в том сарае жить? Там ни ванны, ни туалета.

— Зато дешево, — напомнил Егор. — Можешь вообще ничего не платить. Оттуда не выгонят. А эта квартирка тебе не по карману. Сечешь? Зубы-то еще остались? Выбью.

Несчастный владелец однушки вскинул на него испуганный взгляд.

— Да, ты можешь. Хоть и с одним глазом…

— Я Родину защищал! — вспылил Егор. — А ты, пьянь, жить по-хорошему не умеешь. Не хочешь, точнее. Квартиру где взял?

— Завод в свое время дал, экскаваторный, я там слесарил…

— Вот. Народ о тебе беспокоился. Жильем обеспечил. А ты на всех положил… с прибором. Теперь потеснись. По-хорошему. Или прибьем.

Егор навис над несчастным, сверлил его бешеным, ничего хорошего не обещающим взглядом единственного глаза. На правой руке Егора блестел кастет. Им он и давил скулу несчастного.

— Что я должен делать? — глухо, потерянно спросил тот.

Теперь уже советовал Мавр.

— Напишешь заявление на имя нотариуса, что в силу сложившейся материальной ситуации я, такой-то, проживающий вот по этому адресу, не могу содержать квартиру, платить за нее. Поэтому добровольно переезжаю в общежитие по адресу…

— А квартира кому отойдет?

— Это не твоя забота. Нуждающихся в городе много. Менты, участники боев в Чечне, трудящиеся граждане. Мы — помощники городской администрации, санитары общества, можно сказать.

— Санитары! — несчастный сплюнул. — Зубы у таких, как я, считать. Ладно, напишу. Где этот ваш нотариус?

— Смотри, Квасов, — предупредил Мавр. — Дернешься куда в сторону, бочку на нас покатишь — не жить тебе. Это я обещаю. Ребята помогут.

«Ребята» — Егор, Боксер, Псих — стояли рядом, молчали. Вид их не сулил Квасову ничего хорошего…

 

— Молодец, — похвалил позже Мавр Георгиевич Егора. — Грамотно работал. На службу принят. Но с этой публикой можно и пожестче говорить. Кашу маслом не испортишь. Сегодня у нас был мягкий вариант.

Потом на квартиру привезли Елену, она оформила все как надо, и Мавр забрал у бывшего владельца ключи.

 

Глава десятая

 

Эрнест подал на развод.

В один из вечеров, больше года после своего ухода, предварительно позвонив, он пришел — заметно пополневший, явно довольный новой жизнью с молодой женой.

Елена и Егор были дома.

— Привет! — сказал Эрнест бодро, разулся в тесной прихожей, снял кожаную куртку, держал ее некоторое время в руках, не видя места, куда бы ее повесить — все было занято. Наконец, определился.

Заметил:

— Богатеете. Вон сколько вещей.

Егор тут же среагировал — сухо, сдержанно: «Работаем».

— Ну-ну.

— Я повестку в суд получила, мог не приходить. — Елена тоже не выказала пока еще мужу какого-то особого расположения, не пригласила его пройти в комнату, сесть. Но Эрнест и сам еще чувствовал себя в этом доме хозяином.

— А я соскучился, — он уселся на диван, закинул ногу на ногу. — Ну, как живете-можете? — спросил вполне дружески, с намерением поговорить спокойно, не как с почти уже чужими людьми, которые его тут явно не ждали. Конечно, то, как его выпроводили из этого дома в прошлый раз, он не забыл.

Егор усмехнулся.

— Живем хорошо, можем неважно — знаешь такой анекдот? Рассказать?

— Сынок, не надо, не заводись, — попросила Елена.

— М-да, с культурой у тебя всегда было неважно, — скривился Эрнест. — Природа на тебе отдыхает. Как сказал один советский поэт: «Эх, жаль, что и сильные люди бессильных родят сыновей…» — Он старался не смотреть Егору в лицо. Тот был без повязки, пустая глазница и шрам на щеке коробили, да. К этому надо привыкнуть. — Ладно, я вот что пришел, Елена Владимировна. Эту квартиру мы с тобой зарабатывали, я тоже платил за кооператив. Не хочу делить ее на суде…

— Я поняла. Твои здесь девять метров. Мы все трое записаны как совладельцы. Ты это должен помнить.

— Да помню я, помню. Делить тут, конечно, нечего, «двушку» хорошо не разменять. Но деньги нынче другие, Лена. Ты это лучше меня знаешь.

— Сколько ты хочешь? Ты не забыл, сколько мы за нее заплатили?

Эрнест засмеялся как-то вымученно, саркастически.

— Слушай, разве это деньги?! Мы выплатили пять с половиной тысяч рублей, это стоимость «жигулей»… Кстати, где машина? Тоже ведь вскладчину приобретали.

— Егор разбил ее… продали на запчасти.

— Как разбил?!

— Молча! — ввернул жесткое Егор. — Сел с одним глазом, да и тот пьяный был… и разбил. Не специально, конечно. Так вышло.

— Та-ак, — протянул Эрнест. — Квартира на троих, машины нет. А я за все платил.

— Сколько ты хочешь? — снова спросила Елена.

— Если сложить стоимость машины и квартиры и разделить… Чтобы мне купить «однушку» по нынешним временам… Я прикидывал — миллион получается, Елена Владимировна. Как иначе? Заработок у тебя приличный, Егор, насколько я знаю, тоже в твоей конторе работает, так что…

— Нашей квартире уже двадцать лет, стоимость ее, сам понимаешь…

— Ничего я не хочу понимать! — на скулах Эрнеста заходили желваки. — Мне жить где-то надо!

— Ты ведь живешь у своей… не на улице.

— Живу, да. Но нам там вдвоем тесно, а Маша беременная, скоро нас будет трое.

— А-а, вон в чем дело. За наш счет хочешь поправить свои жилищные проблемы. Миллион рублей! Ты слышал, Егор, чего твой папаша требует? Пусть суд через БТИ, бюро технической информации, оценивает нашу квартиру по остаточной стоимости, мы и будем платить. И «жигули» уже не новые были, разбил Егор, да… Документы у меня все целы. Судись, Эрнест!

— Так, понятно. — Эрнест встал. Пополневшее его лицо пылало гневом. — Бедного актера хотите ободрать, как липку. Не выйдет, Елена Владимировна! Я найду на вас управу. Найду! Попомни мои слова! По-хорошему предлагаю: миллион — и разбежались. Иначе…

Егор в прихожей держал уже в руках куртку отца. Сказал увесисто:

— Слушай, папаша. Не пугай нас, не надо. Сам потом пожалеешь. Иди подобру-поздорову. Что суд присудит, то и отдадим. Пока! Привет семье!

Туфли Эрнеста Егор просто выбросил на лестничную площадку. Сказал при этом: «Твой «бессильный сын» на войне был, в Чечне. Родину защищал. И тебя, мразь».

* * *

 

Весной девяносто седьмого года умерла мать Елены, Евдокия Кузьминична.

Когда она занемогла и слегла, Елена привезла ее к себе в город, поместила в больницу, где врачи очень скоро поставили диагноз — рак легких. Откуда взялась у старой женщины эта болезнь, почему именно в легких завелся этот страшный недуг — ведь она всю жизнь прожила на свежем воздухе, не курила, — Боже упаси! — вела здоровый образ жизни, ходила в церковь…

М-да.

Природу возникновения рака (да и некоторых других болезней) врачи не знают, научились лечить многие его разновидности на ранних стадиях, но с Евдокией Кузьминичной болезнь сыграла злую шутку: ничем особенным не проявляла себя аж до четвертой стадии, когда уже ничем нельзя было помочь.

В больнице Елене посочувствовали, день-другой попотчевали Евдокию Кузьминичну какими-то таблетками, а потом предложили забрать старушку домой — умирать.

Что Елена с Егором и сделали.

Евдокия Кузьминична пожелала окончить жизнь у себя дома, в деревне, Елена отпросилась у Мавра на три дня, потом к бабушке поехал Егор, он-то и был свидетелем ее последних часов.

Бабушка была в сознании все эти отведенные Богом часы, лежала у себя в комнате тихая, смиренная, говорила внуку:

— Не боисся, унучок, что помру при тебе?

— Нет, не боюсь. Я в Ростове, в госпитале, насмотрелся на смерть.

— Что ж ты, негодник, два с гаком месяца лежал и не писал нам с матерью?

— Не хотел. Чем хвастаться?! Глаза нет, рука не работала. Я вообще хотел порешить себя.

— Дурак. Как можно?! Бог не любит таких. Их даже на погосте раньше отдельно хоронили.

— Знаю.

— Егорка, а ты «Отче наш» помнишь? Я же тебя учила.

— Помню.

— А ну, почитай, я послухаю.

— Отче наш, иже еси, на-ка, поп, выкуси.

— Не фулюгань. Читай, как положено.

Егор напряг память.

Отче наш, иже еси на небесах!

Да святится имя Твое.

Да придет Царствие Твое.

Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли!

Хлеб наш насущный даждь нам днесь.

И остави нам долги наша,

Яко же и мы оставляем должникам нашим!

И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого.

— Помнишь, молодец, — похвалила Евдокия Кузьминична. — Значит, не все пропало, чему я тебя учила.

— Ты учила: по одной щеке бьют, подставь другую. Один глаз мне выбили — другой подставлять?

Бабушка помолчала. Боль, какую ее внук носил на лице и, наверно, помнил о ней ежесекундно, вырвалась наружу, простонала о себе.

— Унучок, Егорка, когда Христа казнили, распинали на кресте, он обращался к Богу: «Отче! Прости им, ибо не ведают, что творят».

— Саламбек ведал, что творил. Даже наказал: помни обо мне.

— Кто этот… Салам… как дальше-то?

— Чечен он. Зачем тебе его имя запоминать? Я помню.

— Иисус, Егорка, учит прощать грехи и любить врагов. Будем милосердны, как Отец наш. Милосердие, Егорка, — это доброе сердце, которое жалеет другого человека. Человек должен прощать обижающих его.

— А где он, Бог, бабушка? Я тебя еще в детстве об этом спрашивал.

— А он невидимый, Егорка. Его чувствовать надо. Почитать. Жить так, как он велит. В чистой душе есть любовь к Богу. Это те, у кого нет злобы на сердце, зависти, греховных помыслов. Сейчас другие люди, да. Но много и тех, кто доверил свою душу Богу… много. Они живут по Закону Божьему, терпят от нечестивых гонения.

— Бабушка, а тебя обижали? Ты всех простила?

— А как же! Для загробной жизни нужно Божье прощение, как иначе-то?! Всех простила, всех! Я же старалась по заповедям Христа жить.

— А-а… «Почитай отца твоего и мать твою…», «Не убивай, не прелюбодействуй, не кради…» Это?

— И еще «Не говори ложного свидетельства, не желай имущества ближнего твоего», — тихим голосом добавила Евдокия Кузьминична.

Егор взвился.

— А как я могу почитать отца своего, если он меня бросил? Прелюбодействует с какой-то молодкой. Если он пришел у нас с матерью требовать миллион за квартиру! А?

— Господь его накажет, Егорка, вот увидишь. Бог, он шельму метит, помни. А заповеди я больше для тебя вспомнила. Ты молодой, жить еще тебе и жить. Не носи в душе обиду, не надо. И отца прости, и чеченца этого, все тебе воздастся. Нехай они сами за себя ответют.

Егор нервно закурил, вышел в соседнюю комнату, говорил оттуда:

— Взбаламутила ты мне душу, бабка. Про отца понятно, согласен. А самому — как? Если я тоже таким стал.

Бабушка долго молчала. Потом тяжело вздохнула.

— Я же сказала тебе: молодой ты, думай. Чижало с таким грузом на душе жить… Ты вот что, Егорка, помру я — сходи в церкву, исповедуйся. Легше станет. И свечку за упокой моей души не забудь поставить. Я оттуда, с неба, буду все видеть и знать. Сказать токо не смогу ничего. Ты уж извиняй… Ладно, посплю я, устала. Ты не переживай, у меня ничего не болит. Слабость просто. Посплю…

Этой же ночью Евдокия Кузьминична умерла. Егор не видел ее последних минут — спал. А утром нашел бабушку мертвой — со строгим обескровленным лицом, со сложенными на груди руками и маленькой иконкой в пальцах, «Божьей Матерью».

Наверно, она вставала, почувствовав свой последний миг. Но не стала будить внука.

 

* * *

 

Елена с Егором и соседками в Задонском похоронили Евдокию Кузьминичну на сельском кладбище. Похороны вышли скромными, но достойными памяти этой трудолюбивой верующей. Ее, как водится, отпели дома, отвезли потом на погост в простом, обитом материей, гробу, поставили деревянный крест.

Потом, на поминках, о бабушке говорили хорошие добрые слова, Егор слушал, одобрительно кивал головой. Думал свое: «Все вы, бабки, правильно говорите, и Христос мудрые мысли изрекал. Только когда это было? Две с лишним тысячи лет назад. А мы в другом мире живем, у нас другие «заповеди».

Елена плакала, говорила тихим голосом: «Она же и не жаловалась никогда. Работала на огороде, возилась… Правда, сказала однажды, мол, сил мало стало, зажилась я, Ленка…»

Старухи из соседних домов слушали, говорили и свои слова сочувствия, каждое из которых заканчивалось пожеланием: «Царствие ей небесное».

 

…Где-то через полгода Елена продала дом матери. Дом был хороший, крепкий, за него дали хорошую цену.

Рубли Елена превратила в американские доллары, деньги отнесла в обожаемый ею «Инкомбанк». Он казался ей самым надежным.

 

Глава одиннадцатая

 

В Придонском управлении КГБ — ФСК — ФСБ жизнь все эти годы шла своим чередом.

Если в других управлениях меняли руководителей за их «промашки» по делу ГКЧП, то в Придонске обошлось без «маленьких контрреволюций»: генерал Борисов сумел выбрать достойную и мудрую форму поведения.

Телеграммы от ГКЧП Придонское управление, конечно, получало. Но генерал клал их под сукно.

Позже «демократы» требовали от Борисова предъявить эти телеграммы и доложить общественности о реакции на них. Как, дескать, повели себя чекисты?

Никаких вразумительных ответов «демократы» не получили.

Так же, как и в Москве, они рвались к святая святых — к спискам негласных сотрудников.

И вообще — осаждали здание. Революция же!!! Надо было попасть вовнутрь, в кабинет генерала…

Руки у них чесались, да. У тех, на кого управление имело компромат. И они это знали.

 

* * *

 

Кучка цивильно одетых людей стояла перед зданием управления ФСБ по Придонской области.

В руках у них — несколько плакатов:

«КГБ! ВЫХОДИ КАЯТЬСЯ!»

«НАЗОВИТЕ СТУКАЧЕЙ — ВРАГОВ ТРУДОВОГО НАРОДА».

«ЧЕКИСТЫ, ВАШЕ ВРЕМЯ КОНЧИЛОСЬ».

«РАССТРЕЛЯННЫХ И ЗАМУЧЕННЫХ В ПРИДОНСКЕ ДЕСЯТЬ ТЫСЯЧ. ПОЗОР!»

 

…Просторный кабинет начальника управления, генерала Борисова, — на третьем этаже серого, мрачноватого здания КГБ. Кабинет довольно аскетичного вида: у больших светлых окон рабочий стол генерала с приставным столиком и парой кресел, над столом — портрет Дзержинского, взгляд его направлен вниз, на батарею телефонов; с левой стороны, у стены — длинный узкий стол для совещаний и двумя рядами простеньких стульев. На полу — красная, потертая ковровая дорожка, скрадывающая шаги посетителей кабинета; генерал, в прошлом разведчик, сотрудник СВР (служба внешней разведки), проработавший много лет за рубежом, любил тишину, неслышные шаги по этой самой ковровой дорожке, негромкие, но внятные доклады подчиненных. Слушая их, генерал смотрел на докладчика голубыми яркими глазами, в которых всегда жила улыбка, он даже отчитывал провинившихся с этой улыбкой, и несведущему человеку могло показаться, что начальник управления говорит как бы не всерьез, а полушутя. Но это было не так. Нужно было вслушиваться в то, что генерал говорил, а что жило в этот момент на его лице — дело десятое. Бывший сотрудник СВР оставался разведчиком — привычка.

Вот и сейчас, стоя у окна с плотно задернутыми шторами, чуть отодвинув одну из них, и вслух читая транспаранты, Борисов, одетый в простой гражданский костюм, с белоснежной рубашкой и скромным галстуком, улыбаясь, говорил своему заместителю, полковнику Кириллову:

— Ну что, Анатолий Иванович, пойдем каяться? Народ требует.

Кириллов, тоже в цивильном, рано поседевший человек среднего роста, с усталым лицом, на улыбку шефа отвечал вполне серьезно:

— Какие-то меры надо предпринимать, Иван Александрович. Просто так теперь не спрячешься, не отсидишься.

Генерал жестом предложил Кириллову сесть, сел и сам за рабочий свой стол, положил в футляр очки. Сказал:

— Правильно. Ответить нам придется за своих коллег из НКВД. Есть за ними и славные дела, а есть… гм. Сколько в городе и по всей области репрессированных, расстрелянных? — он кивнул в сторону окна.

Кириллов назвал цифру. Это было гораздо меньше, чем там, на транспаранте. Сказал, где они захоронены — это пригород Придонска, в сосновом лесу.

Борисов посидел, покивал в раздумье аккуратно подстриженной головой, поразмышлял.

— Давайте мы так сделаем, Анатолий Иванович. Поручите пятому отделу поднять архивы репрессированных. Договоритесь с активистами «Мемориала» провести раскопки. Максимально возможно оповестите родных погибших людей. Кого можно — ознакомьте с нашими материалами. Дайте материалы в открытую печать. Этим мы снимем напряжение в обществе.

Кириллов, слушая, время от времени говорил: «Да, конечно. Это правильно. Я понял, Иван Александрович».

— Словом, этот участок работы — за вами, — подытожил генерал. — Докладывайте мне регулярно.

— Есть!

Борисов снова подошел к окну, приподнял край шторы. Делегация «демократов» была на месте.

— Потом, когда составите план мероприятий, пригласите сюда, в управление, кого-нибудь из них. Можно прямо ко мне.

— Да, Иван Александрович. Будет выполнено.

Обоим стало проще от принятого решения. Хотя они понимали — это начало очень большой, ответственной и нервной работы. Которая, как показало время, растянулась на несколько лет.

Надо было найти захоронения.

Сопоставить их с архивными материалами.

Пригласить родственников.

Отдать почести погибшим.

Тяжко…

Генерал вернулся за стол, сказал со вздохом:

— Да, Комитет наш переживает не лучшие времена. Дело даже не в перемене названий. Это мимикрия. От понятия «безопасность» все равно не уйти, потому что оно главное, центральное. Начиная с ВЧК, задача была всегда одна — беречь созданное рабочими и крестьянами, нашими дедами, социалистическое государство. Первые чекисты боролись с саботажниками и контрреволюционерами, мы… да с кем мы только не боролись!

Борисов помолчал, углубившись в свои мысли, продолжал:

— Я ведь тоже мог попасть под донос Олега Калугина. Мы были знакомы, он знал, где я нес службу. Но я успел вернуться, получил назначение сюда, в Придонск. А так бы… М-да. Не могу я понять таких людей! Как вы считаете, Анатолий Иванович, что движет ими?

— Прежде всего — деньги, Иван Александрович. Алчность. Разве плохо жили сотрудники Комитета? Достойно, обеспеченно. Квартиры, машины, санатории…

— Приличная зарплата, — подхватил в тон генерал. — Живи, радуйся, служи Отечеству. Нет! Надо больше, больше! Пример, конечно, подали партийные боссы. Поняли, что можно иметь состояния, открыто получить их за счет переворота, смены политического и экономического курса. А Комитет им поначалу мешал. Пока там не появился Бакатин. Но Комитет будет существовать, — уверенно произнес Борисов. — Пусть другое название, другие слова, а назначение одно — государственная безопасность.

— Вот именно! — согласился Кириллов. — Службу-то эту не мы придумали. Государи наши всегда нуждались в «ушах и глазах в народе». Вспомним опричников царя Ивана Грозного. «Тайные канцелярии» при Петре Первом, при императрице Анне Иоанновне, позже при Сенате России… При Алексее Михайловиче, помнится, был «Тайных дел приказ». Кровавые, конечно, были времена, но службы эти по большому счету пользу государству приносили.

— Да, да, — кивал генерал. — В более позднее время, вспомним, перед революцией, существовало в России «Охранное отделение», так называемая в народе «охранка». Она осуществляла политический надзор и сыск.

— «Охранку» очень не любили в народе, — заметил Кириллов. — Помните из литературы? Сразу после революции в семнадцатом году «охранка» была упразднена.

— Ну, КГБ тоже кое-кто не любил, Анатолий Иванович. Диссиденты, предатели… За что нас любить? Мы их знали, изучали их деятельность, призывали к ответу. Остальной народ жил более или менее спокойно. Пока не появился Горбачев, с его демагогией и скрытыми намерениями разрушения страны. А ведь мог СССР пойти другим путем, мог!

Генерал умолк, лицо его было печально.

— Китайцы вот сберегли и коммунистическую партию, и бизнес у них развивается, и народ в массе своей лучше стал жить. А их значительно больше миллиарда! С такой массой народа не так просто управляться. Но нашлись же рычаги. Надо думать, их спецслужбы тоже помогали компартии сохранить государство.

Кириллов подхватил мысль Борисова:

— Наши «демократы» воспользовались моментом. Горбачев дал им карт-бланш: перестройка, демократические преобразования, свобода действий… Многие же крупные партийные деятели в ЦК и правительстве держали нос по ветру, ринулись в процесс разрушения страны, почувствовали вкус больших денег. А Ельцин довершил грабеж народного богатства… Вырвал власть у Горбачева.

Генерал продолжал размышлять:

— Что обидно, и я скажу прямо — непростительно! — у нас же все это на глазах происходило, Анатолий Иванович! Слушали Горбачева, даже в чем-то соглашались. Менталитет наш, советский: если генсек говорит, значит, это правильно, надо поддерживать, мы все партийные люди, коммунисты. Куда он нас повел, стало ясно к началу девяностых годов, когда страна бурлила в протестах, а «путч» ГКЧП, преданный Крючковым, был обречен. Крючков сыграл роль попа Гапона, помните такого?

— Да, конечно, — Кириллов кивнул. — Агент «охранки», провокатор. 9 января 1905 года повел рабочих к Зимнему дворцу под пули жандармов.

Генерал еще раз подошел к окну, светили уже уличные фонари, у здания управления было пусто.

— Ушли, — сказал он ровно. — Завтра снова явятся, как пить дать.

Борисов зажег у себя на столе лампу, сказал вдруг:

— А знаете, Анатолий Иванович, интуиция мне подсказывает, что руководить страной со временем будет человек из спецслужб — СВР, ГРУ… Или наш брат, чекист! Ведь столько талантливых ребят в нашей «конторе»! В разведке, в контрразведке, в пятом управлении, аналитики, спецназовцы… Патриотично настроенные, образованные, преданные России. Эта гнилая волна предателей схлынет, пусть они захлебнутся там, за «бугром», в своих награбленных иудовых деньгах, а мы будем жить дальше — с поправкой, конечно, на все случившееся. Сил, мужества и упорства у России хватит! Мы выстоим и в этот раз. Только бы дождаться нам настоящего лидера. Который не побоится взять на себя ответственность за страну, за ее интересы. Не побоится повести борьбу на международной арене за право России быть в числе первых, поднимет с колен армию и флот, пойдет войной на коррупцию, будет заботиться о народе. И мы все будем видеть, что это — именно наш национальный лидер, преданный стране, ее интересам и процветанию…

На столе генерала зазвонил телефон, он снял трубку, сказал мягко: «Уже еду».

Пояснил Кириллову:

— Жена. У нее сегодня день рождения…

— Передайте Евгении Васильевне мои поздравления.

Из кабинета начальника управления полковник Кириллов уходил в приподнятом настроении. Легче отчего-то стало на душе.

 

* * *

 

Старлей Летунов, как и другие офицеры, разумеется, был в курсе тех событий, какие бурлили в Москве и косвенно пока касались Придонского управления. Когда заходила речь о перестройке органов госбезопасности, о предателях-чекистах, об агентуре. И вообще, о судьбе каждого сотрудника управления. Страна стояла на переломе, чекисты были на виду, о них много писали, показывали по телевидению, говорили. Происходило это и в Придонске.

«Демократия» привнесла в среду офицеров вольные разговоры, один из сотрудников с капитанским званием, воодушевленный вседозволенностью в суждениях, заявил, что выходит из партии, что «демократы» правы в своих претензиях, что действительно надо открыть картотеку осведомителей, да и архивы с расстрелянными в тридцать седьмом. Все это пойдет на пользу обществу.

Знало о высказываниях рьяного капитана руководство управления, никаких мер к нему принято не было, о нем просто «забыли». Он-то рассчитывал на бурную реакцию как в коллективе, так и со стороны начальства, а он бы тут же сообщил об этом «демократической» прессе, и журналюги раздули бы местный пожар. Как же! Запрещают свободу слова, гнобят передового чекиста, откликнувшегося на зов перемен, ставшего в ряды свободных людей.

Придонские чекисты повели себя сообразно своим убеждениям и профессиональному долгу. Капитан-бунтарь под дружное молчаливое игнорирование уволился.

Майор Тимошин спросил, что думает об этом его подчиненный, Летунов, и тот сказал кратко: «Случайный он был у нас человек, Юрий Николаевич. Так я считаю».

— Именно. Московская эта перетряска принесет и пользу, в наших рядах останутся преданные делу сотрудники.

Они поговорили о бакатинском походе на КГБ, даже ощущение от темы разговора было пакостное, в «конторе глубокого бурения» привыкли уважать и ценить своих начальников, ибо на этих должностях работали самые опытные, самые профессиональные и преданные делу ВЧК — КГБ люди. А против Бакатина выступил сразу большой коллектив чекистов, их письмо было напечатано в одной из московских газет.

Чекисты писали: «Отток наиболее профессиональных, честных и порядочных сотрудников из вверенной Вам «епархии» госбезопасности прямо пропорционально количеству Ваших выступлений, заверений и пояснений с телеэкрана и на страницах газет. Если это основная ваша задача по реформированию Комитета, то Вы ее выполнили…» («Российская газета» 25.10.1991 г.)

Это был нонсенс. Такого никогда в истории советской госбезопасности не было.

И все же поведение Бакатина положило на сознание, на размышления подчиненных тяжкий психологический груз. Своими распоряжениями, приказами и поступками он как бы говорил: «Времена, коллеги, другие. Шпионов больше нет, мы с Америкой дружим, Ельцин и Клинтон — лучшие друзья. Раз они демонстрируют всему миру расположенность друг к другу, дружеские объятия и комплименты, то и мы должны следовать их примеру. Но если мы — друзья, то зачем собачиться, подслушивать и подсматривать друг за другом? Потому я и сдал их послу подслушивающие устройства. Дружить так дружить!»

— Сволочь он, — сказал Тимошин. — И дурак. Как будто вчера родился и никогда не читал Историю российского государства. А там черным по белому написано, что сказал по этому поводу один из русских царей: «…У России только два друга — наши армия и флот».

— А я шел в КГБ за романтикой, — улыбнулся Летунов, и молодое его курносое лицо зарделось. — Книги, кинофильмы о советских разведчиках… Мечтал о такой жизни.

— Романтика у тебя еще будет, Сережа, — улыбнулся и Тимошин. — Мы это… — он обвел рукой некое пространство над головой, — переживем. Все станет на свои места. Русский народ — разумный народ, и государство свое не бросит. И шпионы будут, и диверсанты, и террористы. Попомни мои слова. И война у нас… тьфу-тьфу! — будет. Следишь за Чечней?

— Ну, так, в общем.

— А я — пристально. Разведчики наши многое уже знают про Дудаева и тех, кто его поддерживает. Хватило бы ума у Ельцина дипломатическим путем снять напряжение, не допустить войны. А он же, дуролом, по-другому поступит, вот в чем беда. Вспомни девяносто третий год, Белый дом, танки, какие палили по зданию.

— Да, это был позор. Мировой.

— Вот именно. Мировой! Но Ельцин пошел на это. Демонстрировал свою верность Биллу Клинтону, Западу.

Офицеры помолчали. Тимошин ответил на чей-то звонок, сказав: «Я в курсе, действуйте».

Подводя итог разговору о московских событиях, высказал свое мнение: «Ситуация с ГКЧП, Сережа, это тот случай, когда силовые структуры — КГБ, армия, МВД — должны были сказать свое решительное слово. На то большим начальникам и даются большие полномочия. Но… Случилось то, что случилось. Нам с тобой, конечно, легче тут рассуждать».

— А вы бы как поступили на месте Крючкова, Юрий Николаевич?

Тимошин засмеялся, в карих его глазах блеснули веселые искорки.

— Ты, Серега, не в бровь, а в глаз метишь. Как… Не знаю. Может быть, подумал бы крепко, посоветовался с министрами-силовиками. Но повел бы себя по-другому, это очевидно. Присягу же давал — Родине, народу. А это настоящего чекиста обязывает. Про долг свой думать надо, а не о том, что может с тобой случиться. Тут я должен комплимент Ельцину сделать — знал же, что может очутиться в «Матросской тишине», на месте Крючкова с Язовым, а рискнул! Вот какая штука. Мужик!

— Ну ладно, — продолжил он, минуту спустя. — Вернемся к нашим баранам. Начальство высоко, мы от них далеко… Поскольку шпионов теперь нет, займемся нашими бандитами. Расплодилось их у нас, Сережа, в связи с этими перестройками-передрягами… Золото на заводах воруют, милиционеров убивают, оружие из воинских частей похищают… И террористы вот-вот появятся в наших краях, попомни мое слово. А агенты попритихли, напугались, да. Людей можно понять. «Демократам» нужны имена и кровь. А у самих рыльца-то в пушку… В общем, так, Сережа, запланируй себе встречи с твоими агентами. Потолкуй, успокой, заверь: мы костьми ляжем, но ни одного нашего помощника не сдадим. Иначе грош нам цена и проклятия, как Олегу Калугину, который сдал Америке советских нелегалов… Все, иди, поздно уже, засиделись.

В самом деле, круглые часы над дверью показывали одиннадцатый час вечера…

 

Майор Тимошин был прав в своих предположениях.

В разгар первой чеченской войны в Придонске объявилась группа диверсантов, целью которой был захват самолета на военном аэродроме и нанесение удара по Ново-Донской атомной станции. В группу входили два военных летчика и два спеца по подрывному делу. Их инструктировал сам Джохар Дудаев.

Информацию об этой группе чекисты Придонска получили из центрального аппарата, от разведчиков, и теперь внимательно следили за каждым приезжающим в город — в аэропортах, на железнодорожных и автомобильных вокзалах. Усилили контроль и за въезжающими в город автомобилями.

И все-таки группа, поодиночке, в город просочилась. Найти ее — предотвратить беду — такая была поставлена задача перед отделом контрразведки управления.

Другой отдел занимался поиском преступников (или преступника), убивших двух милиционеров у Дома офицеров. Дело казалось бесперспективным, «висяком», — очень уж продуманно, профессионально убийство это и похищение оружия милиционеров было совершено: никаких свидетелей, никаких зацепок. Нападение было совершено ночью, в окружающих сквер у Дома офицеров домах народ спал, выстрелов никто не слышал, убийц не видел.

Чекисты, объединив усилия с управлением МВД, выстроив десятки версий, «рыли землю» день и ночь.

Прогремели взрывы на остановках общественного транспорта, погибла женщина, ранены два человека…

Еще одна спецгруппа занималась теперь этим делом.

Словом, Придонское управление ФСБ плотно и профессионально занималось важными государственными делами.

Отдел майора Тимошина, подчиняющийся по вертикали идеологическому главному управлению ФСБ (пятому), старательно выполнял свою работу. Уже год как его сотрудники, в том числе и старший лейтенант Летунов, совместно с архивом управления погрузились в ответственное и по сути своей благородное дело — вместе с общественной организацией «Мемориал» возвращали из небытия имена незаконно репрессированных и расстрелянных граждан Придонска и области.

 

Жизнь заставляла отдел майора Тимошина заниматься и текущими делами.

В середине девяностых годов из Америки возвращался на Родину писатель Александр Солженицын.

Он ехал поездом из Владивостока через всю страну, делал остановки в крупных городах, где встречался с людьми, рассказывал о себе, отвечал на вопросы.

Сделал остановку и в Придонске.

Местные власти организовали встречу Солженицына с горожанами в Доме актера, было объявлено о времени этой встречи, приглашались все желающие.

— Ну, Сережа, мы тоже из числа желающих, — сказал, улыбнувшись, Тимошин. — Сходи. Возьми диктофон, запиши, кто чего будет говорить. Интересно.

— Есть! — старшему лейтенанту что еще сказать? «Контингент», разумеется, был их, пятого отдела. В Дом актера придет прежде всего творческая интеллигенция — те же актеры, писатели, художники…

Так оно и оказалось.

Встречу с Солженицыным вел руководитель местной писательской организации поэт Горячев. Оба сидели на сцене в вольных позах у столика с кипой газет и, наверное, заранее подготовленных записок. Горячев рассказал о сложном жизненном пути Солженицына, о том, что писатель, бывший фронтовик, был арестован в 1945 году и приговорен к восьми годам лишения свободы. Его книги сразу же привлекли внимание читателей, «Один день Ивана Денисовича» можно считать классикой, «Архипегаг ГУЛАГ» обошел весь мир, впрочем, как и «Красное колесо» и «В августе четырнадцатого», и «Бодался теленок с дубом»… Советская власть нервно реагировала на его произведения. Александра Исаевича в 1969 году исключили из Союза писателей, а в 1974-м он, лауреат Нобелевской премии, был выслан из страны. И вот теперь, спустя годы, Солженицын вернулся на Родину. Чему мы, здесь присутствующие, очень рады.

Горячев говорил неторопливо, глуховатым голосом, часто поглядывал в листок с записями и изредка на самого Солженицына, который время от времени кивал, подтверждая сказанное.

Зал отреагировал жидкими аплодисментами.

Первым задал вопрос актер Пашковский. Эрнест сидел в первом ряду, специально сел поближе к сцене, чтобы лучше видеть и слышать именитого гостя. У входа перед мероприятием он столкнулся с Летуновым из ФСБ, они кивнули друг другу, сели в разных концах зала.

— Скажите, Александр Исаевич, как вам жилось в Америке? — спросил Пашковский.

— Все эти полтора десятка лет прошли в трудах, — Солженицын отвечал пространно, спокойно. Понимал, что находится среди «своих людей», что случайных здесь нет, говорить можно смело. Да он теперь вряд ли чего боялся — писатель с мировым именем. — Я много написал, практически все издано на Западе, переведено на разные языки. Считаю, что трудом своим могу гордиться. Меня читают.

— А какая книга для вас самая дорогая? — спросил женский голос из зала.

— Все дороги, все, как родные дети. «ГУЛАГ», может быть, стоит стороной, потому что в него много вложено фактического материала, в нем много воспоминаний тех, кого уже нет с нами, но чьим признаниям, фактам я очень обязан.

— Чем вы намерены заниматься в новой России, Александр Исаевич? — это тоже вопрос из зала, краем глаза Летунов видел, что спрашивал главный режиссер театра современной драмы Зайчик, высокого роста человек в замшевой куртке.

— Да все тем же, — засмеялся Солженицын. — Писать. В новой России много новых проблем, их надо осмыслить, грамотно изложить на бумаге. Пока вот ехал к вам, в поезде набрасывал мысли. Может быть, выйдет публицистическая книга, может, получатся отдельные статьи. К примеру, «Как нам обустроить Россию». Размышляю над этим. На мой взгляд, страну нашу кинуло теперь в другую сторону, появились люди, которые мало заботятся о процветании государства, а больше о своем достатке. Это проблема, ее надо решать. И еще важнейшая проблема — это сбережение народа.

Пашковский снова задал вопрос:

— Александр Исаевич, как вы считаете, какие у вас могут быть взаимоотношения с нынешним КГБ?

Солженицын хлебнул из стакана прозрачной воды, подумал.

— Ну, во-первых, насколько я знаю, КГБ как такового теперь нет. Это хорошо. Есть ФСБ, служба безопасности. Такая служба, конечно же, в любом государстве должна быть. Но долго ли ей быть — не знаю. Во-вторых, мир стремительно меняется, страны все больше доверяют друг другу, за примером далеко ходить не буду — это Россия и Америка. Возможно, писатели напишут со временем другие книги — о дружбе двух великих народов, о взаимопонимании. А что касается моих книг, то они свою роль сыграли.

Летунов уходил с этой встречи со смешанными мыслями: чувствовалось, что именитый писатель Солженицын многое почерпнул из современной российской прессы, что внимательно читал у себя в американском штате Вермонт издания разного толка, но твердо стоял сейчас на позиции одобрения всего того, что случилось с Советским Союзом. СССР ему было не жаль. Так можно ли назвать этого большого писателя патриотом своей страны?

Старший лейтенант поделился своими наблюдениями с Тимошиным, майор внимательно выслушал подчиненного, сказал:

— Ну, какой он патриот, Сережа? Его лишили гражданства, выслали из страны, а перед этим он отбывал ссылку под надзором органов. Патриоты борются за Отечество, как бы оно ни болело, как бы ни страдало, а Солженицын сводил свои личные счеты за обиды с государством, с нашим ведомством с помощью своего таланта. Он никогда не скажет, что любит КГБ… А я, как читатель, скажу, что из всех его произведений мне нравится только «Один день Ивана Денисовича», это истинно художественное произведение. Новая тема в литературе, новый язык, новая среда. «Один день…» положит начало целому направлению в современной литературе, убежден. А «ГУЛАГ» перечитывать не хочется. Ладно, в целом — как встреча?

— Ничего выдающегося, Юрий Николаевич. Обычные вопросы, обычные ответы. Наш Пашковский отличился, пару хороших вопросов писателю задал.

— Наш? — Тимошин вприщур глянул на Летунова.

— А то чей же?! Правда, Солженицын об этом не знает.

Посмеялись.

Послушали диктофон.

— Ладно, — еще раз сказал Тимошин. — Будем помнить, что Солженицын приложил руку к развалу страны. В этом его главная заслуга.

 

…20 декабря — День чекиста. В этот день, в 1917 году, была создана Всероссийская чрезвычайная комиссия (ВЧК), которую возглавил Феликс Дзержин­ский. День этот широко отмечался в СССР. О чекистах писались книги, создавались кинофильмы, ставились спектакли, исследования, о них рассказывали на радио и телевидении. О романтической профессии разведчиков мечтали многие юноши и девушки страны Советов.

В Москве, как правило, на День чекиста проводился грандиозный концерт, пронизанный любовью к представителям «боевого отряда партии», воспитывающий патриотизм, стремление служить Родине честно и беззаветно.

В провинциях подобные мероприятия тоже проводились, но гораздо скромнее — с докладами руководителей управлений, с поздравлениями и вручениями наград и ценных подарков наиболее отличившимся по службе…

В 1998 году в преддверии этого праздника в Придонск приезжал директор ФСБ РФ Владимир Путин.

Его выступление перед придонскими чекистами несло аудитории уверенность в завтрашнем дне, четкость понимания стоящих перед органами задач, твердость взглядов человека, отдавшего лучшие молодые годы служению государственной безопасности.

Когда окончилась торжественная часть, начался концерт, и приодетые в парад­ные кителя с позвякивающими медалями чекисты потянулись в буфет, Тимошин, оказавшись за одним столиком с офицерами своего отдела, поднял рюмку:

— Ну что, товарищи, за что пьем?

— За Феликса Эдмундовича, — сказал неожиданно для всех Летунов.

Народ заулыбался, но тост принял. Как не выпить за отца родного?! Хоть на дворе и кончался уже двадцатый век, и ФСБ, глядишь, переиначат, а слово «чекист» вечное, и породил его Дзержинский. Железный Феликс. Хоть и памятник ему снесли на Лубянке («Не ведают, что творят…»), но из памяти ничего не вычеркнешь.

Придет время — памятник восстановят.

— А нынешний наш директор ФСБ, — сказал в раздумье Тимошин, — далеко пойдет, чувствую — руководитель очень перспективный.

Офицеры своему шефу не возражали — начальству виднее. Да они, наверное, и сами это ощутили.

— И еще, — продолжал Тимошин. — Вы не забыли, товарищи офицеры, зачем создавалась «чека»?

— Ну, кто же этого не знает, Юрий Николаевич? Для борьбы с саботажем и контрреволюцией, — сказал Летунов. — ВЧК действовала до 1922 года. А потом ГПУ…

— То-то и оно, что с контрреволюцией, — вздохнул Тимошин. — И контра терпеливо ждала своего часа ровно семьдесят лет… Пока наши верховные начальники не дрогнули. Вот в чем проблема. Государственный переворот в девяносто первом — самая настоящая контрреволюция.

 

* * *

 

Федеральная служба безопасности России открыла свои архивы.

Частично, конечно. Все никогда не будет показано населению. По разным причинам. Есть папки с делами, на которых стоит гриф «Хранить вечно». Или «Совершенно секретно». Но из этих секретов кое-что попадало в прессу. Даже газета с таким названием появилась, а уж ей на роду было написано — рассказывать как можно больше о прошлом КГБ — НКВД…

Это что касается московских изданий. В этот ряд надо поставить и журнал «Огонек», который редактировал В. Коротич. Вот где «секреты» развенчивались с особым пристрастием, лихо, якобы документально убедительно. Спрос на журнал был огромный.

В Придонске о прошлом НКВД рассказывалось скромнее, сдержаннее. В местной печати появлялись материалы о репрессированных, но чувствовалось, что они прошли предварительный отбор и своеобразную цензуру. Все-таки придонские чекисты не забывали о чести мундира.

В пригороде Придонска велись, между тем, интенсивные раскопки тайных захоронений. Нашлись местные жители, которые видели казни, знали и помнили о расстрелах. Дубовка, Сосновка — названия сел, окруженных лесами, куда привозили по ночам несчастных, где в песчаных общих могилах они и кончали свои жизни. Села — в каких-то десяти километрах от Придонска, а может, и того меньше, энкаведэшники особо не утруждали себя заботой о расстояниях, не думали о том, что через какие-то пятьдесят лет здесь кто-то что-то будет искать.

Искали. Находили. Скелеты мужчин и женщин, черепа с пулевым отверстием в затылке, неистлевшую за минувшие годы одежду и обувь и даже сохранившиеся документы, каким-то чудом оказавшиеся в портмоне или в карманах расстрелянных.

Почти разложившуюся справку Задонского сельского совета, выданную на имя Владимира Федотовича Грача, 1900 года рождения, подтверждающего его принадлежность к колхозу «Ленинский путь», добровольцы-поисковики нашли в кожаном чехольчике, спрятанном в голенище сапога. Сапоги на скелете тоже оказались стойкими к полувековым испытаниям землей, но, наверное, все дело было в том, что леса Сосновки и Дубовки стояли на песке, сухом и глубоком.

Летунов запросил свой архив (проще говоря, спустился на первый этаж здания, где и были два больших кабинета с зарешеченными окнами и рядами стеллажей), попросил поискать возможное дело «В.Ф. Грача, 1900 года рождения, уроженца села Задонского», и сотрудница архива довольно скоро принесла ему тощую бумажную папку с характерной пометкой — «Расстрелян».

В документах значилось, что «В.Ф. Грач, учитель по профессии, был вызван в управление НКВД по Придонской области в связи с поступившим на него заявлением от директора школы Зотова Л.И., в котором тот обвинял Грача в порочащих высказываниях в адрес советской власти: насильное привлечение селян в колхоз, «непосильные» налоги с малоимущих крестьян, «возвеличивание в печати и на радио роли вождя, товарища Сталина в деле строительства социализма…»

На допросе (он был всего один) В.Ф. Грач все отрицал, сказал лишь, что о товарище Сталине он говорил совсем другие слова, хвалил его за мудрую политику и статью «Головокружение от успехов», написанной по поводу коллективизации, но следователь записал в заключительной части дела: «Гр-н Грач изворачивался и врал. Верить ему нельзя».

Маленький листок с неизвестно чьей подписью и круглой печатью «Канцелярия» завершал папку скупой записью: «Приговор приведен в исполнение 10.11.1937 г.».

Летунов позвонил в село Задонское, женщина на том конце провода ответила, что да, такой гражданин здесь проживал, пропал без вести в конце тридцать седьмого года, не так давно умерла его жена, Грач Евдокия Кузьминична; но, возможно, жива их дочь, Елена, фамилия ее… дай Бог памяти… то ли Пашкова, то ли Пашковская… Больше ничего не могу сказать, уважаемый товарищ, простите.

— Спасибо, до свидания, — поблагодарил Летунов женщину и положил трубку.

По адресному столу Пашковских в городе было всего трое, а Елена Владимировна — одна, и она являлась в недавнем прошлом женой Эрнеста Пашковского.

Летунов пошел советоваться к Тимошину.

Майор, вникнув, тяжело вздохнул.

— Даже не знаю, что решить. Пашковскому, конечно, говорить ничего по этому поводу не надо, он отрезанный ломоть для Елены Владимировны. А что касается ее самой… Оставь «дело», я подумаю.

 

Глава двенадцатая

 

С появлением в театре нового режиссера, Григория Семеновича Зайчика, приглашенного администрацией области из другого города, в судьбе актера Пашковского мало что изменилось.

Зайчик, производивший на первый взгляд впечатление очень мягкого, деликатного человека, из которого можно веревки вить, на деле оказался весьма жест­ким и принципиальным типом. Во-первых, он прекрасно знал современный российский театр, работал до этого в нескольких городах, где оставил о себе добрую память, имел звание заслуженного деятеля культуры, говорят, выдвигался на «народного»… Во-вторых, с самого начала режиссер поставил себя как бы в отдалении от труппы, никого к себе не приближал. Когда Пашковский, выбрав момент, предложил ему свои услуги, — дескать, Григорий Семенович, я могу вам помочь сориентироваться в коллективе, подскажу, кто есть кто, Зайчик, лицо которого дернула гримаса, сухо сказал: «Не надо, я сам разберусь».

Он просмотрел весь репертуар, оставленный ему в наследство Кузовковым, сохранил на сцене «Вишневый сад» Чехова, «Бесприданницу» Островского и «Женитьбу» Гоголя. Но во все три спектакля внес свои ремарки. Сразу стал репетировать написанную им самим пьесу «Матренин двор» по Солженицыну, «Кабалу святош» по Мольеру, «Чонкина» по Войновичу, что очень обрадовало Пашков­ского, ибо он претендовал на главную роль. Но Зайчик отдал ее другому актеру.

Странное дело, но Пашковский оказался на тех же ролях, на каких был и при Кузовкове, актером второго плана. Или выходил на сцену с двумя-тремя репликами, или играл молчаливого слугу с подносом, или… Словом, серьезные, большие роли он не получил и при Зайчике.

Не получила их и Мария Крупицына. Изображала то безмолвных барышень, то скучала в массовых сценах, то выходила на сцену на пару-тройку минут с коротеньким монологом.

За кулисами, спустя время, когда стало ясно «кто есть кто», и все актеры поняли Зайчика, Мария (шел спектакль) прошипела на ухо Пашковскому: «И стоило затевать возню с Кузовковым… Этот еще хуже». — «Волк, — согласился с ней Пашковский. — В овечьей шкуре».

Между собой они звали его коротко — Сэмэн.

Пашковский с Марией год уже как были официальными супругами, носили каждый свою фамилию, это было важно для сцены, для зрителя. Ребенок у Маши не получился, умер в утробе, откуда его по настойчивому требованию Пашков­ского достали по кусочкам руки врача-гинеколога. Эрнест сказал при этом, что «один придурок у меня уже есть, хватит». Да и она сама не возражала. Ребенок помешал бы карьере с новым режиссером, но с Зайчиком вон как все вышло. С бывшей женой, Еленой, Пашковский развелся, но большой выгоды, как он рассчитывал, от развода этого не получил. Суд назначил Елене выплачивать за его долю в квартире небольшую сумму, да еще в течение пяти лет, Елене можно было не спешить и особо не напрягаться в сборе денег.

Это злило и самого Пашковского, и Марию. За пять лет много воды утечет…

Наверное, о семейной их паре Зайчику рассказали в театре другие люди, рассказали и об их роли в свержении Кузовкова, преждевременной его смерти. Правда, прямых доказательств никто бы не смог привести, у каждого своя судьба, свое здоровье, а Кузовков им не блистал, это надо признать. Но повернуть разговоры можно по-всякому, у актеров и представителей иных творческих профессий богатая фантазия и малообузданные эмоции.

Пашковский и Крупицына знали это по себе. И судили по этому принципу о других.

Зайчик, однако, их не гнобил, профессионально оценил способности каждого в отдельности, вел себя с супругами ровно и внешне уважительно. Он был опытным руководителем, хорошо разбирался в актерской психологии, старался ни с кем не конфликтовать. И это Григорию Семеновичу удавалось. Кажется, все были довольны новым режиссером. Кроме Пашковского и Крупицыной.

А между тем у Эрнеста Пашковского приближался небольшой юбилей, 40-летие со дня рождения и 15-летие творческой деятельности. Он задумывался уже о наградах в свой адрес, переговорил на эту тему с директором театра, тот ушел от прямого ответа, сказал, что без мнения художественного руководителя решать присвоение хотя бы «заслуженного» не может, надо говорить с Григорием Семеновичем. «А поздравить тебя, Эрнест, с юбилеем, мы обязательно поздравим, готовь «поляну!»

— Им бы только пожрать на дурничку, — поделился он мыслями с женой, и Мария полностью с ним согласилась, добавив: «Давай на Сэмэна «телегу» в управление культуры накатаем. И губернатору. Уволить нас за это не уволят, но там будут знать, что новый режиссер разделил труппу на любимчиков и «бездарей». Ролей нам не дает, а как я могу творчески расти, если десять лет на вторых?! И еще… — Мария заговорщицки подмигнула Эрнесту: — У Зайчика с нашей Галей Найденовой, заведующей литчастью, адюльтер намечается.

— Да ну?!

— Вот тебе и «ну». Она мне, конечно, по секрету сказала, мы же подруги, но тебе-то я могу доверить! Уж так она на него смотрит, так смотрит, а он на нее… Ах!

— Ага, как ты в свое время, — хмыкнул Пашковский. — Соблазняла меня, чем могла. То ноги свои загорелые втихаря показывала, платье задирала, то декольте сооружала ниже некуда.

Мария хохотнула.

— Ну, надо же было тебя чем-то привлечь. Оторвать от жены.

Напоминание о Елене полоснуло сердце Пашковского новым приступом злости. Бывшая жена оказалась на данный момент в более выигрышном материальном положении, чем он. Квартира за ней осталась, машину сынок разбил, и он, Эрнест, ни копейки за нее не получил, а ведь покупали вместе! К тому же он знал, какие деньги могла иметь Елена как нотариус мутной этой риэлторской компании. Он не раз видел по телевизору сюжеты, где разоблачали бандитов-риэлторов: и людей убивали, чтобы их квартирами завладеть, и обманывали старых женщин и стариков, и… да чего там перечислять. Конечно, раз Елена на свободе, значит, дела в их компании более-менее честные, или ловко спрятанные юридически, и если проверить эти дела опытному юристу, заинтересованному лицу…

Мысль эта осталась в памяти Пашковского, Эрнест не знал, что с ней делать, да и надо ли было делать, речь-то шла о его бывшей супруге и сыне. Но, с другой стороны, Елена могла бы поделиться с ним теми бонусами, которые она, безусловно, получает, компенсировать ему потерю «жигулей», неудобства жизни с Марией в однокомнатной квартире. А она… Да что она? Понятно же: раз ушел к другой, значит, мы тебе — проблемки, мы тебе — переживания и нехорошие мысли подкинем, думай, кобель, почесывайся.

В который уже раз прокрутив в голове эти размышления, Пашковский малость успокоился, подумав нейтральное: «Ладно, жизнь покажет. Еще не вечер!»

При этом он снова подумал о сыне, но вскользь, как бы между прочим, отцов­ские его чувства молчали… Всплыл вдруг в памяти тот домашний эпизод, когда Егор ударил его, и обида снова затопила сердце. «Я тебя учил, кормил, на путь истинный наставлял, а ты, щенок одноглазый…» — Дальше его словесная фантазия не пошла, не хватало каких-то новых эпитетов, а повторяться не хотелось.

Но единственное, к чему Пашковский пришел сегодня, после раздражающих его перепалок с Марией (в быту она оказалась самой настоящей хабалкой), пикирования с директором театра, размышлений о мучающей его приниженности профессионального положения и невозможности как-то изменить жизнь в целом — эта мысль, а скорее желание отомстить бывшей семье росло и крепло в его душе.

…Мария же пошла другим путем.

В один из длинных и скучных домашних вечеров, когда они оба не были задействованы в театре, она сказала мужу:

— Эрнест, плетью обуха не перешибешь. Надо поменять тактику. Да выключи ты, пожалуйста, телевизор, важный же вопрос!

Пашковский молча подчинился, ждал.

Мария собралась с духом, сказала:

— Деньги могут все решить.

— Что решить? — не понял Пашковский.

— Судьбу нашу с тобой, олух царя небесного! Сколько можно?!

— А!.. Что предлагаешь?

— Ты же получил от бывшей своей… За квартиру.

— Ну?

— Чего «ну»? Надо дать Зайчику.

Пашковский помедлил.

— Думаешь, возьмет?

— Не думаю, а знаю. Галя намекнула. Панкратова, наша прима, считаешь, просто так ведущую роль в «Матренином дворе» получила?

— Гм. Интересно.

— Вот и интересуйся. Давай, не будем затягивать. Пока деньги целы.

— Мы же хотели на квартиру отложить.

— Квартира подождет. Получим хорошие роли, будем больше получать. Опять же твой юбилей… Без Зайчика не обойтись, так?

— Так.

— Ну вот. Будем сразу на двух зайчиков и метить. И звание твое, и роли наши.

— А как… как ему деньги-то давать? Я не умею.

— Не ломай голову. Могу я лично, поговорю с ним… А лучше Галя это сделает. Я же тебе говорила: у них с Зайчиком — адюльтер. К тому же ругаться Григорию Семеновичу с нами не резон. Раз мы скандалисты, и неприятности от нас могут быть, то лучше с нами дружить. Понял?

— Чего не понять?!.. Ладно, пробуй.

 

Прошло недели две.

Зайчик оставил Пашковского и Крупицыну после репетиции, пригласил к себе в кабинет, предложил сесть. Вел себя вполне расположенно к артистам, даже чаю налил из горячего серебристого термоса, Эрнесту разрешил курить и сам потом взялся за сигарету. Сказал благодушно, потирая коротко стриженный шар большой своей и умной головы, подражая актеру Евстигнееву, игравшему в кинокомедии «Берегись автомобиля»:

— А не пора ли нам, друзья мои, замахнуться на самого, понимаешь, Вильяма Шекспира? А?

Пашковский и Крупицына переглянулись — о чем это худрук?

Зайчик с улыбкой наблюдал за их молчаливой реакцией.

— А что собираетесь ставить, Григорий Семенович? «Отелло»? «Гамлета»? — спросил, сглотнув невольный спазм Пашковский. Сразу же подумал: раз режиссер спрашивает их об этом, значит, уже что-то решил. Или, во всяком случае, решает.

По лицу Маши он понял, что и та тоже так подумала.

— Ну, пока размышляю, — отвечал Зайчик. — Пьесы сложные, известность мировая, требуют большого актерского мастерства…Мы с Галей Найденовой говорили на эту тему («Ну вот, она и стуканула режиссеру о нас», — сейчас же подтвердил свои мысли Пашковский). — Я решил спросить ваше мнение, всю труппу пока собирать не буду, а вот так, персонально, с каждым.

— Я бы, пожалуй, в «Гамлете» себя попробовал, — сказал Пашковский. — Но не в главной роли. В роли Горацио, друга Гамлета.

— А я сыграла бы… Офелию, дочь Полония. — Это негромкое произнесла Мария Крупицына.

— Гм. Ну что ж, буду иметь в виду. — Зайчик замял остаток сигареты в пепельнице. — Решение, конечно, еще не принято, надо серьезно думать над этим… Но поставить великого драматурга мне очень хочется, очень! Скажу вам откровенно.

Зайчик тоже был актером, сыграть ему нужную интонацию не составляло труда.

— И мы были бы счастливы, Григорий Семенович! — влюбленно теперь глядя на режиссера, проговорила Крупицына. — Такой уровень для провинциального театра — что вы, мечта!

— Но мы должны доказать свое право на Шекспира, друзья мои. Требуется новый, современный, стиль игры, новая сценография, декорации, авторы, наконец. Российские авторы. В нашей стране есть великие писатели, лауреаты Нобелевской премии… Например, один из московских театров ставит по Бунину, по его «Солнечному удару», очень смелый спектакль.

— Там играет Яковлева, обнаженная… — подала несмелый голос Крупицына. — Я читала об этом. А мы…

— А что «мы»? — перебил ее Зайчик. — Мы можем и дальше пойти. Чем мы хуже столичных?

— Это как? — Мария и Пашковский переглянулись.

— А вот возьмем того же Бунина, его известную повесть «Митина любовь». Помните ее?

— Я помню, — сказала Мария, — правда, давно читала.

А Пашковский промолчал, пожал плечами.

Мария продолжала, вспоминая: «Там Митя… Катя… Аленка, кажется, деревенская девка. У них в шалаше… любовь скоротечная».

— Именно так, — кивнул Зайчик. — Митя — Катя — Аленка. Своеобразный любовный треугольник.

— И чем все дело кончилось? Кто Катю играть будет? — спросил Эрнест.

— Катю сыграет Панкратова, ведущая наша. Она Мите голову задурила, а потом отказала. Он застрелился.

— Хм. Целая трагедия. Надо будет прочитать. — Эрнест со вниманием слушал сейчас режиссера.

— Обязательно прочитайте, — мягко советовал Зайчик. — Я уже несколько раз повесть перечитал, даже заболел этой идеей! — Григорий Семенович вскочил, расхаживал по кабинету. — Это прелестная и очень современная вещь. Очень! Ну, прямо наши дни. Молодой барин на лето приезжает к себе в имение, томим бездельем и грезит любовными утехами. А тут подворачивается одна из сельских молодых бабенок, Аленка, — Зайчиков склонил голову в сторону Крупицыной. — Муж этой бабенки на заработках, где-то на шахтах, словом, далеко. Аленку и молодого барина сводит староста за небольшую плату. И они встречаются! Скрываются в шалашике — а он уже стоит на сцене, я это вижу! — Аленка просит делать дело побыстрее, говорит: «А то еще увидют, барин! И деньги дайте вперед». А барин, наоборот, не хочет торопиться, требует у Аленки снять с себя всю одежду. Она стесняется, возражает: «Ну, я не умею так, барин, по-городскому… Мы непривыкшие, голяком-то…» Но барин настойчив, и вот они — обнаженные, прекрасные в своей молодости и вспыхнувшей любви, сливаются в единое целое и предстают перед зрителем…

— Лихо! — сказал Пашковский. — И красиво.

— Очень уж откровенно, Григорий Семенович, — заметила Крупицына. — И что — надо полностью раздеваться? А кому эти роли?

— Я же вас неслучайно позвал, Маша! Вам эти роли с Эрнестом и предлагаю. Вы — супруги, молодые еще и красивые, сыграть вам все это будет несложно. Вплоть до имитации… гм, акта любви.

— И это на сцене?!!

— В шалашике, Мария, в шалашике! Мы подберем свет, мало что будет видно. И потом: к нам ходит взрослая публика, по телевизору в вечернее время они и не то видели. Время такое, Маша! Эрнест! Понимаете меня? Пришла же, наконец, свобода! Я… — Зайчик разволновался, раскраснелся, не говорил, а почти кричал, — я всю жизнь мечтал о таком спектакле! Поверьте, от зрителя отбоя не будет. Нас поймут, нам — точнее, вам, исполнителям! — будут аплодировать, аплодировать и аплодировать!

— Еще бы! — хмыкнула Крупицына. — Когда голую меня увидят. — Ты как, Эрнест? Не против?

Пашковский, усмехнувшись, мотнул головой — нет, не против.

Воодушевленный режиссер потирал руки.

— Ну, тогда будем начинать репетиции. Пьесу я написал, Галина Найденова ее одобрила, дирекция тоже. Может быть, некоторое сопротивление со стороны управления культуры, но на сдаче спектакля мы им покажем усеченный вариант, так сказать, целомудренный, он пройдет. А на премьерных… да, тогда развернемся вовсю. Зритель скажет нам спасибо…

И месяца четыре спустя новый спектакль «Тайная любовь молодого барина» пошел в Придонском театре современной драмы.

Супруги Пашковский—Крупицына блистали в нем во всей своей обнаженной красе. Особенно в сцене «встреча Аленки и молодого барина в шалаше», когда осветитель «ошибался» и давал света так много, что видны были подробности «имитации любви», и зал замирал от удивления и неподдельного восторга. Вот это авангард!

Спектакль «Тайная любовь молодого барина» шел в театре «на ура», неизменно под объявления аншлага.

Супружеская пара Пашковский—Крупицына были счастливы. Исполнилась их мечта — быть первыми, обласканными публикой, зацелованными критикой. Это была вершина их профессиональной деятельности. Истинная ли, скандальная, разрушительная… все для них теперь было неважно. Признание спектакля, успех актерских работ, кассовые сборы театра — вот что стояло на первом месте.

А с каждым новым спектаклем Зайчик вполголоса, один на один, требовал от Пашковского: «Смелее, Эрнест! Поднимай планку выше. Публика ждет сенсации!»

— Да куда уж выше, Григорий Семенович?! И так… почти, как дома, в постели мы с Машей.

— А ты отбрось это «почти». Действуй!

И Пашковский — действовал…

 

— Знаешь, Маруся, — сказал он несколько спектаклей спустя. — А Сэмэн нас на посмешище выставил. На позор. Ты разве не поняла?

— Скажешь тоже! С чего взял? — Мария удивленно смотрела на мужа.

— А то, что мы с тобой в шалаше кувыркаемся… это как назвать?

— Ну… сцена. Она и в книге есть.

— Сцена-то сценой, но он от нас все это время что требовал? И как он ее поставил? И чего от меня все время добивается.

— Чего?

— Крайности. Как в порнографическом фильме. И чем все это может кончиться?

Мария засмеялась:

— Беременностью моей.

— Да ты не смейся, не смейся. Выгонят нас к чертовой матери, вот и вся «любовь в шалаше».

— Ну… мы же волю режиссера выполняем.

— Если мы грань перейдем, он при случае, когда на нас начальство обрушится, скажет: «А это они сами. Я, как режиссер, только общий план обозначил. Мол, обнаженными сыграть любовь, да. И осветителю наказал — куда светить и как. А уж если Пашковский отсебятину порол и потерял над собой контроль, с него и спрашивайте».

— Ты, пожалуй, прав, — сказала в раздумье Мария. — Нам надо поосторожней. Поубавь пыл там, в шалаше.

Они после спектакля шли домой просторной, хорошо освещенной улицей; вечер был холодным, моросил дождь, а зонтика как назло не было. Но сейчас это обстоятельство их мало занимало.

Мария вернулась к разговору.

— Вообще, я потом, когда спектакль уже репетировали, позавидовала Нельке Панкратовой, которая Катю играет…

— В чем позавидовала?

— Мне бы эту роль. Я бы лучше сыграла. Я тебя лучше знаю, нашла бы другие краски объясняться в любви.

— Может быть.

— Да уж поверь, Эрнест, нашла бы! — Мария прижалась к плечу Пашковского, так они тесно шли некоторое время. — А шалаш этот… ну, сексуальный эпизод, не более того. Митя в книге все время про Катю думал, а Аленку просто захотел. Молодой же! Кровь бурлила. А ты?

— Что — я?

— Ты меня еще любишь?

— А на сцене ты разве этого не чувствуешь?

— На сцене чувствую… Ладно, Эрнест. Сэмэн вряд ли нам такой бенефис придумал. Ему хотелось поставить «Митину любовь», он ее поставил: по-современному, с голой женщиной…

— …и голым мужчиной.

— …и голым мужчиной, это уже дань времени. Не будем углубляться. Нас смотрят, нам аплодируют, премии дают. Я лично счастлива. Выбрось лишние мысли из головы. Вот и пришли. Сейчас попьем горячего чайку, телевизор посмотрим. А потом в шалашик, а?

— Я не против. — Он чмокнул ее в щеку. — А Зайчику я все же не верю. Он себе на уме, поверь на слово.

Мария вздохнула, ничего не ответила. Подумала только: «Вечно Эрнест фантазирует, выдумывает что-то…»

 

Глава тринадцатая

 

Уже с начала лета девяносто восьмого года в России стали ходить слухи о предстоящем дефолте.

Слухи распространяли вездесущие центральные газеты вроде «Комсомольской правды». Газетам верили и не верили: одного хозяина на прессу в стране не было, каждый владелец средства массовой информации печатал то, что считал нужным, часто — дикие версии тех или иных событий, для привлечения читателя и желания увеличить тираж.

Читкой газет Елена Пашковская не увлекалась, больше слушала то, что говорили по телевизору. О публикациях в «Комсомолке» ей сказала бухгалтер их компании, Максимовна, причем, с подковыркой, с усмешкой:

— Ну, Елена Владимировна, много денег в «Инкомбанке» накопила?

— А что?

— Сняла бы, а то отнимут.

— Кто?

— Конь в пальто. Хозяева жизни. Дефолт будет.

— Откуда знаешь, Максимовна?

Толстая, расплывшаяся от добротного питания бухгалтерша махнула рукой:

— Пишут. Народ говорит. Я лично сняла.

Елена забеспокоилась. Максимовне можно было верить, а можно и не верить. Та любила собирать всякие слухи, не раз и не два рассказывала в своем кабинете, или ходила по другим, всякие небылицы и страсти о той же войне в Чечне, где шли бои, а «раненых и убитых наших солдат везут эшелонами».

Елена остро, болезненно слушала эти россказни, тут же вспоминала Егора, его тяжелое ранение, контузию, но отмахивалась от Максимовны: «Да ну тебя! Какие эшелоны? Гроб цинковый на той неделе привезли в Придонск, да, по телевидению говорили, я видела. А чтоб эшелоны… Врешь ты все и не краснеешь».

По поводу дефолта Елена посоветовалась с Мавром Георгиевичем, тот спокойно выслушал, уронил:

— Брешут. Максимовну, наверное, слушаешь.

— Да, она сказала.

— Не верь. Ей сбрехать — что собаке чихнуть. Официально никаких сообщений нет. Мои бабки лежат… в одном месте… Иди, работай.

У самого порога остановил: «Перед сном молишься?»

Елена молча отмахнулась — не до игр, хватит, побаловались.

От Мавра она ушла успокоенная. Раз начальник сказал, что опасаться нечего, значит, так и есть. Ему виднее — богатый человек, не дома же он держит свои деньги!

В начале июля ее сомнения вконец разрешил Ельцин. Выступал по телевизору — красавец мужчина, с твердым взглядом и мощным голосом. Не говорил, а клал слова, будто тяжелые кирпичи — уверенно и надежно. Настоящий президент!

Он сказал:

— Тут всякие газеты распространяют слухи о якобы приближающемся дефолте. Не слушайте никого, дорогие россияне, я, как президент России, говорю вам со всей ответственностью: никакого дефолта не будет. Я не допущу своей властью. Экономика в стране стабильна, председатель правительства заверил меня, что с временными финансовыми трудностями мы справимся.

Елена, любуясь президентом, сказала ему в телевизор:

— Ой, спасибо, Борис Николаевич. А то мы просто извелись.

На прощание Ельцин помахал телезрителям рукой, еще раз обнадежил всех своей лучезарной улыбкой, и Елена с радостным и спокойным сердцем выключила «ящик».

Она поделилась с Егором своими ушедшими теперь переживаниями, сын промолчал, нейтрально пожевал губами, голова его была занята сейчас чем-то иным, проблемы матери его мало занимали.

А в середине июля все же грянул этот проклятый дефолт, свалился, как гром среди ясного неба.

Многие граждане и слова-то этого не знали, не понимали, что оно означает, да и теперь, когда об этом объявили официально, не совсем понимали, что произошло. Не вникали в суть дела.

Это были те, у кого на счетах в банках не лежали деньги.

Елена кинулась к бухгалтерше, Максимовне, эта толстозадая была рядом с финансами, день-деньской сводила дебет с кредитом, должна знать что к чему.

— Тебе как объяснить? — хмыкнула Максимовна, увидев перепуганное лицо Пашковской. — Заумно, по-научному, или по-простому?

— По-простому.

— Знаешь воровской анекдот: «Было вашим, стало нашим»? Это как город Кенигсберг, который сейчас называется Калининград. Отвоевали в свое время у немцев и все дела. Я тебе, дуреха, что говорила: «Сними, пока не поздно».

Во взгляде бухгалтерши, говорившей вроде бы сочувственные слова, сквозила плохо скрытая радость. Вот сволочь — ей радостно, что коллега по работе потеряла накопления.

— Да я же… Ельцин по телевизору говорил, не будет никакого дефолта.

— Нашла, кого слушать! Ельцин! Да он же с ними, с этими жуликами, заодно. Доллары твои куда, думаешь, пошли? Им, банкирам и правителям, в карман. Они же все знали, коты жирные. Вчера курс доллара был шесть рублей, а сегодня — шестнадцать. А будет еще больше — двадцать, тридцать, сорок рублей… Вот что такое дефолт! Дура набитая, прости господи!

Последние слова Елена уже не слышала, на ватных ногах шла к Мавру — хотя толком не понимала, зачем она к нему идет.

Мавр был спокоен, покуривал у себя в кресле, слушал ее рассказ почти равнодушно.

— Я же и те деньги, что за дом матери выручила, тоже туда, в «Инкомбанк» положила, — говорила Елена убитым голосом. — Что делать, Мавр Георгиевич? Вы-то… тоже потеряли?

Он встал, привычно уже налил стакан воды, сказал:

— Поправить ничего нельзя, Ленок. Беги в банк, может, какая информация новая там есть… А я ничего не потерял. В стеклянной банке денежки как-то лучше сохраняются. И за границей.

— А-а… поняла.

Елена помчалась в «Инкомбанк».

«Ой, дура, ой, дура! — кляла она себя всю дорогу. — Надо же было снять. Послушала… кого послушала — президента, Ельцина! Тьфу. Как ему не стыдно?!»

 

В вестибюле «Инкомбанка» — столпотворение, крик, слезы целой толпы несчастных вкладчиков. В операционный зал никого не пускали, у закрытых дверей дежурили два милиционера с автоматами. Холеный молодой человек, стоя за их спинами, говорил хорошо поставленным голосом:

— Граждане! Все операции по вкладам прекращены. В связи с изменением курса доллара, возможно, будут пересчитаны суммы на счетах. Пока расходитесь по домам. Читайте прессу, мы все там сообщим.

— Воры!

— Жулики!

— Грабители! — кричали вразнобой мужские и женские голоса. — Верните наши деньги!!!

Милиционеры и представители банка молча слушали, людей из вестибюля не выгоняли, понимая, конечно, что тем надо выпустить пар, выговориться.

Елена опустилась на деревянный диванчик рядом с молодой рыдающей женщиной. Спросила: «Сколько у вас было?»

— Ой, не спрашивайте! — женщина отняла мокрый платок от глаз. — Шестьдесят пять тысяч, дура, сюда принесла. И я же слышала про дефолт, слышала! И муж мне об этом говорил. А я… проценты пожалела, понимаете? Как раз срок подходил. Я посчитала, жаль было терять. А теперь все потеряла. И не знаю, что делать. Муж ведь на Севере был, бурильщиком работал… Сука я! Гадина!

Женщина зарыдала пуще прежнего, ее стала утешать другая женщина, а Елена поднялась, поплелась к троллейбусной остановке.

Что она скажет сыну, Егору?

Деньги лежали на «черный день»… и вот он пришел…

Будь ты проклят, «Инкомбанк»! Я же по рублику, по доллару собирала, берегла, куда зря не тратила, несла вам…

Так и вышло — вам! Уж они-то, банковские эти воротилы, наживутся, набьют карманы. Да и те, кого предупредили, кто оказался умнее ее, Ленки Пашков­ской, простого нотариуса…

 

* * *

 

Егор был дома, но спал, включенный телевизор работал и — надо же! — в телевизоре красовался Ельцин. Рассказывал о своем телефонном разговоре с «другом Биллом», о том, как он летал в Нью-Йорке на вертолете вокруг статуи Свободы и «стал в два раза свободнее».

Елена подошла к телевизору, плюнула на экран, щелкнула клавишей.

Ельцин пропал.

Сын заворочался у себя на диване, поднял голову. Спросил хрипло:

— Ты где была, ма?

— В «Инкомбанке». Мы теперь нищие с тобой, Егор.

Он помолчал. Сказал мрачно:

— Бог дал, Бог взял. Ты сама знаешь, какие это деньги.

— Там и бабушкин дом! — закричала Елена. — Как ты это не понимаешь?

— Дом жалко. Бабушка тебя бы не похвалила.

— Да я-то при чем? Меня обманули. Государство обмануло, Ельцин! Ты ведь тоже ему «спасибо» сказать можешь — за Чечню.

— Я уже говорил. И другие ребята тоже… Но ты, мать, куда меня устроила?! Что это за работа? Мучить людей, отнимать у них жилье… Что это за люди — Мавр твой, неизвестно какого рода-племени, а Боксер, а Психолог липовый…

— Егор, послушай…

Он заорал:

— Ничего не хочу слушать! Не желаю. Тварь!

— Ты как с матерью разговариваешь, негодник?! Какая я тебе «тварь»? За что ты меня оскорбляешь? Я тебя растила, кормила-поила, берегла…

— Я это уже от папаши слышал. Не нужен был — задавили бы в младенчестве. Положила подушку на лицо, и все дела.

— Да что ты такое говоришь?! Как у тебя язык поворачивается?!

— А так и поворачивается. Неужели ты не понимаешь, что я не хочу больше видеть эти ваши риэлторские рожи?! Самые настоящие бандиты. Мавр у вас — крестный отец, фюрер, а ты — крестная мать. Шуршишь своими бумагами, покрываешь их темные дела. А я вот пойду в милицию и стукну, а?

Елена ахнула, схватилась за сердце.

— Егорушка, сынок… Что ты, что ты? В тюрьму меня, родную мать, посадить хочешь? Так имей в виду, что это и тебя коснется. Если Мавр узнает… Он же не прощает никому. Он очень злой и мстительный человек. Он найдет, за что и тебя упрятать. Или убьет.

Егор снова улегся на диван, долго молчал. Сказал потом:

— Я больше у вас не работаю, поняла? Хватит.

— Так, понятно. А жить мы на что будем? Ты думаешь, что у меня зарплата немерянная? Ошибаешься, сынок. Мавр Георгиевич только поначалу был щедрым, чтобы втянуть меня в это дело. А теперь… И отцу кто будет за квартиру долг отдавать?

— Плевал я на все! Буду жить на свою пенсию. Честно.

— Да что с тобой случилось? С чего вдруг переменился?

— Ничего не случилось. Не хочу в тюрьму и все тут. А ты как знаешь..

 

Егор не сказал матери всю правду. С ним-таки случилась важная история, а точнее, произошел серьезный разговор с очередной жертвой «риэлторов», у которой они вознамерились отобрать квартиру.

Адрес ее раздобыл сам Мавр Георгиевич; купленная паспортистка доложила ему, что женщина одиноко живет в хорошей двухкомнатной квартире, у нее из родни никого нет, жаловалась ей, паспортистке, что боится остаться один на один со своими недугами, что подумывает, не пустить ли ей квартирантку, студентку-медичку, потому как сама врач, и им было бы о чем поговорить.

Мавр снарядил к этой женщине Егора, а с ним — Боксера и Психа. Задание было одно: заключить с этой женщиной «Договор пожизненного содержания», пообещать двойную пенсию, уход, уборку в квартире…

Пожилая седая женщина интеллигентного вида, ухоженная, в очках, адекватно мыслящая и сразу понявшая, куда клонит Егор, сочувственно вдруг проговорила: «А ты ведь в Чечне глаз потерял, сынок. Я по ранению на лице вижу. Я врач, всю жизнь хирургом проработала, в том числе и в военном госпитале. Насмотрелась всякого. И лечила разных людей, офицеров, солдат… У меня семья была, да все умерли. Одна доживаю. А защитить старуху некому. Я сразу поняла — убивать вы меня пришли. «Социальные заботы», о которых вы говорите, — это блеф, выдумка. Квартира вам нужна».

— Да что вы говорите, Виктория Петровна! С чего взяли?

— С того и взяла. Бандиты вы. Идите по-хорошему, я никому ничего не скажу. А ты, парень, не бери грех на душу. Глаз потерял — да, это трагедия. Но жизнь на этом не кончилась. Не надо на людях зло свое срывать. И калеки живут, и пользу Родине приносят. Найди себе другое дело. И вы, ребята, идите, идите…

И сухонькая, маленького роста женщина решительно выпроводила всю их компанию за дверь.

Троица потопталась у входной двери подъезда.

— Надо было ее пришить, — бросил Боксер.

— Пожалуй, — согласился Псих. — Стукануть ментам может.

— Она не скажет, — у Егора свое мнение. — Не скажет. А Мавру мы доложим, мол, у старухи родня объявилась, мы и ушли. Двинули!

Шли молча.

Егор мучил себя новыми мыслями, назревающим решением покинуть этих «риэлторов», Боксер смачно курил одну сигарету за другой, Псих отстал, заговорил с каким-то знакомым парнем.

Дома Егор напился, чувствовал в себе растущую ненависть к опасным теперь коллегам «по бизнесу», забылся в тревожном сне. А когда проснулся, сорвал злость на матери.

Елена долго и молча слушала его упреки и оскорбления, понимала, что его языком владеет сейчас алкоголь, наконец, не выдержала, разрыдалась.

Наверное, именно ее рыдания, мокрое от слез лицо остановило Егора, вернуло сознание. Какое-то время он сидел притихший и растерянный, потом подошел к матери, сказал:

— Прости, ма. Я сам не знаю, что говорю. У меня что-то с головой… Такое иногда находит. Прости! Я понимаю, что наговорил тебе гадости, оскорбления… Но я почти не помню ничего.

— Егорка, родной мой, я же тебе сколько раз говорила: не пей эту гадость, не надо. Ведь с тобой могут сделать все, что угодно. Если ты теряешь память, тебя могут подставить, посадить по оговору в тюрьму. И ты ничего не сможешь сделать. И я не смогу. А такие случаи есть, сидят ребята ни за что.

— Я знаю, ма.

— Вот. А что я потом… как я буду жить?! Егорка, ведь ты у меня один, больше никого нет.

— И ты у меня одна, мама! И я все понимаю, когда трезвый, все! А выпью…

— Вот и не пей. Начни другую жизнь. Найди другую работу, девушку, женись.

— Кому я нужен… одноглазый?

— Ну что ты вбил себе в голову? Мы, женщины, народ понятливый и… сердце у нас другое. Она поймет…

— Кто — она?

— Ну, девушка, которую ты полюбишь. А она полюбит тебя.

— Где я ее найду?! От меня девки шарахаются, стоит только заговорить. Одна Оксана не отталкивает. Но я не люблю ее, ты же знаешь. Так, для постели.

— Знаю. Она вульгарная, грубая. Ты, как муж, ей не нужен. И ты ей не пара.

— А где она, моя пара? — снова закричал Егор. — Может, на шею мне табличку повесить «Ищу пару» и ходить по улицам, а?

— В кафе ходи, в театр… Туда очень много одиноких молодых девушек и женщин ходят.

— Ха! В театр! На родного папашу смотреть?!.. Ладно, ма. Поговорили. Еще раз прошу — прости!

Егор обнял мать, совсем по-детски, неловко, давно уже отвыкнув от подобных ласк; они поплакали вдвоем, искренне, облегчающими слезами, и, кажется, мир в их доме наступил.

— Мне и бабушка наказывала — не обижать тебя, — сказал Егор. — И «Отче наш» вспоминать. И в церковь сходить… а я не сходил.

— Сходи, Егорушка, сходи. Свечку поставь, прощения попроси. Бабушка у нас хорошая была, добрая. И тебя она любила.

— Я знаю. И я ее любил.

— Ну вот видишь.

Егор подошел к пианино, сиротливо, много лет стоявшего у стены, открыл крышку, тронул клавиши. Черный «Красный Октябрь» отозвался хриплым, зачерствевшим каким-то стоном струн.

— Знаешь, мам, — сказал Егор дрогнувшим голосом. — Я ведь играл в «учебке». Времени свободного, конечно, не было, мы от подъема до отбоя зверски были заняты — строевая подготовка, теория оружия, тактика боя, стрельба на полигоне… Но свободный час перед ужином оказывался. В клубе части рояль стоял — старый, раздолбанный, но играть можно было. Я спросил у ротного — можно? Он кивнул — давай.

— Все же не пропали твои занятия с Володей. Да и со Светой… — Елена возилась на кухне. — Потянуло тебя к музыке.

— Ага, потянуло. Я сел за рояль, стал играть. Ребята пришли, слушали, аплодировали. Акустика в зале хорошая. Я играл по памяти, что помню. Простенькое. Мы же с Володей до сложных вещей не добрались. Классику я не успел осилить — университет, армия… Да и Володя говорил: потом, потом за Чайковского и Шопена возьмемся. Пока инструмент осваивай, музыку попроще, эстрадную. Давал мне пьесы разучивать разных композиторов: Цфасмана, Лядову, Лепина, Мартынова, Зацепина, Фельцмана… Я и пел там, в клубе.

Егор играл и напевал: «…С утра побрился, и галстук новый в горошек синий я надел…»; «Пять минут, пять минут, бой часов раздастся вскоре…» — это из «Карнавальной ночи», помнишь? «Где-то на белом свете, там, где всегда мороз, трутся спиной медведи о земную ось…» Это из «Кавказской пленницы»… Или вот эта, Евгения Мартынова: «Алексей, Алешенька, сынок!.. Словно он ее услышать мог…» — Это когда мама увидела своего сына в кино, он бежал в атаку, погиб в Великую Отечественную…

Елена сидела теперь рядом с Егором, глаза ее были полны слез. Она узнавала и не узнавала своего сына — он вдруг открылся ей совсем неизвестным, с распахнутой душой, близким, родным. Удивительное дело, но она никогда не слышала его пение — он и не пел дома, она даже не подозревала, какой у него голос — с мягким лирическим тембром, точно попадающим в ноты, с грудным глубоким окрасом, проникновенный и покоряющий душу.

— Как же ты хорошо поешь, сынок! — вырвалось у нее восхищенное, нежное.

Он перестал играть, повернул к ней лицо. Признался:

— Я когда там, в «учебке», оказался, вдали от дома, от тебя, почувствовал вдруг себя каким-то новым, самому себе незнакомым. Понял: когда видишь вот это — свой город, свой дом, тебя, бабушку — это как бы не трогает, не волнует. А тут — пусть и не так далеко — до Ростова всего шестьсот километров, все равно, уже другие ощущения. И ты какой-то новой, дорогой в памяти явилась. Я и отца вспомнил, пусть он и обидел нас с тобой. Но он и добру меня учил, и хотел, чтобы я человеком стал. Стихи мне читал, Есенина. А я, дурачок, смеялся. Не понимал тогда что к чему. А потом, и в «учебке», и в Грозном, а особенно в госпитале — обостренные чувства какие-то явились, другие мысли, тоска по всему тому, что было в тот момент не со мной. Прежде всего — по тебе, по матери.

Егор помолчал, переживая еще невысказанное, на что, наверное, не хватало слов, продолжал:

— Ты прости, но эта песня у меня сейчас в голове. Мы ее там, в Грозном, пели, под гитару. Ребята сами сочинили.

Он повернулся к пианино, подобрал тональность, запел негромко, с надрывом:

На войну меня сюда прислали.

Им не жалко, что меня убьют.

«Бей чеченов!» — строго приказали…

За погибших беленькую пьют.

Не понимаю, за кого воюю,

И за что под пули встал.

Песню эту грустную пою я —

Благословенья Божьего не знал.

Мама, ты, родная, вытри слезы.

И душою щедрою меня прости.

Виноват, не уберег твои я грезы…

Пожелай мне выжить… Не грусти.

Елена не могла уже сдерживать рыдания.

— Егорка, сынок! Ну зачем ты это поешь?! И так сердце на части рвется. И тут слова какие… «Пожелай мне выжить…» Не кличь беду, не зови ее!

На гладко выбритом лице Егора бугрились желваки.

— Чувствую я, не жить мне. Чувствую.

Он захлопнул крышку пианино.

На черном фоне инструмента блекло, не очень четко колебалось его печальное отражение.

 

Глава четырнадцатая

 

Напуганная заявлением Егора о милиции, Елена несколько дней пребывала в замешательстве.

Ей практически не к кому было обратиться, посоветоваться. Эрнест ушел, судьбой сына не интересуется, с Мавром говорить она просто боялась. Хорошо помнила историю с режиссером Кузовковым, когда того после ее невольной жалобы жестоко избили. Она ведь тогда не хотела этого и не знала, что Мавр так поступит. А что может произойти, если она скажет о Егоре? Мавр так просто его не отпустит. Говорил же ей самой в свое время: «Отсюда выхода нету».

Нет-нет, говорить с Мавром нельзя. Ей надо самой очень серьезно потолковать с сыном, постараться, чтобы он выкинул из головы эти опасные, глупые мысли. Неужели он не понимает, что ставит под угрозу не только чью-то жизнь, но прежде всего свою?!

Елена и попыталась поговорить с Егором, но из этого ничего не получилось. Он хмурил брови, кривил рот, недоуменно вопрошал: «Это про милицию я говорил?» — «Ты». — «Не может быть… Ничего не помню». — «Сынок, ну ты поосторожней…» — «Хорошо, хорошо».

Дня два-три Елена ходила вроде бы успокоенная, решившая для себя, что ничего страшного не произошло. Ну, сболтнул парень, ну, ляпнул непотребное. Бывает. Она ведь тоже ляпнула тогда про режиссера. Человек в могиле, но кто докажет, что тут есть какая-то связь? Подвело сердце, в театре была нездоровая атмосфера, режиссер переживал, вот и …

Но в следующий запой Егор снова припугнул мать, и тогда Елена решилась… Попросить Мавра. Поговорить с сыном, как мужчина с мужчиной. Был бы, конечно, рядом отец…

Выбрав момент, Елена, заставив себя улыбаться, сказала Мавру в его кабинете:

— Дездемона хочет помолиться. Перед сном.

Мавр ухмыльнулся, привлек ее к себе, поцеловал в губы, и она напряглась — так необычен и противен был его поцелуй. Ей даже сравнить его было не с чем, тем более, объяснить, описать, — накрыло ее рот нечто мокрое и большое, будто кухонная сырая тряпка, заставило затаить дыхание.

— Ну что ж, если Дездемона хочет… — Мавр смотрел на нее, как удав на кролика. — Отелло готов. Сегодня, после работы, за городом.

Последние эти слова он произнес четко, не торопясь.

В машине она размышляла о своем поступке. Правда, думать пока надо было только о том, что она сама, по собственному желанию, ехала с мужчиной, которого раньше боялась и ненавидела за насилие, издевательства, за то, что он не видел в ней женщину, а лишь живую куклу, которую купил, которую застращал… А может, она ошибается? Он никогда не говорил ей дурных слов о ее внешности, хотя и комплиментов не говорил тоже, не корил за манеру одеваться, носить то или иное платье, не упрекал за ее равнодушие к искусству, не в пример Эрнесту, какой досаждал Елене именно этим… «Все телик свой смотришь? В театре — вот где настоящее искусство!»

Может быть, судьба свела ее именно с тем, кто предначертан ей судьбой, которую она не сразу распознала. А ведь было ей хорошо с ним в тот, последний раз, когда и слов-то особых он не говорил, и ласкал без особой страсти, а все равно, нашел чем тронуть ее сердце.

В конце концов, она сейчас свободная женщина, вольна поступать так, как ей хочется, и этот их служебный роман — вполне заурядная в наши дни история, какая может иметь продолжение.

На работе, в скромном их офисе (три небольшие комнаты на первом этаже жилого дома), они почти уже не таились, не скрывали свою связь, и коллеги-риэлторы приняли это как должный и нормальный факт. Оба были свободны от брачных уз, оба делали одно и то же дело, были накрепко связаны им. А теперь вот и полюбили друг друга. Такое, к слову, сложилось мнение.

Поужинав, они улеглись на широкой удобной кровати у телевизора, смотрели какую-то веселую французскую комедию с Пьером Ришаром, и Елена все никак не могла решить — говорить или не говорить Мавру о Егоре?

— Мавруша, — ласково проговорила она, — ты вот никогда о себе не рассказывал. Я ничего не знаю — был ли ты женат, есть ли у тебя дети? А? И вообще…

— Вообще, дорогая, я о себе рассказывал. Поднялся из мути советской жизни, из нищеты, зависти и ненависти к той власти. Я и журналистом хотел стать, и актером, и музыкантом, да мало ли кем! Да все как-то не клеилось. Образование не позволяло наверх пробиться. Семь классов — что это за образование?! К тому же беспартийный.

— А почему дальше не учился?

— А кто бы меня учил-содержал?! Отца не помню, не знаю, а мать сама меняла чуть ли не каждый год место жительства, и меня за собой таскала. Где мы только не были! В Крыму, на Сахалине, в Тюмени у бурильщиков, в Чите… Она то и дело выходила замуж — за военного, за рыбака, за нефтяника… А потом вообще меня бросила. Ее, в конце концов, любовник зарезал… Я в детском доме года три кантовался, потом сбежал оттуда, к цирковым артистам пристроился, конюшни за зверями чистил.

— Бедненький! — Елена прижалась к Мавру, хотела было поцеловать, но передумала.

— Почему «бедненький?» Я иногда и богатым был. Когда цирковую кассу ограбил и дал деру.

— Да? Поймали тебя?

— А как же. Поймали, били. И знаешь, какую казнь придумали: привязали за руки к конскому хвосту и гоняли коня по арене. Ненавижу с тех пор цирк!.. М-да, было дело, было. А что касается жены, детей… Знаешь, мы в детдоме когда росли, взрослые уже, по шестнадцать, были ребята и постарше… Так вот, нас однажды в колхоз направили, картошку копать. Для себя, для детдома. Было это в Горьковской области, и село помню — Княгинино. Жили в частных домах, по нескольку человек. Ну вот. Там я вино впервые попробовал, и женщину, хозяйку дома. А получилось что: хозяин — Васька, тюха какой-то, то ли тракторист, то ли шофер… Ну, неважно. Говорит: «Ребята, у нас с Настей с детишками не получается, подмогнули бы, а? Она нынче баню натопила, если кто хочет, сходил бы с ней». Мы глаза вылупили. Перепил он, что ли, этот Васька? А он опять свое: «Не буду никого преследовать… подмогните».

Мы переглянулись. Я встал, пошел. Не боялся, нет. Нас же пятеро лбов у этих хозяев было, все слышали. В случае чего… Ха-ха-ха… Хороша банька была, хороша! И Насте понравилось, она мне потом сказала. И детишки у них появились, сразу двойня. Я потом, через год, поинтересовался у знакомого парня, он как раз из этого Княгинино. Так что детишков у меня двое, Елена. Да тебе это зачем знать?

— Да так, просто. Я ведь женщина, любопытная.

— А…

Помолчали. Пьер Ришар смешил на экране, как только мог.

— Мавруша!

— Чего?

— А тебе детей не жалко? Без тебя же растут.

— А чего их жалеть?! Наше мужское дело — не рожать, сделал дело и — бежать. Ха-ха-ха… Да и Васька у них, отец, есть. Все счастливы и довольны. Тебе еще налить?

— Налей.

Выпили, пожевали винограда.

— Мавруша!

— А?

— А на мне ты женишься?

— Гм. Жизнь покажет.

— Я же верная баба, Мавруша. Ты в этом убедился. И в делах, и тут, в постели. Хотя ты меня чуть не придушил, изверг.

— Это не я — Отелло.

— У меня только одно условие…

— Какое?

— Я целоваться не люблю.

— Почему?

— Твой нос мешает.

— Ну… нос. Ха-ха-ха… Придумала.

— Это не я придумала, Надя Румянцева.

— Кто это?

— Актриса из кинофильма «Девчата».

— А-а… Не смотрел. Целоваться можно и по-другому.

— Как это?

— Если женюсь на тебе — покажу… Ленок, ну-ка, встань, пройдись. Да простыню брось, так погуляй.

— Ты уж совсем, Мавруша… Голой, какая радость?!

— Не голой, а обнаженной. Ева везде на картинках — в чем мама родила. И художники любят обнаженных рисовать. А думаешь, почему? Бог создал из вас, баб, совершенство. Для нашей утехи. И тебя я только сейчас разглядел. Нет, правда, правда! Что ноги, что грудь… Ты и ходишь по-другому, чем я, и руки у тебя красивые, мягкие, такими только обнимать. И голос… Ты петь умеешь, Ленок?

— Да не поется сейчас. Жизнь какая-то черная… Вот как ты, Мавруша, ты почему такой… смуглый?

— Папаша таким сделал. Черт его знает, кем он был на самом деле. Мать почти ничего про него не рассказывала. Может, тоже с кем-то в баню ходила. С юга я, это точно. Мы же в Крыму жили. А там кого только нет!.. И татары, и цыгане, и греки… Может, я грек. Может, негр.

— Мавруша!

— Ну? Какие еще вопросы?

— Дай слово, что ничего плохого с Егором не сделаешь.

— Чего он натворил?

— Да пока ничего. Но как напьется…

— Ага, понял. Болтает лишнего.

— Да, ты догадливый.

— Не иначе, пригрозил, что в милицию стукнет.

— Поговори с ним, Мавруша. Он парень неплохой, но…

— Ладно, не переживай, мать. Поговорю.

— Я тебя прошу…

— Я все понял. Сказал же: поговорю! — Мавр стал закипать. А из Елены слова будто полились: «Один он у меня… Калека… Отец бросил, ты знаешь… Деньги у нас все отняли…»

Мавр не выдержал — вскочил с постели, ушел на кухню курить.

А Елена кляла себя: «Зачем сказала? Зачем? Он чужой, ему не жалко никого, он все что угодно может сделать с Егором… Дура!»

 

* * *

 

У Мавра с Егором был очень короткий разговор.

На очередном деле (Боксер с Психом мутузили будущего бомжа) Мавр сказал Егору:

— Слышь, парень, или я плохо расслышал, или мне напели про тебя лишнее.

— Не понял?

— Про ментов заикался?

— Георгиевич, прости! По пьяному делу с языка сорвалось. Но только мать слышала, больше никто. Сдуру сболтнул.

— Ну, твое счастье, что это так. А то бы… холодный уже лежал. Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.

— Георгиевич! Поверь! Правду говорю. Что, я не понимаю?! Кормишь, поишь…

— То-то и оно. Ладно, матери твоей поверю. Иди, работай.

 

Глава пятнадцатая

 

В телефонной трубке на столе Летунова журчал вежливый мужской голос:

— Старший лейтенант Летунов? Сергей?

— Капитан.

— А, простите, не знал. Поздравляю. Хотя годы идут…

— Это кто? — строго спросил Летунов, но голос он сразу узнал: Пашковский, актер.

— Из театра звонят… Догадались?

— Да, теперь да. Слушаю.

— Сережа, хотел бы с вами встретиться. Есть интересная для вас информация.

— Хорошо. В три часа в сквере у памятника Пушкину. Годится?

— Да…

День был сырой, промозглый, порывы по-осеннему уже холодного ветра рвали одежду на прохожих, рекламные перетяжки над улицей, гнали по асфальту желтые листья.

В сквере стояло несколько пустых скамей, на одной из них, удобно расположенной в уголке, Летунов и расположился.

Пашковский не заставил себя ждать, явился вовремя, — улыбчивый и в хорошем, видно, настроении. Но то, что он рассказывал, никак не вязалось с его внеш­ним видом. «Артист, что с него взять, — подумал Летунов. — Привык играть».

А рассказывал артист о том, что в управлении ФСБ знали: об исчезающих людях. Об этом писали в газетах и говорили по телевидению. Пропадали одинокие владельцы квартир, убили двух милиционеров у Дома офицеров, забрали их табельное оружие.

— Я не могу утверждать точно, — говорил Пашковский, — но если вы присмотритесь к одной риэлторской компании, то…

— Откуда вы знаете о ней? — перебил Летунов.

— Ну, как вам сказать… Там трудится моя бывшая жена, кое-какую информацию я уловил… Кое-что я предполагаю, вывел, так сказать, из наблюдений и размышлений. Этим «риэлторам» и милицейские пистолеты могут пригодиться.

— Понятно.

— Там, кстати, подвизается и мой сынок по прозвищу «Циклоп». Потерял в Чечне глаз, в девяносто пятом.

— Чем это они так вам насолили? — Летунов испытывал сейчас гаденькое чувство от общения со своим осведомителем. Помнил театральную историю с главным режиссером Кузовковым, знал ее финал… Но Пашковский говорил важные вещи, Летунов не мог отмахнуться от них, встать и уйти. Тем более что он уже сказал своему начальнику, Тимошину, куда и зачем идет. И должен будет доложить о встрече с агентом.

— Сережа, давайте не будем переходить на личности, — с некой обидой отвечал Пашковский, который язвительный намек капитана госбезопасности, конечно же, уловил. — Эти люди для меня теперь просто граждане нашего города, в котором творятся безобразия, совершаются преступления, и я считаю своим долгом сообщить вам некую информацию.

— Да-да, конечно, Эрнест. Я все понял. Мы проверим. Чем черт не шутит.

— Вот именно! — Пашковский поднялся, запахнул полы длинного светлого плаща, удалился, ступая с видом человека, достойно выполнившего свой долг. И еще он подумал с удовлетворением: «Позорить меня? Как бы не так! Я столько лет в этом гребаном театре… верой и правдой. Юбилей на носу. Кузовков мне нервы портил, теперь бывшая жена с сынком взялись. А вы носите мою фамилию. Пусть вас немного потреплют на свежем ветре… Расскажете следователям, чем занимаетесь».

А капитан госбезопасности Летунов шел к себе в управление с устоявшимся уже ощущением совершенного им нехорошего дела. Агент-то у него теперь был, да, но какой? Собственного сына и бывшую жену заложить?!

М-да, люди-человеки.

 

Риэлторскую компанию Лавра Александреуса чекисты сразу же взяли в разработку. Дело было поручено отделу Тимошина, к нему были подключены практически все офицеры, а возглавил разработку сам генерал Борисов.

Чекисты работали грамотно, без спешки, но и проволочек в намеченном не допускали.

Скоро было установлено, что к убийству двух милиционеров в сквере у Дома офицеров в ночь на шестнадцатое июля девяносто седьмого года «Риэлторы» (такое название получила предстоящая операция) не имеют. Был найден совместно с УВД некто Кашенцев, убийца-одиночка, тщательно продумавший это преступление и ловко избежавший ареста в первые же дни очень интенсивных поисков. Спрятав пистолеты на крыше дома, в котором проживал, Кашенцев, что называется, залег на дно, ничем себя не проявлял несколько месяцев, пока наконец не проговорился в кругу криминальной публики, где был милицейский осведомитель. Дальше — дело техники сыщиков и следователей…

Организатором взрывов на остановках Придонска был некто Панарьин, русский парень с уголовным прошлым, завербованный чеченскими боевиками и обученный взрывному делу. За каждый состоявшийся взрыв ему платили пять тысяч долларов.

Его взяли на месте готовившегося преступления с поличным: в ночное время Панарьин ладил на крыше автобусной остановки мину с радиоуправляемым механизмом.

Группу диверсантов, которую возглавлял Саламбек Алаханов, тот самый, с кем судьба свела Егора Пашковского в Грозном в 1995 году, опергруппа управления ФСБ задержала на подступах к военному аэродрому. Диверсанты были близки к цели: в ночных полетах авиаполка участвовали новейшие бомбардировщики «СУ», в случае захвата самолета два летчика-смертника направили бы машину на Ново-Донскую АЭС, это всего в полусотне километров от самого города. Беды бы — большой беды! — не избежать. Но чекисты сработали грамотно…

 

Летунов пришел в офис «Риэлторов», говорил с бухгалтером, Максимовной, и Еленой, нотариусом (Мавра не было, сидел у себя в загородном доме); задавал пока что наводящие вопросы, посмотрел документы. Документы были в порядке, и Елена Владимировна, и Максимовна вели дела грамотно, придраться было не к чему. На вопрос Елены: «А с чем связан ваш визит?» Летунов отвечал, дескать, плановая проверка, связанная с выплатой налогов. Она ему тоже сказала, что этим, вообще-то, занимается налоговая служба, причем тут ФСБ? И на этот вопрос у Летунова был ответ — мы, мол, и саму налоговую службу проверяем. Не волнуйтесь, Елена Владимировна, сверим ваши и их отчеты, на том и поставим точку, если данные совпадут.

То же самое он сказал и бухгалтеру, Максимовну этот ответ устроил. Вообще, она чувствовала себя более уверенной, нежели Пашковская…

Елена же тотчас помчалась к Мавру, в загородный дом.

Мавр был в подпитии и в мрачном состоянии духа. Та же Максимовна успела ему позвонить, сообщить о визите чекиста, и когда Елена появилась на пороге, набросился на нее чуть ли не с кулаками.

— Вот что твой сынок натворил! — орал он. — Подлец! Я же его пожалел, взял на работу! А он…

— Да не он это, не он! — кричала и Елена. — Клянусь тебе, Мавруша! Я же знаю своего сына!

— А кто?

— Да откуда мне знать?! Мы же семь лет этими делами занимаемся, мало ли где мог произойти сбой! Взять хотя бы последний случай с этой старухой-врачихой. Ведь она все поняла, она…

— Нет! Не говорила она ничего. Старухи нет, умерла, квартира ее благополучно отошла городу. Там уже живет человек.

— Ну, не знаю… — Елена плакала. Она подумала, конечно, и о Эрнесте, бывшем муже, но от этой мысли пришла в ужас. Эрнест, недовольный решением суда при разводе, мог, конечно, мог… Она помнит его поведение при травле режиссера Кузовкова, но, в конце концов, тот был для него, Эрнеста, чужим человеком, а здесь… Пусть бывшая жена, но — сын, сын! Инвалид, участник войны в Чечне!

— Не знаешь, не защищай сынка своего, — бросил тяжелое, как камень, Мавр. — И чего ты прискакала? Я все знаю, думаю, что делать. Иди.

Он уже знал, ч т о надо делать.

Верные его оруженосцы, Боксер и Псих, получили соответствующие инструкции.

Жестоко напоив Егора, они в темное время суток вывели его на железнодорожные пути в черте города и столкнули с плохо освещенной пассажирской платформы под грузовой поезд.

Несчастный случай. Упал человек.

Бывает с пьяными людьми.

Выслушав оруженосцев, Мавр пробормотал: «Хорошо, молодцы». И добавил бесстрастное: «Держал бы язык за зубами…»

Не знал Мавр и никогда не узнает, что его руками расправился с Егором совсем другой человек…

 

* * *

 

Расследование дела шло своим чередом.

Все, что требовалось от капитана Летунова и оперативников, было сделано, следователь управления ФСБ тщательно, эпизод за эпизодом восстанавливал деятельность риэлторской компании, проверял документы, составленные прежде всего нотариусом Пашковской. Надо отдать ей должное — документы были в порядке. Люди, которые отдавали свое жилье (если оказывались живы) претензий к риэлторам не имели: да, подписывали бумаги, да, дарили квартиру, да, продали по договоренности за указанную в бумагах цену.

В одной из сделок следователь все же зацепился за неточности и явное нарушение закона — опрошенный бомж подпись свою не признал, сказал на допросе, что его били и пытали, а подпись подделали.

Появилась информация и со стороны ушедшей из жизни пенсионерки-врача: она все же рассказала соседке, с каким визитом приходили к ней «риэлторы». Но показания соседки, струсившей в последний момент и отказавшейся от своих прежних слов, не могли уже стать в доказательной базе уликой, фактом, пришлось следствию от них отказаться.

Зато загадочная смерть сына Пашковской имела следственную перспективу, на железнодорожных путях оказались свидетели, которые видели сам факт гибели человека, да и машинист со своим помощником в один голос утверждали — мужчину под колеса электровоза толкнули два гражданина. Описать их приметы они, разумеется, не могли — было темно, все произошло очень быстро, но тем не менее… В свете фар электровоза машинист и его помощник отчетливо видели трех мужчин.

Следователь проанализировал последний этот день Егора Пашковского — где был, с кем, чем занимались… Выходило, что всю вторую половину дня Егор пил с Боковым Иваном(«Боксер») и Ильей Лоскутовым («Псих») на квартире у Бокова, а потом они все трое уже поздним вечером куда-то ушли.

Вызванные на допрос, тот и другой признали, что да, пили, а потом каждый пошел своей дорогой. Как Егор оказался под поездом, они пояснить не могли.

На очной ставке с машинистами электровоза долго выкручивались, плели всякую чушь, выдумывали вместе и порознь различные версии, но скоро сдались, сознались, кто и почему велел им убить Егора Пашковского, «Циклопа». В конце концов, почему они должны за все отвечать?!

Прежде чем вызвать Лавра Александреуса, следователь запросил в управлении МВД его дело, оказалось, что тот в свое время сидел за разбой — в лагере с усиленным режимом в Свердловской области, в Придонске появился в середине восьмидесятых годов, как раз с началом перестройки, тогда и организовал риэлторскую компанию.

На допросах по поводу Егора Пашковского Александреус все отрицал, как отрицал и факты принудительного отчуждения жилья, избиения и пыток владельцев этого жилья, найденные в подвале своего загородного дома большие суммы денег объяснял «бережливостью» — мол, живу один, трат немного…

Его и трех мордоворотов-«риэлторов» заключили под стражу, они ждали суда.

Максимовну тоже привлекли к ответственности, она, оказывается, вела двойную бухгалтерию, на ее личном счете в банке была внушительная сумма. Но в канун дефолта она деньги сняла.

Пашковскую вызвали в управление ФСБ, капитан Летунов положил перед ней «дело» ее расстрелянного отца, Елена читала и плакала. «А мне мама говорила про этого Зотова, — сказала она. — Кто донос на отца написал… Но что тогда можно было сделать? Ничего… Погоревали и все. А что дальше будет?»

— Реабилитация, — сухо ответил Летунов. — Будет решение специальной комиссии, придется подождать. Только вот не знаю, Елена Владимировна, где оно, это решение, вас найдет. Дело Александреуса… сами понимаете.

— Понимаю, — ответила она, поникнув. — В тюрьме, наверное, где же еще?!

— Мы постараемся вам помочь, Елена Владимировна. Вы помогаете следствию, у вас убили сына. И вообще… Жаль мне вас, если честно. Вы — жертва. Хотя и взрослый человек, юрист. Можно было подумать тогда, в девяносто первом году, решить, надо ли вам было идти к риэлторам.

— Да-да, конечно, — она шмыгала сырым носом. — Но такое же время было, Сергей! Кому можно было верить, в какую крайность бросаться! И трудиться же где-то надо было, зарабатывать на жизнь…

Елена Пашковская подписала бумагу о невыезде. Наверное, она страдала больше всех подельников — и потому что потеряла сына, была вовлечена в грязное дело силой обстоятельств, и потому что считала себя честным человеком, но покорилась судьбе. Семь минувших лет стали для нее жестоким испытанием, ломкой привычной советской жизни, барахтанием в криминальном болоте, из которого ей уже не суждено было выбраться.

 

Она прощалась с сыном в одиночестве.

Когда закончились жуткие эти кладбищенские дела, когда посыпалась с лопат могильщиков земля и скрыла гроб с телом сына, когда в полубеспамятстве Елена сидела с соседями за поминальным столом и не понимала, что они говорили — тогда она отчетливо, всей кожей почувствовала, как ей предстоит доживать свой век: в муках, в страданиях, в непреходящем горе. Теперь у нее не было никого…

Она сидела за пустым столом (кто-то из соседок прибрался… но кто?), перед нею стояла бутылка водки и снова наполненный стакан. Вкуса водки Елена не чувствовала, алкоголь на нее не действовал, не глушил ее сознание, наоборот, придавал всему свершившемуся четкость и еще большую трагичность.

Одна — в этом пустом, чужом мире, который теперь окружал ее, давил на психику, лишал будущего, радости и желания жить. Время остановилось, превратилось в нечто осязаемое, что сковало ее волю, чувства, мысли. Елена превратилась в живую мумию, которой ни до чего не было дела…

Спокойно продолжал жить лишь актер Эрнест Пашковский. Он знал, что происходило с «риэлторами» и его бывшей женой. Об этом скупо, но писали местные газеты. На похороны сына он не пришел, сослался на занятость, о Елене не вспоминал. Твердо знал, что управление ФСБ никогда и нигде не назовет его имя, никто не будет знать о его роли во всей этой истории — чекисты своих не сдают.

Если его что и беспокоило, так это возня вокруг «Тайной любви молодого барина», которую затеяла прима театра Неля Панкратова. Устроила на сцене скандал, доказывая, что «Тайная любовь…» — пошлый спектакль, что режиссерская концепция идет вразрез с позицией автора повести, что откровенные «любовные утехи развращенной семейной пары Пашковских — большой минус театру и нравственности».

В скандал была вовлечена местная пресса, писали и хорошее, и разгромное, что давало спектаклю только рекламу.

Зайчик не собирался что-то менять в нем, тем более, снимать «Тайную любовь…» из репертуара. Директор театра его поддерживал. Малоразговорчивый, этот хмурый человек, как всегда изысканно одетый и надушенный, заявил Придонскому телевидению: «Спектакль рожден нашим временем. И талантливым режиссером. Зрителям эта сценическая версия повести Бунина нравится. Что еще надо?»

 

* * *

 

Кончался 1998-й.

Борис Ельцин будет править Россией еще целый год…

 


Валерий Михайлович Барабашов родился в 1942 го­ду в селе Лесково Калачеевского района Воронеж­ской области. Окончил Горьковское речное училище, экономический факультет Перм­ского государственного университета. Работал крановщиком, инструктором Перм­­ского горкома комсомола, инженером, журналистом и редактором воронежских газет, журналов «Урал», «Подъ­ём». Автор более 30 книг ост­росюжетной прозы. Лауреат ряда литературных премий. Член Союза писателей России. Живет в Воронеже.