На стук в калитку я шла без особой радости и любопытства, потому что никого не ждала. В голове сердито пронеслось: «Кого это нелегкая принесла?» На улице стояла расфуфыренная особа с сумкой через плечо. В насмешливо растянутой полуулыбке сквозило что-то отдаленно-угадываемое и отчужденно-незнакомое. Блеск солнцезащитных очков скорее отталкивал, чем располагал. Мы молча рассматривали друг друга. Психологическая дуэль затянулась. Первой не выдержала я и глухо, с каким-то идиотским угодием тихо спросила:

— Вам кого?

Очки, нагловато блеснув зеркальным отражением, чуть сместились в сторону, а растянутые в тонкой полуулыбке губы тихим безразличным полушепотом пропели:

— Мне бы Жорика-баскетболиста из 10-б.

— Жорика, — почти автоматически повторила я в тупом оцепенении, вспомнив погибшего в Чечне одноклассника, а потом школу.

— Да, Жорика, — в той же тональности произнесли насмешливые губы.

— Так он… он… — в голове молнией пронеслись мгновения, дни, годы. Подавив ком в горле, и уже почти что-то угадывая, я заорала: — Так это ты… ты, цыганка?

— Конечно я, — ответили ехидные губы. — Я, Верунья, я.

— Ах ты, цыганское отродье!

«Цыганское отродье» бросило сумку, и мы стали тискать друг дружку. Не как мужики, а как женщины, или, вернее, как мужики своих любимых женщин. Первой опомнилась я. Слегка оттолкнув одноклассницу и когда-то злейшую соперницу, я глуховато забубнила:

— Пойдем домой, пойдем, а то еще соседи подумают…

— А пусть думают, — отрезала Маша-цыганка. — Мы, русские, всегда хотим кого-то мазануть, — весело, как когда-то в школе, добавила, поднимая свою роскошную сумку. — А без этой мазни на ближнего мы уже не нация, а вроде народ.

— Ладно, заходи, народ, только не пужайся за беспорядок. Бедность не порок, а большое свинство. Вот…

— Да брось, брось… Сейчас, где чисто — там грязно, а где грязно — там чисто, — поставив сумку у самого стола, заваленного ученическими тетрадями, и искоса стрельнув глазами на мою гордость — книжную полку, изрекла: — Последнее прибежище виртуально-печатных идиотов прошлого века.

— Ты что! — заорала я. — От макулатуры учебной я давно избавилась. Это же классика!

— Вот-вот, — ехидно отпарировала мой протест цыганка. — Классика, конечно, учит и заряжает, и от жизни отрешает. Кто ею пропитан, тот так далек от жизни, как и сама жизнь от него. По себе знаю. Но я излечилась от болезни книжной. Вернее, некнижная жизнь меня излечила от книжной болезни. Она, знаешь, как лечит! Ох, как лечит — и душу, и тело, и спасибушки ей за это, — она захохотала и проговорила: — Вру, конечно. Так, для цинизма. Вру.

— В Москве все такие… циники?

— Нет! Там, голубушка, в основном прагматики. А прагматизм — это самый скрытый вид бескнижного цинизма. Ясно?

— Ты такая вумная стала, что мне, деревне, и не знаю, что и делать перед вами, ваша вумность, — я мгновенно расслабилась и так звонко забыто-школьно засмеялась, что у меня глаза прослезились. Отвернулась, поправляя томики книг. Другим тоном проговорила: — Реву, дуреха, реву.

— Вот-вот, — уверенно продолжала цыганка. — Это они, твои книжечки, научили тебя сентиментальности. Да ладно, переучишься. А если нет — пропадешь. Россия уже не та. И вот что любопытно: кто меньше читает, тот больше получает.

— Да я и так, считай, уже много лет на голодной пайке по чтению. Да и по жизни…

— Как! А покушать, простите, у вас есть? Ну, кушать желает моя столичная вумность, — наклонившись, она достала, вернее, выхватила, из сумки бутылку. Водрузив ее на стол, властно продолжила: — Это мое! А где твое?

— Сейчас, сейчас. Запасы есть маленько, — ответила я и побежала к погребу. А когда вернулась, обомлела. Цыганка пела. Она извлекла гитару, хотя та, зачехленная, висела в углу моего книжного стеллажа. Гостья и рюмки нашла. В одну она поставила веточку калины. Я ее всегда втыкала между томиками Некрасова и Есенина. Маша, глядя на калину, не пела, а творила что-то в том мгновенном экспромте наития, когда мысли и чувства, соединившись, создают гармонию страданий духа:

Ветушка калинушки,

Да моей судьбинушки,

Да моей гордынюшки,

Да моей гор-ды-нушки,

Да моей крестинушки,

Да моей крестинушки…

Заметив меня, засмеялась и, перевоплотившись в ту, знакомо-угадываемую Машу-цыганку, резко отреагировала:

— Ну, вот мои очередные поэтические мучения. Опустили они меня на землю предков. Да не суди меня…

— Да я, я…

— Не оправдывайся. Это случается часто. Не судьба мне быть поэтом по библейским тем заветам.

— Да если б я знала…

— Убийцы всегда так говорят! А потом откупаются, и суд их прощает. А чем ты откупишься? — заглянув в плетеную кошелку, нараспев сказала: — Да это же сальце, да еще копченое. Откуп принимается, из-за решетки выпускаем! — она быстро все расставила на столе: и огурчики, и баночку с вареньем. Так же быстро, открутив свою плоскогрудую бутылку, разлила по рюмкам. — Ну, за что? Конечно, за нас, вечно плебейский учительский класс!

Мы быстро закусили и цыганка сказала:

— А теперь информация обо мне. О тебе я знаю, что твой охламон спился и сбег к такой же. А я не писала потому, что… потому что меня из школы того, ну, уволили по собственному.

— Тебя? Да ты же призер почти всех российских конкурсов!

— Вот потому и турнули. Призером быть лестно, но тяжело. Завистники. И козни. А конкретно меня турнули. — Маша достала из сумки фото — на фоне памятника. — Вот за это. Смотри. Знаешь, кто это?

— Нет.

— А надо бы. Это барон Мюнхгаузен.

— Ну и что? — обалдела я. — При чем здесь барон Мюнхгаузен и твое увольнение?

— Тема требует пополнения энергии, — она взяла со стола бутылку.

— Мне не надо!

— Знамо! Как всегда… А мне надо, — Маша, живо опрокинув рюмку вина, молвила: — А теперь слушай. Скульптор Орлов — это иронист нашего века, и добавлю — гениальный. Вот вглядись в фото. Там, правда, слова не видны, что на памятнике. А слова такие: «Вы утверждаете, что человек не может вытащить сам себя из болота? Обязательно! Более того, автор уверен, что каждый человек время от времени должен делать это». Скульптор в своей работе отобразил известный момент жизни героя: вместе с лошадью легендарный барон выбирается из болота. Гениальное попадание в цель! Уловила? А водружен сей монумент у станции метро «Молодежная». Ловишь смысл? Вот и вся моя история с увольнением.

— Как вся? Не понимаю…

— Я влюбилась в каменного барона. Нутром приняла глубокий замысел скульптора. Сам памятник уйму мыслей и звуков вместил. Я б его перенесла на Красную площадь, прямо к Кремлю, рядом с мавзолеем. Пусть его зрят, читают и слушают те, кто загнал нас в болото.

— И это все? — спросила я.

— Нет, конечно. Дело было так. Министерство образования, как обычно, спустило тему конкурсного сочинения «Твой герой, Россия».

— И ты сделала героем барона?

— Угадала. А потом сделали меня. Дай-ка гитару. Поплачем, — и она запела:

Ветушка калинушки,

Да моей судьбинушки,

Да моей гордынюшки,

Да моей печалюшки,

Да моей прощалюшки…

Пела отстраненно, иронично. Мне почему-то хотелось плакать. Песенка-стишок сблизила нас, как бы вернула в пору юности. Мы обе долго молчали. Очнувшись, я спросила:

— Так тебя ушли. А сейчас?

— Сейчас, — бодро отреагировала Машка, — я меньше кручусь, но больше получаю.

— И где?

— Давай-ка выпьем, потом скажу.

— Ты же знаешь…

— А ты думаешь, забыла? — погрозила мне пальчиком и ловко извлекла из сумки пакетик. — Держи. С днем рождения! Я-то помню: третье ноября.

— А я вот забыла…

— Грех. Великий грех… Потому давай повторим. Как в школе говорят: повторенье — мать ученья. Потом, потом разглядишь, что я тебе подкинула.

Выпили, и я с нетерпением развернула пакетик. На меня глядел барон Мюнхгаузен.

— Так это же барон, твой кумир!

— Мой кумир в Москве. А твой пусть будет здесь, в станице, и вытянет тебя из болота жизни. Напоминать будет, как я из заслуженных учителей превратилась в офисную уборщицу. Ха-ха-ха! Все ерунда. Да не вникай в мое заземление! Денег больше хотела, а там платят. И времени у меня больше. Скажи, гитарушка, подруга семиструнная? — она провела ладонью по натянутым струнам, призналась: — Знаешь, в школе работать нелегко. Не зря ведь говорят: когда закрыты все дороги, пойдем-ка, Дуся, в педагоги. Школу-то я по-прежнему люблю, как Россию Лермонтов: «но странною любовью». Думается, мы все Лермонтовы. А вот детей любим материнской любовью. Я думаю, да что там думаю, — знаю! И ощущаю любовь детей. Скучаю по ним. Хотя своими балдежами они энергии много отнимают, но потом энергия всегда возвращается.

И вдруг она заговорила странно-знакомо:

— Дети всегда, или почти всегда, до боли мне родные. Хотя у них уже иные миры, другой космос жизни. Внешне похожи на своих пап и мам, но только внешне. Внутренне совсем не те, потому как живут в другом измерении. Пропасть непонимания возникает там, где был упущен момент взросления, ломки между детством и юностью. Прости за мораль, увлеклась. Болезнь учителя всегда морализм. Профдефект былой профессии, что поросла травой. Заболталась, извини.

— Вот ты говорила о детях, — медленно начала я, — все в основном верно, если опираться только на логику. А где же гены наследственности, куда они подевались?

— Все чепуха! Научная эквилибристика. Эволюцию генную пока еще никто не приблизил. И, заметь, не приблизил до минимума угадываемости человека-ребенка. Я предполагаю, что никогда не приблизит. Никогда!

— Почему?

— Да потому, что угадать эволюцию развития каждого невозможно. Это Божий промысел. А когда мы, грешники земные, вторгаемся в этот промысел, то получаем новые «измы» — в науке и природе. Давай менять тему!

Жизнь-то давно поменялась. Двадцать первый век — это век софистов. Да-да. Коммунистов сменили софисты, древнейшие вруны. По телеку артисты поют им фимиам. И себе тоже…

— Все это, кажется, было, — печально вставила я.

— Когда не было нас, — выстрелила моя подруга-цыганка.

— Точно! Но тогда был и рабочий класс, и крестьянство.

— Зато сейчас есть новые русские — долла-ро-вичи и паутинистый Интернет, дающий паутинистый лжеответ на все вопросы богатеньких софистов всех мастей. Стратегия пустоты ЕГЭшной простоты.

— Да. Только сейчас эти шакалы уже сожрали всех ягнят в мудром российском лесу знаний и открытий.

— Да нет! — воскликнула гостья. — Пойми, в лесу еще не перевелись истинные хозяева. Русские всегда медлительны, а вот медведи яростны.

— Может, они нас и спасут? — мечтательно протянула я.

— Кто, медведи? Не надейся! У нас они чаще ряженые, цирковые: под аплодисменты работают. И поэтому, заметь, законы пишутся по двойным стандартам. Вроде под нас, овец. А в действительности — под софистов.

— Тонкостей в законах я не знаю, но фальшь шкурой чувствую, вернее, нутром. Как и все, кто попал в пропасть обмана, за черту бедности…

— А я знаю! Не все, конечно. Но о нас, где мы, вернее, ты работаешь, — знаю. Закон об образовании слышала, небось? — наседала напористо гостья.

— А как же. На педсовете всегда объявляют директивы и постановления. Но мы ж — замученные учителя… Не врубаемся. Точнее — отключаемся или молча тетрадки проверяем. Или спим, сидя с открытыми глазами.

— Как это? — удивилась Маша-цыганка.

— Да так. Не врубаемся и отключаемся. У каждого учителя на селе не только рот или род, но и коровка есть, и огород-кормилец.

— А я вот врубилась. Но меня, как я тебе говорила, вовремя отключили. Или, правильнее, отлучили от школы.

— За то сочинение? Никогда не поверю! — возразила я.

— И правильно делаешь, подруга. Сочинение — это увертюра к опере. А опера — это разговор с директором того престижного лицея. Слушай. Вызывает он меня к себе в кабинет после Мюнхгаузена, потрясает листками всех мюнхгаузенских сочинений: «Это что такое?!» Я говорю: сочинения. «Ладно, предположим. А если допустить, что это крамола, политическая крамола, — сочинения ваших учеников. Но почему они безымянны?» А я ему в тон: «А почему наш безымянный закон об образовании под номером 122 федерального вроде бы значения, почему он не имеет авторов?! Почему безымянный? Почему система образования разделена на два сектора: для золотой молодежи и для быдла в своей массе?» Ну и пошло-поехало! Я господина директора забросала убийственными фактами. Напомнила о безэкзаменационном едином госэкзамене, я знала, что наш господин директор был в числе авторов. Напомнила, что теневые авторы этой аферы сожрали тридцать миллионов школьно-министерских денег. Напрямую спросила: «Вы знаете о двух российских параллелях образования? Или хотя бы слышали о них, когда рождали сомнительные концепции?»

— А он?

— Он, вальяжно восседая в кресле, в ответ мне нагло улыбался. Потом попросил: «Просветите, сделайте милость, расскажите».

— А ты?

— Я… Что я? Сказала тогда, что верное направление российского образования в непрерывности и доступности. В двух вечных параллелях.

Наступила пауза в нашем живом разговоре. Я всегда боюсь этих похоронно-молчаливых пауз. Тихо спросила:

— А что же он, директор?

— Он поднялся, галантно поклонился и, протянув чистый лист бумаги, изуверски говорит мне: «Благодарю за лекцию. Вот вам ответ на все ваши вопросы». Спросила: «По собственному?» Он: «Пока — да. А если нет, то не по собственному, а по статье». Я с маху написала свое последнее школьное сочинение. Вернее, лицейское. Он внимательно прочитал и, покачав головой, изрек: «Ведущий педагог, а заявление пишете с ошибками». Я вскочила: «Где ошибки?» Он указывает: «Вот: живущий, а надо — проживающий». Хотел подправить. Я крикнула: «Не сметь! Это вы, вы… проживаете и проматываете государство. Поэтому и законы у вас временщиковые. Определение «проживающий» тоже ваше, временщиковое. А у меня и у нас, живых людей, — «живущий», потому что мы живем. Ясно?» Он со вздохом кивнул и черкнул свою подпись. Мы простились…

Взяв гитару, Маша-цыганка запела очередной свой экспромт:

Простились мы, а жизнь осталась,

И правда где-то засмеялась.

И все осталось, как вчера:

Не опера, а опера…

— Так ведь, подруга-педагог?

Я грустно покачала головой и вдруг резко предложила:

— Давай сменим тему. Хочу спросить о главном: ты кого-нибудь имеешь? В мужском плане, прости…

— Имею, конечно, имею! Нам, женщинам, не иметь, что мужикам не пить. Но если честно, ё-моё, имеем и любим. Скоро распишемся. Кстати, сочинение писали мои детки: «Две точки, как два мира», — села она на любимого конька. — Про узаконенную букву «ё». Запомни, словесница: год 2004-й — исторический для буквы «ё». Вернули её в русскую письменность.

— Об этих точках сочинение писали твои детки?

— Да. «Две точки, как два мира».

— Ну и как?

— На «ура». Единство противоположностей: бедный-богатый, социалистический-капиталистический, тоталитарный-демократический. Эти две точки в сочинениях ребят обрели свои биографии, и даже судьбы. Да-да! У одних эти точки просились в бесточечный социализм, у других — в капитализм. А у одного фантаста эти точки даже звезды зажигали сиянием.

— А что еще у тебя есть фантастического? — спросила я в тупом очаровании.

— Есть. Только не фантастическое, а обыденное. Реалистическое.

— Говори, говори… — торопила я подругу-цыганку.

— Ишь ты, зацепило?

— Еще как! — созналась я.

— Хороший ты человек. Сидеть бы тебе не в станице, а в министерстве при министре, которого яйцами забросали.

— Про яйца министерские… не хочу! — заорала я. Мы разом обе захохотали, да так, что обе стали икать. Я все же настойчиво напомнила: — А еще что-нибудь о своих сочинениях, ну, о темах для детей. На что ты их настраивала, бунтарка?

— А на все! Они сами часто выбирали темы. А слабаки отстреливались за «неуды» охотой на словесных блох.

— Чего-чего? Каких блох?

— Словесных. По телеку. Если схлопотал «неуд», говорю: «Исправлять будешь по программе или в охотники подашься?» Большинство охотятся.

— Как?

— Ну, отлавливают огрехи по ящику. Дикторы-то наши, даже ученые-лингвисты, свои монологи начинают со слов-паразитов «вы знаете». Знакомо?

— Знакомо.

— Так я придумала для охотников отстреливать эти шаблоны с конкретными выводами.

— И много в классе охотников?

— Почти все — и хорошисты и отличники.

— Ну, ты профи! Удумала же такое. А в сочинениях крамола и фантастика?

— Точно! Реальное и виртуальное. Чтобы раскрыть тему, нужно хотя бы приблизиться или прикоснуться к значимой идее.

— Давай, раскрывай. Тема и идея, что оскомина на зубах. Раскрывай… Ну!

— Тема, — медленно и важно продолжила гостья, — как и идея, состоит из нескольких слов. А за ними родники, реки и даже целые моря, а порой даже океаны надводных и подводных рассуждений и целый космос мук и волнений. А всего-то одно-два слова: тема и идея.

— Социализм и капитализм, — съехидничала я.

Цыганка, стрельнув глазищами, членораздельно по слогам взрывным полушепотом отчеканила:

— Социализм и капитализм, детка, был не «вроде», а в натуре. Со своим страдательным причастием в прошедшем времени. И в настоящем!

— То есть в нашем капитализме.

— В нашем диком анархизме.

Чувствуя, что я ее достала, безучастно заметила:

— Ты глаголешь, детка, словно на уроке. Но я ведь не школьница, а педагог высшей категории.

Мне было хорошо в наступившей паузе, вернувшей меня в водоворот юности, а может, и детства. Машка-цыганка захлопала в ладоши и яростно, но беззлобно сказала:

— Поздравляю. Значит, и ты папку о себе писала.

— А как же, писала. В прошлом веке, в середине 90-х все учителя говорили о себе, любимых, как сейчас депутаты перед выборами. Такова се ля ви, мадам.

— Какой позор!

— Почему позор? — притворно спросила я.

— Да не позор, а, прости меня за вульгарность, лажа, — возмутилась гостья.

— Почему?

— Скажи честно, тебе не было стыдно?

— За что? — опять притворно переспросила я.

— Да за то, что ты себе, любимой, пела дифирамбы. Не столько методике, сколько себе.

— Если честно, была вначале неловкость. Но потом, когда я познакомилась с такими же «роженицами папок», неловкость прошла. Да ты не улыбайся. Разряд — это же деньги.

— Я не улыбаюсь, а громко хохочу над той дебильной районовской папочкой. Думаю, об этом позоре еще снимут фильмы. Напишут и романы, и рассказы. Папочная тема квалификации учителей и выборы высших чинов… Это же находка для нынешних Зощенко и Аверченко. Ладно, хватит, — Маша вновь рассмеялась.

— Меня так и раздирает рассказать про мою личную папку. Можно?

— Давай, давай. Это интересно.

— А вот мне и грустно и смешно. Слушай. Я была уже… со своими актерами победителем нескольких конкурсов.

— Постой, почему актерами?

— Урок — это игра. Спектакль. Ты понимаешь. Так?

— Да, но иногда они так разыграются…

— А ты срежиссируй эту игру. Поплавай по их морям и океанам. Вот тогда твои ученики и будут артистами.

— Расскажи о папке, — напомнила я.

— Уже не хочется. Картинка пропала.

— А ты восстанови.

— Не получается. Восстановление — это не мать учения, что зовется повторением, а мачеха. Мачеха, понимаешь?

— Понимаю. Но повтори, мне интересно, — настаивала я.

— А мне нет. Ладно. В двух словах. Мне сразу там присвоили высшую квалификацию эти чиновники. Без расспросов, потому что я была со своими актерами призером… Помню, как тогда мандражировали коллеги. Они вмиг превратились в учеников. В троечников.

— А как же! — запротестовала я. — Моя индивидуальность тоже мандражировала. Да мы все были тогда учениками.

— А я нет! Даже скоморошничала над комиссией. Ты меня знаешь…

— Да-да, знамо. Ну и как это было?

— Я вошла, и мне стали петь дифирамбы. Помимо того, что я вовсю их пела в своей методичке. Папке, то есть. И стало мне противно, понимаешь? Ох, как противно.

— Да ладно. Так сразу дали тебе высшую категорию?

— Да. Через два разряда перескочили. У них у всех глаза горели, как у тебя сейчас. А мне почему-то стало грустно, как сейчас. Я, опустив глаза, поблагодарила комиссию и робко заметила, что забыла написать эпиграф к папке. «Эпиграф? — живо переспросил какой-то важный туз из министерства. — Так вы его скажите, озвучьте ваш эпиграф». Дело в том, тогда сказала я, что в этом эпиграфе автор рассмотренной и одобренной вами папки в образе мужчины. Они все вылупили глазищи, а тот, из министерства, бойко настоял: «Это сверхоригинально. Говорите». Все замерли. Я робко подошла к окну. А у меня, когда я входила, уже родились эти ехидные строчки. Я сказала: «На улице гроза». Все повернули головы к окну и почти хором сказали: «Там нет грозы. Идет снег!» А я слышу грозу, сказала я. Они молчали. Я спросила: «Так мне читать эпиграф?» «Да, да», — откликнулись голоса. В немой тишине я четко, чеканя каждое слово, прочла:

На улице, на улице гроза,

А я стою, как памятник огромный,

И у меня методика в глазах,

А я такой талантливый и скромный.

И папку написал я всю с себя,

Методику научную любя…

Они, смеясь, захлопали в ладоши. Я выскочила. Меня обступили, стали спрашивать, почему хохочет комиссия. Сказала, что рассказала им анекдот. Спрашивают: «Какую категорию дали тебе за анекдот?» Я говорю: «Высшую». Мне не поверили. А потом моя защита была притчей во языцех. Просто анекдот… Мне думается, любой успех — это целый космос сомнений. Вот он, наш звездный, наш божий космос. Не ищи его на Земле. Подними голову к небу и загадай желание. Попроси Создателя и не греши. Тогда все получается вроде бы легко. Но за этой легкостью, как за пушкинской строкой, — твой звездный путь, твои муки и сомнения. А знаешь, почему люди умирают, а звезды сгорают…

В коридоре хлопнули дверью. С порога мой Володька закричал:

— Мама, мама, в школе карантин… А деньги учительше на день рождения я успел отдать, — войдя в комнату, смутившись, произнес: — Здрасьте.

— Здравствуй, здравствуй, — ответила цыганка.

— А я вас знаю. Мама говорила. Вы меня в Москву возьмете?

— Покорять столицу собираешься?

— Собираюсь.

Цыганка подошла и, положив ладонь на голову сына, сказала:

— Вот еще один покоритель. Да ты не беспокойся, возьму, возьму. У нас пока нет карантина. Значит, возьму.

— А что, в Москве не болеют?

— Болеют. И в Москве болеют. Она большая-пребольшая. В ней можно и заплутать, как в дремучем лесу, где водятся и нечистые бесы, и мудрые змеи-искусители. В Москве сошлись десятки городов — маленькие и большие, и тысячи таких станиц, как наша Марьинская.

— Как? Москва-то одна…

— А история, по которой ты учишься, разве одна?

— Если бы. Историй много. А надо бы, чтобы была одна, как Москва на карте. Почему вы молчите? Разве я не прав?

Мой сын был прав, или почти прав. Но мы почему-то молчали.

 

———————————————————

Анатолий Яковлевич Крищенко родился в 1939 го­ду в городе Прохладный Кабардино-Балкарской АССР. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Прозаик, драматург, поэт. Публиковался в журнале «Подъём», региональной печати и краевых литературных изданиях. Автор нескольких книг прозы и поэзии. Лауреат всероссийского литературного конкурса «Справедливый мир». Живет в станице Марьинской Кировского района Ставропольского края.