Только тот и достоин жизни,
кто способен выходить живым
даже из могилы.

А. Платонов.

«Размышления о Маяковском», 1940

 

Если литературный 1937 год был годом Пушкина, то 1940-й — годом Маяковского. 4 января Политбюро ЦК принимает постановление «Об увековечении памяти В.В. Маяковского»: определен состав Всесоюзного комитета, которому поручается разработать план мероприятий по увековечению памяти поэта и пропаганде его творчества. Председателем Всесоюзного комитета утвержден Н. Асеев, заместителями — А. Фадеев и П. Тюркин, ответственным секретарем — В. Перцов. Начинается год Маяковского: с февраля один за другим начинают выходить тома Собрания сочинений Маяковского в 12 томах (под общей редакцией Н. Асеева, Л. Ма­я­ков­ской, В. Перцова, М. Серебрянского) и самые разнообразные массовые издания поэта; организуются выставки и юбилейные собрания; в куриалах и издательствах печатаются воспоминания, исследования и материалы.

Юбилей Маяковского вернул из забвения имена некоторых именитых современников поэта. Печатается «неизданный» В. Хлебников, переписка А. Блока и А. Белого. В малой серии «Библиотеки поэта» в 1940 г. выходят тома В. Хлебникова, А. Белого и С. Есенина. По выходу последнего критика писала так, как будто в истории русской литературы ничего никогда не происходило. В тихой и благожелательной рецензии С. Павлова естественно ничего не было сказано ни о «Злых заметках» Н. Бухарина, ни о кампании борьбы с «есенинщиной», ни о судьбах есенинского круга поэтов. Однако в том, что было сказано, весьма убедительно звучало, что в тридцатые годы запрещенный Есенин оставался не мифической, а вполне реальной фигурой литературного процесса и одним из любимых собеседников читателя. Да, признавался рецензент, за последние 10 лет Есенин «почти не издавался, в немногочисленных антологиях русской лирической поэзии его имя, как правило, отсутствовало, критики и историки современной литературы словно забыли о нем совершенно, будто и на свете не существовало никогда такого поэта. В перечне грехов нашей критики и историко-литературной науки, — этот грех принадлежит к числу действительных и притом трудно оправдываемых». И здесь же: «Для кого же является секретом тот факт, что и по сие время Есенин остается одним из самых читаемых поэтов нашего недавнего прошлого».

Еще одно имя вернулось из забвения в год юбилея Маяковского — имя Анны Ахматовой, чье отсутствие затянулось почти на 15 лет. В январе 1940 г. Ахматову принимают в Союз писателей, на страницах ленинградских журналов «Звезда» и «Ленинград» печатаются ее стихи. В январе в Москве решается судьба рукописи стихотворений «Избранное»: она поступила из Ленинградского отделения в головное московское издательство «Советский писатель» 15 декабря 1939 г. — «для ознакомления и окончательного решения вопроса об издании». Описание рукописи содержится в письме на имя директора «Советского писателя» Г. Ярцева: «Рукопись не пронумерована, содержит всего 3310 стихотворных строк на 246 страницах. Не пронумерована рукопись потому, что автором дано согласие на отбор и изъятие тех стихотворений, которые редактор и издательство сочтут нужным изъять. Редакторского отбора нами еще не произведено». В январе рукопись Ахматовой рецензируется К. Симоновым и А. Митрофановым, 4 февраля вместе с отзывами рецензентов отправляется в Ленинград. Начинается издательский процесс. 10 января в «Литературной газете» проходит сообщение о подготовке однотомника избранных стихов Анны Ахматовой.

Январь ознаменован еще одним событием большого масштаба. Завершен «Тихий Дон». 29 января Шолохов сообщает Сталину: «Привез конец «Тихого Дона» и очень хотел бы поговорить с Вами о книге». В феврале и марте «Новый мир» печатает последние главы 8-й части романа.

К событиям в большой русской литературе, которым не суждено было свершиться в начале 1940 г., с полным правом можно отнести роман А. Платонова «Путешествие из Ленинграда в Москву» — он должен был выйти в издательстве «Советский писатель». Но Платонов откладывал представление романа… У бедствий 1940 г. было много имен и источников. Еще находился в лагере сын, и весь год продолжалась борьба за освобождение Платона. Рисковать жизнью сына Платонов не мог. Крайней была и ситуация с изданиями. После разгромной и масштабной (все опубликованное!) статьи А. Гурвича 1937 г. Платонов практически не мог предложить в издательство переиздание ни одного (!) из своих произведений, чтобы хоть как-то облегчить материальное положение семьи. К концу 1939-го стало окончательно ясно, что он также не сможет издать книги литературно-критических статей. В отличие от Ахматовой и Шолохова, Платонов с конца 1936 г. принимает активное участие в московской литературной жизни. Прежде всего как критик, автор статей и рецензий в журналах «Литературное обозрение», «Литературный критик», «Детская литература». Под своим именем он напечатал к 1940-му немного: в 1937 — статьи «Пушкин — наш товарищ», «Книги о великих инженерах», «Пушкин и Горький», «Корчагин»; в 1938 — рецензии на книги «Творчество народов СССР», «Ярославский альманах», статьи об Олдингтоне, Хемингуэе, Чапеке; в 1939 — ни одной статьи и рецензии. Все остальное печаталось под псевдонимами: А. Фирсов — в «Литературном критике», Ф. Человеков — в «Литературном обозрении», «Детской литературе». Псевдонимы в данной ситуации остаются кроме всего знаком границы между литературой и критикой, на которой Платонов не раз настаивал. Отчасти критическая работа была и вынужденной. В 1927 г. Платонов нашел уже формулу собственного участия в советской литературе — «нечитаемый писатель и пишущий читатель» (рассказ «Московское Общество Потребителей Литературы (МОПЛ) (Отчет хроникера)», которая активно реализуется и в пору его критической работы 1936-1940 гг. Позиция «нечитаемого писателя и пишущего читателя» активно проявит себя в языке статей и рецензий 1940 г. и в связях критических установок с теми немногочисленными рассказами, которые будут опубликованы в этом году.

После разгрома «Реки Потудань» именно критическая проза Платонова стала основным направлением ударов по писателю. Из 1939-го перешла в новый год дискуссия о критике, одной из тем которой оставался Платонов.

28 марта датируется развернутое сообщение в НКВД об отношении Платонова к литературной дискуссии: «По мнению ПЛАТОНОВА, эта литературная дискуссия является отголоском дискуссии по вопросам всего культурного фронта, имевшей место несколько лет тому назад, когда громили вульгарных социологов. <…> ПЛАТОНОВ сообщил, что на днях обе спорящие стороны подали докладные записки в ЦК ВКП(б) с изложением существа спора». Последнее документально никак не подтверждено, но это вовсе не значит, что в двадцатых числах марта столкнувшиеся литературно-критические лагеря не обращались в ЦК. Платонов, как мы уже отмечали, в 1939 г. не печатался в «Литературном критике». Весной 1939 г. агенты доносили, что писатель «почти все время проводит дома и старается всех от себя отваживать». Однако последнее давалось с трудом, и начало 1940-го — тому яркое подтверждение. 15 апреля Платонов пишет письмо в редакцию враждующих изданий, «Литературной газеты» и «Литературного критика», письмо — с просьбой не употреблять его имя в целях доказательства собственных «теоретических положений». Однако его не оставят в покое, как он о том просил в письме, проводя параллель между собой и главным героем гоголевской «Шинели». В связи с апрельским письмом Платонова обозначаются, по крайней мере, два не совсем ясных вопроса. Во-первых, неизвестно, было ли отправлено письмо. Письмо было перепечатано, один экземпляр хранится в семейном архиве; где находятся еще два экземпляра, неизвестно: в архиве «Литературного критика» и «Литературной газеты» письмо Платонова не выявлено (правда, фонды этих изданий не отличает полнота). Во-вторых, почему среди оппонентов писателя в апреле 1940 г. появился «Литературный критик». Отметим, что имя Платонова в 1940-м ни разу не упоминается на страницах журнала, даже в полемическом «Дневнике критика» (здесь велись критические диалоги с оппонентами журнала).

В 1940 г. за исключением статьи «Размышления о Маяковском», опубликованной в юбилейном номере журнала «Литературное обозрение» (№ 7, 5 апреля), Платонов в основном выступал как рецензент. К тому же — год начинался с рецензий на произведения, вышедшие в провинциальных изданиях:

Январь, № 2 — А. Ершов. В поисках родины. Рассказы. Новосибирск, 1939;

Февраль, № 4 — П. Кучияк. В родных долинах. Новосибирск, 1939;

Апрель, № 8 — Б. Дальний. Дальневосточная поэма. Воронеж, 1939.

Свободен ли был Платонов-рецензент в выборе книг из потока, скорее всего — и да, и нет. Какие-то книги и сборники брались из «Библиографического справочника». Но не все. В «Библиографическом справочнике», заключавшем каждый номер «Литературного обозрения», отдельный раздел составляли вышедшие альманахи и сборники. Осенью 1939 г. провинциальные альманахи и сборники стали самостоятельной темой отдельного номера «Литературного обозрения» (№ 18, сентябрь). Рецензировали провинциальные издания и другие критики (И. Сац, В. Александров-Келлер, Я. Рощин, Е. Усиевич и др.), но основная работа оставалась за Платоновым-Человековым. Однако и в анализе провинциального книжного потока Платонов остается верен себе, высказывая и развивая базовые идеи собственной эстетики. Так, скажем, в книге старейшего сибирского писателя Ершова он выделяет то, что близко ему как писателю. Лучшим называется рассказ «Анка» о судьбе девочки-сироты, может быть, напомнившей автору рецензии его собственную Москву Честнову и не только ее. Слепая Анка — бродяжка, сирота, вместе с другими беспризорными детьми пела на улице и тем зарабатывала на жизнь. О чудесном превращении сироты Анки в певицу Платонов ничего не говорит, лишь подчеркивает, что ставшая знаменитой певица исполняет у Ершова «русские народные песни». О самом авторе говорится — «писатель, у которого дарование умножено на глубокий личный жизненный опыт»; он «издавна имел еще и вторую профессию, благотворно повлиявшую на него как на писателя. Это явление имело место и раньше, вспомним, например, Гарина-Михайловского, инженера и писателя, — и давало иногда превосходные результаты».

Соотношение литературных тенденций московской и провинциальной литературы — одна из постоянных тем практически всех рецензий Платонова. В частности, в рецензиях о книгах провинциальных издательств кристаллизуются основные положения концепции Платонова о провинциальном характере в целом советской литературы. Базовые идеи данной концепции сформулированы им еще в статье «Фабрика литературы» (1927). Полемически заостренный тезис о «качестве» литературы после Шекспира — «Шекспир удовлетворительно писал бы и о слесарях, если бы был нашим современником» («Фабрика литературы») — развивается Платоновым в рецензиях весьма активно и представлен веером жестких и остроумных характеристик:

«Шекспир оборонных пьес», «трупы, украшенные под живых» — о пьесе С. Вашенцева «В наши дни»;

«За смелую попытку изобразить руководителя партии в художественном произведении мы должны быть благодарны т. Панферову, но смелость вдвойне хороша, когда она кончается победой»; «Иногда Панферов пишет, видимо, вовсе безотчетно» — о романе Ф. Панферова «Творчество»;

«Мы не смеем предлагать счетоводов в качестве исходных персонажей для создания высоко-положительных образов современности (хотя нечто подобное было бы чрезвычайно интересно), но укажем, что художественно и политически обездоливать уже «обездоленных» «счетоводов» дело слишком легкое и для настоящего художника ложное. Гоголь в «Шинели» поступил совсем иначе, хотя там ведь тоже был счетовод. Задумав образ Чижова «по Хенкину», автор осуществил его отчасти «по Зощенко», а уж закончил судьбу Чижова по-своему, превратив его в фашиста-диверсанта» — о романе Л. Соболева «Высокое давление»;

«Она, художественная литература, не побрякушка и не губная помада для украшения, скажем, истории. История сама по себе может быть интересной, и она обойдется без беллетристической косметики» — о сборнике орловских писателей;

«С того момента, как написана первая строка любого произведения, оно должно держаться своими средствами, а не постоянной ссылкой на действительность. Действительность — не костыли, а искусство — не калека» — о произведениях начинающих писателей Красноярского края.

Приемом реализации тезиса о провинциально-экзотическом характере советской литературы исполнена рецензия Платонова на сборник сталинградских писателей «Разбег». Рецензия имела и недвусмысленное авторское заглавие — «В порядке овощей» (снято при публикации редактором Ф. Левиным): каждая область славится своими овощами и фруктами, «выращенными на собственной почве», но труднее «создать на территории данной области художественную литературу»; у Шолохова есть чему поучиться, однако не надо тянуть репку, которая «дедкой»-учителем уже вытащена, и резюме по поводу учебы у Шолохова: «Художник всегда строитель новых дорог, а не путешественник по проторенным, комфортабельным путям». (Это, по сути дела, один из первых опытов анализа темы «Шолохов и его эпигоны» и диагноз формулы писателя, дублирующего в многотомных романах собственные опыты чтения «Тихого Дона» Шолохова.)

Вторичность литературных приемов, нарушение правды образа «каралось» Платоновым-рецензентом с не меньшей страстностью, чем массовое в советской литературе нарушение правды жизни. Поэтому столь важными в эстетике новаторства, активно развиваемой в литературно-критических статьях, являются понятия «риска ошибки» (рецензия 1940 г. на книгу Шкловского о Маяковском) и «творческого кризиса» (статья о Джамбуле 1940 г.). Ни на то, ни на другое, по Платонову, советская литература оказалась неспособной: «Особенность приема автора в том, что действительность в книге изложена словно на плоскости, в двухмерном пространстве; в книге этой много убежденности, уверенности в найденных общеизвестных истинах, но нет новых изысканий, нет исследования вперед, нет углубления, и если есть в ней глубина, то это глубина фанеры».

Вот признаки текста, написанного, утверждает Платонов-рецензент, «по-провинциальному»: «затейливо, поверхностно, общими словами, а зачастую слишком бегло»; «смешное усилие автора писать обязательно красиво»; «жеманство и юмористика»; «автор не может контролировать себя и впадает в дурную прелесть хороших слов». А это фигура автора, стоящего за подобным текстом: «…робкий, неумелый ученик гораздо более опытных и искусных «творческих работников», спекулирующих на бдительности, на советском патриотизме, на глубоких и органических чувствах и свойствах советского народа». Провинциального «ученика» с его московским «учителем» объединяет еще одно общее свойство — не только неуважение читателя, но и эксплуатация «доброты и долготерпения читателя-народа». Филигранно точные характеристики книги воронежского писателя Дальнего имеют, безусловно, более широкий, чем рецензируемое издание, контекст адресатов, в том числе, и московский: «слишком условная проза», «проза понятий»; «Идеальный герой действует в совершенно идеальной сфере — в пустоте». А, скажем, вот эти размышления скорее вызваны вовсе не книгой Дальнего, а идущей дискуссией о критике, где обе противоборствующие стороны неизменно апеллировали к классикам марксизма-ленинизма и упрекали друг друга, в сущности, в одном — в нарушении принципов диалектического метода при анализе явлений литературы:

«Искусство не должно нуждаться в ссылках и апелляциях к внешним источникам, чтобы подтвердить истину мысли автора или характер изображаемого им лица. Все, бывшее дотоле внешним, искусство превращает в свое внутреннее качество, в собственную энергию, и само может служить силой действительности, инстанцией для ссылки и апелляции»;

«Для создания литературного произведения требуется, чтобы к воображению была добавлена доля личного опыта, доля собственной пережитой участи, доля реальности и действительного глубокого чувства — или хотя бы доля точного наблюдения и полного знания предмета».

Без преувеличения можно сказать, что рецензии Платонова складываются в оригинальную авторскую «Историю советской литературы второй половины 1930-х», опыт которой все еще остается невостребованным ни отечественной, ни зарубежной славистикой. Многие наши новаторские и смелые суждения о языке советской культуры сталинской эпохи были высказаны и сформулированы Платоновым в те годы в рецензиях, большинство из которых так и осталось в периодике 1930-х гг.

К предложенной Платоновым-рецензентом Истории советской литературы отдельным разделом можно выделить вопросы русской и советской детской литературы. К ним Платонов-рецензент начинает обращаться в 1939 г., но в цельную историко-литературную концепцию они оформляются только в 1940 г. В 1940-м Платонов становится одним из авторов журнала «Дружные ребята», отдельным изданием в Детиздате выходит рассказ «Июльская гроза». У этого прорыва были свои веские причины. Зимой 1939 г. состояние детской литературы и работа Детгиза обсуждаются в ЦК ВЛКСМ; принимается специальное постановление о детской литературе; вопросы качества текущей советской детской литературы обсуждаются на самых высоких государственных уровнях. Журналы и издательства были вынуждены искать новых авторов и открывать ранее закрытые не только для Платонова двери. Осмысление отношений Платонова и советской детской литературы (как и непростых отношений с ее творцами) нам еще предстоит. В нашей хронике отметим некоторые, связанные с детской литературой, ключевые события литературной жизни 1940 г.

9января 1940 г. вопросы советской детской литературы рассматривались в Союзе писателей на заседании Президиума ССП. С докладами о состоянии детской литературы и новых ее задачах, поставленных ЦК ВЛКСМ, на президиуме выступили С. Маршак, К. Чуковский и А. Фадеев. Естественно подводили итоги (их было немало), анализировали успех книг А. Гайдара и Р. Фраермана, ругали Детгиз, решали, кто напишет биографию Сталина для детей, искали ответ на вопрос «Кто виноват» и т.п. Детский «литературострой» определит многие темы и сюжеты рецензий Платонова 1940 г., а некоторые из влиятельных участников данного глобального проекта во многом и остались в памяти литературы благодаря тому, что их книги для детей тогда отрецензировал Платонов. В 1939-1940-х гг. Платонов напишет рассказы о детях «разных возрастных групп» («Великий человек», «Алтэрке», «Свет жизни», «Корова», «Течение времени», «Уля»), которые остаются одной из вершин большой русской литературы о детях — для детей и взрослых.

Перефразируя широко известное платоновское определение «сущности критики», можно сказать, что в рецензиях Платонов «довыработал» недра советской литературы для взрослых и детей и, как и положено «идеальному» критику, «доделал начисто не совершенное автором».

 

* * *

 

В апрельском номере журнала «Индустрия социализма» (номер сдан в набор 29 февраля и 19 марта, подписан к печати 16 апреля) публикуется рассказ Платонова «Жизнь в семействе», новая версия (редакция) рассказа 1936 г. «Среди животных и растений». В 1936-м платоновский шедевр был дружно отклонен за несоответствие формулы героя реальному прототипу, а также — за огромное количество «нехороших» намеков Платонова на советскую литературу. Но и в новой редакции рассказ зимой и весной 1940-го обладает интерпретаторской способностью главных вопросов жизни и методологии советской литературы. Вот лишь два фрагмента о читательских интересах стрелочника Федорова-Пучкова, когда текст выступает интерпретатором событий литературной жизни 1936-го и равно 1940 г.

«Приезжал среди лета член Союза писателей и делал доклад о творческой дискуссии; Пучков тогда задал ему шестнадцать вопросов и взял в подарок книгу «Путешествие Марко Поло», а писатель потом уехал. Книга та была очень интересной; Сергей Семенович сразу начал ее читать с двадцать шестой страницы. Вначале писатели всегда только думают, и потому от них бывает скучно, самое интересное бывает в середине или в конце, и Пучков читал каждую книгу вразброд — то на странице номер пятьдесят, то двести четырнадцатой. И хотя все книги интересные, но так читать еще лучше и интересней, потому что приходится самому соображать про все, что пропустил, и сочинять на непонятном или нехорошем месте заново, как будто ты тоже писатель»: «…он читал книги с середины, с конца, перемежая страницы через одну и две, любым интересным способом, и наслаждался чужою высшей мыслью и собственным дополнительным воображением. Если ум его уставал, он выходил проветривать голову».

При публикации в 1940 г. снимается отредактированный фрагмент текста 1936 г., обладающий убийственной характеристикой враждующих лагерей критики в их борьбе за верное понимание диалектических основ развития жизни и искусства.

В марте отряду критиков необходимо было уже готовиться к главному юбилейному событию года (торжественно-траурное собрание, посвященное 10-летию смерти Маяковского, пройдет 14 апреля в Большом театре). Увлекшись взаимными обвинениями и уточнениями, как по-марксистски понимать «противоречия» у классиков, главная литературная газета в феврале даже не отметила начало публикации последних глав «Тихого Дона». Прошло незамеченным и еще одно событие литературной жизни 1940 г. — смерть М. Булгакова (10 марта). Под опубликованным некрологом Булгакову не было ни одного писательского имени, он был подписан президиумом Союза писателей и напечатан на последней странице «ЛГ». Ведущие критики, занятые глобальными вопросами мировоззрения, в марте оказались не готовыми к обсуждению финала «Тихого Дона». 1 марта «Литературная газета» печатает статью Ю. Лукина «Окончание «Тихого Дона»», а 5-го — одну из глав последней части «Тихого Дона».

Первое выступление Лукина, можно сказать, было даже слегка свободно от главных забот ведущих критиков «ЛГ», как и от их мечтаний по поводу главного романа 1940 г. Приведем большой фрагмент статьи Лукина, ибо здесь прозвучали вопросы, к которым затем не раз будут возвращаться все писавшие о «Тихом Доне»:

«…Одни требовали, чтобы автор сделал Григория коммунистом; другие, наоборот, считали, что слишком велик для этого груз за плечами Григория, груз его активной вооруженной борьбы против советской власти. <…> третьи требовали смерти Григория; и т.д. Вариантов предлагалось много.

И вот восьмая часть «Тихого Дона» написана. Роман закончен. Эта книга — подлинная трагедия. Те читатели, которые ожидали счастливого конца, ошиблись. Но ошиблись и все. Конец романа необычайно сложен и в то же время ошеломляет очевидной, исключающей все другие варианты, верностью решения. Судьба Григория оказалась тяжелой и мрачной. Первое ощущение после того, как прочтешь эту книгу, — ощущение большого потрясения. <…> Мы испытываем нечто похожее на ощущение детей, впервые видящих смерть. Григорий умирает в этой книге, хотя он остается в живых до последней страницы.

Он умирает на наших глазах. <…> сложно и глубоко ответил Шолохов на все читательские положения. <…>

Он (речь идет о Григории Мелехове. — Н.К.) оказался не в силах выпутаться из переплета сословных предрассудков, которые веками культивировал царизм в казачестве. <…> Трагический смысл книги, мне кажется, в этом. Слишком сложны оказались для него противоречия и связи, из которых он не нашел выхода, — выхода, который спас бы его. В этом состоит то, что назвали бы в эстетике его «трагической виной», обусловившей трагическую развязку. <…> он сам сознает, что оторвался от массы казачества, от народа, который уже целиком стал на сторону советской власти. <…> Григорий остался в живых, но по существу он умер. Аксинья погибает, но то, что хотел читатель — их соединение с Григорием — осуществлено, Григорий окончательно связал свою судьбу с ее судьбой. Личная судьба Григория трагична, но она трагична потому, что он оторвался от народа. Мелеховская семья распалась и погибла, но ростки ее укрепились в новой жизни <…>.

Все это и ряд других элементов дают в книге ощущение того катарсиса — «очищения», который классическая трагедия включала в себя как необходимое».

Как применить к «Тихому Дону» любимый тезис советских критиков о диалектическом взаимодействии противоречивых тенденций, не сразу стало ясным.

В феврале и марте советская критика была вооружена блистательными аргументами и выверенным теоретическим аппаратом для развенчания главного героя «Тихого Дона», да и его автора. Но указа такого сверху не поступало. О том, что «неясности» придется как-то читателю все-таки растолковать, свидетельствовал одобренный 23 марта Политбюро ЦК проект постановления СНК СССР «О порядке присуждения премий имени Сталина за выдающиеся работы в области науки, военных знаний, изобретательства, литературы и искусства». Постановлением определялся состав Комитета: В.И. Немирович-Данченко (председатель), Р.М. Глиер, М.А. Шолохов и А.П. Довженко (заместители председателя). От писательской организации в Комитет вошли: Н. Асеев, И. Большаков, А. Гурвич, Я. Купала, А. Корнейчук, А. Толстой, М. Храпченко.

Дата принятия данного документа безусловно определила и выступление «Правды», где только 23 марта появился отклик на завершение «Тихого Дона». Автор статьи «Конец Григория Мелехова» — Д. Заславский, московская знаменитость, «увековеченная» в творческой истории «Четвертой прозы» (1930) О. Мандельштама. Повторив ряд общеобязательных и кочующих из статьи в статью положений о «толстовской школе» в изображении Шолоховым казаков, о том, что роман любим массовым читателем, помянув «предателя Троцкого», указав, что 4-я книга «Тихого Дона» доказывает «верность стратегического плана Сталина по разгрому интервенции» (в романе, кстати, Сталин не упомянут ни разу, не написал Шолохов и вставной повести, типа «Хлеба» А. Толстого), Заславский выскажет весьма серьезные претензии именно к автору романа «Тихий Дон». Если исходить из главных установок советской литературы, утверждал критик, то «Тихий Дон» не может быть назван советской эпопеей. Это «односторонняя эпопея», ибо «солнечным светом залито все, что находится в пределах станицы Вешенской <sic!>. Здесь рельефны люди и природа. Все обладает весом, объемно, в трех измерениях. Одного героя не спутаешь с другим. У каждого свое лицо, своя речь. Но стоит выйти человеку за пределы станицы Вешенской — и он как бы сразу попадает в тень. Это произошло даже с Григорием Мелеховым…» Оговорка почти эмблематична. Естественно, что в «Тихом Доне» нет Вешенской. Ареал хутора Татарского открывает и венчает «Тихий Дон», а в станице Вешенской живет автор романа Михаил Шолохов. К нему собственно и обращен главный вопрос, почему «красноармейский» период в биографии Мелехова написан так схематично: «…попал в Красную Армию, воевал против белополяков, — и от всей этой, хотя и кратковременной, но важнейшей полосы в жизни Григория, осталась только анкетная справка». Если помнить, что в советской литературе в 1939-1940-х гг. «оборонная» тема выросла до центральной, то за замечанием «Правды» прочитываются весьма серьезные претензии к финалу романа. Михаил Кошевой, который, можно сказать, «оборонную» тему в 8-й части представляет (ее смысл точно передан в аргументах Кошевого во время его встречи-диалога с вернувшимся из Красной армии Григорием Мелеховым), в последних главах написан не менее скупо. На вопрос Григория («Михаил дома?») Аксинья сообщает: «Нету Михаила, второй месяц в Вешках, служит в какой-то части». Комментаторы когда-нибудь уточнят, что стоит за «какой-то частью». Однако одну литературную параллель (в связи с «оборонной» темой) хотелось бы провести. Председатель хуторского Совета Мишка Кошевой скорее всего отбыл в том направлении, в каком летом 1920-го отправился у Платонова безымянный председатель совета деревни Верчовка — «отбыл в краткий срок на контратаку против всех бандитов-паразитов и ранее победы не вернется ко двору» («Родина электричества», 1939).

Постановление о Сталинских премиях породит «великие» страсти в литературной среде. Выбор претендента среди поэтов был предрешен юбилейным годом Маяковского. Одно имя среди членов Комитета могло спутать планы, имя Шолохова. Об этом чуть ниже. Прошедшее в мае в Союзе писателей обсуждение «Тихого Дона» не вышло на страницы периодики — финал романа возмутил, но с раскладом сил не все еще было ясно. Московская литературная среда была не готова, а точнее — не хотела выдвигать «Тихий Дон» на Сталинскую премию.

25 июля издательство «Советский писатель» напомнило Платонову о необходимости представить роман «Путешествие из Ленинграда в Москву». Днями решался вопрос этапирования Платона из Норильлага в Москву, в Бутырскую тюрьму — на доследование (4 сентября сын в Москве, где он будет находиться до конца октября). 26 октября Особым совещанием при НКВД принято решение об освобождении Платона Андреевича Платонова.

Ответ Платонова читается в контексте этой ситуации:

«В Издательство Советский писатель.

На Ваше письмо NIOP-13 от 25/VII т.г. сообщаю следующее свое предложение об урегулировании своего долга Изд-ву — 4921 р.

По не зависящим от меня обстоятельствам книга «Путешествие из Ленинграда в Москву» будет представлена в Изд-во осенью этого года. Поэтому, чтобы немедленно ликвидировать свой долг Изд-ву, я предлагаю Изд-ву для издания сборник своих рассказов, объемом в 12-13 авт. листов.

Рукопись книги может быть представлена в течение 5 ближайших дней. Гонораром за эту книгу с избытком покроется мой долг.

29/VII 1940

Андрей Платонов».

Редакторское резюме в верхнем углу: «<нрзб> просить автора представить рукопись на просмотр. 9/VIII». Десятымавгустом за подписью и.о. главного редактора Разина Платонову было отослано письмо с просьбой «представить рукопись «Сборник рассказов» — для ознакомления».

Судя по косвенным данным, Платоновым была составлена рукопись рассказов под заглавием «Течение времени» (оглавление сохранилось в архиве М.А. Платоновой). Издательская судьба этого сборника остается неизвестной. К осени ситуация вокруг Платонова не разрядится, а скорее усугубится.

 

* * *

 

Осенью имя Платонова неожиданно появится на страницах «ЛГ» в связи с начавшимся широкомасштабным обсуждением «Тихого Дона». У того было несколько причин. Кажется невероятным, но летом 1940 г. Платонов возвращается к уже закрытому в конце 1939 г. вопросу об издании книги «Размышления читателя». Об этом говорит письмо члена президиума и руководителя секции критиков Союза писателя В. Кирпотина от 10 августа 1940 г.:

«Товарищ Платонов!

Отзыв о книге Вашей «Размышления читателя» (вместе с гранками этой книги) я отправил в президиум ССП не меньше, чем три недели тому назад. Я делал эту работу по поручению Фадеева, переданному мне через секретариат Союза, как поручение президиума. Поэтому весь материал и вернул в президиум, куда вам и следует обратиться».

Как мы видим, судьба «Размышлений читателя» решалась на самом высоком уровне Союза писателей и не исключено, что какие-то ответы хранятся в еще не выявленных протоколах и стенограммах заседаний президиума ССП. Документы этой ситуации, включая письмо Платонова Кирпотину, нужно искать. Но очевидно, что ведущие критики Союза писателей, включая Кирпотина, Тимофеева, Гурвича и Ермилова, летом-осенью не просто участвовали в решении вопроса об издании «Размышлений читателя», но и вынуждены были перечитать книгу Платонова. Это первая причина появления имени Платонова в дискуссии о «Тихом Доне» осенью 1940 г. Не менее существенна вторая причина. В московской литературной среде, особенно на пятачке Тверского бульвара, 25, хорошо знали о посещении М. Шолоховым квартиры Платонова, и потому появление имени Платонова в дискуссии о «Тихом Доне» отмечено особым подтекстом. Критики попытались связать два имени через категорию трагического. Заметим, кстати, что в лексиконе критиков эта категория до выхода «Тихого Дона» отсутствовала, а выявленное религиозное содержание трагического у Платонова (как в рассказах 1936 г., так и в его статьях) было выдвинуто в качестве главного обвинения в «несоветскости» и «антинародности» (А. Гурвич, 1937). Финал «Тихого Дона», напрочь лишенный оптимизма, как о том сразу написал В. Гоффеншефер, много смешал в распорядке московской литературной жизни. Весна и лето прошли в размышлениях. Во второй статье Ю. Лукина «Большое явление в литературе», также опубликованной на страницах «ЛГ», в понимание «Тихого Дона» как «народной трагедии» были уже внесены необходимые социально-исторические коррективы, сделаны ссылки на Ленина, а также на то, как понимал народность В. Белинский. Почти все писавшие в 1940 г. о «Тихом Доне» отмечали, что четвертая книга наиболее сильная в романе, а также самая неясная с точки зрения общественно-политического ее смысла. Почему Шолохов что-то скрыл и «недосказал» как о Мишке Кошевом, так и Григории Мелехове? Наиболее ясно эти вопросы прозвучали сначала со страниц «Правды», а затем и «ЛГ». В выступлениях М. Чарного («О конце Григория Мелехова и конце романа») и И. Гринберга («Арифметика и литература») была задействована одна из любимых категорий советской критики — типичность, категория, во всем объеме выверенная к этому времени по источникам марксизма-ленинизма: «…Шолохов своей силой художника заставляет нас верить в реальность Григория Мелехова. Тем самым идейно-художественное значение образа снижено. Можно пожалеть о том, что Шолохов не воспользовался образом Григория Мелехова, к которому он сумел привлечь внимание и симпатии читателей, для того, чтобы сделать его образом типичным для большинства трудового казачества» (М. Чарный). Предложенная Гринбергом параллель с горьковским типом «белой вороны», подкрепленная естественно цитированием знаменитых слов Егора Булычева («…не на той улице прожил»), была неубедительной, несмотря на риторически пафосное резюме о финале Григория Мелехова: «Но именно в этом состоит трагический его конфликт». Получилось, с одной стороны, Мелехов — типичен, а с другой — вовсе нет. Упоминаемый всеми читатель тоже путал карты, оказывается, читатель именно вслед за автором доверяет Мелехову и совсем не доверяет как раз типическому герою современности — Мишке Кошевому. И т.п.

10  августа в письме к Вьюркову Платонов обмолвится по существу актуального литературно-литературоведческого вопроса типического/нетипического героя и соединит «очарование человека», о котором позже (в 1960-е) в связи с образом Григория Мелехова скажет сам Шолохов, с понятием правды жизни: «Даже люди заблудшие, изображенные Вами (речь идет о романе Вьюркова. — Н.К.), имеют черты человеческого очарования. Это доказывает наличие в Вас сердца писателя, это является результатом объективности художника».

11  августа главный разоблачитель трагического у Платонова Ермилов (кстати, читавший в 1934 г. статью Платонова «О первой социалистической трагедии») признает, что «Тихий Дон» есть «первая советская трагедия», и предложит весьма специфическое в своей оригинальности истолкование истоков трагического у Шолохова как объективной категории. Во всем, оказывается, виноват «тихий Дон» (это по Ленину), а в названии романа скрыт иронический смысл: «… «Тихий» Дон! Он сломал жизнь Аксинье, Наталье, Степану Астахову». Даже все страдания Ильиничны, по Ермилову, «связаны с «тихим Доном»». Ермиловский вывод о трагическом в романе очень напоминает приведенную выше платоновскую формулу диалектики превращения «горя в радость»: «Произведение, рассказывающее о трагедии откола, разъединения, поэтически служит делу того невиданного в истории морально-политического единства народа, которого мы добились под сталинским руководством. Скорбь читателя о судьбе Григория Мелехова есть одновременно и радость за тех, кому уже не страшны никакие яды старого мира, за весь наш народ, за его могучее сталинское единство, за преодоление неслыханных трудностей. <…> Читатели и критики правильно воспринимают Григория Мелехова в 8 части, как другого, особого человека, по сравнению с Григорием, известным нам по предшествующим частям романа. Этот новый, особый, другой Мелехов уже не имеет права на трагедию».

Как ни покажется странным, но, кажется, что, запутавшись в литературоведческих категориях, за помощью Ермилов решил обратиться не к Ленину, а к Платонову, к его статье о Маяковском, в которой категории трагического и новаторства входят в центральное понятие «трагической жертвы». В опубликованной 25 августа статье «Традиция и новаторство» Ермилов скажет то, о чем не сможет открыто сказать в связи с трагическим в «Тихом Доне». На Платонова допускается взвалить все, что не понято (а главное — не принято) в «Тихом Доне»:

«Тут утверждается извечная трагичность новаторства, «трагическая трудность новаторской работы», которая неизбежно ведет к трагической жертве. Устанавливается «закон», в силу которого «люди» вообще всегда и везде «сопротивляются и борются с ведущими их вперед». Все это возвращает нас к давно, казалось бы, сданным в архив, заскорузлым представлениям о «герое» и «толпе», об извечной активности первого и извечной же косности, инертности второй, о трагической жертве, приносимой «героем» «толпе». Перед нами какая-то старомодная восьмидесятническая окрошка, в которой плавает и остаточек идеи Ф.М. Достоевского о том, что «не насилием, а жертвой спасается мир» (новатор жертвует жизнью — «истратил жизнь» — для того, чтобы содеянное им стало сокровищем народа). Нашу литературу, которая пытается раскрыть новые закономерности, уводят от этой главной ее задачи на старые традиционные пути. Но если традиционность оторвана от новаторства, она является просто косностью, эпигонством. <…> Наше советское общество качественно отличается от старого общества. Ф. Человекову же кажется особенно тяжелой невозможность «отделиться от общества» <…> Из всего этого не следует, что трагедия того или иного новатора совсем невозможна и в новой действительности, или что новаторство дается легко, не требует жертв, испытаний, а порой и героизма. Новое всегда рождается с трудом, в борьбе со старым. Здесь возможны трагические случаи. Достаточно представить себе положение, когда по тем или иным причинам новатору не удалось прорваться из непосредственного, плохо сложившегося окружения, в «план» большой, подлинной жизни, преодолеть болезненную усталость, личное одиночество. От этой трагической возможности очень далеко до трагической нормы, до нерушимой вековой трагической трудности работы новатора, до извечного сопротивления «массы» — новатору. Недаром стахановское движение прорвалось снизу, из недр самой народной массы. Ведь новатору прошлых времен некуда было «прорываться», кроме будущего! Поэтому трудность работы новатора и была трагичной. А в нашей действительности могучий ветер социализма все меньше оставляет возможности для длительного существования таких «непроветренных уголков»…»

В неотправленном Ермилову ответе Платонов даст язвительную характеристику советской критики: «блуждающий рассудок», переполненный «благоприобретенным мнением», а потому неспособный «понять другого» и отличить «ложный вымысел от беспокоящего огня действительности». Это сказано и по поводу трактовки Ермиловым финала «Тихого Дона». О советском понимании трагического говорится в этом документе с той убийственной иронией, «раны» которой, как признавался Платонов еще в 1931 г., у него «растравляют» литературные дискуссии: «Это уже просто бормотание, здесь мысль автора «прогуляла». Выходит, что если бы новатор прошлых времен мог прорываться в прошлое, то его участь не была бы трагической. Это, возможно, но это был бы уже ермиловский новатор, рвущийся в прошлое и веселый».

Август — последний срок сдачи Платоновым пьесы-сказки «Избушка бабушки». Пьеса была написана (автограф хранится в архиве М.А. Платоновой), но, скорее всего, так и не представлена в Детский театр. Тому были свои причины. В конце августа сгустятся тучи на другом фронте литературной жизни, теперь уже связанном с драматургией и литературными сценариями. Центром этой кампании стала пьеса Леонова «Метель». 30 августа датируется докладная А. Жданову по поводу пьесы Леонова, 18 сентября принимается Постановление о пьесе «Метель». 22 сентября приговор Леонову выносится на страницах «ЛГ»: «Злую, издевательскую шутку проделывает Леонов над всеми своими «положительными» персонажами, измываясь над ними, наделяя отвратительными чертами».

Отработав на драматургии вопросы искажений типического положительного героя современности, критика наконец-то осенью 1940 г. вплотную подошла, может быть, к главному персонажу «Тихого Дона», вызвавшему в 1940 г. недоумение и крайнее раздражение, — к Михаилу Кошевому в последней части романа.

22 сентября еще один неутомимый критик Платонова В. Кирпотин укажет на связь Шолохова и Платонова, теперь уже через тему «искажений» положительного героя времени и «превратных представлений, губительных для искусства». Для трамплина выбирается статья Платонова 1938 г. о романе Олдингтона (входила в книгу «Размышления читателя») и изложенные в ней мысли о герое западноевропейского романа:

«Так Андрей Платонов <…> следующим образом доказывает исчерпанность буржуазной культуры. В среде, изображенной Олдингтоном, «трудно.., говорит он, не только всерьез полюбить кого-либо, даже Криса, но даже зачать ребенка почти не от кого. Дело тут не в морали и в духе, тут простой физики не хватает». Взгляды эти выглядели бы совершенно комически, если б они не оказали влияния на практику некоторых писателей, изображающих врагов рабочего класса лишенными всяческой «физики». Меж тем у буржуазии хватает «физики» и на организацию страшных войн в истории <…> А. Платонов создает «философию», согласно которой и представителей масс приходилось бы изображать, как людей, неполноценных дряблых, вырождающихся…»

Последнее — это уже не к Платонову, а скорее намек на Мишку Кошевого, у которого почему-то «простой физики не хватает»… О нем и далее сказано у Кирпотина уже без намеков, а скорее с нескрываемым осуждением автора «Тихого Дона»:

«Правдивость требует, чтобы передового человека современности, социалистического человека изображали не с «судорогой временного уродства», как выражается тот же Платонов, а таким, каким он является на самом деле. Вопросы формы и должны рассматриваться с точки зрения того, как литература выполняет свои идейные задачи. <…> есть много книг, в которых новые советские люди выведены в качестве главных или побочных героев. К сожалению, люди эти большей частью выглядят в книгах мельче, бледней, менее привлекательней, чем в действительности. <…> Михаил Шолохов — писатель огромной известности, книгами его увлекаются — и по заслугам. Однако образы коммунистов являются наименее разработанными, наименее совершенными в его книгах. Если бы коммунист Мишка Кошевой, такой же казак, как Григорий, был выведен в «Тихом Доне» с такой же полнотой и с таким же совершенством, как Григорий, каким бы он стал любимым героем читателя, и многое в романе стало бы яснее, много читательских недоумений было бы снято».

Отдадим должное Кирпотину, нашедшему у Платонова образ «судорог временного уродства», столь точно характеризующий шолоховского Кошевого, так и не ставшего любимым героем читателя. Опубликованная в этом же номере газеты статья исследователя творчества Л. Толстого и А. Блока П. Громова «Григорий Мелехов и Михаил Кошевой» завершила обсуждение «Тихого Дона» в 1940 г. В ней было сказано слишком много по поводу ситуации замешательства советской критики, сказано точно, чтобы дискуссию продолжать далее. К этой статье практически не обращались и позже, когда выстраивались глобальные концепции героя «Тихого Дона». Вот некоторые ее положения. Во-первых, по поводу «блужданий» критики вокруг типического характера героя «Тихого Дона»: «Несовпадение судьбы героя с развитием исторической коллизии — вообще частый случай в мировом искусстве. <…> Судьба Мелехова — яркий случай такого несовпадения, отклонения от норм. <…> Отклонение личной судьбы от нормы — обычный прием Шолохова». Во-вторых, о Льве Толстом и Шолохове. Лишь размером «Тихого Дона», отмечал Громов, можно объяснить «наивную близорукость» частых сопоставлений Шолохова с Толстым:

«В существе творческой манеры «Тихого Дона» нет решительно ничего общего с «Войной и миром». Насколько Толстой любит анализировать простое, обыденное, повседневное, настолько Шолохов любит яркое, необычное, романтически-исключительное. Даже людей, среду, Шолохов нашел необыкновенных, в литературе небывалых. А главное — прямо противоположны методы психологического анализа этих двух писателей. Толстой разлагает простой психологией факт на мельчайшие составные части, оттенки. Шолохов, напротив, из простого строит сложное, необыкновенное и возвышенное. Важнейшее в манере Шолохова — какое-то повышенное внимание к интенсивным восприятиям героя, к интенсивным его переживаниям. Индивидуально-неповторимое восприятие жизни героем сближает Шолохова с романтиками. Еще Блок определял романтизм как повышенное ощущение интенсивности личного переживания жизни. Почему полюбился читателю Григорий? Своим неисправимым романтизмом, яркостью и напряженностью чувств».

Громов напомнил об одном очевидном казусе советской критики, которая, во многом питаясь стихотворным опытом поэтов-комсомольцев, по сути дела свела понятие романтизма к весьма плоскому содержанию. Об этом, в частности, в эти месяцы пишет Платонов в рецензии на книгу романтических рассказов Паустовского, заключая характеристики советского романтизма («стерилизованная действительность», «оргия гуманизма», «слезы энтузиазма», «мнимая беллетристика») следующим выводом:

«Но «гуманистам» все стихии нипочем. Они решают все задачи с легкостью необыкновенной, потому что они не люди, а выдуманные автором тени из потустороннего мира, они еле очерчиваются скорописью автора».

За упомянутым Громовым вскользь именем Блока открывалось существенно иное, чем в советской литературе, понимание романтизма. Оно изложено автором «Двенадцати» в ряде его последних статей. Романтизм, отмечал Блок в полемике с эпигонами романтизма и символизма, это не литературное течение, а символ подлинно вечного, а потому и современного искусства, это «новая форма чувствования, новый способ переживания жизни»:

«…в душе, которая помолодела, взглянула на мир по-новому, потряслась связью с ним, прониклась трепетом, тревогой, тайным жаром, чувством неизведанной дали, захлестнулась восторгом от близости к Душе Мира»;

«…подлинный романтизм не был отрешением от жизни; он был, наоборот, преисполнен жадным стремлением к жизни, которая открылась ему в свете нового и глубокого чувства, столь же ясного, как остальные пять чувств, но не нашедшего для себя выражения в словах…»;

романтизм — «новый способ жить с удесятеренной силой…»;

«Романтизм — условное обозначение шестого чувства… Романтизм есть не что иное, как способ устроить, организовать человека, носителя культуры, на новую связь со стихией»;

«Романтизм есть восстание против материализма и позитивизма <…> он есть вечное стремление, пронизывающее всю историю человечества, ибо единственное спасение для культуры — быть в том же бурном движении, в каком пребывает стихия. Романтизм и есть культура, которая находится в непрерывной борьбе со стихией…» («О романтизме», 1919).

Отмеченная Громовым у Шолохова «романтическая простота» и «романтизация повседневного» противостоит не блоковскому пониманию романтизма, а скорее общепринятому в советской эстетике 1920-1930-х. Классическое понимание романтизма, о котором в 1940-м напомнил Громов, присутствует в пафосе стихотворения Ахматовой «Ива» (оно открывало сборник 1940 г.), в «шестом чувстве» машиниста у Платонова (рассказ «В прекрасном и яростном мире», 1940), в «жадном стремлении к жизни» Григория Мелехова…

Кошевому Громов посвятит две главы статьи, окончательно запутав осенью 1940 г. главный вопрос дискуссии о «Тихом Доне». Получилось так. С одной стороны, Кошевой — это «мертвая схема»; «Михаил Кошевой абсолютно нехудожественен, потому Шолохов явно хочет сделать его положительным героем»; «…ошибка Шолохова в том, что образ большевика он подменяет схематически мыслящим Кошевым»; «Кошевой, не понимающий диалектики истории, не понимающий реальных путей крестьянства в революции, этот Кошевой получился искусственным образом, где-то в реторте, вне диалектики жизненной борьбы»; «…нетипичный герой начинает производить впечатление единственного закономерного образа. Художественно неправильный, схематичный образ Кошевого может создать впечатление, что судьба Григория — типическая судьба крестьянства». А с другой стороны, «художественный такт» (!) Шолохова состоит в том, что «в неудовлетворенности судьбой Григория виноват Кошевой, т. е. соотношение образов романа, его общая структура». Таким образом, Громов весьма искусно замкнул круг вопросов, которые советская эстетическая мысль объективно не могла (да и особо не хотела) прочитывать. Вывод Громова о «главном дефекте» романа — «Он (Кошевой. — Н.К.) интеллектуально ниже всех в романе, а должен быть выше всех» — с филигранной точностью формулирует суть не только историко-политических, но и глубоко личных претензий советской критики к последней части «Тихого Дона». В «мертвой схеме» этого образа литературная общественность не могла не прочитать откровенный намек автора «Тихого Дона» на именитых его современников.

О том, что этот намек был прочитан, свидетельствует стенограмма писатель­ского обсуждения романа «Тихий Дон» в ноябре 1940 г. в Комитете по Сталин­ским премиям.

Осенью 1940-го «Литературный критик» опубликовал статью Б. Емельянова «О «Тихом Доне» и его критиках», в которой подробно анализировалась методология «авторов самых чудовищных обвинений, сделанных Шолохову», а ряд этих авторов естественно открывал Ермилов с его концепцией трагического и новаторства. «Григорий Мелехов — трагический герой до самого окончания «Тихого Дона», до последней строки», — доказывал Емельянов, а «трагическая вина» критики» (заглавие 4-й главы статьи) — в ее чудовищном лицемерии и оголтелой тенденциозности:

«Критики преисполнены рационалистическим пафосом. С настоящим героизмом непоколебимых в правоте своих выводов мыслителей, доказывающих, что мир, не сходящийся с результатом их рассуждений, не реальный мир, критики a priori, без доказательств, без эстетического анализа объявляют ряд персонажей «Тихого Дона» нехудожественными и требуют поправок от Шолохова, указывая его «эстетические ошибки»;

«И совершенно излишне подробно доказывать, как это делают некоторые критики, что художественная правда в романе Шолохова расходится с правдой действительности, ибо в таком случае весь роман был бы лишен всякой объективности и, следовательно, реализма»;

«Эти критики готовы объяснить эволюцию Григория одними влияниями вы­слушанных им речей, видеть его колеблющимся между уже существующими четко сформулированными принципами. Они упрекают Григория за равнодушие к истине, высказанной еще Гаранжей в госпитале, за пренебрежение к словам Подтелкова».

Емельянов не учел, что обсуждение вопроса о Сталинской премии только еще начинается. Об этом, в частности, говорит прошедшее 27 сентября в Союзе писателей представительное совещание критиков, доклад на котором делает Кирпотин. И вновь участник вышеназванных заседаний Президиума ССП говорит о небесспорности «Тихого Дона». Причем в выступлении Кирпотина «Тихий Дон» замыкал ряд произведений, авторы которых допустили грубые ошибки в изображении героя современности: «Закон жизни» Авдеенко, «Метель» Леонова, «Опасные связи» Зощенко, «Домик» Катаева, «Санаторий Арктур» Федина:

«То же самое можно сказать о Шолохове. <…> Кошевой схематичен у Шолохова, он выполняет заранее предназначенную ему автором функцию. <…> В этом сильнейшем произведении последних лет образ коммуниста, т. е. человека, который оказался правым, рядового низового коммуниста, человека массы, выглядит много беднее, чем он есть в действительности.

Образ Кошевого — конечно, образ схематичный, написанный с некоторыми предвзятыми намерениями. Вся краска, все богатство душевной дифференциации, все то, что нужно для того, чтобы изобразить большую волю, большие страсти, новую социальную гуманность, беспощадную к врагам, но созидающую новые социалистические законы общежития, — все эти моменты должны быть художником использованы для того, чтобы создать образ нашего человека».

Почему в 1940-м никто из критиков не спросил автора «Тихого Дона» о странном финале романа, то нам неизвестно. Не исключено, что и сам Шолохов не хотел встречаться с ведущими московскими критиками. Известно другое, что с конца июля Шолохов напряженно занимается далекими от литературных дел вопросами. Об этом говорит его письмо к Сталину от 19 августа 1940 г. Просьба принять его — «по вопросам колхозного хозяйства северных районов Дона». Новая беда — засуха, гибель семенного фонда, возможность голода. Сталин примет автора «Тихого Дона» 23 августа, а 19 ноября, как раз к заседанию Комитета по Сталинским премиям, Шолохов получит подарок — принимается постановление по его письму от 19 августа.

Год 1940-й завершался. Главным для Платонова, конечно, было освобождение сына Платона… Для Шолохова — завершение «Тихого Дона».

В сравнении с Солженицыным проза Платонова и Шолохова являет линию почти чистого искусства для искусства (как его понимали, например, А.К. Толстой и А. Фет). «Архипелаг ГУЛАГ» добавляет новые факты к «Котловану», но небольшая «тихая» повесть Платонова отнюдь не исчерпывается разоблачением «свинцовых мерзостей» коллективизации и сталинской эпохи. Отмеченная критикой еще в конце 1920-х «органическая реакционность» письма Платонова не убывала и далее, и можно только догадываться, какую бы позицию занял Платонов, доживи он до того времени, когда можно было «открыто» говорить правду. Он эту правду говорил всегда, но никогда не сводил это понятие к политическому измерению жизни. Расхождение Солженицына с Шолоховым, о котором уже немало написано, помимо всего кроется и в расхождении поэтик писателей. В шолоховской поэтике доминирующим оставался лирический эпос жизни народной (с разными формами и содержательными уровнями его актуализации в «Тихом Доне», «Поднятой целине» и «Судьбе человека»), в поэтике Солженицына доминирующей оставалась хроника как последняя «правда жизни». Соединение хроники и образа — нерв поэтики Платонова (как на макро- так и микроуровне) и ритм его пути художника-летописца жизни XX в. — как русской, так и мировой: «Этот путь — сквозь страдания, а не в обход его — тяжел, но другой путь пока неизвестен, и легкого пути поэт-подвижник не ищет» (Статья «Размышления о Маяковском», 1940).

«Обет молчания» о тайнописи русской литературы в 1960-1970-е гг. примет Шолохов… Он будет говорить лишь об одной теме: ответственности писателя перед страной и народом-читателем. И не будет услышан и понят. Так уже не раз бывало в русской истории. Мы так хотели изменений и мыслили категориями исторического прогресса, почти по «Интернационалу»: «Весь мир насилья мы разроем до основанья…» Мы видели начало, автор «Тихого Дона» предвидел продолжение и хорошо знал, чем для народной жизни оборачиваются эпохи «крылатой свободы»… Он понимал закон «антивозвращения» в русской исторической жизни, о которой предупреждал в «Котловане» А. Платонов.

 

————————————————

Наталья Васильевна Корниенко родилась в селе Новоселье Купинского района Новосибирской области. Литературовед, доктор филологических наук, член-корреспондент РАН, заведующая отделом новейшей русской литературы и литературы русского порубежья Института мировой литературы РАН. Руководитель Платоновской группы в ИМЛИ, член Совета по присуждению Платоновской премии Международного Платоновского фестиваля искусств (Воронеж). Автор многих книг, более 400 научных публикаций. Член Союза писателей России. Живет в Москве.