КОГДА ЗАТУХАЮТ ФОНАРИ

 

Проснулась Мария Васильевна от непонятного ощущения тишины.

Тихо. Темно, совсем темно.

Правда, потолок белеет, но он словно давит — и спасения от этого нет. Уже давно Мария Васильевна заметила, что дом оседает, этажи сужаются — и потолок становится все ниже и ближе к полу. Скоро, наверное, она встанет — и разогнуться не сможет, только голова резко стукнется о потолок, только штукатурка посыплется в глаза. Этого Мария Васильевна боялась больше всего. И так уже виден мир, будто сквозь мокрую дрожащую пленку; что будет после этого — лучше не думать. И врач тут вряд ли поможет.

Поэтому вставала Мария Васильевна долго и постепенно. Садилась сначала на кровать, медленно спускала ноги и просто сидела некоторое время в раздумье, присматриваясь к потолку. Но утром потолок всегда был выше, чем ночью. А сейчас? Что такое? Мария Васильевна чувствовала — что-то случилось. Она приподняла голову — прислушалась. В какой-то квартире шумел кран, по трубам перекатывалась вода.

«Это надо же, — устало подумалось, — опять воду тратят, будто вечно течь будет? Вот кончится речка — и не будет вам питья… Вот-вот. А вы еще собак под душем моете, нашли развлечение!»

Мария Васильевна, придерживаясь за подушечку, села. Ей почему-то казалось, что соседи не просто так пустили воду. Она решила немного подумать об этом.

Вот, говорят, некоторые, кому заняться нечем, а силы есть, полы моют. Льют в ведро воду, тряпку мочат и ползают потом из прихожей на кухню и обратно. И так каждый день. Воздух у них всегда в комнатах сырой, а полы так и сверкают. Ходят они после на цыпочках, в чистых вязаных носках, а гостей пускают, только когда те вытрут ноги о половик, или даже помоют свои ботинки специальным, убивающим бактерии средством.

Мария Васильевна тоже мыла полы раз в неделю, по воскресеньям. Она наматывала тряпку на швабру и, стараясь сильнее нажимать, медленно водила ей по углам. При этом сердце начинало сильно стучать, а щеки розовели.

Теперь она догадалась: «Полы моют… Да-а-а-а…»

Осторожно, тихо встала, чтобы подойти к столу. Хорошо, носки надела на ночь — ноги ступали плавно и мягко.

— Так-так-так… — ровно проговаривал будильник на столе, словно призывал употребить каждое «так» с пользой. Мария Васильевна любила этот будильник: он напоминал о ее молодости, далеком времени. Лет сорок с чем-то было будильнику, и стрелки его все так же бодро кружили по циферблату.

— Так-так, — зачем-то повторила Мария Васильевна, нагибаясь к столу. Двумя пальцами она подняла будильник к глазам, долго смотрела, словно не верила, и чем дольше смотрела — тем страшнее и тоскливее становилось ей. Зубы сами собой застучали.

— Спокойно, — прошептала Мария Васильевна. — Но что же это? Что же?

Она поскорее поставила будильник, подошла к окну и отдернула шторку. На улице — темнота.

Сколько ни прищуривались глаза, — черный единый ком не таял. Казалось, это небо с землей слилось в первородный хаос. Мария Васильевна сходила к тумбочке за очками и еще раз пристально всмотрелась. Напротив золотистым квадратом светилось окно.

«Электричество жгут. Ничего не жалеют», — привычно подумала она и тут же забыла про это. Быстро открыла окно и, придерживаясь за подоконник рукой, нагнулась.

«Будто гарью пахнет… Или еще чем».

Взметнулся по земле ветер, задрожала темнота, далеко внизу проскрипело дерево.

«Кто это стонет? Неужели то самое? Как? Уже? — Мария Васильевна захлопнула окно. — И знать ничего не хочу. Не хочу ничего слышать. Мне что? Нечто есть дело до этого?»

 

Да… Еще вчера, в это время, ходила она в булочную за хлебом, клубничной карамелью и кефиром. Теперь, наверное, на месте булочной зияет черная дыра, из которой только дым валит. А ведь когда-то под окном лавки стояли, сирень цвела, голуби на ступеньках подъезда клевали крошки хлеба… Светло было. Теперь — солнца нет. Оно исчезло.

«Интересно, что в новостях скажут? — подумала Марья Васильевна. — Довели государство. Доигрались».

Как бы они ни объяснили это, Мария Васильевна чувствовала — ничего путного не выйдет. Сначала, конечно, храбриться будут, ученых соберут на конференции, придумают название явлению, успокоятся понемногу. А жить-то как?!

Поэтому она решила действовать сама и поскорее. Надо было сходить к соседке Наташе, предупредить ее. Мария Васильевна, застегнув ночную кофточку на все пуговицы, стала искать домашние тапочки. Их не было. Ни под кроватью, ни на коврике около тумбочки. От наклонов закружилась голова, удобнее было присесть — но колени не гнулись. Опять где-то зашумела вода.

Мария Васильевна махнула рукой на это: хватит искать. Уж если даже солнце исчезло — что говорить о тапочках. А жаль. Хорошие были тапочки — финские, с белым пушком на краях. Ладно, носки надела — можно и так сходить. В крайнем-то случае.

Мария Васильевна вышла в прихожую — остановилась испуганно. В прихожей кто-то был. Она ясно слышала дыхание, возню под дверью, скрип половиц. По стене пробежала тень. Вслед за этим раздался звук, похожий на треск разрываемой газеты.

— Стоять! — не своим голосом вскрикнула она. — Стрелять буду.

Все стихло.

Стараясь не дышать, Мария Васильевна подошла к стене и включила свет.

На тумбочке, рядом с телефоном сидел черный кот. Вытянув шею, он щурился от света, и длинный хвост лежал проводом на телефоне.

— Мурзик! — выдохнула Мария Васильевна. — Ты меня напугал. Дорогой, миленький мой котик…

Рука привычно протянулась погладить Мурзика по блестящей мягкой спинке. Кот, выгнувшись, мяукнул от удовольствия, глухо заурчал и зашевелил большими острыми ушами.

— Кис-ка… — она резко отдернула руку, словно обожглась. — Мурзя, ты же… ты же… Не может быть!

 

Все вдруг с ясной точностью вспомнилось. Этот кот… умер год назад. Перед глазами встала картина раннего утра, когда она вышла на улицу и нашла под кустом Мурзика. Он, оскалившись, лежал на боку, зеленые глаза смотрели перед собой. Около головы застыла лужа крови. Мария Васильевна приподняла его голову, подержала на ладони, потом опустила, потом взяла на руки и отнесла домой. Кот был мертв. Она положила его на подстилочку в комнате, гладила, теребила ледяные подушечки лап. Эта картина сразу сменилась другой: она и Наташа идут в дождь к железной дороге. Наташа несет лопату, она — коробку из-под сапог с Мурзиком.

 

— Это ты что же тут делаешь? — строго спросила Мария Васильевна. — Как ты сюда вошел? У меня дверь на замке.

Кот потянулся и зевнул.

— Да, Мурзик… Ты похудел, смотрю. Ну ладно, ладно. Пришел — так пусть по-твоему будет. Подожди, сейчас накормлю тебя.

Мария Васильевна ушла на кухню. В столе долго искала красную миску, из которой Мурзик еще при жизни ел, наконец, нашла, протерла ее и налила немного кефира. Рука дрожала — и кефир пролился мимо, на пол, но Мария Васильевна даже не заметила этого. Когда она вернулась в прихожую — кота уже не было.

Только на тумбочке, длинное и тонкое, что-то чернело около телефона.

«Исчез. Хвост забыл, — догадалась Мария Васильевна, роняя миску. — Ладно. Пусть будет так».

Она хотела убрать хвост куда-нибудь в другое место, взяла его. Хвост вытянулся спиралью, и вместе с ним приподнялась трубка. То был всего лишь провод телефона.

 

Мария Васильевна вернулась в комнату, чтобы лечь на кровать и поспать немного. Где-то наверху зашумела вода.

«Воду тратят. Полы моют. Мурзик мой, Мурзик… — привычно подумалось ей. — Что-то я хотела. Ай, да, какое спать? Второй час — и темно. К Наташе сходить надо».

Мария Васильевна опять вышла в коридор. Под дверью кто-то скребся, потом чихнул.

«На Камчатке взорвался вулкан», — сказала она себе, чтобы успокоиться, и, хлопнув дверью, выскочила в подъезд. Металлическим холодным светом горела лампочка. Около лифта Мария Васильевна вспомнила, что забыла закрыть дверь. Она вернулась, сняла с гвоздика ключ и долго искала в двери отверстие, в которое можно было бы его вставить.

 

Наташа жила этажом ниже. Она открыла дверь и молча впустила Марию Васильевну. Мария Васильевна прошла в комнату, села на диван. Просторная комната… Диван у стены, два табурета, телевизор в углу и на подоконнике окна — финиковая пальма.

«Потолок-то, какой — выше моего. Да… вон и на табуретку встать — не достанешь. А у меня просаживается: соседи сверху топчут, значит, его слишком и палас часто моют, от сырости потолок ведь тоже портится. Ничего не думают. Мне потолок — им полы… А у Наташи, конечно, высоко. Я что? Хожу тихо, бережливо», — думала гостья, поглаживая плюшевую накидку на диване.

Наташа все не шла.

Через минуту она заглянула.

— Что? Не спится? Я тоже, баб Маш, еще не ложилась. Тут фильм такой смотрела — интересный. Может, кофе? Кстати, вот волосы сегодня постригла и покрасила в цвет морской волны. Нравится? — Наташа встала на носочки, взмахнула одной рукой и, придерживая волосы другой, медленно закружилась. Волосы ее, разлетевшись вокруг плеч, завивались, искрились, и Марии Васильевне очень это понравилось. Раньше бы она засмеялась.

Теперь Мария Васильевна устало закрыла глаза и качнулась.

— Нашла ты время шевелюру хорошить, — сказала она, когда Наташа кончила кружиться. — Нечего сказать.

Наташа удивленно подняла брови:

— А что? Не нравится? Нет? Но почему? По-моему, это очень мило. Мне так кажется.

Где-то у соседей опять зашумела вода, струя звонко билась о раковину и с приглушенным шуршанием протекала в трубы.

— Голубой цвет с зеленым оттенком — это оригинально, я хотела сначала в персиковый цвет, но подумала, что это так распространено, что…

Мария Васильевна встала и собралась уходить.

«Полы никак домыть не могут… Тоже хороши», — подумала она.

— Как? А кофе со сливками? Да у меня уже вода вскипела. Ведь полуночники мы, а? Я вот тоже никогда не могла заснуть в это прекрасное время суток. Вот сейчас пир закатим! Жалко колонки сломались — а то бы музыка была… Весело! — тут Наташа повернулась на одной ноге и увидела, что Мария Васильевна стоит, прижавшись к стене, и ладонями лицо закрывает.

— Что? Что такое? Марий Васильна! Не плачьте! Что-то случилось? — вскрикнула Наташа, заметив, как слаба сегодня и бледна Мария Васильевна. И пришла-то она как — в одних носках, почти босиком.

— Посмотри. На улице темно? — спросила Мария Васильевна, не отнимая от лица рук.

Наташа ушла в комнату к окну, потом вернулась.

— Да. Темно, конечно. Даже фонари не горят.

— Наташа! — Мария Васильевна отвела руки и прошептала. — Это конец света наступает. — Глаза ее при этом были сухие и горели из-под тяжелых красных век ужасом.

— Не может быть, — сказала Наташа твердо. — Я пойду еще раз посмотрю в окно.

Она ушла. Потом вернулась.

— Странно. Фонари действительно не горят. Но почему, разве это означает, что все уже кончено?

Мария Васильевна утвердительно кивнула.

— Слушай внимательно. Солнце испарилось, небо свернулось свитком, звезды упали в бездну. Что еще надо? Земли нет уже. Удивительно, что мы еще живы. Думаю, в воздухе наш дом завис. Хорошо, кирпичный он, может, и выдержит.

— Но я ничего такого не слышала в новостях, — попробовала возразить Наташа. — На завтра даже плюс двадцать обещали…

Мария Васильевна перебила ее:

— Слушай больше! Их дело — чтоб спокойны мы были, квартиры оплачивали, что ж еще, ясно все. Мало того… Слыхала я, как грешники стонут и зубами стучат. Видно, в аду терзаются сильно. Земли-то нет теперь — вот и слышно все. А темнота-то какая? Адская!

— Неужели? — побледнела Наташа, широко раскрывая глаза.

— А то как же! Что еще? Да. Покойнички ко мне приходили. Знаешь? Вот в коридоре на тумбочке и сидели, рядом с телефоном.

— Ой, Марий Васильна… — прошептала Наташа. — Неужели?

— Я была в комнате, вдруг слышу: около двери кто-то шебуршит. Думала — воры. Ан нет! Мурзик то был мой, котенька ненаглядный.

— Да что вы говорите! Как! Тот самый, которого убили? Не может быть! Мы же его под осиной закопали!

Мария Васильевна перевела дыхание.

— Ну, ладно. Пойду. Хочешь со мной? Увидишь Мурзика-то.

Наташа испуганно замотала головой:

— Нет, лучше я тут останусь.

— Ну, как знаешь. — Мария Васильевна тяжело повернулась и открыла дверь. — Да, к чему говорю? Ступай, воды набери, во все посудины, пока есть в кране. И чтоб про запас осталась на всякий случай.

— Хорошо. — Наташа задумчиво потрогала волосы. — Сыну-то я не буду говорить об этом.

— О чем?

— Ну, что конец света наступил.

— Сыну не говори, — согласилась Мария Васильевна. — Он мал еще.

Потом она переступила порог и, оглядываясь, как бы прощаясь, побрела к лифту.

 

Наташа закрыла дверь, прошла в комнату и включила телевизор.

«Бред какой-то, — подумала она, стараясь не волноваться. — Разве такое может быть?»

Но на улице было действительно очень темно, и фонари не горели.

«Нет. Ну, разве можно такому поверить? Натурально, тут даже думать нечего — старческий бред. Или что-то типа того…»

Пальцы ее давили кнопку за кнопкой пульта. На экране, дергаясь, прыгало изображение, урывками доносился смех, шум моря, крики, строгий монотонный голос. И Наташа постепенно успокаивалась. Она остановилась на строгом голосе.

В комнату, подпрыгивая, вбежал шестилетний сын.

— Мама! А кто к нам приходил? — спросил он.

— Не мешай мне, — ответила Наташа. — Это не твое дело. Иди и спи.

— А я, между прочим, все слышал! Ха-ха!

— Вова! — она, выключив телевизор, строго посмотрела на него. — Что ты слышал?

— То, что в нашем доме завелись призраки. Мы с Павликом, кстати, давно тебе об этом говорили, а ты не верила. Мы с Павликом их вчера из автомата обстреливали! — Вова сжал указательные пальцы и, подняв их к потолку, крикнул: «Пах! Пах!»

 

Мария Васильевна в это время стояла перед своей дверью и вспоминала:

«Где же мой ключ? Так-так. Гм…»

Она поискала карманы в ночной кофточке. Карманов не было.

«Как всегда. Фабриканты! Кофту сшить не могли нормально… — заворчала Мария Васильевна. — Кое-как сшили — и тут же продавать. Лишь бы деньги грести! Ткани пожалели клочок приштопать! Жизнь пошла…»

Она прислонилась к двери, дверь дрогнула и с легким скрипом открылась.

«Ай-яй-яй! — перепугалась Мария Васильевна еще больше. — Не заперта была! Конечно, теперь наверняка воры все ящики и чехлы мне переворошили».

Эта догадка тут же забылась: в прихожей пахло жареной рыбой. Было очень темно, и в квартире сверху кто-то большими шагами ходил по кругу. Печально скулила собака.

«Накупили собак, по квартирам рассадили и думают теперь, что ворам пути перекрыты. Но мы посмотрим еще, что и как будет», — подумала Мария Васильевна, прикрыла дверь и пошла на балкон за ведрами.

Ополоснув два ведра, набрала холодной воды и отнесла их в комнату к кровати. На всякий случай. Вода ведь — самое главное для жизни. Потом осторожно легла, укрылась потеплее.

Тихо было, темно, даже потолок не скрипел под ботинками соседа. Старый будильник на столе отсчитывал время. И Мария Васильевна заснула.

Уже до утра.

 

ПУСТЫЕ ОКНА

 

И каждый вечер начинался заново. Фиолетовое, в тучах, небо разбухало, будто опускаясь ниже, ложилось холодом и сыростью на широкий бульвар с черно-угольными сутулыми деревьями и черными подтеками луж на асфальте. Темными окнами смотрели подъезды; словно неживые глаза, застывшие и огромные, в трещинах толстых стекол.

Поднимаюсь торопливо в свою квартиру, душную и непривычно тихую. За окном, наполовину закрытым газетой, краснеют в солнце закатном девятиэтажные дома. Краснеют зловеще, играя и шевелясь красками, будто огненные языки. Тлеют на теплом полу черные широкие тени. В нашем чайнике, покрытом слоем накипи, воды нет. Думаю поставить — чтобы заварить кофе, но потом откладываю и ложусь, срывая плюшевый плед, на кровать. Какое красное небо! Кровать развернута так, что видно, когда лежишь, часть стены и окно. Солнце высвечивает сеть разводов на двойном стекле, а газета из серой становится ярко-желтой, будто восковая свеча. Где-то наверху играют гаммы.

Так же четко, строевым шагом, как ход сердца без остановки, забивая гвозди остро, тра-тра-тра… с утра до вечера… с утра, когда Нина ушла, ушла впервые за полгода, хлопнув громко дверью, — и дверь защелкнулась, звуком гаммы прожурчали тогда по ступеням ее сапоги, утром, ранним, серым; они умолкли. Был уже вечер, затекающий слизью вязкой темноты.

А мне казалось, что до сих пор спускается она винтами этажей, потому что гаммы наверху стучали, как каблуки на каменном полу.

Она долго держалась. Когда я смеялся над ней и бросал в нее зажженные спички. Просто так. Хотел посмотреть, что будет, или, быть может, хотел, чтоб она рассердилась, накричала на меня — и я, почувствовав себя обиженным, ушел в свою комнату и лег на кровать, отвернувшись к стене. Боже, какой я несчастный… Накричали, унизили, оскорбили. Я пытался объяснить ей, что она никто. Что это по ошибке, неведомой ошибке, мы живем вместе. Но она молчала. Как неживая молчала и только, улыбаясь, протирала влажной тряпкой стол, и мне было скучно от этой ее тусклой искусственной улыбки: хоть бы прикрикнула, посудой погрохотала, ногой притопнула…

Вчера был выходной. Мы спали до десяти, в одиннадцать сели завтракать. Нина была задумчива и, казалось, не замечала меня. Наконец, она сказала, медленно подбирая слова: «Мне приснилась научная фантастика… Был ученый, он в скафандре…»

Я присвистнул от неожиданности. Неужели она начинает понемногу понимать меня! Старается! И сказал назидательно:

— М-да.

Потом, чтобы не продолжать разговор, я встал из-за стола, заметив: «Картошка, кстати, суховата». Собрался и вышел на улицу.

Где она теперь, интересно… Сама не своя, убитая, должно быть, ходит?

Переночевать можно в любом подъезде. Быть может, Нина пойдет к знакомым, мне немного стыдно — если она расскажет им про меня, почти уверен, в черных красках, а, с другой стороны, я думаю, знакомые поймут, что все не так — а сложнее, и не всегда прав тот, кто уходит, хлопнув дверью, вешаясь непрошено со слезами на шею друзьям. Но, скорее всего, Нина уедет на последней электричке в свой город. Чтобы ночью войти в крохотную комнату и, стараясь не разбудить соседей, присесть в кресло. Свет она включать не будет. Утро само озарит пустоту. Четыре угла, тумбочка с телефоном, железная кровать. Как бы то ни было, ее тревожное состояние должно усилиться к вечеру, особенно когда блеклые окна соседних домов вдруг вспыхнут миллионами точечных огоньков. Куда ни посмотришь — безбрежное пространство бисерного света. Над тобой, под тобой — везде.

Вернуться должна завтра. А может, послезавтра. Наверное, ждет от меня звонка… ничего… сама позвонит. Я даже знаю, что она скажет: «Ты знаешь… Как-то все ужасно глупо. Что я, дура, сделала. Но и ты, тоже. Мне было так трудно, так…»

Как скучна эта однообразность! Этот стандартный женский примитивизм.

Я уже затягивался сном. Тусклым, бесцветным, как ряска осеннего пруда, покрытого листьями воспоминаний. Неожиданно барабанная дробь гамм кончилась. Я качнулся, раскрыв глаза, глотнул воздуха — и окончательно, по-детски, крепко уснул.

Нина не пришла ни завтра, ни послезавтра. Даже не позвонила. Удивительное бесчувствие. Бросила меня — а кто теперь ужин сготовит? Хочешь не хочешь, пришлось мне сходить несколько раз в магазин. И каждый раз мимо соседки, Галины Петровны. Она маячила возле дыры подвала и звала плаксиво: «Кис-кис, Марта!..», и я подумал: не изжиты еще предрассудки колхоза, кругом столько этих кошек, только и смотри, чтоб на хвост не наступить чей-нибудь в темноте, а она ищет Марту какую-то, нужна ей эта Марта…

— Вы не видели Марту? — спрашивала Галина Петровна. — Потерялась.

— Не видел, — хмуро ответил я и стал подниматься по лестнице.

В то утро выпал снег, и было хорошо вылавливать из кастрюли горячие пельмени, посматривая краем глаза на побелевшую мостовую и седое, с пышными гроздьями снега на ветвях, дерево. Земля покрылась снегом, а боль обиды — новым днем.

Когда остаешься один, то слишком как-то громко начинают стучать часы, а мерный ход гамм больше не раздражает. Даже напротив, становится приятно. Если они умолкнут — в комнату спустится тишина. Пропитает ковры, обои, простыни, превращая незаметно мою квартиру — в омертвелое пустое пространство. Где нет жизни — тишина.

Под капающие звуки гамм рождаются самые причудливые фантастические картины. Вспоминаются близкие люди. Не знаю, кому что — а мне вспомнилась дочь Алла. Как-то неожиданно вспомнилась, и я понял, что давно не навещал ее.

Последний раз — летом — мы были вместе в ее детской комнате; среди пыльных темно-зеленых цветов, мягких игрушек: зайцы с длинными ушами, собаки в бантиках, — все было разбросано по креслам, а на низком журнальном столике возвышалась стопка детских пестрых книг. Залитые солнечным светом, мы сидели на полу. Друг перед другом на коленях — а между нами стояла шахматная доска.

Я учил Аллу играть, и она, сосредоточенно нахмурившись, трогала пальчиком то коня, то пешку, не зная, что выбрать. Ее светлые, коротко подстриженные волосы серебрились от света, а глаза были грустные и словно недетские. Она как-то странно смотрела на меня, когда я расставлял фигурки. Не на доску смотрела, не на игрушки, мягкие, веселые, а, не отрываясь, в мое лицо. «Что, Алла?» — спросил я. И она опустила глаза. Согнув руки в локтях, сползла на живот и положила щеки на раскрытые ладони. «Ничего, папуля». Алле пять лет. Мне кажется, она ничему не удивляется. Она не улыбается, когда выигрывает, а когда я ухожу — не задает лишних вопросов. Иногда даже обидно: почему она так мало смеется, не спрашивает, скоро ли я приду опять, когда приду и что подарю. Так вот, мы играли в шахматы. Конечно, я играл несерьезно, стараясь проиграть, и после каждого неудачного моего хода Алла становилась все мрачней. «Как плохо ты играешь, папуля!» — сказала она, когда мой король, наконец, был «съеден» лошадью. И, столкнув фигуры, захлопнула доску. «Так давай еще! Я научусь…» — смеясь, говорил я, а сам про себя сердился. Неприятно все-таки проигрывать, хоть и в шутку. Но Алла покачала головой, приоткрыв рот, собиралась что-то сказать, как в это время в дверях возникла Катя, моя первая жена. В фартуке, сжатые кулаки в бока упираются. «Ну… Не пора ли? — сказала она. — Я устала, спать хочу. Алка поесть должна, она еще не ужинала».

— Так спи, — ответил я. — Кто тебе м…

— Еще спрашиваешь — кто! — она смерила меня с головы до ног.

Какой у женщин бывает змеиный взгляд!

— Алла, ты хочешь есть? — спросил я, вспоминая, что в кармане сумки у меня лежит шоколадка.

 

* * *

 

Этой ночью опять пошел снег.

 

* * *

 

Нины не было уже неделю. Непривычно лежать в тишине, смотря сквозь незашторенное окно в темное, как земля, небо. Наверху на старом дребезжащем пианино играли гаммы. «Тра-тра-тра» — я ждал, что Нина позвонит.

Но телефон молчал.

Бетонные мысли не давали уснуть. Где бы взять денег?.. Занять?.. Нина с вечной улыбкой… на худых щеках… Катя с бульдожьим голосом… Дочка в замшевых ботиночках, на заснеженной дороге…

И я… один. Перед огромным окном: на карнизе — снег, желтоватый; далекие контуры домов, будто мелом обрисованные.

Гаммы капали весенней капелью: от сосульки под железной крышей скользили в звонкую тонкую лужу; каплями, мелкими, точеными; льдистым дождем. Как резина растягивались звуки в разные стороны: вверх и вниз.

Тут я почувствовал, что давно уже — не одни гаммы постукивает каплями. Что-то еще, более тяжелое, редкое врывалось в комнату.

В дверь стучат!

На пороге, сложив рот недовольной подковой, стояла соседка — Галина Петровна.

— Здравствуйте, я потеряла Марту. У вас нету Марты?

— Нет, — ответил я растерянно.

— Простите, — она глубоко вздохнула и побрела на следующий этаж.

Я же вернулся в комнату.

Почему-то вспомнилась безмолвно отворяемая дверь в моем старом подъезде, где сейчас живет Алла. Когда, придерживая пальцем щеколду, осторожно высовывалась бледная старуха в халате с красными маками. Смотанное перевернутым горшком полотенце на голове, изучающий пристальный взгляд. Она все смотрела и смотрела, и тяжело со свистом дышала. Было неприятно. Так же неприятно, когда дышала во сне моя жена Нина. Вот она лежит под одеялом, налитые ступни торчат с одной стороны — затылок с другой. Она спала то на животе, то с шумом разворачивалась на спину, и тогда становилось видно лицо, сжатые глаза и полураскрытые губы, она дышала тихо, еле уловимо и как-то отрешенно; нельзя было это дыхание остановить — и хотелось бежать из дома куда глаза глядят, лишь бы не видеть расслабленное тело под одеялом и не чувствовать ее близости.

Однако, что значит привычка. Вот я один, а чего-то будто не хватает. Даже есть не хочется. И спать. Ничего не хочется.

Я снял трубку и набрал свой старый номер.

Дымчатое небо, разбавленное желтоватым светом фонарей, застилало все окно. Кровать так поставлена, что когда лежишь — ощущение, будто перед тобой одно небо. И в нем, как в зеркале отражается мир: вечерние огни, черные борозды дорог. А там, куда я звонил, казалось, жило вечное детство и прошлое счастье.

Трубку, чего не хотелось, взяла Катя.

— Позови Аллу, — сказал я ей.

— Ты бы еще в час позвонил, — ответили мне безразлично. — Алла спит.

Столько недоброжелательства ощущалось за короткими этими словами, столько пренебрежения! Я нажал на рычаг и, недолго думая, набрал номер Нины. Долгие тяжелые гудки отзывались в трубке без всякого изменения и движения, не похоже на гаммы — которые, то вверх бегут, то вниз спадают.

Странно: гудки напоминали о копейках — желтоватых, горьковатых. Тем временем, мучительно вдумываясь, я подобрал несколько слов, с которых можно начать разговор. Да, быть может, я и не всегда был прав. Я так и скажу — прямо, не стесняясь. Найду силы сказать. «Ты знаешь… Как-то все странно получилось. Я, быть может, немного неправ был, но и ты тоже, только вспомни, какая… Но так грустно одному». Нет, скажу просто — не грустно, а «пустынно», нет, «скучно»… Нет. Просто — «как-то не так»…

Но трубку никто не брал.

Ветер за окном взметал горсти снега, и тополь гнулся к земле. Начиналась метель.

Печальные гудки растворялись безответно. Как свеча, мерцали, затихая гаммы. И вдруг они кончились. Крышка пианино хлопнула.

— Здравствуйте, — услышал я тогда где-то в глубинах подъезда. — У вас нету Марты? Марта потерялась.

— Не-ту..

— Простите…

И снова тихо, как в колодце.

 

ШАГИ ОСЕНИ

 

Сестре Юле

 

В доме напротив, на балконе, сушили белье, а в открытой форточке сидел коричневый кот. Вернее, он был темно-рыжим, с зелеными, будто стекло бутылки, глазами, и очень толстый. Свой хвост он свешивал вниз, а иногда скручивал у передних лап.

Дядя Миша, как приехал из деревни — в первую очередь на кота посмотрел, заметив: «Даже кот не такой. Городской, парниковый». Вскоре дядю Мишу положили в больницу, мама и бабушка ходили каждый день к нему, навещали, а мы дома оставались. Все о чем-то говорили и смотрели в окно. И тогда я увидела…

Из соседнего дома выносили гроб. Всего несколько человек следовало за ним.

Они были такие старые, что держались за палки, а перед тем как сделать новый шаг, долго проверяли, чуть дотрагиваясь кончиком сапога, прочность земли, словно боялись, что земля мягкая и может продавиться от неосторожного прикосновения. Потом я поняла — они шли так же легко и невесомо, как дышит в груди сердце, они шли, не оставляя на земле следов.

Ни одного следа, кроме едва заметного отпечатка деревянной палки!

Неожиданно одна из женщин, в длинном темном пальто, раскинула руки и, качнувшись, упала. Она осела на бок, подмяв под себя локоть. Вторая же рука продолжала тянуться за гробом и часто дрожала, словно лист на ветру.

В нашей комнате в это утреннее время было темно и тихо. Мы с сестрой не включали свет, потому что хотели поиграть в «ночной бой», то есть собирались подраться в темноте подушками.

Сейчас моя сестра тоже стояла возле окна. Она была старше на три года.

— Хоронят, — сказала она. Потом помолчала и добавила. — Кто-то умер. Теперь все умирают, так положено. Их в землю закапывают.

— А почему? — спросила я.

Мне казалось, что земля внутри пустая. Когда я прикладывала ухо к траве, то ничего не слышала. Под землей было мирно и безжизненно.

— Почему-почему! — сестра не любила лишних вопросов. — Какая разница почему!

Она обернулась ко мне, и тут я увидела, что в глазах у нее стоят крупные слезы.

— Да ведь места не хватит всем оставаться! Ведь это только на время, на время тут! А так… все там.

Арина закрыла руками лицо, а я побежала на кухню, села на пол, прижимаясь к стене так, что чувствовала затылком ее холод, и принялась обдумывать; я еще никогда не думала, даже не догадывалась об этом.

В соседнем доме жили незнакомые люди. Они сушили на балконе белье, а в форточке сидел кот; мне очень нравился тот кот. Теперь же там что-то случилось. Что-то непоправимо страшное. Останется ли все как прежде?

Неужели похоронят — и снова настанет утро и, может быть, взойдет солнце, проступит алой полосой заря?! Что-то надо было делать, а что — я не знала. Я вспомнила сестру и заплакала, закусив нижнюю губу, так же бесшумно. Так я оплакивала первую узнанную смерть чужого человека. Не менее старательно и заботливо, как если бы мы были знакомы и любили друг друга.

К полудню небо прояснилось. Посветлело. Шторы стали легче и прозрачней. С этим тепло-желтым светом я успокоилась. Вытерла рукавом глаза и даже улыбнулась. Мне пришла одна мысль.

— Если построить высокие дома — то все поместятся! Дома — до неба. Будет место! — докладывала я сестре следующим утром.

— Ты — дура, — ответила она. — Такой глубокий фундамент не удастся вырыть. Если будет фундамент малый, дом рухнет. А чтобы глубокий был — места пустого не хватит. В земле покойников много. Их вынимать нельзя.

Мама и бабушка услышали наш разговор.

— Сейчас разные технологии, — сказала бабушка. — Наука развивается. Вот, например, когда вчера мы были в магазине, то кто-то сказал про проект стоэтажных домов, а еще про проект переселения на Луну.

Бабушка интересовалась наукой и всем новым. Иногда я спрашивала: «Бабушка, ты помнишь деревню?»

Она отвечала: «Какая деревня! Когда я рождалась, под окном гремела карета, а за каретой проезжал новый сияющий автомобиль. Уже тогда карета смотрелась старой и выцветшей. Когда по городу проходила повозка, то все смеялись, потому что только пережитки могли сесть в такую дребедень, еще они ходили в лаптях. Совсем нелепо. Нет. Деревня… гхм». — Тут бабушка издавала вздох, выражающий крайнюю степень неодобрения.

Арина принесла большую книгу и села рядом с нами.

— Бабулечка, в деревне земли много? — спросила Арина перед тем как открыть книгу и уплыть в незнакомый, загадочный мир.

— Много, очень много. Она, девочки, пашнями зовется. В деревне пусто. Кроме земли, считай, ничего и нету.

Арина уже читала книгу. Светлые волосы, еще не расчесанные с утра, прядями сбегали по спине. Арина недавно проснулась. Она сидела в длинных папиных носках и в белой футболке. Чтобы носки не сползли, она чуть приподнимала ноги и покачивала ими, а книга лежала на коленях, свет падал на ее страницы.

Я подошла к окну. Похожие на золотистые цветы, по небу плыли легкие облака.

Как хорошо было тем утром! Мы только встали, еще не завтракали, было легко и бездумно. Арина читала книгу, бабушка весело рассказывала истории. И это после вчерашнего черного утра, после странного страшного слова «хоронят», когда все, казалось, кончилось, вдруг такое солнце, такая жизнь! Я отодвинула штору и чуть не вскрикнула от радости. На балконе, как и прежде, сушилось белье. Лоскутное одеяло, сложенное пополам, покачивалось на веревке, а коричневый кот, зажмурив глаза, грелся на солнышке. Я не выдержала, подбежала к Арине и, обняв ее сзади, заговорила:

— Там все, как прежде. Арина, все-все, даже кот, даже одеяло, представляешь? Пестрое одеяло!

Бабушка в это время рассказывала об устаревших тракторах. На самом интересном месте: «И никуда не годились трактора. Только в переплав. Их бы, трактора эти, переплавить в крыши железные, чтоб домов побольше в городе настроить, а так — чего материал тратить-то, порядка нет…»

Арина встала и вместе со мной подошла к окну. Она долго думала, примеривая взглядом и кота, и одеяло.

— А что? — спросила бабушка. — Разве вчера что-то случилось?

— Нет, — задумчиво произнесла Арина, — просто кто-то умер. Катя хотела, чтобы дома до неба строили, и смерти не стало, но это невозможно.

Оборвав свою историю, бабушка подняла голову, задумчиво и долго смотрела перед собой, а потом медленно произнесла:

— Кто же?.. Я всех знала там, когда-то знала. Но когда бесцельно общаешься, то надоедаешь друг другу. И все-таки…

— Что значит бесцельно общаться? — спросила Арина.

— Когда в слова не вкладываешь душу. Мы здоровались друг с другом, вместе встречали Новый год и щедро обещали помощи. Но это был лишь звук.

Я представила, как бабушка встречает Новый год. У нас была фотография, она хранилась в картонной папке вместе с другими, но выделялась своим движением. Черно-белая, чуть с желтизной, я любила рассматривать ту фотографию. Большая елка, засыпанная дождем и мишурой — а сбоку стол, на котором торт, салаты, бутылки и утка, и еще что-то… Белая скатерть до пола, сверкающая люстра… И над всем этим, над широким столом, приподнятые руки сжимают тонкие рюмки. Они соединены в центре. Кто сидит, кто привстал. Но лиц не видно. Только локти под кружевами, пена, улыбка в полуоборот, колено на стуле, острая шпилька каблука. Головы отклонены чуть назад, и мне кажется, что все смеются. Не просто смеются, но — хохочут, до боли в горле, до слез в глазах. А рюмки звенят, и елка разгорается зажженными фонариками все ярче и ярче.

Бабушка в конце стола. У нее стриженые волосы, завитые с концов и высокая белая шея. Она тоже смеется, приближая губы к рюмке и откидывая назад голову.

Новый год! Новая жизнь!

«Как же вам было весело!» — говорим мы с Ариной.

— Очень, — улыбается бабушка. — Особенно утром.

Бабушка улыбается, поглаживая колено, а мне кажется, что она только вид делает, а не радуется по-настоящему, когда вспоминает Новый год и смотрит на эту фотографию.

— Мы тогда были молодые, — говорит бабушка. — Мы совсем веселели на праздник. Думали, что раз новое, то, значит, лучшее. Думали… Много чего думали.

Она подошла к шкафу и принялась собираться.

Арина закрыла книгу. Ей не хотелось больше читать.

Новый год! Чем хорош Новый год? Тем, что дарят подарки. Арине дарят книги, мне — игрушки. Мячи, фарфоровые собачки, конфеты. Да! Много-много конфет. От них остаются разноцветные фантики. Еще к нам приходит папа, и мы с Ариной, взявшись за руки, танцуем возле елки. Мы кружимся и смеемся, а елка мигает стеклянными шарами.

— Пойду узнаю, что там случилось, — сумрачно сказала бабушка. — Ведь я всех знала. Мы Новый год встречали вместе.

Бабушка ушла, а мы с Ариной смотрели ей вслед из окна.

— Все-таки… — медленно проговорила Арина, — ты немного права. Можно построить… много высоких домов, но не до неба. Не таких высоких, как ты хочешь, зато много. Может быть, тогда… все и поместятся. А что?

С тех пор я полюбила город еще больше. Город — это была жизнь. Город гостеприимно вмещал всех, никого не прогоняя. Он был похож на хозяина с широко распростертыми навстречу руками. Приходи! Селись! Живи, на какой высоте хочешь.

Мы стояли возле окна. За окном дышал осенний день. Холодный ветер шел струной, раскачивая ветви кустов. Вот бабушка вышла из подъезда, исчезла в соседнем. Только дверь хлопнула за ее спиной.

— Пойдемте завтракать! — позвала нас мама.

Сегодня был выходной. Поэтому утро мы проводили вместе, завтракая и болтая о снах, о прочитанных Ариной книгах, о животных, о далеких путешествиях. Много о чем! Иногда мы слушали за чаем музыку, разные детские песенки и Бетховена. Под «Лунную сонату» мне представлялась крыша дома и огромная, не затемненная тучами, луна. Я сидела возле трубы, далеко внизу простирался спящий город. Желтые и черные цвета. Желто-черный мир. Он был мягок, как мед, и загадочен, как ночь.

Но в тот раз мы почти не разговаривали.

Уже столько лет прошло с тех пор, но те утренние часы я не могу забыть. Я думала, что все на удивление осталось прежним: и радость осеннего утра, и рыжий кот, и синий просвет между домами. Нет! Это был обман. Внешнее меняется ведь гораздо медленнее, чем внутреннее. Мир, закованный цепью дорог, словно застывает неподвижностью городских домов. Деревья не растут быстро, и кирпич разрушается лишь с годами. Само же сердце может и умереть, и ожить за минуту. Измениться оно может еще скорее.

Я любила свои игрушки, доставала и неторопливо раскладывала пластмассовый сервиз. Розовые и голубые, и желтые чашечки.

Играла в «гостей». Занятие заключалось в том, что я ждала. Гости медлили, я придумывала, как их встречу и что скажу. Что они ответят.

Гостями были все знакомые и малознакомые люди, куклы, кубики, а также фотографии. Но самым желанным гостем оставался коричневый кот из соседнего дома.

Я слышала, как Арина иногда говорила бабушке:

— Давай заведем кота. Я хочу.

— У нас мышей нет, — отвечала та.

Вот я и готовила коту отдельные блюдца с салатом из мышей и чашки, полные воды.

— Здравствуйте, — скажу я ему. — Пожалуйте за стол. Вот вам салат.

Но кот не приходил. Не знаю, почему.

Потом я поняла, что могу сделать все, как мне хочется! Что я свободна в своем выборе, как богачка на базаре: можно купить это, можно то.

Вот тогда-то, разумеется, ко мне пожаловал кот, тот самый. Я его кормила салатом и с важностью представляла другим гостям.

Ничего глупее и придумать нельзя было.

Дядя Миша смеялся: «Какая ерунда! Видели бы вы Васю, вот тот был кот! Чуть хвост не оборвал в одной драке. А этот — что? С форточки не слезает, размазня».

А я научилась управлять действием, выстраивая его по своему желанию…

Игра расширялась, охватывая все пространство комнаты, и казалось, что никогда она не кончится.

Но после того вечера мир изменился…

Мне не хотелось играть. Куклы больше не разговаривали со мной, а фарфоровые собачки с розовыми бантиками не прыгали и не лаяли.

Арина насмешливо смотрела с дивана. Она лежала, подложив под живот подушку, и листала книгу.

— А мне сегодня не читается, — вдруг сказала она пересохшим голосом. — Скучно.

Я с ней согласилась.

Уже вечерело, а бабушка все не шла. Что-то должно было случиться, что-то произойти — и не происходило.

Тогда Арина налила в стакан воды и стала пить крупными глотками.

— Хочешь? — спросила она меня, показывая рукой на кувшин.

Губы у нее влажно блестели, а светлые волосы, стянутые в хвост, густой волной перекидывались через плечо и в темноте смотрелись совсем белыми.

Нет. Пить я не хотела.

Когда пришла бабушка — я не помню. Бабушке было семьдесят пять лет, и она верила, что доживет, по крайней мере, до ста двадцати. «А там… будь что будет!»

Но когда умирал кто-нибудь из ее знакомых, даже далеких, то бабушка печалилась. Потому что мир, сужаясь, уменьшался с каждым годом все больше и больше. Мир превращался в воспоминание. В простую фотографию на ладони.

Ночные шорохи заполняют комнату. Нет-нет да проскрипит плохо закрытая форточка, понизу пробежит сквозняк и захочется укрыться потеплее. Будто мы не в городе, а в деревне. В холодном деревянном доме. Сырость под потолком, скрипучие половицы, запах соломы. Запах чего-то прошлого, ушедшего.

Что мне вспоминается в деревне?

Покосившаяся комната с выцветшими обоями, пустота зеленых трав, в которых путаются ноги, чужие люди, чужое, слишком широкое и ясное небо. Но это не воспоминание — лишь проходящее впечатление, которое скоро забудется, сотрется вихревой радостью города, наполненного жизнью, теплотой родной квартиры.

И что мне едва протоптанные тропинки полей, когда есть знакомые асфальтовые улицы? Пшеница по пояс, запах камышового озера, вечерние блики на стволах берез? Но я привыкла просыпаться в пестром просторе своей кровати, бежать на кухню по коврам, распахивать окно в теплые дни и смотреть вниз! Я люблю протертые ступени, высокие трубы, скользкую корочку льда на мостовой…

Дядя Миша говорит: «В городе все парниковое. Батареи вместо жизни, вместо огня».

Но он почти не ездил на трамвае, не бродил по улицам. Он не знает, что свободно между крышами свистит ветер.

Или снег…

Тогда, в ноябре, сразу после дождя вдруг пошел мокрый снег. Снег вливался в темный городской воздух, кружил бесцельно над черными кварталами. Я сидела за столом, читала учебник, когда Арина сказала:

— Слушай, ведь уже вечер, а дома ни мамы, ни бабушки. Пойдем, встретим их. Мы ведь знаем, где больница. Они там. Дяде Мише апельсины понесли.

Мы собираемся, мы идем.

Какой-то человек в длинном бесцветном плаще возится с тележкой возле почтовых ящиков.

— Здравствуйте, — вежливо говорит Арина, и он провожает нас долгим, непонимающим взглядом.

Дальше я помню плохо… Почему-то метель, и сугробы (откуда, в ноябре — сугробы?) Только помню — были они, мутные, сырые, и неспокойное небо над головой, и все куда-то движется, летит. Мы идем долго, переходим дороги, сворачиваем за дома.

— Главное, дойти до перекрестка, что на проспекте, — говорит Арина. — Больница — по ту сторону. Мы никогда с тобой там не были, а мне давно хотелось. Идем быстрей.

И мы бредем, взявшись за руки, навстречу метели, ноги увязают в сугробах, яркие огни врываются со всех сторон. Фары машин, серебро окон.

— Вон они, — Арина протягивает руку с варежкой вперед. — Там, через дорогу!

Там, через дорогу, стоят наша мама с бабушкой, светофор горит красным, и кажется, что это — огромный безразличный глаз, который таращит собака почтальона Семенова.

— Между прочим, — замечает Арина, — светофоры долгие. Я, к примеру, всегда перескакиваю. Да и машин сейчас почти нет.

Где-то далеко, за слепой крутящейся метелью, тяжело и глухо ударяют часы.

Загорается зеленый, но мама с бабушкой стоят на прежнем месте.

Тогда мы бежим им навстречу, через дорогу. Я чуть не падаю, соскальзываю вниз, но Арина меня удерживает.

— Осторожнее! — кричит. — Тут лед!

Прямо перед нами опять загорается красный. Зловещим кровавым сгустком, в котором проносятся рыхлые снежинки.

Но Арина тянет меня вперед.

— Пусть тормозят! — мгновенно заявляет она и уже бежит.

— Стой! — запоздало кричу я.

Большая машина вырывается из-за угла. Фары ее слепяще пронзают метель.

Я вижу в этот момент необыкновенно четко. Вижу все, даже обледеневшую дорогу за спиной. Черную машину. Белые сугробы. Неровные круги фонарей.

Мама и бабушка на той стороне. У бабушки, словно в крике, открыт рот.

Далекие окна больницы, бледное сияние последних этажей.

Арина делает шаг назад, и машина проскальзывает мимо. Скрывается за густой метелью.

Машина проносится так близко от Арины, что задевает край полушубка.

Арина сначала стоит, а потом падает.

— Арина! — бегу я, но она уже встает.

Медленно, неуверенно.

Нет, просто упала, поскользнулась, испугалась от неожиданности…

— Ведь правда?

— Правда, правда… — говорит Арина и мне, и маме, и бабушке.

Она пытается улыбнуться, сначала слабо и дрожаще, а потом — широко, и вот уже смеется.

Мы отходим на ту сторону. Глаза у Арины по-особому большие и задумчивые.

Бабушка говорит, что не видела нас.

— Мы вот стоим и думаем: вернуться к Мише или пойти домой. Вроде бы недалеко. Он спит. Просил очень увезти его в деревню, у него в доме промерзло сейчас все. Печку топить надо. Только об этом и говорит. Печь бы ему растопить… Так, чтоб огонь трещал, разгораясь все ярче, рыжий, на осень похожий, или на того кота, что, свесив голову, сидит на краю форточки.

Жарко от огня, жарко. И все исчезает в нем: бумажки, сухие ветви, фотографии.

Все, кроме осени, невзрачных, невидимых ее шагов.

Оглядевшись вокруг, я ничего не вижу, кроме мертвых домов и грязных скверов. Снег тает под сапогами…

Арина с бабушкой идут под руку.

 

—————————————————

Анастасия Евгеньевна Чернова родилась в городе Москве. Окончила Литературный институт им. А.М. Горького (творческий семинар М.П. Лобанова). Прозаик, публицист, литературный критик. Печаталась во многих журналах и альманахах: «Наш современник», «Москва», «Тверской бульвар, 25», «Литературные россыпи» и др. Победитель II Славянского литературного форума «Золотой витязь», лауреат конкурса «Хрустальный родник». В журнале «Подъём» публикуется впервые. Живет в Москве.