НА ВИДУ

 

Критики пишут отстраненно, будто рассматривая идущего по земле писателя с высоты птичьего полета.

Литературоведы — углубленно, медленно просеивая «культурный слой» сквозь мелкое сито в поисках неизвестных строк, встреч, фактов и фактиков.

Друзья-современники щедрой рукой пускают по ветру разноцветные блестки восторгов-похвал, мемуаристы первым делом спешат «завести в рамку» рядом со значительным человеком себя, любимых.

А как быть мне, кто подскажет? Я не критик, не литературовед, не мемуарист. Назваться другом было бы лестно, но… Другом героя этих заметок был поэт Геннадий Лутков. С Лутковым, несмотря на значительную разницу в летах, мы дружили многие годы. Однако применить здесь нехитрое житейское правило «друг моего друга…» было бы слишком простым решением.

Хотя… Я еще помню тепло его крепкой мужицкой руки, не показную распахнутость объятия при наших редких встречах. Помню, как он по-отечески журил меня за излишнюю скромность в творческих делах. Уверял, что давно уже пора мне вышагнуть из тени придонских верб на широкий российский простор.

Помню, как — откинув голову, держа на отлет раскрытую книжку — читал он мне такие незнакомые мои стихи, и его сильный голос, как июньский ветер-степняк, опалял мне горло, горячими волнами ходил в груди.

А это разве не он сказал: «Сло­ва вроде бы простенькие, ситцевые, и в то же время чувствуется тяжелый бархат весьма серьезного смысла, реальной правды, а не узорчатой декларации, доброй шутки, а не язвительной иронии… И все это не за какими-то там туманами перехмуренной многозначительности, а «на виду» — смотри, вслушивайся, дыши».

Это — из предисловия ко второй моей книжке. Книжка эта, сложившаяся на изломе времен, должна была разделить судьбу страны: выброшенная из плана дышащего на ладан издательства, она вышла в конце 1993 года на издательских задворках, у частника, дичком-самосевом. Больше всего мне было обидно не за стихи, а за предисловие: ведь оно, принадлежащее перу выдающегося русского советского поэта, Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской премии, было набрано все на той же проминающейся желтоватой билетно-афишной бумаге…

Исаев тоже был весь «на виду» — и в прямом, и в переносном смысле.

«Заведование поэзией» в издательстве «Советский писатель», немалый срок работы в руководстве писательского Союза, депутатские будни — тут уж ни от людей, ни от проблем не спрячешься. Вдобавок к тому еще и характер: открытый, распахнутый, добросердечный. Фронтовик, солдат-победитель, он послужил после войны в «настоящей» Европе (Чехословакия, Австрия), увидел, что называется, белый свет. Потом — Литинститут, ставший началом новой, столичной жизни…

Но деревенская закваска — Егор Исаев родился 2 мая 1926 года в черноземном воронежском селе Коршево, что стоит на берегу Битюга — никуда не делась. И хотя с годами и осанка соответствующая появилась, и регалии, в душе Егор Александрович оставался все тем же крепко стоящим на земле коршевским парнем — «нашенским», своим. Это сквозило в открытом, с «разглядывающим» необидным прищуром взгляде, ощущалось в нецеремонном рукопожатии, проступало в неторопко идущем, по-крестьянски основательном слове.

В поэзии Егора Исаева земля — основа и мерило всего, начало и суть всех поэтических образов. Вспомним первую классическую, идущую к постижению вечных истин через трагические смыслы минувшей войны работу Исаева — поэму «Суд памяти». Куда идет бывший солдат гитлеровского вермахта Герман Хорст, потерявший работу, а с нею и надежду на лучшую жизнь? В поле — «там жизнь намного проще».

Там каждый год в содружестве с весной

Земля хлеба возносит над собою.

Он шел в поля,

Смягчался за спиной

Железный пульс машинного прибоя,

Цвела ромашка, ячмени цвели.

Кузнечик прыгал, о своем кузнеча.

Казалось бы, вот оно, спасительное умиротворение. Но:

И вот он, позабытый клок земли,

И вот она, негаданная встреча.

Да, это пустынно-беспризорное пятно», где «звенеть колосьям не дано под солн­цем», тоже земля, тоже поле. Только засеяно это поле не зерном, которое однажды прорастет и выкинет колос, а свинцом. Свинцом, который, оставшись в песке этого старого стрельбища, сумел, однако, и взойти, и заколоситься — войной и смертью. Волею «зрячего» поэтического слова этому «кладбищу свинца» суждено превратится в символ беды. Но он, этот страшный, тяжкий символ, не в силах заслонить свет, перечеркнуть будущее. Потому что павшие, убитые теми свинцовыми всходами, не молчат.

Они кричат и будят нас, живых,

Невидимыми чуткими руками.

Они хотят, чтоб памятником их

Была Земля с пятью материками.

Великая!

Она летит во мгле

Ракетной скоростью

До глобуса уменьшена,

Жилая вся. И ходит по Земле

Босая память — маленькая женщина.

И — несмотря на всю неохватность поэтической картины и величие поэтического обобщения — видится мне эта маленькая женщина крестьянкой, спешащей ранним июньским утром черноземной нашей поймой на дальние покосы. И черты лица у нее, и стать — не воспетых мрамором и кистью античных богинь или светских прелестниц, а знакомых мне с детства деревенских наших женщин-тружениц, в немарких обыденных одежках, где единственное «излишество» — спасающий от жгучего солнца белый платок, повязанный низко, по самые брови…

 

Да, именно эта масштабная, с сильным голосом поэма, которую некоторые критики и поныне пытаются истолковать как вещь сугубо антифашистскую, умаляя ее эпический размах и философскую глубину, сделала имя Егора Исаева широко известным. И я с молодости знал ее, даже когда саму поэму и в глаза не видел: по отрывкам, которые тогда звучали по радио. Однако для меня исаевское слово стало необходимым и высоким, с кольцовским вровень, с «Дали памяти». Причем не знаменитой «Кремень-слезой» поэма эта меня задела, не с детства знакомыми и так точно выписанными гаками русскими, а своим сенокосно-чувственным зачином: вроде бы обычно-обыденным (траву косят, подумаешь!), а по глубине осмысления крестьянского бытия, по пронзительности и затаенной тонкости лирического переживания — вершинным.

Вот они, звуки-выпорхи, забирающие читательское сердце в такой радостный плен:

И грянет праздник!

Радостную душу

Ты не жалей, а телом пропотей.

Их было — помнишь? — тридцать девять

Дюжих

В рубахах белых, ладных лебедей.

Зарю — на грудь.

И звончато и нежно

Ходи, ходи, оглаженная сталь!

Конечно же, это не кольцовская ритмика, но замах, но широкое дыхание — оттуда. И радость единения с землей оттуда.

Да, все это — изначальное, корневое, переходящее из рода в род — куда ж без него возросшему на земле русскому поэту? А вот сравнение косцов в белых рубахах с лебедями неожиданное, но отнюдь не натужно-поверхностное (медленные взмахи-полукружья здесь как бы повторяют медлительно-сильное, широкое движение лебединого крыла на взлете), — это уже только исаевское.

И это приглушенно-восторженное «зарю — на грудь» — только его.

И извинение-оправдание перед уходящими травами («а то ведь как озлится/ сама зима»), и прощание с ними — горько-земное, но с врачующим небесным отсветом:

А потому-поэтому прощай,

Прощай, цветы,

Прощай, густые травы,

Ложись под ливень с правого плеча!

А первое чувство, высоким небесным огнем опалившее сердце вчерашнего подростка, что «застрадал, выстрадываясь в парня» — разве может оно не тронуть, оставить равнодушным?

Ты перед ней, как зверь какой,

В присядке

Подметки рвал с последнего гвоздя —

Она ж все по касательной, касатка,

Как за дождем, плечами поводя,

По кругу все, по той, по непреклонной,

По голосистой линии своей:

Мол, ты еще зеленый-презеленый,

Всех зеленей озимых зеленей,

И на смех, на смех —

При своих товарках,

А те:

Да что? Да как? Да почему?

Ну, значит, все:

Сворачивай цигарку

И уходи в махорочном дыму

Куда-нибудь…

Но чувство это, каким бы трудным не было его «выстрадывание», все равно светлое, приподнимающее, окрыляющее. И вот уже юный герой наш, еще пока «не лебедь — лебеденыш», доказывая свое право называться парнем, мужиком, становится в ряд взрослых косцов — сороковым:

Весь напоказ.

Как только что с порога

И под уклон, не ведая о том,

Что степь, она прикинулась пологой

Лишь до поры…

И идет, идет в общем ряду, как ни трудно ему («И — кровь в виски») — не отставая.

…А ты — прошел. — Да как еще! —

Осилил,

И сразу — помнишь? — тридцать девять

Все:

«Муж-ж-жик!.. Муж-ж-жик!..» —

Раздольно возгласили

Хвалу тебе и звончатой косе…

И захлестнутый победой своей — да при всем честном народе, у насмешницы своей дорогЛй на глазах — что же он вытворил, наш расправивший крылья лебеденыш? А он — мальчишка, ну что с него, «хмельного от радости», взять? —

…Буланого за гриву

И на себя стальные удила

Рванул, смеясь. И пятками — под ребра

И в пах коню: стелись и возноси!..

И за глупое свое молодечество тут же получил сполна («И что ни слово — кнут без кнутовища»):

Да ладно б там, в сторонке,

Да ладно б тут, при всех, но не при ней…

При ней, при Тоньке,

При такой девчонке,

Как будто ты не парень из парней,

А так себе…

И что же — все пропало? Напрасно ломал крыла наш лебеденыш, пытаясь взлететь? «Конечно, напрасно! — поспешит с ответом некто, «особо умудренный» жизнью, — и ошибется:

И показалось — солнце убывает.

И ты, герой, — какое там герой —

Один в степи

Стоишь, как сиротина,

Кругом забытый

И кругом ничей.

И только Тонька — надо ж! — Антонина

Семеновна,

Звезда твоих ночей,

Восстала вдруг!

Да так тряхнула челкой,

Да так пошла в туманах-облаках,

Что бабы просияли, как девчонки,

И парни колыхнулись в мужиках.

И вся — к тебе!

К тебе, как по мосточку,

К тебе, к тебе — по краешку волны…

Здорово, правда? Это вам не голливудский обязательный «хэппи-энд», почти всегда фальшивый, притянутый за уши. Ведь тут правда чувства и правда слова, соединив руки, становятся не просто художественной реальностью, но человеческой судьбой — моей и вашей, уже случившейся или только-только брезжащей, но такой неотстраненно-щемящей, дорогЛй, зовущей…

Думал ли я, читая в конце семидесятых эти строки, что мне когда-нибудь доведется встретиться с автором, большим русским поэтом, говорить с ним, сидеть за дружеским столом? Разумеется, нет, и в мыслях такое не держал. Тем не менее, все это случилось — правда, не тем же часом, не тем же годом. Да ведь скоро только сказка сказывается…

 

ЖАРКОЕ ЛЕТО ВОСЕМЬДЕСЯТ СЕДЬМОГО

 

Лето 1987 года выдалось и вправду жарким — и в прямом, и в переносном смысле. Страна еще не начала рушиться, но что-то тревожное уже витало в воздухе. Генсек, заговоривший без бумажки, был так велеречив и щедр на посулы, что невольно думалось: ох, что-то больно гладко…

И в личной жизни моей случились нешуточные перемены: в конце июня избрали меня народным судьей. И хоть не был я в юридических делах новичком, новая ноша оказалась такой тяжкой, что пришлось зарыться в дела судейские с головой. А тут вскоре новость от Геннадия Луткова: к вам Исаев едет, порыбачить, отдохнуть, — принимайте! «К вам» — это не форма обращения ко мне такая, вежливая. «Вы» здесь — это мы, три товарища, три Александра: Попов, Бровашов и автор этих строк. Первый работал редактором районной газеты, второй — натуралист и фотохудожник, в той же газете трудился фотокором. Собрались, прикинули, что и как. У меня на две недели вперед на каждый день дела назначены, с такой привязи не сорвешься, а у ребят все-таки жизнь повольнее. В общем, Бровашову выпало быть «почетным караулом и оркестром»: встретить гостя в Воронеже и привезти в Петропавловку веселого и здорового. Попов брался обеспечить обустройство рыбацкого лагеря на Дону, ну а мне — «что останется», когда освобожусь от службы.

День (а вернее, вечер) приезда московского гостя прошел, мягко говоря, не совсем гладко. Вот как вспоминал об этом спустя годы Саня Бровашов: «И вот мы приехали на место. Наступила уже ночь. Хоть глаз выколи, ничего не видно. Осветили эту местность фарами автомашины и ахнули…

Палатки не собраны, кучей лежат у старой ветлы, кольев нет, уха не варится. Потому что рыбы не наловлено, некому было заниматься. Я подошел к Попову и сердито спросил: «Зачем мы сюда сегодня прибыли, ведь здесь ничего не сделано и не обустроено. Ты всю дорогу расхваливал, что все в порядке, а на деле, когда приехали… ничего совершенно не сделано…»

Тут на выручку положения пришел Александр Нестругин, который посоветовал нам взять ножовку и топоры и самим взяться за обустройство отдыха. Вся эта работа производилась при свете фар автомашины. Работали дружно, даже наш гость Егор Исаев в ней участвовал активно и азартно…» («Мир вокруг меня», издательство ООО РИФ «Руна». — Воронеж, 2014).

Да, почти так все и было, с небольшим уточнением: одна палатка, — армей­ская, вкривь и вкось натянутая — все же стояла. Ставили ее мы вдвоем с женой моей Верой, когда времени уже совсем не оставалось, — впопыхах, «бегом-кругом-на месте». Один бы я не сладил: больно уж большая палатка была, на целое отделение. Жена в беде меня не бросила, зато уж потом и многие годы спустя не раз «поддевала» с улыбкой: «А помнишь…» Попробуй тут забудь…

А вообще, конечно, картина еще та: знаменитый поэт, лауреат, депутат и орденоносец, как индеец, с томагавком в руках, оборудует себе стойбище…

И — ни единого слова в укор, разве что в начале — басовито-протяжное: «Да, ребята…». А ведь мог бы развернуться и уехать, с таким-то приемом.

Промашку свою мы быстро загладили: скоро уже и лагерь стоял, и костер горел, и чай в рюмках плескался. Потек разговор — родняще-распахнутый, радостный. Дон, вплотную подошедший к высокому лесному берегу, курился легким туманцем, обещая ясное утро, сазаньи всплески на недальней Стрибной яме, холодящий босые ноги мокрый песок и — волю вольную…

Четверо суток, со вторника по субботу, промелькнули как один день. Быть рядом с московским гостем все время я не мог, работа не давала, но июльское утро, а тем более вечер, кажется, целой декабрьской недели длинней. Всего, что тогда успело случиться, не припомнишь, да и не нужно. Но стоят в памяти какие-то картинки, согревают сердце.

…Режу, стоя у стола, увесистую, оттянутую по верху белым «молодым» воском медовую рамку, складываю сочащиеся свежим, еще не загустевшим медом соты в миску. Егор Александрович сидит за столом, смотрит снизу вверх, внимательно, с прищуром. Слушает. Я рассказываю, что рамку эту со своей пасеки привез, объясняю предысторию: дескать, у отца пчелы всегда были, теперь вот старший брат держит, ну, и я вот — в шутку.

Егор Александрович вскидывает удивленно брови:

— Это почему же — в шутку?

— Так пасека у меня игрушечная, три-четыре улья. Не для прибытка она, а так — для своей семьи. Да вот друзей-знакомых угостить при случае.

— Такая шутка мне нравится! — говорит Исаев с улыбкой, — да, вон ты какой, оказывается, парень… В «Молодой гвардии» публикуешься, народ медом закормил…

Я, понятное дело, сладко млею, как те соты в миске.

 

…Без рыбы мы не сидели, садок никогда пустым не был, но рыба рыбе рознь. Местные рыбаки «по-соседски» привезли Исаеву на гостинец несколько крупных стерлядок — живых, резвых. Стал было Егор Александрович отказываться, да куда там: от чистого сердца, говорят, обидите, и все такое. Ладно. Уехали местные гости, а Исаев и говорит: «Ребята, жалко мне такую красоту губить. Да и для чего? Уха у нас есть. Давайте их отпустим!» Неожиданное это предложение возражений не вызвало. И какой же мальчишеской радостью светилось лицо седовласого поэта, когда он осторожно, чтобы не пораниться острыми стерляжьими шипами, отпускал этих древних рыб в родную стихию…

Провожая Егора Александровича в его родное Коршево, загадывали, что не раз еще соберемся дружеским кругом на донском берегу. Да и почему не собраться-то, что помешает? Кто же знал, что уже через год страна начнет рушиться, и каждому из нас придется вместе с ней до конца испить приготовленную говорливым генсеком горькую чашу.

 

«МИФОЛОГИЧЕСКИЙ, В СУЩНОСТИ, ПЕРСОНАЖ…»

 

В пропащие девяностые Егора Исаева и его друзей фронтового поколения (Михаил Алексеев, Юрий Бондарев) вывернувшаяся из темной подворотни «собачья свадьба» ненавистников всего советского облаивала с визгом, с остервенением. Еще бы: символы соцреализма, красный литературный генералитет — хватай их за штанину, рви, трепли, пока не побелеют!

Да только не на тех напали. И скоро окрестной любопытствующей публике ясно стало: солдаты Победы от сявок не бегают. Поняли это и сами сявки, попритихли, отступились вроде.

Исаев держался с достоинством. Уверен, что помогли ему выстоять в те трудные годы крестьянские гены, хранившие род исаевский при всех «прижимах», не дававшие клонить голову не только перед нехватками-недородами, но и перед ворогом любым.

За посты-должности Исаев держаться не стал, обратить на себя внимание новой власти не пытался. Жил себе тихо в Переделкине, делал посильную работу по дому, стихи писал. Не поэмы, как прежде, скорее миниатюры, но — с эпическим дыханием, глубокие и мудрые. Темы — все те же, вечные, а слово — только его, исаевское. Вот — о любви:

Тебе, тебе! С грозой и соловьями,

Всей правдой слов и тем, что за словами,

В моей груди и в памяти моей,

Тебе одной за наших сыновей,

За наш сентябрь, за наш веселый май…

А что не так — прошу, не принимай

Так близко к сердцу. Ты ж — моя отрада.

Ну, подойди, ну, улыбнись, дружок.

Я — челн с волны, а ты — мой бережок

Длиною в жизнь, другой реки не надо.

А это — о времени, горько и честно:

Невмоготу полям, невмоготу заводам,

Ведь надо ж так расправиться с народом,

Ведь надо ж так расправиться с Россией.

Такое даже черту не под силу.

Он слева шел, а бил наотмашь справа.

За что такая пьяная расправа?

Получилось так, что поэт Егор Исаев, уйдя в тень, не исчез, не зарылся в тину. Его слово по-прежнему жило, звучало, — даже, по праздничному случаю, и на кремлевском приеме. Да и почему ему там не прозвучать, такому-то слову:

Мое седое поколение —

Оно особого каления,

Особой выкладки и шага

От Сталинграда до рейхстага.

Мы — старики, но мы и дети,

Мы и на том, и этом свете,

А духом все мы сталинградцы,

Нам Богом велено: держаться!

Удивительное дело: в оттесненном на задворки, распавшемся на враждующие между собой группы и группки державно-патриотическом литературном лагере он не стал врагом ни для кого из своих рассорившихся соратников. Его привечал Союз писателей России (Большая литературная премия, член Высшего творческого совета), не считал чужим Станислав Куняев (член редакционного совета журнала «Наш современник»), много печатал в «Литературной газете» и отмечал Юрий Поляков (премия им. А. Дельвига).

То же было и на родине, в Воронеже: Егора Александровича считали своим и старейший журнал Центрального Черноземья «Подъём» (член редколлегии), и самая тиражная областная газета «Коммуна» (автор, частый гость, герой многих публикаций), и многие-многие земляки, умеющие ценить незаемное поэтическое слово. Воронежские губернаторы, такие разные, от бывшего первого секретаря обкома КПСС Ивана Шабанова до представителя новой волны управленцев-рыночников Алексея Гордеева, считали за честь быть его собеседниками.

А звание Почетного гражданина Воронежской области, премия его имени, учрежденная правительством области для молодых поэтов, переполненные залы библиотек, где ему доводилось выступать?

Разве все это не говорит о том, кем был, что значил для земляков-воронежцев Егор Исаев? Впрочем, почему только для воронежцев — для страны, для России.

И, тем не менее, желающие бросить тень на поэзию Е. Исаева, «вывести за скобки» его гражданскую позицию были и есть. В Интернете попался мне на глаза «разговор» (авторское определение жанра) Олега Кашина «Человек, которого не было», опубликованный в журнале «Русская жизнь» в 2007 году. Нечто вроде интервью с авторскими вставками и безапелляционным, что называется, «через губу», резюме. Кашин — фигура медийная, пламенным словом давно уже присягнувшая на верность либеральной оппозиции. Политический журналист. Зачем ему разговор, как он сам выражается, «с отставным крестьянским поэтом» Исаевым? А вот сподобился, домой к поэту пришел, побеседовал под диктофон. Цитаты-монологи обширные, вряд ли автор их редактировал, и за то спасибо. Но вот характерная оговорка: «Эта статья может показаться фельетоном, но это неправильное представление». К чему бы такое предуведомление?

Все просто: автор не к русскому поэту Исаеву пришел (поэтом он его, оказывается, не считает), а к «символу советской поэзии», который «как только совет­ская власть закончилась, отошел от дел и (это вызвало восторг в литературном сообществе 90-х) занялся разведением на продажу кур. То ли на родине, под Воронежем. То ли прямо на подмосковной даче».

Да, ситуация…

И как тут не посочувствовать автору статьи-«разговора»: памятник-символ с пьедестала сошел (старшие единомышленники Кашина постарались), но сам пьедестал-то — судьба поэта, неотделимая от судьбы страны — целехонек! Стоит на виду у креативной общественности, глаза мозолит. А что если мы его сейчас… нет, не кувалдой… молоточком, аккуратненько так, по кирпичику… Скажем, что собеседник наш — так бывает! — «живой, восьмидесятидвухлетний, очень хороший человек», и даже заслуга у него перед русской литературой есть (одна): «выпустил обе московские книги Рубцова — «Звезду полей» и «Сосен шум»… Высказаться ему дадим — о том же Рубцове, например, о деревне, от которой мало что осталось.

И отметим тут же ненавязчиво, что «призванный в конце войны, Егор Исаев на фронт не попал, после Победы служил в Чехословакии, потом в Австрии». И поэт он «очень странный»: влюбленные не декламируют его стихи друг другу, романтические особы не переписывают их в тетрадочки». И выдадим соответствующее резюме, разумеется, толерантно-политкорректное: «Егор Исаев — безусловно, уникальное явление в литературе. Нечитаемый поэт с миллионными тиражами. Не воевавший фронтовик. Проживший 60 лет в Москве крестьянин. Выдумка, фантом. Политтехнологический продукт в чистом виде. Мифологический, в сущности, персонаж».

Эх, Кашин, Кашин… В дом пришел, в глаза человеку смотрел, улыбался, наверно, руку жал. А ведь дед Егор (так мы его меж собой в земляческом кругу называли), даром что громогласен, до конца жизни в общении с людьми открыт, доверчив был по-мальчишески. Представишь, как читал он этот «разговор» — и такие тяжкие слова к горлу подкатывают.

Нечитаемый поэт с миллионными тиражами… Сочинить такое — это ведь какую голову иметь нужно? Советский Союз был читающей страной, причем интерес вызывало творчество самых разных поэтов, а не только эпатажных, скандальных, вроде Е. Евтушенко. Тиражи потому и были такими, что расходились, раскупались. Даже если предположить, что раскупались на треть, на четверть, то это сотни тысяч читателей…

А эти перлы — «на фронт не попал», «не воевавший фронтовик» — как понимать? Неужто фронтовое прошлое Исаева — тоже «политтехнологический продукт» советских времен?

Открываю популярную интернет-энциклопедию «Википедия», читаю: «Накануне своего 19-летия Егор Исаев в составе войск 1-го Украинского фронта участвовал в Берлинской наступательной операции, в боях под городом Котбус, а затем в освобождении Праги».

Нет веры электронному справочнику? Ладно. Достаю с полки увесистый биографический словарь «Русские писатели 20-го века» (М., научное издательство «Большая Российская энциклопедия», 2000). Есть ли здесь «несуществующий» поэт Исаев? Есть. Статья о нем большая и вполне уважительная, и в ней такая подробность: «…участвовал в боях за освобождение Чехословакии». Если же и «бумажному» слову веры нет, так, может, в металле отлитое сгодится? Например, медаль «За освобождение Праги», которой был награжден Исаев Георгий (настоящее имя поэта) Александрович…

О пресловутой статье-«разговоре» можно было бы и не говорить столь подробно, если бы за ней не просматривалось стремление мнящих себя духовными элитами «нововерцев-россиянцев» оболгать, очернить все, что было культурной, нравственной, духовной основой «несуществующих» советских времен. В таком деле эти «идейные бойцы» не знают сантиментов: попался под руку «хороший человек» Исаев, пусть на себя пеняет, неча было в символы идти. «Нефельетоном» его через лоб, а читатель, тем более молодой, выводы сделает…

Потому-то всем этим кашиным нельзя давать спуску. Нельзя отдавать им наше прошлое, нашу Победу, нашу страну. И — дорогих наших людей, память о них.

А что касается мифов, то слово это, использованное автором недоброго «разговора» в уничижительном, негативном его значении, имеет и иной, главный смысл. Заслужить право на миф, став вровень с античными героями, могут только люди-легенды. Можно ли отнести к таким людям Егора Исаева?

Степного «лебеденыша», «выстрадавшегося» в высоко летящего белого лебедя русской поэзии — через горести-невзгоды, через фронт, через постижение провидческого русского слова, честное служение ему, дружескую заботу о талантливых своих литературных собратьях…

А еще — да, вы правы — лауреата и Героя, орденоносца и депутата Верховного Совета СССР…

Считаете, что нет в этом ничего легендарного?

Вот строки из вступительной статьи к воронежскому трехтомнику избранного поэта: «А еще поистине великое дело Егор Исаев совершил, ускорив газификацию Бобровского района. Это сегодня главный монополист страны «Газпром» со скрипом, уступая политическому давлению, но вынужден участвовать в социальных программах обеспечения голубым топливом и внутреннего потребителя. А были времена, когда газовые магистрали по центральной России прокладывали со специальным указанием: «Газопроводы-отводы не строить». И надо было проявить невероятную настойчивость, обоснование защитить на самом верху, в правительстве и «Газпроме», чтобы только разрешили врезать штуцер в газопровод высокого давления. То есть больших усилий стоило обеспечение самой возможности получения газа в российской провинции. А уж повернуть газовую реку… Легче Гераклу было повернуть русло реки. На просьбы ходоков в Газпроме отвечали: «У нас есть целые области, в которых газа нет, а вы тут со своим заштатным городишком пришли…»

К всесильному руководителю Министерства газовой и нефтяной промышленности СССР Виктору Черномырдину они пришли втроем: руководитель Воронеж­облгаза Борис Алпатов, первый секретарь Бобровского райкома партии Иван Дорохов и примкнувший к ним поэт Егор Исаев. Сначала, как водится, был разговор специалистов. Просьба разрешить строительство газопровода-отвода на Бобров встретила у Черномырдина дежурные отговорки: в плане нет, лимитов нет, проект не готов. И когда разговор зашел в тупик, свое слово сказал Егор Исаев. Пафос его речи был следующий. Почему наш газ, через наши реки, по нашим черноземам, мимо наших сел и деревень идет за границу? Почему побежденные пользуются им гораздо раньше победителей? Какие еще нужны ходатайства, какие слова и просьбы нужны для того, чтобы газ наконец пришел в русскую избу? Он, поэт и лауреат, Герой Труда и крестьянский сын, от имени русских мужиков и баб готов на коленях просить министра как о великой милости — пустить газ в российское село… Как вспоминает Борис Алпатов, именно слова Егора Исаева стали решающими…»

Вот вам и прямая аналогия, отсыл к античным героям.

Скажете, что этот жизненный эпизод — ерунда, мелочь? Значит, не пришлось вам дрова в зиму заготавливать, уголь таскать, золу каждый день выгребать, обед готовить на керогазе…

Так был ли мой земляк Егор Александрович Исаев человеком легендарным? Я склонен ответить утвердительно. Кто-то мне, конечно, возразит. А окончательный ответ даст только жизнь. Но, по большому счету, дело ведь вовсе не в эпитетах, правда? Куда важнее, как жил человек, чем жил, какую память о себе оставил.

Егор Исаев о своей жизни сказал так:

Как человек, я не свалился с полюса.

Имею право собственного голоса,

Имею право собственного шепота,

Дружу с мечтой и поклоняюсь опыту.

А если что — иду с копьем на змея.

Я — человек. Я с детства честь имею.

В сенокосную июльскую пору 2013 года ушел от нас поэт в небесные луга-покосы, ушел навсегда. Но в строках этих и сегодня ничего не нужно менять, в них все — и судьба, и голос, и время — настоящее, не прошедшее. И никто их, строки эти, не сможет оспорить.

 


Александр Гаврилович Нестругин родился в 1954 го­­ду в селе Скрипниково Калачеевского района Во­ронеж­ской области. Окончил юридический факультет Воронежского государственного университета. Публиковался в журналах «Наш современник», «Молодая гвардия», «Роман-журнал ХХI век», «Подъ­ём», «На любителя. Русский литературный журнал в Атланте» и других. Автор семи сборников стихов. Лауреат премии «Имперская культура» им. Э. Во­­лодина, международного литературного конкурса им. А. Пла­тонова «Умное сердце», им. С. Есенина. Живет в райцентре Петропавловка Воронежской области.